ID работы: 11460903

The Tower

Слэш
NC-17
В процессе
656
автор
Nikolause бета
Flyi_Without_i гамма
Размер:
планируется Макси, написано 355 страниц, 31 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
656 Нравится 584 Отзывы 194 В сборник Скачать

intoxication III.

Настройки текста
Примечания:
[рекомендую ознакомиться с текстом выше, для вашей же безопасности].       Дилюк пахнет виноградом.       А еще немного кофе, который он наверняка пьет бессонными ночами на винокурне, подсчитывая прибыль и убытки. Из-за этого Рагнвиндр сейчас слегка посапывает, а Кэйа и не против.       Кэйа лежит в объятиях на маленькой раскладушке и эта близость для него — самое сокровенное. Потому что только сейчас он может лениво провести пальцами по рукам на своем животе, что дарят тепло. С Дилюком рядом очень хорошо и уютно, Альберих даже с улыбкой вспоминает ночи, проведенные в холоде на этой постели.       Он оглядывает комнату от нечего делать и замечает на столе заманчиво выглядящую курицу, но ради нее капитан не решается сползти с кровати. Только тихонько поворачивается к Дилюку, с упоением рассматривая его алые ресницы.       Да, Кэйа мечтал. Очень сильно мечтал, что проснется с Дилюком в одной постели, а из окна будет падать свет, потому что вечером они оба совсем позабыли бы о такой мелочи, как задернуть шторы.       Он мечтал, и вот мечта обвивает его и прижимает к себе руками в перчатках, а еще у мечты густые и шелковые волосы — Альберих не помнит, когда в последний раз мог безнаказанно зарыться в алые пряди, да еще и получить сонную улыбку в ответ.       — Доброе утро, — шепотом говорит капитан, лишь бы не нарушить этот момент очередным глупым поступком. Не хочется все это прерывать.       — Доброе, — Рагнвиндр тоже говорит тихо, с легкой хрипотцой в голосе. А еще убирает несколько прядок братцу за ухо. — Как спалось?       — Не помню, что снилось, — Кэйа чувствует, как рядом Дилюк потягивается. Как кот, в самом деле. И место пригреет, и улыбнется хитро, по-кошачьи. И, конечно же, поцелует в лоб. — А тебе?       — Да опять бумажки всякие. Смутно. Ну, понимаешь, о чем я.       Альберих соглашается. Альберих готов со всем согласиться, пока Рагнвиндр, проводя ладонью по спине, будет рассылать тепло по телу. Как раньше. Но сейчас еще лучше: солнце, бьющее в окно, это утро и поцелуи — они делят на двоих.       — Люблю тебя, — говорит Кэйа, прикрывая глаза всего на секунду. Но все растворяется.       И тогда Кэйа просыпается.       Во все той же пыльной клетке, прижавши ноги к груди и чувствуя на них вместо фантомной тяжести любимых рук — тяжесть настоящую, оков; вместо тепла — холод стены, к которой он прижался. В груди больше нет спокойствия, его разрывают в клочья тревога и усталость. Альберих думает, пытается вспомнить, что было.       Был Тарталья. Жестокий. С ополоумевшим взглядом, но прежде этого — с голосом, который просил по-хорошему открыть дверь. Он говорил, что из-за идиота капитана у него теперь большие проблемы, а Чайльд не любит проблемы. И еще больше — их источник. Предвестник твердил о том, что Кэйа очень, очень сильно ошибся в своих действиях.       И Кэйа верил бы, если бы вникал, но тогда, весь в густой еще теплой крови, он слушал, а в мыслях крутилось «убийца». Стояло ярко алыми буквами перед глазами. И чувствовалось металлическим привкусом на языке.       Его тащили из той ужасно тесной каморки, впившись в грязные волосы и ногтями царапая голову. Альберих изо всех сил цеплялся за руку, вгрызаясь и сжимая в ответ из последних сил, но Тарталья не разжимал хватки и тащил по камням, дереву, по ворсистому до ужаса ковру тащил, заставив раздирать ладони, колени, все в кровавые ссадины.       Чайльд ругался. Много ругался, пока не швырнул с видимым удовольствием Кэйю в дряную клетку и сказал:       — Шлюшье ты отродье, еще одна твоя попытка бежать — и дети, Мондштадтские дети, умрут, зарезанные мною лично. И каждому ребенку я скажу «поблагодарите доброго капитана Альбериха за такой подарок».       А этот добрый капитан Альберих, продавший свое тело, помнил только, как сел на горящую огнем задницу и обернулся. Он посмотрел широко распахнутыми глазами на Предвестника, его темно-синие ресницы дрожали, скрывая ставшие почти ромбовидными зрачки.       Кэйа громко рассмеялся. Истерично. Неестественно. Эхом расходился его ломаный смех по карцеру.       Для Тартальи это было последней каплей. Он тяжело выдохнул сквозь сжатые зубы и приблизился. Криво положил руку на макушку, в грязные, слегка влажные синие прядки. Приложил об пол раз. Другой. Третий.       Мечтая о той курице, что видел во сне и чей вкус остался напоминанием во рту — вместе с железным от крови — Альберих лежит на боку и борется с желанием застонать.       Барбатос, какая же он безалаберная тварь. Пустоголовая тупица. Капитан кожей ощущает свой провал: разводы на лице, стереть которые никто не позволил; ровненько застывшую струйку из сломанного (в который раз?) носа; пульсацию в висках, что не отпускает его ни на секунду. Кэйа на разбитых губах понимает все свои ошибки. И от этого еще противнее.       Не минуло суток с полноценного пребывания в этом аду. Наверное, почти что шесть часов утра.       Шесть тридцать.       Семь…       Сколько сейчас?..       У Альбериха, упавшего в грехе еще ниже на несколько кругов ада, уже не осталось слез. А это, он чувствует, только начало.       Капитан, лежа с полуприкрытыми глазами, все такими же очумелыми, ничего не видит, существуя в тумане мыслей. Из капкана головы его вытягивают две холодные детские ладошки.       Диона не брезгует испачкаться, прикасаясь к пышущим жаром щекам. Рукавом свитера стирает то, что еще не засохло, превратившись в черную корку — ее она отколупывает ногтями. И все это молча. Кэйа не уверен, сможет ли он дать вразумительный ответ ребенку, спросившему, что такое насилие и убийство. Кэйа просто дрожащей рукой убирает ее ладошки со своего лица и сворачивается, вдавливая живот в позвоночник.       — Я думала, ты пьяница, — говорит Диона, сев рядом и вычищая грязь под ногтями. — Спасибо, что спас.       — Хорошо покормили? — выжимает из себя Альберих. Охрипший голос пугает и кажется незнакомым.       — Лучше, чем сырая крыса. Ну… Жизнь на улице, все дела.       В этой чумазой девочке, с порванным свитером и розовой курточкой, капитан находит себя. Он тоже был маленьким и никому не нужным. Он был семилетним ребенком, отвергнутым всеми и брошенным на произвол судьбы. Вот только у Дионы есть отец, а Кэйа своего толком и не помнит.       — Знаю, — еще немного и он, наверное, уснет, спасаясь от пронизывающей боли и страха, что гуляют по телу. Только крысы бы не вылезли из своих нор.       — О, еда, точно. Надо съесть мясо, а то испортится еще, — Диона достает из кармана кусок свинины, обернутый в салфетку пропитанную жиром. У Альбериха все тело подрывается в одновременном желании съесть это и тут же выблевать. — Когда они оставили меня одну, я что успела — запихала к себе. Там был шоколад, представляешь? Я та-ак давно его не ела, а тут такая вкуснятина. Ну что ты на него так смотришь, жуй!       Прижимая кисть к губам, он осторожно садится, плюет на головокружение и возможное сотрясение мозга, на кислоту во рту и вгрызается в мясо. Правда откусывает совсем немного. От соленого вкуса во рту начинает тошнить, если тщательно пережевывать — тошнота усиливается. Кэйа сглатывает, давясь такой малостью, что не лезет ему в глотку.       А еще цепи звенят непосильно громко, каждый их стук звоном колокола отдается в ушах. И этот холод на запястьях… Ему больно просто от того, что во сне было тепло, безопасно, свободно и был Дилюк. Альберих жмурится, не то от боли, не то сдерживая первые слезы. Барбатос, он становится плаксой.       — Извини, — хрипит капитан, оглядывая сгорбившуюся над своим сокровищем в фольге Диону. — За то, что ты здесь.       Потому что я тебя не защитил.       Потому что это я был недостаточно силен.       Потому что я слаб.       — Ты вообще первый человек, который начал обо мне хоть как-то заботиться, — тихо говорит она, и Кэйа знает, как это трудно для ребенка. Он сам мямлил это когда-то давно в детстве, так тихо, чтобы только Дилюк слышал. — Я не жалуюсь.       — Отец? — он подносит к губам кусок. Правый глаз перенял дурную привычку болезненно пульсировать от неумолкающей ни на секунду головы.       — Он пьет настолько много, что мне пришлось шататься по Мондштадту.       Ну и где все те люди и органы, на которые Джинн тратит финансирование? Кэйа почти забывает о своих проблемах, когда девочка что-то говорит. Именно поэтому он просит ее продолжить. Рассказать о себе в мельчайших подробностях и, если понадобится, просто выговориться. Даже детям это необходимо.       А Дионе — особенно.

* * *

      Тарталья холоден и безэмоционален. Он не бьет, не кричит, не материт его. Даже не дотрагивается. Быть может, так Дотторе повлиял на него, но Чайльд в глаза ни разу не посмотрел с того момента, как капитана приволокли в эту мрачную комнату — здесь он уже был. И в прошлый раз поплатился за непослушание ошейником.       Одиннадцатый Предвестник вцепился в капитана, отказываясь отдавать право на него всякому. Теперь он сидел у противоположной стены, облокотившись руками на спинку стула перед собой и смотря в пол. В его ладонях была какая-то коричневая коробочка, которую он постоянно вертел.       Еще никто не проронил ни слова в этой зловещей тишине. Ни вечно разговорчивый Тарталья, ни молчаливый Кэйа, отползший к стене и притянувший нескованными руками несвязанные ноги, — потому что было попросту страшно. До дрожащих пальцев и замирающего сердца.       Забитый до смерти, Кэйа просто ждал.       — Слышишь, — Чайльд, внезапно нервно вздрогнувший и неестественно продолжавший буравить взглядом каменный пол, подал голос впервые за все время. Он возвел палец вверх. — Он идет.       Альберих ожидает увидеть Дотторе в белом фартуке с кровавыми пятнами — наверное, такой он и любит носить, — и с отпечатками рук тех, кто сопротивлялся. В комнату входит совершенно другое существо, потому что среди Фатуи нет людей. Одни только звери, насильники и монстры.       — Узнаешь меня? — у Агента на лице нет маски. Шевченко зловеще улыбается.       И еще четверо таких же Агентов за его спиной сверкают кривыми желтыми зубами.       Кэйа чувствует, что у него капельки пота выступают на висках и стекают по спине меж лопаток — это даже видно. И как его удивление перемешивается со страхом тоже видно. Шевченко стоит перед ним, держа маску в руке, а на лице — надменность и предвкушение чего-то очень желанного — тела Альбериха. Побитого, истерзанного, всего в ранах от человека, сидящего в метре от него и не шевельнувшего и пальцем, когда уже было ясно, что с его игрушкой будут развлекаться. Тарталья, прищуривая глаза в две тончайшие щелочки, наблюдает за тем, как его капитана хватают за руки и бросают посередине комнаты. Он не меняется в лице ни на секунду, следя за каждым действием одного из Агентов. Другие — стоят позади него, а бугорки в штанах все набухают и набухают.       — Одежду не порть. Она мне нравится, — бросает Чайльд. Безразлично смотрит на оголенные ключицы (все в его укусах, это, несомненно, возбуждает) и оторванные пуговицы, раскиданные по каменному полу. — А так продолжай. Он весь твой.       Кэйа смотрит на него с мольбой, поджав губы в тонкую полосочку. Аякс подносит мудреное изобретение из Фонтейна к глазу. Вспышка ослепляет на несколько секунд, вынуждая жмуриться, пока Предвестник рассматривает листочек, выехавший из этой коробочки.       Стальной хваткой, с царапающими ногтями, вгрызающимися в плоть через хлопковую ткань рубашки, Альбериха швыряют на пол. Он проезжается лицом по пыльным камням, царапаясь. В нос бьет запах гнили. Кислый. Его же вкус ощущается и на языке. В ямочку над губой начинает стекать кровь.       Но капитан продолжает сопротивляться. Он вырывается из нескольких пар рук; они лапают его за самые откровенные места, приподнимая так, что Кэйа едва может касаться пола коленями, хотя недавно ползал на четвереньках. И все эти прикосновения в черных, как на подбор, перчатках ужасны — к горящей шее, к застывшим из-за холода соскам и к телу, на котором одни синяки.       Кэйа рычит. Как собака, как самая паршивая дрянь — потому что только это он и может сделать. Его ноги развели и пристроились сзади, придерживая за бедра толстыми пальцами. А в лицо тычется стоящий колом член, с головки которого стекает предэякулят, пачкает щеку. Мерзость. Противно.       Гад Шевченко улыбается и постоянно говорит что-то на языке этих уродов Фатуи, Альберих даже не стремится разобрать, но отчетливо понимает, что контекстом там служит «его шлюшья натура проститутки» и «от мамки своей, суки, ты недалеко ушел».       Капитан выворачивает руку и со всей силы целится в живот Агента перед ним. Но запястье перехватывают, уводя в сторону. Натянувшиеся швы пульсируют.       — Ебаная ты блядь!       Его бьют кулаком наотмашь — и так стоящий вкус крови во рту усиливается, но Кэйа не успевает отхаркнуть это месиво. Он, с кружащейся головой, вообще ничего не успевает сделать. Только получать удары по лицу и ребрам.       Носок сапога врезается в бок, тогда же и костяшки неизвестного проходятся по скулам. Альберих даже кричать не может из-за тупой расходящейся боли.       Интересно, дьявол имеет милость?       — А-якс… — хрипит капитан, но из горла раздается только что-то нечленораздельное. — Аякс…       И как же это больно. Как же унизительно!       — Аякс! Помоги… — продолжает он, пытаясь отползти, но руки, руки — они везде. И везде плоть полыхает, а его голос, кажется, тонет в их мате. — Аякс, пожалуйста…       — Остановитесь, — мягко и тихо говорит Предвестник. Почти шепотом он заставляет всех пятерых убрать свои клешни и засунуть жажду удовлетворения поглубже в нижнее белье.       Кэйа свернулся, поджав ноги и хоть сколько-то пытаясь прикрывать голову руками, еле дышит. Тошнит неимоверно — от избиения и скорого изнасилования; но больше всего — от самого себя, чертовой беспомощности и       СЛАБОСТИ.       Слабый, слабый, ни на что не годен.       Он ненавидит себя, цепляясь пальцами за выбоины в кирпиче и подползая ближе к Тарталье, — Альберих даже того не видит, лишь носки сапог, что поднимают его за подбородок. Чайльд сидит, теперь облокотившись на спинку стула. Но дальше груди капитан разглядеть не может. А еще кажется, что цепочка на его шее душит.       — В глаза.       Ладони хватают колени, дальше — бедра, пока Кэйа пролезает меж ног Предвестника. Он ненавидит. И себя, и его, и всех, кто в этой комнате. Но сил нет, чтобы подобрать слова, а мозг разрывается на части, грозя взорвать свою правую половину. Альберих смотрит в синие глаза, чьи тени самодовольно проходятся по остаткам его души. Они прожигают, и Кэйа невольно вспоминает алые. Любимые…       Как он будет смотреть Дилюку в глаза? Как он, стоящий на коленях и вымаливающий спасения, посмеет бросить хоть один взгляд на брата?       Затылком капитан чувствует укоризненный, до самых костей, взгляд Крепуса. Разочарование семьи. Бездомный мальчик, ничего не добившийся в своей никчемной жизни и только опозоривший славный род Рагнвиндров.       Нижняя губа дергается, дрожит, а сам Альберих готов расплакаться, когда на голову приземляется ладонь и лохматит грязные волосы.       — Шлюха ты портовая, как смеешь этим дряным ртом называть мое имя? — скалится Предвестник, стискивая пряди и почти вырывая их. — Твое существование один позор. Ты годен только для того, чтобы подставлять свою дырку и с благодарностью принимать члены.       Тарталья отвешивает размашистую пощечину. Кэйа перевешивается через его ногу и кашляет кровью. Брызги пачкают пол.       — Царица, какой же ты противный, — он отшвыривает капитана, ударив по грудине так, что воздух в легких задерживается гораздо дольше положенного. Раздаются хрипы. Альберих хватается за грудь, не то пытаясь голыми руками ее разорвать и вырвать бронхи, не то прикрыть обнаженную кожу, стыдливо краснея (возможно, от недостатка кислорода). — Держите его покрепче.       Кэйа начинает плакать — давится слезами, глотая их и всхлипы, пока Фатуи меряются между собой, кто его первый выебет в рот, кто в задницу. Кто-то возится с корсетом. А он все это слышит, как жужжание мухи над ухом, тонет в этой мерзости и смраде, когда они трогают его обнаженную грудь. Только не перчатки. Пусть снимают все, что угодно, но не перчатки.       — Разверни его получше, — командует Чайльд, скептически его осматривая. Снова нажимает на кнопку.       Шевченко тычет его носом в пах, как будто хочет снять возбуждение через ткань, прижимая Альбериха лицом к стоящему члену. Шепчет что-то настолько приторно-похабное, что сводит скулы, хотя, это, наверное, от давящих пальцев. Он чувствует во рту вкус чего-то грязного: твари даже не снимают перчаток, брезгуя. Руками в слюне Агент расстегивает ширинку, приспуская штаны.       Когда в глотку резко вгоняют вонючий член, капитан ощущает съезжающую ткань на своих бедрах. Но понимать что-либо, а уж тем более думать — запретно.       Если думать, то он — дешевая шлюха, не в силах оказать даже мало-мальское сопротивление.       По раздраженному горлу раз за разом проходятся, а Кэйа, хватаясь за пол, давя рвоту и мысли как тараканов, слышит стоны. Сзади между его бедер пристраивается толстяк, держа болезненно-худое тельце на весу.       Не думать об избитом до кровоподтеков и ужаснейших синяков уродливом теле. Не думать о мужиках, что будут вбиваться в него. Не думать о тех, кто уже надрачивает на него. Потому что тогда Тарталья кажется еще божеским вариантом.       Никакой Кэйа не герой. Правильно Дилюк тогда говорил — не надо было играть в эти бессмысленные игры, для поддержания репутации в глазах других, в своих глазах. Потому что из них сейчас льются слезы, а плакать нормально, только когда слезы ненастоящие.       Кэйа бы кричал. От каждого болезненного прикосновения адских рук; от члена в своей глотке. Кричал бы от собственных слез. Чтобы перебить их смех и голоса — Кэйа кричал, если бы мог. Но из груди вырываются хрипы, приглушенные стонущим Шевченко. Ему мало просто вбиваться в узкое горло, он говорит так громко, как только может:       — Да, детка, вот так…       И прижимает к себе, не давая вдохнуть. Глоток воздуха. Просто каплю. Частичку…       Альберих чувствует, как грудную клетку распирает изнутри, а по ребрам будто проходятся каленым железом, выжигая кости до тла. Руки его, несмотря на бессилие, впиваются так крепко, как только могут, пытаются короткими ноготками расцарапать плоть через одежду, лишь бы его отпустили, лишь бы дали вдохнуть…       И Кэйа бы просил, умолял, если во рту не было этой мерзости. Он бы…       — Отпусти, он так задохнется, — размыто слышен голос Чайльда на чужом языке. — И покажи мне его.       Кислород вливается в легкие. И только тогда, с громкими хрипами, со стекающей слюной изо рта, капитан вдыхает, выпучив глаза и не обращая внимания на все вокруг. С его сознания медленно сходит туман. Взгляд фокусируется, а краем уха он слышит разочарованные ахи-охи за своей спиной.       Ну да, конечно. Толстяку не дали позабавиться с миленьким капитаном кавалерии, у которого тело почти как у девушки. Худющее!       Кэйа нетвердо опирается на свои руки, ладонями чувствуя холод гладких камней. Его резко дергают за еще не выдранные прядки волос, заставляя ползти на четвереньках в сторону Предвестника.       Униженный и оскверненный.       Плевать на остатки гордости в его душе. Альберих давит всхлипы, задыхается, неловко шевелит руками и ногами. Рубашка смятой валяется на полу, а штаны приспущены до середины бедер, обнажая шрамы и то самое, ради чего все они здесь собрались.       Тарталья неодобрительно качает головой. Его пальцы зарываются в складках штанов (капитан уже думает, что придется смотреть на то, как на него же дрочат или чего похуже) и достает платок. Обыкновенный белый платок. Чистый. Выглаженный. С кружевами.       Красивый платок, которого Альберих шугается, Чайльд подносит к лицу и вытирает с бронзовой кожи слезы, кровь и слюну. Убирает испарину со лба.       — Ну отпусти его, чего ж так вцепился?       Предвестник проводит подушечками пальцев по ссутулившейся спине, продавливая каждый позвонок, но неожиданно замирает на треклятом выжженом шраме.       Кэйа слышит грозное «кто?» и не понимает, бездумно смотря на серьезное лицо. Барбатос, у него веснушки на носу и щеках. Затем капитана легонько толкают в спину и спрашивают еще раз:       — Дурень, кто тебе его оставил?       Он открывает рот, чтобы произнести короткое «Дилюк», но останавливается. Потому что Чайльд смотрит таким собственническим взглядом, что одно лишь имя заставит его перерезать глотку этому человеку. Если только… тот уже не мертв.       — Отец, — шепчет Кэйа, почти ослепленный болью в горле. А уголки губ предательски расплываются в улыбке. — Крепус.       Он получает громкую пощечину. Голова закидывается вбок, может быть назад, — из-за идущего кругом мира Альберих попросту не ощущает, только резкое пощипывание горячей кожи.       — Врать нехорошо. И у тебя не получается это делать, — Предвестник, все это время сжимающий платок в кулаке, брезгливо отбрасывает его куда-то в сторону, морщась. — Ребята, продолжайте.       Кэйю оттаскивают назад. Кожа стерта до крови, где-то из ранок сочатся маленькие красные капельки. Капитан пытается отползти назад, пока еще остались силы, но его удерживают за лодыжку. А Шевченко уже у его лица, тычет член и ждет, пока Альберих обхватит его губками.       Дрожь пробивает тело, а руки трясутся как и в той каморке. Он сам подается вперед, впуская в рот головку.       Если самому, то не так больно, правда ведь? Кэйе очень хочется верить в это. По его щекам стекают новые слезы.       Альберих захлебывается в сперме, отстранившись и выставив над головой руку, — может быть, его даже не тронут, пока глотка заходится в порывах выкашлять белую жижу, что вязкостью оплетает язык.       — Хороший мальчик, — говорит Шевченко, треплет его по макушке рукой, некогда замороженной до ледяных шипов.       Но его, как тряпичную куклу, подтаскивает к себе заплывший жиром толстяк, так и не получивший своего удовлетворения.       Кэйа понимает — и это больно. Почти как то, что в него вогнали два пальца и пытаются расширить. Кэйа понимает, что его пустили по кругу, как дешевую шлюху.       И Дилюк, он тоже говорил, что Альберих выглядит как эта самая портовая шлюха. Воспоминание короткого разговора тем холодным утром больнее члена, выкручивающего внутренности до крови, стекающей по бедрам. Она впитывается в ткань штанов, а Кэйа вспоминает, как брат назвал его пидором.       Кусая губы в кровь, он смотрит на жиробаса, что сейчас его трахает. И видит складки жира на его лице.       Вспышка. А затем все затмевает пара поросячьих глазок, что смотрят на него; черные комочки гноя на том месте, где должно быть третье веко.       Кэйа, чьи руки безвольно лежат на кирпичной кладке…       Кэйа, обливающийся потом в три ручья…       Кэйа, цепляющийся даже за такую реальность, где есть гнилые зубы в страшной ухмылке, где боль, где есть тонкая полоса света из приоткрывшейся двери, даже где есть помрачневший Тарталья из-за вошедшего Фатуи…       Кэйа цепляется за это все, потому что чувствует — он просто будет безвольной куклой, если потеряет сознание сейчас. А потом? Он может просто умереть из-за того, что его затрахают в рот до удушья.       Тарталья встает со своего стула, сжимая коробочку и белые бумажки в руках. Недолго перебирает их, рассматривая каждую.       — Пожалуй, я пойду.       Капитана потряхивает, внутренности его летят в пропасть от страха. Тело само вырывается из толстых пальцев, сжимающих его за бедра. Язык сам шевелится, голос сам кричит:       — Нет, не уходи! Не оставляй меня! Не бросай меня! Аякс!..       — Прости, малыш, но у взрослого дяди есть еще кое-какие проблемы.       Чайльд смеется, но в этом смехе нет ни грамма человечности. На дне синих глаз — ни капли сострадания. Он лишь с легким интересом наблюдает, как Кэйа у его ног унижается, в отчаянии хватаясь за последнюю соломинку.       И Тарталья в полной власти: пощадить или оставить его в этой комнате на произвол судьбы. Да, пусть пятнают тело, оставляя синяки и царапины, — от зарубинок на гладких камнях, когда Альберих проезжается по ним лопатками; от острых ногтей тех, кто снял перчатки. Пусть лапают его. Пусть делают, что заблагорассудится.       Слыша мольбы, отчаянные вопли в спину, Предвестник выходит из темной комнаты, а свет факелов в коридоре поначалу слепит глаза. Он закрывает дверь, слова приглушаются, но хриплый голос Кэйи все еще слышен. В ушах долго стоит его тихий плач, пока Тарталья идет к кабинету. Волнения он давно не испытывал, но сейчас чувствует тяжесть в груди, когда стучит по дереву — это медленно пожирающая его ярость.       Дотторе приглашает его войти.       Но даже не оборачивается. Он изучает какую-то ярко-светящуюся жидкость в пробирке, уткнувшись в нее взглядом как в самый интересный предмет на свете. Чайльд сдавленно кашляет, немного наигранно, но алые глаза скользят, теперь изучая его лицо.       — Amor tussisque non celantur. Иными словами, любовь и кашель не скроешь, me puer.       Чайльд укоризненно сощуривает глаза, даже фыркает, не понимая, о чем речь. Хотя Дотторе — одна сплошная странность, свои банки-склянки везде найдет, как и возможность впихнуть знание латыни. Чертов доктор. Кажется, они в кабинете алхимии? Царица упаси его от новых поучений, чем один реактив от другого отличается.       — Вы оторвали меня от очень, — последнее слово он сладостью ощущает на языке, на губах. — Очень интересного занятия.       — Едва ли видеть как другие люди совокупляются с passionis tuae интересно.       От возмущения щеки его краснеют, как только Тарталья с горем пополам смог перевести с чертовой латыни два слова.       — Он — не моя страсть.       Кэйа — это всего лишь дорого обходящаяся ему игрушка, которую он заслужил.       Кэйа — удобство, позволяющее ему снять напряжение, пускай и строптивое. В любом случае, если захотеть, конечно, его можно достаточно сломать, лишив неповиновения. Вопрос времени, средств и желания Предвестника.       — Тогда почему же твои глаза так горят? — улыбка Дотторе становится шире, обличая острый белоснежный клык. — Ярость тебе не к лицу, me puer. Ты продолжаешь пить настойки?       Рыжие прядки лезут в глаза, мешая сосредоточиться, когда Тарталья смотрит исподлобья, желая расплавить одного конкретного доктора своим взглядом. И это невероятно раздражает. Он смаргивает, но постоянное напоминание про эти темные жидкости в пузырьках, заставляет раздражение перейти в открытую ярость, и Аякс скалится, обнажая глубокое неуважение.       — Нет. И я сам решу, что мне с этим делать, — с резкой переменой настроения, с жаждой боя и, пускай Чайльд этого не признáет никогда в своей бурной жизни, но с привязанностью к Альбериху — он сам решит. — Мне никто не смеет указывать. Захочу — раскромсаю этого капитана так, что вы и живого места на нем не увидите.       — Твое поведение является результатом отказа от настоек. Ты болен.       Пустая колба разбивается о стену на осколки в десятке сантиметров от головы Дотторе. И спокойное выражение лица, неподрагивающий уголок губ, пустой взгляд и абсолютная отрешенность заставляют Чайльда задыхаться в бессилии. Он здоров. Он не падает в обмороки и ему не мерещатся люди — он, мать его, в порядке.       — Ты слишком разошелся в последнее время, — доктор невозмутимо ставит пузырек на стол и даже его пальцы, облаченные в черно-синие перчатки, даже они не дрожат. — Хочешь признавать это или нет, но ты все еще болен и тебе придется их пить. А теперь иди и круши свой кабинет к чертям, в этой лаборатории еще много чего ценного.       Так его просто вышвыривают за двери, но и этого достаточно для самолюбия Аякса, чтобы оскорбиться. Он достает снимки из кармана и почти разрывает их, намереваясь бросить прямо здесь в доказательство отсутствия любой привязанности, но останавливается. У Кэйи на фотокарточках заплаканное лицо и донельзя замученный вид. Тарталья быстро находит кадр, понравившийся ему больше остальных — тот, где капитана держат на коленях с таким прогибом в пояснице, что любая девушка, метившая в сердце Одиннадцатого Предвестника позавидовала бы.       «Хорошо, ты просто чертовски красивая блядь» — признает он, прижимая к груди снимки.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.