Сегодня я снова видела этого ужасного человека. Он пришёл навестить Феликса, и я не могла тотчас же уйти. Он сидел внизу в салоне, смотрел на меня своими странными глазами, пил наше лучшее вино и перекидывал из руки в руку этот жалкий камень. В конце концов, мне удалось выслушать все возможные любезности, которые я могла вынести, и я откланялась, чтобы повидаться с дочерью. Думаю, он ушёл вскоре после этого.
Она откладывает дневник и смотрит на Тома. — Ирина, должно быть, имела в виду Распутина, да? А камень может быть тем самым камнем, который ты ищешь. Это значит, что он каким-то образом вытащил его из диадемы. — Я знаю, — говорит Том. — Я уже читал это. — О. Она расстроена, но не готова сдаваться и оставлять его одного, и Гермиона понимает, что сейчас игнорирует истинную причину, по которой добровольно подошла к нему, потратила время, сидя здесь с ним, хотя он явно желает, чтобы она исчезла из его поля зрения. — Кто… изгнал тебя? Из твоего дома? Том напрягается, она видит это только краем глаза, потому что старается не смотреть на мужчину. Ей кажется, что он не ответит на вопрос, возможно даже рассердится на неё за то, что осмелилась спросить, но когда он всё-таки говорит, его голос ровный и спокойный. Слишком ровный. Слишком спокойный. — Мой отец. И она не удивлена. Возможно, она догадывалась об этом, хотя и не хотела этого признавать. — И какой он… твой отец? Она переводит взгляд на него, и не может описать выражение его лица; в нём слишком много компонентов, и все они непостоянны. Ярость, определённо. Что-то, что она могла бы назвать печалью, если бы это был кто-то другой. Возможно, тоска. Наверняка жажда мести. Когда он говорит, его голос всё такой же ровный и спокойный, а глаза прищурены и смотрят пристально. Но она всё ещё слышит в его голосе нотки… чего-то не поддающегося описанию. — Он воображает себя доброжелательным, мудрым стариком. У него поблёскивающие голубые глаза, седая борода, величественные жесты. Отца очень любят его подданные, его приверженцы: слепо любят, — он говорит тише. — Но он… он на самом деле самый манипулятивный холодный стратег, который когда-либо существовал. Убивает десятки, толпы людей, по прихоти, неизвестной никому, кроме, возможно, его самого — ради «высшего блага». Он не терпит возражений и сомнений по поводу своего правления. Он подлец и лицемер. Том смотрит на неё и расплывается в кривой улыбке. — По крайней мере, я честен в том, кем являюсь. Гермиона кивает ему и думает, что больше не будет ни о чём спрашивать его сегодня, а может быть, и никогда. После этого она уходит в свою комнату.***
Он грубо и резко будит её. Она спит в шёлковой ночной рубашке, которую нашла в комоде в гардеробной, и его руки на её оголённом плече пугают её. Прикосновение снова вызывает тот полузвук, ту забытую мелодию, которая звучит совсем рядом, вызывая дрожь в поджилках. — Я решил, что нам придётся отправиться обратно и раскопать монаха, — произносит он размеренно, будто они сидят в гостиной и ведут светскую беседу о погоде. Она садится, пытается сбросить сон, распутать волосы и скинуть его руку со своего плеча. Ей удаётся только одно из перечисленного. Она смотрит в окно — там темно, но Гермиона не может понять, вечер это или глубокая ночь. — Почему я должна идти с тобой? — спрашивает она. — Раньше ты без проблем справлялся и без меня. — Это длилось всего несколько минут. Неужели ты хоть на секунду полагаешь, что я позволю тебе оставаться вне поля моего зрения дольше, чем на это время? Кроме того, я подумал, что тебе нужен свежий воздух? Мне казалось, ты хочешь осмотреться? Только не в темноте на кладбище. Но она не произносит этого, потому что её отвлекает то, как его пальцы двигаются по её плечам. Медленными кругами его большие пальцы опускаются на её ключицы. Это заставляет её покрываться мурашками, и ей кажется, что он не совсем осознаёт, что делает, но это посылает по ней звуковые волны, это заставляет её беспокойно шевелиться под одеялом. Какой-то недосягаемый шёпот, торопливое движение вдалеке, и в его глазах появляется что-то такое клубящееся и знакомое, к чему ей хочется прижаться пальцем. Хочется сохранять неподвижность достаточно долго, чтобы можно было дать этому название. — Но… раскапывать нечего. Распутин был сожжён. Они эксгумировали его и сожгли после отречения царя Николая от престола. Пепел развеяли. Гермиона смотрит на него. Он преобразился. На нём больше нет привычной для неё чёрной одежды. Теперь на нём синие джинсы, шерстяное поло и чёрный пиджак. Она понятия не имеет, где он приобрёл эту одежду. Да и не хочет знать. Том продолжает удерживать её, прикасаться к ней. — Не совсем так. Я наконец нашёл кое-что стоящее в этих невыносимо скучных дневниках и записях. Это было лишь мимоходом упомянуто, но, похоже, царь Николай приказал перевезти тело Распутина, пока он и его семья удерживались в Александровском дворце. — Я этого не знала. Ты уверен, что это правда? — Есть много вещей, о которых ты не знаешь. Ей и самой непонятно, почему она спорит об этом. Раз Том хочет, чтобы она отправилась с ним бог знает куда, то Гермиона ничего не может с этим поделать. — Выйди, мне нужно переодеться. Сначала он не отвечает ей, а когда она поворачивает голову, то видит, что Том смотрит на её обнажённое плечо, на свою руку, лежащую на нём. — Том? — Хорошо, — говорит он, отпускает её и выходит из комнаты. После этого она одевается так тепло, как только может, и выходит в коридор, где он, прислонившись к стене, ждёт её. — Иди сюда. Он отталкивается от стены и обхватывает её руками, перенося их в совершенно другое место.***
Они оказываются под массивным деревом, что весьма кстати, поскольку она может прислониться к нему для опоры, как только Том её отпускает. Возможно, она привыкает к переходу из одного пространства в другое, но это определённо не приносит большего удовольствия. Том, как всегда, выглядит совершенно не обеспокоенным этим перемещением и почти сразу же отходит от неё. Кажется, он уверен, что она последует за ним, и через несколько секунд так и происходит. Снег высоко устилает землю, ночь холодная. Она наблюдает, как её дыхание обращается в иней, и радуется тому, что на ней шуба и сапоги. Они идут по лесу, освещаемому луной на фоне снега. Здесь тихо, слышен только хруст её сапог. Эта ночь прекрасная, как ей кажется, морозная, но без ветра, и звёзды кажутся огромными и остывшими в тени ветвей над ней. Она утешается этим полюбившимся ей видом. — Мы в Царском Селе? — спрашивает она Тома, который, к её удивлению, останавливается и ожидает, пока она его догонит. — Да. — Здесь потрясающая архитектура, — говорит она. — Сами дворцы и все здания в парковой зоне. Я всегда хотела… — Да, но мы здесь не как туристы, — отрезает он и ведёт её глубже между деревьев. Гермиона молча следует за ним, осторожно ступая, помня о скрытых под снегом корнях и неровной земле, где она может споткнуться. Девушка подозревает, что он будет рад её сломанной или вывихнутой лодыжке; это удержит её на одном месте. — Здесь, — в конце концов говорит он и пинает что-то под снегом. — Нацисты сравняли её с землёй, но на этом месте стояла часовня. Императрица Александра убедила Николая перенести сюда гроб монаха. На самом деле он сделал это сам с помощью нескольких слуг. Сантиментальный кретин. Она смотрит туда, куда он указывает, и ничего не видит. — Ты уверен? — Камень здесь. Я чувствую его, — Том поворачивается к ней. — Ты не можешь его почувствовать? — Я чувствую только тебя, — говорит Гермиона, и он смотрит на неё искоса, и ей хочется ударить себя по лицу, так как слишком много сказала. Но он ничего не говорит об этом, просто проделывает какое-то замысловатое движение пальцем, и мёртвая ветка у его ног превращается в лопату. Он демонстративно протягивает её ей. — Начинай копать. Она закатывает глаза от этой театральности. Затем думает о том, как далеко зашла, раз только пожимает плечами, когда он превращает предмет в другой предмет, а не пытается убежать с криком. — Разве ты не можешь просто… — она неопределённо машет рукой в сторону заснеженного участка земли, на который он указал. — Разве я не могу просто… что? Оживить его? — его глаза вспыхивают, и она видит, как в них загорается багровый цвет. — Возможно, я мог бы, но он пролежал в земле больше века. Боюсь, от него мало что осталось. Вдруг ещё испугаешься. — Я не об этом! Разве ты не можешь просто… раскопать его? — она демонстративно сковыривает лопатой землю. — Замёрзшая твердь. Если ты ждёшь, что я буду копать, то мы проторчим здесь всю неделю, а я уверена, что у тебя есть дела поважнее. Дьявольские планы и всё такое. Он вздыхает, и она видит, как он сжимает кулаки. — Ладно, — рычит он и поднимает руки. — Меня смущает то, как часто в наших делах присутствует разграбление могил, — говорит она, когда он закрывает глаза и, кажется, сосредотачивается. Том игнорирует её, ничего не говорит о том, что она употребила слово «наших». Она задумывается о том, что, похоже, подсознательно начала разделять его взгляды. Гермиона всегда считала себя человеком слишком умным для стокгольмского синдрома. Затем она прекращает размышлять, потому что земля перед ней начинает двигаться. Она изумляется и недоумевает, как легко и жестоко он разрывает землю. Ей кажется, что она слышит, как почва кричит в знак протеста против этого мощного землетрясения, как оно вырывает корни и уничтожает всё на своём пути. В конце концов становится виден прогнивший гроб. Том забирает лопату из её слабой хватки, легко спрыгивает в яму и бьёт по крышке, пока та не отпадает в сторону. — Господи, мать твою… Запаха нет, тело пролежало в земле слишком долго и уже успело разложиться. Но оттого, как скалящийся череп блестит в лунном свете, как трухлявая ряса нависает над впалыми костями… ей приходится прикусить кулак, чтобы не захныкать. Во всей этой сцене, в судьбе этого человека, в судьбе его покровителей есть что-то такое мрачное и извращённое, и всё это сразу наваливается на неё, грозит утопить, и ей снова становится трудно дышать. Том же стоит на коленях у гроба, беззаботно роясь в останках. А она лишь с ужасом наблюдает, как он наконец поднимается, сжимая в руках голубой камень размером с яйцо. — Нашёл! Должно быть, он засунул его себе в… — Нет, не продолжай, — говорит она и отступает на шаг, когда он вылезает из ямы. — Идём. Пожалуйста, давай уйдём отсюда. — Ты не хочешь его потрогать? — спрашивает Том и, сделав шаг к ней, протягивает сапфир. Глаза у него скорее красные, чем голубые или зелёные, а ухмылка широкая и злорадная. — Ты определённо хотела прикоснуться к Граалю, — Гермиона смотрит на камень, когда Том подносит его к ней. Он странно сверкает и искрится, и она знает, знает, что если будет слишком пристально вглядываться в его грани, то сойдёт с ума. От него исходит аура слепой, неразборчивой силы; силы, слишком мощной для неё; чистого огня, который может испепелить её до костей, — она осознаёт это, едва взглянув на него. — Нет, — говорит она и отводит глаза. — Убери. — Любопытно, — бормочет он и не убирает, а кладёт руку ей на щеку. Сапфир не касается её кожи, но его приближения, кажется, достаточно. Она поспешно отстраняется. Он пронизывает её насквозь, этот ветер силы, обжигает кровь, рисуя тени на костях. Она чувствует, как в ответ на это в её груди что-то разгорается и, не осознавая этого, Гермиона прижимается к Тому ещё ближе, даже запрокидывая голову назад. Она открывает рот, чтобы закричать, или, может быть, запеть, или, возможно, засмеяться, когда он резко отпускает её. Она смотрит на него и задыхается. Ей видно, как быстро вырывается изо рта ледяное дыхание, — слишком быстро, — огромные облака жизненной силы витают в воздухе между ними. Том ничего не говорит, но его зрачки становятся огромными багровыми затмениями, поглощающими небо в его глазах. Гермиона понимает, что продолжает прижиматься к нему, и отстраняется назад. — Куда теперь направимся? — спрашивает она, её голос настолько охрип, что она едва может говорить. Выражение его лица задумчивое. Задумчивое и… хищное. — О, я думаю, мы задержимся в Санкт-Петербурге на пару дней. Расшифровывать палимпсесты скучно и долго, а квартира достаточно удобная, — он протягивает руку. — Ну что, идём?***
Он возвращает её домой, после чего снова исчезает в гостиной, оставляя Гермиону одну в коридоре, охваченную нарастающим чувством тревоги. Что-то было в его лице, в его тяжёлом взгляде, в том, как скривилась его верхняя губа… Конечно, это был триумф, но и что-то ещё. Что-то пылкое, что-то нетерпеливое и необузданное. Что-то, чего она не видела в нём раньше. Она колеблется, обдумывает, не пойти ли за ним, но внутренне понимает, что это ужасная идея, что ничем хорошим для неё это не закончится. Вместо этого она идёт в свою комнату и запирает дверь. Затем она направляется в роскошную ванную комнату, запирая дверь и там. Задумывается на секунду и задвигает перед ней маленький, неуклюжий бельевой комод. Это ничем не поможет, если Том по какой-то причине захочет войти, но ей всё равно становится чуть легче. По крайней мере, она попыталась. Затем она впервые после Гластонбери принимает душ, смывает кладбищенскую грязь и пот, чернила и следы магии с кожи, волос и языка. Она быстро ополаскивается, но этого достаточно, чтобы отмыться, затем выходит, вытирается и выбирает из шкафа погибшей женщины ещё одну дорогую ночную рубашку. Гермиона забирается в постель и почти сразу засыпает, даже не успевая почувствовать облегчение. Она просыпается от криков. Сначала ей кажется, что они принадлежат ей, что бесконечные кошмары наконец стали столь ужасны, что её мольбы о помощи прорвались сквозь сон в состояние пробуждения. Но когда она садится в постели, то снова слышит крики. Это чистый, первобытный страх, бьющийся о барабанные перепонки; животный, почти человеческий. Он доносится откуда-то за пределами её комнаты, но в пределах квартиры. Раздаётся ещё один крик, и её сердце начинает биться так, будто Гермиона находится в эпицентре ночного кошмара, и, возможно, это и есть кошмар, но другого рода. Поднявшись с кровати, она видит, что на улице ещё ночь. За окном куполообразные крыши храма Спаса на Крови вырисовываются на фоне чёрного неба. На горизонте не видно и намёка на рассвет; она проспала не так уж долго. Когда она выбегает в коридор, там снова становится тихо, но она направляется в гостиную, где, как ей кажется, скрывается Том. Она распахивает двойные двери, а затем останавливается, пытаясь осмыслить развернувшуюся перед ней картину. Том стоит на полу, и его горящих глаз достаточно, чтобы полностью завладеть её вниманием, если бы не мёртвая девушка, лежащая у его ног. Двери захлопываются за ней. Гермиона сразу понимает, что девушку уже не спасти. Её рот всё ещё открыт в немом крике, но глаза смотрят в пустоту, широко раскрытые и потрясённые. Они — карие… карие и пустые. Девушка лежит лицом к дверному проёму, одна рука вытянута перед собой, как будто она пыталась дотянуться до него. Гермиона видит больше, гораздо больше, чем хочет. Тонкие бледные конечности. Кроп-топ, обнажённая грудь выставлена напоказ из-под спущенного выреза. Короткая юбка задрана почти до талии, демонстрируя дешёвое, растянутое нижнее белье. Сверкающие каблуки на платформе, по-детски розовый цвет плохо накрашенных ногтей. Старые синяки на белых ногах, свежие следы от уколов на руках. Длинные тёмные волосы, явно ухоженные, резко контрастируют с осунувшимися чертами лица, хотя щёки по-прежнему сохраняют округлость, — эхо ушедшей молодости. На тонком запястье висит потемневший металлический браслет. На нём, как ей показалось, висит маленькое сердечко, качающееся на петельке. — О, Боже. Прошу прощения, — говорит Том. — Я не ожидал, что ты проснёшься. А вот и виновница. Лёгкие у неё, конечно, хороши. Она поднимает глаза, стоит неподвижно и смотрит на него поверх мёртвого тела девушки. Он встречается с ней взглядом, абсолютно не раскаиваясь, его верхняя губа кривится в злобной усмешке, и даже когда его лицо перекошено, он, по её мнению, всё равно выглядит красивым. Раскрасневшиеся щёки и расширенные зрачки, взъерошенные волосы. Глаза вспыхивают неистовым восторгом. Ангел Караваджо в джинсах с кровью на руках. — Почему… что… — начинает она, ощущая резкое головокружение, отчаянную боль, холод. — Зачем ты… зачем ты это сделал? Том вскидывает руки в якобы успокаивающем жесте, который ему удаётся сделать издевательским. И даже через охвативший её ужас она понимает, насколько он действительно взбешён, насколько плохо сдерживается. — Потребность спать, есть, испражняться — это не единственные ограничения, наложенные отцом, когда он изгнал меня. Есть и другие потребности, — поясняет он ей. — И они только усилились сейчас, когда я нахожусь в такой близости… — он осекается и равнодушно опускает пальцы на тело. — Неважно. Во всём этом есть такой побочный эффект. — Побочный… я… ты… ты убиваешь их… после? Его улыбка на лице поистине чудовищна. — О, ты неправильно меня поняла, малышка. Я убиваю их перед этим. Я не стану унижать себя чем-то столь низменным, чем-то столь презренно человеческим, как блуд. Наблюдая за собой со стороны, она замечает, что её дыхание становится слишком быстрым. В пальцах рук и ног начинает покалывать. В ушах стоит пронзительный звон. Она никогда не сталкивалась с подобным, но даже в этом случае она способна распознать симптомы приближающейся панической атаки. Она не может позволить этому завладеть ею, она знает, что нельзя лишаться самообладания прямо перед ним. Он может разорвать её на куски. — Это… Том… ты не можешь… — Гермиона с трудом выговаривает слова, глядя на маленькое сердечко, болтающееся на браслете на хрупком, вялом запястье. — Ты не можешь этого делать. Это по природе своей порочно. Это нечестиво. Остановись. Пожалуйста, остановись. — Ты несёшь чушь. Она почти не страдала. — Я слышала её. Я слышала её крики. Она была в ужасе. Он усмехается. — Может, и так, но её смерть была относительно безболезненной. — Нет. Нет! — задыхается она, а Том наклоняет голову и смеётся. — Ох, Гермиона. С тех пор, как меня вынудили оказаться здесь, я убил тысячи и тысячи людей, и, вероятно, убью ещё столько же. И тем не менее, ты хочешь поспорить из-за одного человека? — Да, — без колебаний отвечает она, полностью убеждённая в своей правоте. — Возможно, я не смогу спасти тысячи, но, может быть, я смогу спасти одного. — Похвально, — безразлично бросает он. — Однако для этого слишком поздно, — он снова толкает тело девушки своим ботинком. — Как ты можешь так поступать? — шепчет она, всё ещё пытаясь успокоить дыхание. — Как ты можешь превращать акт, который должен быть чем-то особенным и прекрасным между двумя людьми, в нечто совершенно отвратительное? В убийство? Он покачал головой. — Ты слишком сердобольная. — «Сердобольная»? Ты имеешь в виду человечная? — Да. Да, именно это я и имею в виду. Человечная. Он выглядит омерзительно, когда выплёвывает это слово, будто это — нечто отвратительное, гниющее прямо у него во рту, и точно так же она теряет слабую хватку контроля над собой. — Ты отвратителен! — кричит она, делая шаг вперёд. — Чудовище! Мерзкое существо, творящее мерзкие вещи! Он замирает. Становится слишком неподвижным. — Молчи, — его голос низкий, ровный и ужасающий, но она не может остановиться. Страх, печаль и ярость овладевают ею. — Неудивительно, что ты был изгнан, неудивительно, что твой отец отрёкся от тебя! Кто вообще может нуждаться в таком жалком, ничтожном существе, как ты? — Замолчи! То, с какой интонацией он произносит это слово, сразу же заставляет её замолчать. Гермиона никогда прежде не слышала от него ничего подобного: это был настоящий приказ, за которым скрывалась вся его сила, и от этого слова у неё заболели зубы. Она смотрит на него, по-настоящему смотрит, а потом делает шаг назад. Он кажется ей крупнее, чем раньше. Мрачнее, каким-то образом окутанным тенями. В его челюстях, шее, плечах чувствуется звенящее напряжение. Его глаза жёсткие, строгие, а его голова наклонена вперёд, кулаки сжаты, ноздри раздуваются… Когда Том делает шаг к ней, она отступает на шаг, ведь теперь он действительно хищник, а Гермиона — добыча. Она не испытывала такого ужаса с тех пор, как он придавил её к земле своими ногами в Исландии. Он расплывается в улыбке, обнажив только зубы, с таким видом, будто чувствует вкус её ужаса в пространстве между ними, и это самое непередаваемое ощущение для него. Ещё один шаг. — Том. Том, пожалуйста, остановись, — она ненавидит, что её голос дрожит, ненавидит, что ей приходится умолять. Но он продолжает идти, небрежно задевая тело девушки на своём пути к ней. А Гермиона… Гермиона упирается спиной прямо в двойные двери, и дыхание перестаёт быть естественным, оно больше не даётся ей легко. — О, ну что же ты. Он в последний раз делает шаг к ней, приближается вплотную, и отступать уже некуда. Она чувствует его ноги, бёдра, грудь, холод тела. Он медленно обхватывает рукой её горло, стискивает его, почти исследуя, кажется, наслаждаясь тем, как её пульс трепещет, словно мотылёк, в его ладони. — Ты считаешь себя благородной, не так ли? А? Тогда, может быть, займёшь их место? — его усмешка, когда она зарождается, — это нож, и он вонзается прямо ей в шею. — Может, тебя я не стану убивать? Это слово повисло в воздухе между ними, мерзкое, тяжёлое и однозначное. Она отворачивается. — Нет. Я так и думал, — тихо говорит Том. — Не такая уж ты альтруистка и самоотверженная, как тебе хочется верить. И ни один акт на самом деле не является столь «особенным» и «прекрасным», не так ли? Он обращает её собственные слова, как пули, против неё, и это ужасно больно, особенно когда они попадают в цель. Она понимает, что плачет, чувствует, какие тёплые слёзы стекают по щекам, собираются в уголках рта. — Ты… ты всё испортил, — говорит она, и обвинение теряется в всхлипе. Он с любопытством наблюдает за движением слёз и с наигранным восхищением прикасается кончиком пальца к уголку её рта. Она дёргается от этого прикосновения, от того, что оно пробуждает в ней дрожь, а затем ещё раз, когда он собирает одну из её слезинок на палец, подносит к губам и медленно всасывает в рот. А потом Том моргает, и прямо на её глазах смертельная угроза, исходящая от него, улетучивается из его тела. Его ладони перемещаются от её горла к плечам, и он поглаживает их, словно желая помочь ей избавиться от пыли, в то время как его глаза преображаются из ледяной воды в северное сияние. — О, Гермиона, — наконец говорит Том, его улыбка полна мрачного ликования, — именно так я и поступаю.