. . .
Каждую ночь перед его глазами всплывает тот самый осенний вечер, та самая игра на фортепиано, то самое спокойное лицо и расслабленное положение худого тела, те необыкновенные руки и сердце отзывается на эти воспоминания. Слишком трепетно бьётся, в тяжело вздымающейся груди, пускай и кажется, что оно готово выломать клетку из рёбер и вдохнуть воздуха, жизни. Чужой жизни. Он готов поклясться: никогда в нем не вызывала игра на музыкальных инструментах такую странную и непонятную бурю новых эмоций внутри. Никогда его сердце так не билось, и не рождалось в нем ничего настолько живого и яркого. Такого тёплого, что согревает и наполняет пустое тело чем-то странным и необъяснимым. Нет. Рождалось что-то похожее отдаленно на доверие. Но было оно грубыми руками задушено и выброшено из израненной души. Но сейчас это было что-то иное, родное, не похожее ни на что, однако почему-то настолько родное. Словно была эта деталь в Дазае изначально. Вдруг потерял её, вдруг где-то забыл, оставил, или её и вовсе украли? И вот лишь сейчас холодный русский демон пронзил своим взглядом, да вручил в ледяных руках это странное некое чувство. И больше ничего он не говорит, не делает, лишь оставляет наедине с этой неизвестностью. Ему страшно. Страшно от этих чувств внутри, страшно от желания поймать Фёдора за руки и любоваться этим безобразием, а может и вовсе прижать фаланги к своим губам; заглянуть в полные безразличия глаза и не сводить больше никогда с них взгляд. Осаму страшно от мысли, что он сорвётся с обрыва в тёмную бездну, если ещё раз услышит, как он играет. Но страшней осознавать, что это был единственный раз, и более никогда до его слуха не донесутся столь прекрасные звуки. Пускай классическую музыку он не любил, убеждал в еёбесполезности, но сейчас... Легкая испарина проступает на лбу, пока он пялится в темный потолок комнаты, слушая ритм беспокойной мышцы в груди и собственное тяжелое дыхание. Нет, он не против. Он хочет сорваться в эту бездну, в это ледяное царство тьмы и остаться там навечно, добровольно сдаться ноктюрнам и увертюрам чужой души. Остаться в темнице хладных ладоней. И оставить позади, на другой стороне, все лишнее, ненужное, то ради чего ему маски приходится к собственному лицу гвоздями прибивать. Дазай бы оставил, бровил всё, всех и себя в том числе, став давней чьей-то историей и воспоминанием. И на этой мысли он подрывается, хватается за одеяло и с силой встряхивает головой. Нет, нельзя же так. Как он может так просто провалиться в эту пропасть чужих снов, так и не раскрыв её секретов, так и не узнав, а может ли мертвое сердце в чужой груди биться примерно, так же как и у него? Как он может так просто снять с себя своё клеймо неполноценности и попытаться быть «нормальным», когда таковым не является? Да и Достоевский не походит на безупречный образец нормальности в выверенном под линеечку обществе. Достоевский… Странная и непонятная у него фамилия. Такая несуразная. Что же может быть такого привлекательного в этом болезненном парне? Что же ты, Осаму нашел в нём, что сейчас не можешь уснуть, прокручивая каждый миг, стоило ему попасть в твоё поле зрения? Не знаешь? Разрываешься в мыслях и чувствах? Не понимаешь? И, кажется, что не поймёшь. Будто бы гипнотизирует, каждый раз не то взглядом, не то голосом. Голос… Голос у него тихий всегда и ровный, не изменчив в собственной холодной стойкости. Вздрагиваешь от воспоминания, что льётся само по себе. Он чем-то напоминает… как же…Точно.
Белый шум. Обволакивающий тебя всего и вызывающий неприятную резь в ушах. Будто бы по его перепонкам тоненьким концом игры проводят, но не пытаются разорвать. Лишь щекочут оголённые нервы странным образом и это нервирует. Так же, как и в детстве, стоило антенне отойти хоть немного во время очередного циклона или сильного дождя — экран покрывался этой бело-черной рябью и будто бы шипел на маленького Дазая, коему приходилось хоть как-то скучные будни скрашивать. Детство — то, что он не желает вспоминать, но эти мгновения он помнит отчётливо. Только он и этот ребристый экран, только он и белый шум в крохотной, грязной комнатушке во время очередного штора и резких помех. Так и сейчас. Голоса чужие меркнут вместе с тишиной помещений, когда тонкие губы этой ряби кривятся ухмылкой, когда раскрываются и он подаёт свой голос и молвит то, что намеревался. Его голос — действительно белый шум. Говорят, что он успокаивает и расслабляет, по крайней мере, младенцев и детей, но в это ему верится с огромным трудом. От того, что Осаму попросту не верит и не собирается этого делать, как бы ни пытался. Белый шум раздражает и больше ничего. Хочется звук к минимуму понизить, хочется просто на простого выключить и больше никогда не включать. Но этот белый шум, который является голосом русского демона, какой-то особенный и не такой, который ты слышишь обычно. Он обволакивает незаметно и через некоторое время, ты сам и не понимаешь, как это так выходит, что хочется слушать лишь этот голос, хочется среди прочего говора и невнятного шума выцепить его кроткие фразы и прокручивать на репите в своём сознании и памяти. Будто бы он сейчас, в своём осознанном возрасте и сознании сидит перед старым, пыльным монитором и всматривается в барахлящий экран. Нет ничего более, кроме белого шума, нет ничего вокруг, даже тех тёмных, заплесневелых стен и перегоревшей лампочки под потолком — исключительно тьма, но большего то и не надо. Большего не нужно. И вот, спустя несколько минут его вознаграждают за поразительную усидчивость и, не поверите, терпение. Кажется, словно руки тонкие и эфемерные, такие же белые как и рябистый экран, тянутся к нему и касаются ворота рубашки. Тянут его к экрану, что совершенно немыслимо. А веет от них таким приятным могильным хладом. И Осаму становится в этих пальцах тряпичной куклой, такой покорной и безвольной, дающей делать с собой всё, что заблагорассудится. И его затягивают в это ребристое пространство, где грани стираются. Грани пространства, грани времени, грани их тел. Нет больше ничего. Нет ни комнаты, ни внешнего мира. Нет больше Осаму Дазая. Нет того холода рук. Есть только белый шум в пространстве бесконечном. Секунда. Ещё одна. Ещё несколько, сколько же? Сколько проходит в этой реалии секунд, минут или часов пока это шипение сменяется на голос? Или время идёт в другой реальности, но не в этой? Насколько сильно этот мир подчиняется законам пространства и времени? Что это вообще за место? Такой тихий, отдающий легкой хрипотцой, но завораживающий сознание голос выводит его из бесконечного потока мыслей, оставленных без ответа. И голос ему продолжает шептать, только в этот раз более отчётливо и, кажется, на ухо. Шептать небылицы и сказки, шептать криминальные сводки и некрологи, шептать что-то будничное, слишком уж скучное, прерываясь на слишком захватывающие истории. Только этот звук странный на неестественной линии частот он хочет слышать, и задохнуться в ней. Стать той самой радиолинией, которую никто в дороге не слушает, насмешливо сбивая эфир. Голос собственный заменить помехами, эхом пародоксальным и прерывистыми шумами, дабы никто не понимал слов, звуков и не мог настроиться на частоту израненной души и тела. — Хватит. Перестань думать о нём. Перестань… — Просит он в очередной раз у самого себя. Это не первые мысли о демоне Фёдоре, что пожирали юношу не одну и не две ночи. О нет. Всё не так просто.«Может ли Демон стать Богом?»
«Значит я стану им для тебя…»
— ХВАТИТ! — Вскрикивая и намеренно нарушая тишину, шатен пялится в пыльную гардину и плотно закрытые шторы. Толком то и не понять, ещё ночь сейчас или уже светлеет, но… раздаётся звон будильника. Ну да, конечно. Именно такими стали его будни, его новая и немного измененная рутина. Сходить с ума от мыслей о нелюдимом русском демоне Фёдоре, что изводит его то днём, то приходит во снах по ночам. Ведь ничего такого не произошло, если анализировать их пересечения за эти два с копейками месяца, а Дазай хочет не только узнать его подноготную, секреты, абыть ближе, чем Гоголь и Гончаров. Намного ближе. Руками забраться под одежду, кожу и кости; выведать абсолютно все, выжать, вытянуть клешнями откровения, а там и добраться до сердца; как и с сердцем будет покончено, Дазай окажется ещё ближе к чужой душе и в этот раз Достоевский не скроется, не убежит. И ни поможет ему никакой Гоголь, ни укроет его Гончаров. Останется перед его взором совсем нагим, с обнажённой душой и оголенными контактами. Либо Осаму выведает всё важное и неважное в сознании или подсознании, памяти или мотивах, либо свалится его бездыханное тело в самую тёмную пропасть, что чернее логова чудовищ под кроватью. Главное не смотреть в чужие глаза, не обжечься о контакт и выйти сухим из воды. Нет. Нет. НетНетНет. НЕТ. Другая последовательность и тогда... Тогда... Как абсурдно и как ужасно. Он массирует свои виски, выбираясь из этого абстрактного потока своих мыслей, пока не слышит повторную трель будильника на своём телефоне. Ну да… Каждое утро превратилось в одно и тоже, когда Дазай подрывается намного раньше обычного, положенного и ничерта не может нормально спать после, довольствуясь только прогрессирующим недосыпом. Кажется, что скоро у него будут такие же «очаровательные» синяки под глазами, привлекающие к ним ещё больше внимания, чем к другим частям своего тела или лица. Отвратительно. Слезая с кровати, Дазай тратит много времени на то, чтобы принять душ и смыть с себя остатки сна. Поспит позже, после очередной прогулки по коридорам вуза и возни с документами. Скоро состоится «шоу талантов», на которое он всё же сходит не только ради приличия, но, и чтобы посмотреть, что приготовят другие учащиеся. Возможно даже…. Нет, сама идея, что он будет выступать, абсурдна, хотя вот Гоголь и может выступить со своими фокусами, которые он, смеясь, называет цыганскими. С чего бы? Понятия остальные не имеют, точно так же как и Дазай. Собравшись и кое-как наспех высушив свою голову, Осаму выходит из здания общежития, ощущая неприятный холодок ноябрьского утра. Заглядывает в ту самую кофейню, покупая себе большой латте, и невольно оборачивается на тот самый диванчик. Зачем? В иррациональной надежде увидеть Достоевского на том самом месте? Как глупо, несуразно и даже по-детски инфантильно, Осаму, предполагать, что в такую рань ты встретишь здесь своего мучителя. Хоть Дазай и отрицает всеми фибрами души, не принимает того факта, что больше начинает походить на влюблённую девчонку. И пока шагает, вспоминает пару моментов…. . .
Ни одну репетицию Осаму не пропускал, каждый раз, несвойственно для себя, подходил к доске с расписанием. Он высматривал среди прочих бумаг и приказов аккуратный и желтоватый листок с выведенными на нём числам: временем и датой. Почерк у Достоевского оказался аккуратный и каллиграфический, с легкими завитками, аристократический он бы сказал. Такой почему-то с ним и ассоциируется, словно подходит или заложен в генетическом коде. Это так не свойственно для Дазая — подходить к расписанию и что-то высматривать на доске с документами, когда это его ни капли и никогда не волновало. Если нужно, то его пнут и укажут куда идти, пускай он один из самых первых узнает о любом изменении. Хоть Осаму и подходил во время пар, когда особо никого не было видно в коридорах, а двери аудиторий — закрыты, но его всё же замечали. И стали расползаться неприятные разговорчики, смешки и эти противные ухмылочки. Благо парень знает, как можно отшутиться и замять темы о себе пред другими студентами. Он не пропускал ни единой репетиции оркестровой группы, смотря больше на сгорбленную спину Фёдора, а не на учащихся с инструментами. Не преувеличивая, абсолютно все хотят снова услышать, как его пальцы нажимают на клавиши фортепиано, издавая прекраснейшие звуки; хотят вновь погрузиться в этот невообразимый транс. Но он даже мускулом не дрогнул, бровью не повёл, не посмотрел в сторону инструмента. Хоть прекрасно знает об этом коллективном желании, но угождать толпе — точно удел Фёдора. О нет, такой как он, скорее пойдет против этой самой толпы, но своими особыми способами и методами. И под конец одной из таких репетиций к нему буднично Гоголь подходит, да неожиданно для всех произносит. — Слушай, Дось, не хочешь заменить пиванину? Ты сам можешь сесть и сыграть лучше всех, ну, как на днях, — Плечи Акутагавы резко и непроизвольно дёргаются, а дыхание замирает. Все помнят на чем недавно играл русский демон, и с тем же инструментом обращался Рюноске. Ведь именно Достоевский в силу своего положения в системе университета может спокойно его заменить, самостоятельно сыграть партию без нот перед глазами и не вспотеть, грубо и сухо говоря. И даже Чуя, Шибусава, Дазай не смогут как-то повлиять, ведь решения главы студсовета железные и не обсуждаются. Ни при каких обстоятельствах. — Не неси ересь, Гоголь, — А вот эти слова для юноши равноценны грому в ясную погоду. Ибо, ты всегда ожидаешь наиболее худшего исхода. Всегда. И тем более от отталкивающего всех и всё главы студсовета, — Это его забота — практиковаться столько, чтобы ко дню выступления всё звучало идеально. Раз нет, так пусть со стыдом и позором будут звучать ноты в его исполнении. Это не моя проблема, — И Рюноске позволяет себе изумлённо обернуться и зацепиться взглядом за медленно поднявшимся демоном и его удаляющуюся спину. И ведь … он прав… чертовски прав. И никто не может поспорить или возразить его словам, как-то защитить в собственных или чужих глазах. Хладный демон не обещал сделать из них лучший оркестр, которого мир ещё не видывал. Он только курирует и все зависит от них самих. Срываясь с места и роняя портфель на пол, юноша бежит через зал. — Достоевский-сан! И русский останавливается, пальцами коснувшись ручки двери. Николай насмешливо губы растягивает, осматривая паренька сверху вниз, что слишком тяжело дышал и почти задыхался, однозначно от волнения и быть может совсем немного от этого бега. — Прошу вас, проведите мне несколько уроков практики перед концертом… — не звучит мольбой его голос, но нотки искреннего желания в нём все же есть. И Фёдор обдумывает прозвучавшие слова, спустя несколько тягучих секунд оборачивается и одаривает его одним из своих холодных и анализирующих взглядов. Акутагава не может ударить в грязь своим лицом. Только не снова, только не перед Дазаем и сестрой, если дело действительно в нём. Да и у ближнего помощи не попросит. Сам всё вытерпет упрямо. Но в этот раз все таки разумно попробовать обратиться к третьей стороне. Буквально весь зал затихает, даже Осаму не вставляет своих насмешливых пяти копеек, смотря с лёгкой заинтересованностью, как и Гоголь. И это молчание давит не только на психику, но и на плечи в купе со стальным взглядом, долгие мгновения растягиваются ещё сильнее. Настолько, что студент перед ним уже раскрывает губы, чтобы извиниться за свою дерзость, но… — Каждый день здесь. В зале. С семи до полудня и с восьми вечера до половины одиннадцатого. Без перерывов, лишних разговоров и возни, — Глаза у Рюноске распахиваются, когда он слышит не вердикт, а скорее расписание, приказ и проводит взгляд на Фёдора, что, наконец, покидает зал. — Тебе крупно повезло, парниша. Дам тебе совет, раз уж удача тебе благоволит, — Гоголь кривит губы доброжелательной улыбкой, — Даже не смей опаздывать. Думать о таком не смей и приходит категорически заранее. Ну… Пока-пока, — Машет на прощанье ручкой и тоже уходит. А по рассказам и жалобам Ацуши, Достоевский не щадил юношу. До концерта оставалось дня четыре с копейками из часов и минут, учитывая, что и обычные репетиции никто не отменял. И Осаму может представить в теории, как сводило пальцы, как они путались в клавишах и нотах, путался и сам разум. Но игра не должна была прекращаться. Ни на секунду. И Акутагава играл. Играл Моцарта, играл Чайковского, играл Шопена, играл Вивальди и кого-то только не играл, а Достоевский внимательно слушал и по окончанию называл безупречно точно ноты, тональности в которых Рюноске ошибся. От этой точности сперва становилось жутко и не по себе, однако чуть позже привык, в последний день играя только концертную партию. Спустя два дня репетиций, начал заглядывать Гончаров. Но лишь затем, чтобы принести им двоим кофе и удалиться вон. Акутагава не жаловался, не просил передышки или лишнего перерыва, сбегал с пар и оставался после общей репетиций для того, чтобы Достоевский распял его одним своим взглядом на воображаемом кресте и вогнал в непослушные ладони гвозди. Однако, взамен такой суровости в обучении, демон один раз показал, как лучше ставить руки и поспевать за самими нотами, пусть и неправильно. В консерватории ему бы точно прилетело бы по кистям за такую выходку, однако Рюноске всего лишь любитель и практически самоучка. Почему он это сделал, Фёдор обосновал тем, что у него голова уже раскалывается от чужой бездарной игры и может так положение дел станет получше. И, что же… можно сказать, концерт прошёл безупречно. «Всё, как положено» — подумал про себя Осаму. Но что поразило его ещё больше, так это не сам конец, а его окончание после всех оваций, похвалы и общего восторга. Ребята подходят к русскому демону и, неохотно, но говорят ему простое: «Спасибо, что курировали нас», но что получают немного грубое, но необычное: — Мне не нужны ваши слова благодарности. Поблагодарите друг друга. Достоевский вновь поражает, удалившись снова вон с территории вуза. Казалось бы, такая горделивая птица, но видимо она не любит к себе привлекать лишнее внимание. Либо внимание вообще. Да, скорее так будет правильнее предположить и сравнить. Или другая ситуация на примере.. . .
После того как Сигма объяснил, что он уже вот несколько раз подтягивал свои знания в области истории и немного философии вместе с Достоевским, Осаму натурально дивится. Казалось бы, с чего ему соглашаться, заниматьсясвообще с Сигмой, когда они столкнулись единожды. Зачем? Почему? Какие истинные мотивы у тебя на этого первокурсника? Но что-то подсказывает шатену, что явно это всё непросто так. И это заставляет напрячься. Появилось кое-что немного странное в перерывах, когда их компания обедала и отдыхала между парами в одной из кофеин вуза. А именно парочка русских. Как их становится много в поле зрения Дазая, просто поразительно. Гоголь с нервной улыбочкой под ручку тащит к буфету раздраженного Достоевского, входя широким шагом в кафе. Блондин головой вертит, явно, чтобы заметить столик с сидящими за ним Дазаем, Накаджимой, Сигмой, Чуей и иногда Акутагавой с Гин и в редких случаях с Куникидой, а потом резко голову отворачивает, чтоб сделать вид, мол, нет, никуда он не смотрел. Совершенно не на них, вы не подумайте. А то ещё придумаете совсем не то и нашему Коленьке придётся все заново и по-новой фантазировать. Но его выдаёт сам Фёдор, что каждый раз пихает под рёбра или в солнечное сплетение и идёт заказывать себе кофе. Гоголь вокруг него суетится буквально через несколько секунд, буквально порхает, что-то бубня на русском, пока не получает фирменный недовольно усталый взгляд и замолкает мигом, либо меняет тему своего монолога у буфета. Всё же он не хочет того, чтоб такая важная фигура в сближение с его объектом воздыхания отказалась с помощью. «Неплохая дрессировка» — думает про себя Дазай, отпивая немного сока и задерживая свой стакан над столом на пару лишних секунд. Как раз таки в один момент их подзывает к ним за столик Сигма. Ацуши бледнеет мигом, на что получает мягкий ответ — «Не переживай, Ацуши-кун, Достоевский-сан не такой страшный и злой». Ну да, совершенно не злой, наверняка выспавшийся и накормленный. Конечно. Ещё и в самом лучшем расположении духа и настроения, какое только у него может быть. Точнее, какого он ещё не испытывал. Пребывает наверняка в кошмарном восторге. На это предложение быстрей реагирует Гоголь, снова таща своего друга к ним за столик под острый локоть.Что-то подсказывает Дазаю так невзначай, что ещё немного и эта бомба медленного действия рванёт. Часики тикать начинают громче с этими целенаправленными тасканиями то туда, то сюда, то и вовсе не выпускали руки шута из своей мягкой хватки. Но нет. Николай травит анекдоты и, удивительным образом вливаясь в диалог, подшучивает над остальными вместе с Осаму, иногда даже показывает новые карточные фокусы. Удивительно, но приятно, для Гоголя, конечно же. Фёдор в свою очередь отвечал односложно и просто, предпочитая пить свой кофе немного в стороне и не отвлекаться от своих мыслей или статей в своём телефоне. Был даже ещё один забавный момент… Вот Гоголь, как обычно, с приподнятым настроением тащит к столику с компанией Достоевского. — А вот и мы! Не ждали, да, да, да? — смеясь, он подходит ближе к столику и так и остаётся стоять рядом. Поразительно, но его компаньон упрямо молчит, хоть желание высказать блондину всё и уйти — растёт в геометрической прогрессии. В этом никто не сомневается и это чувствуется как по самой атмосфере, так и движениям. Да только Фёдор что-то слишком увлечённо читает и листает в телефоне. — Как же вас и не ждать? Надеялись, что не появитесь, — Бросает Накахара небрежно, ковыряясь ложечкой в своём утреннем бенто. И получает только наигранно грустный и трагичный вздох, Гоголь вот уж тянет руки к своей груди, театрально их прикладывая и строя самое печальное лицо, что он только мог. — Ну как же так… Ведь я так надеялся, что наше пришествие для вас будоражащее. Ведь мы незаменимы и уникальны, и ваши сердца, должно быть, трепещут от нашего присутствия. Прям как второе пришествие Хри-… — Гоголь. — Раздаётся тихий и хриповатый голос, на который Николай сразу же реагирует и смотрит на сгорбленные плечи и макушку. — Ой точно, точно. Прости, прости, Дось. Так о чём я? Как тут проходят ваши скучные будни? — Достоевский делает медленный и долгий глоток ароматного кофе, пока на них двоих устремлены очень пораженные и удивлённые взгляды. Так просто.. одной фразой заткнул его? Самого Гоголя, которого никто не мог переспорить или заставить замолчать, если он этого сам нехотел? Почему вообще он это сделал? За что Николай извинился, в конце концов? Осаму хлопает глазами, пока внимательно смотрит на Фёдора, что вернулся к чтению чего-то более увлекательного и не обращал внимания на остальных присутствующих ребят. Будто бы пытался прочесть, что же в этой голове гениального такого вертится. К такому все привыкли, как и к сильной немногословности. Проходит ещё несколько минут из разных и прекрасных историй и шуток, что разрядили прошлую повисшую обстановку и атмосферу. Ребята вот уже совсем немного расслабляются и улыбаются, порой подхватывая рассказ и иронизируют ещё больше. И вот… — Знаете, я подумываю перевести русские анекдоты на японский лад. Они все такие смешные, что вы точно надорвете свои животы от смеха. А от того, как я их рассказываю, так уж точно валяться будете. — Уверенно заявляя, Гоголь вскидывает руками, смеясь громко и звонко, заразительно даже, но на всё маленькое и скромное кафе. Его смех подхватывает и Осаму с Накахарой, Сигма тыльной стороной пальцев прикрывает тонкие губы, роняя тихий смешок. Но… Кистью Николай задевает стакан в ладони Достоевского и весь кофе разливается на белоснежную и идеально выглаженную рубашку неровным и темным пятном. Замолкают абсолютно все, смотря во все глаза за русским демоном и ожидая жадно его реакции. Он в свою очередь молчит, склонив голову к пятну, слышен только сдержанный тяжелый вздох. — Ой… ФЕДЕНЬКА, ПРОСТИ МЕНЯ! Сейчас, сейчас всё исправлю, погоди, погоди! — Гоголь торопливо хватает чьи-то салфетки и вытирает свежее пятно. Ну как вытирает... пытается, конечно … размазывает кофе ещё больше по тонкой ткани и коже под ней, пока Достоевский закипает, скоро, кажется, дым из ушей повалит. Для всех это очевидно и ясно, как сегодняшний день, пусть головы он не поднимал и, в целом, ничего не делал, только руку со стаканом чуть отвёл. И ведь ситуация действительно неприятная, Дазай бы примерно так же реагировал первые несколько секунд, но после точно отшутился и ушёл бы с немного подпорченным настроением. Но здесь настроение, видимо, не немного подпорчено. По обеспокоенному Сигме видно, что он сам хочет подняться с места и чем-нибудь помочь кому-то из их пары, но не знает, что делать в этой ситуации. Видно, что даже, в какой-то степени, закрывается, плечи его дергаются в немом желании сделать хоть что-то, но иррационально в них юноша прячет свою грудь. Да только чем можно помочь? Попытаться остановить Гоголя, что лбом расшибет стену или самого себя, если захочет? Рюноске набирает воздуха полной грудью, чтобы что-то сказать, поразительно даже, но дальнейшие события его опережают. Аура вокруг Достоевского становится тяжелее и убийственней, чем раньше, пока Николай нервно сглатывает вязкую слюну. И теребит края салфеток слишком резкими движениями, пытаясь их разделить и «промокнуть» рубашку от свежего и хорошо сваренного кофе. Ну да, как будто бы сейчас он сможет всё исправить и вернуть рубашке прежнюю чистоту, свежесть и эластичность. Требуется одно мгновение замешательства Гоголя и худое колено резко прилетает прямо в его живот. Коленька сдавленно хрипит, сгибаясь пополам и держась. Скорее больше от неожиданности, чем от слишком сильной боли. «Точный удар в диафрагму. Слишком идеально и точно». — проносится в мыслях Осаму, пока Достоевский отходит на пару шагов, оставляя стакан на столе, а сам что-то быстро листает в телефоне. — Даже не думай. — бросает Фёдор только суровый взгляд сливовых глаз на светлую макушку и немного съехавший цилиндр. — Хороший удар Феденька… С-стой, ты куда намылился? — У меня планы. Которые, по твоей милости, сместились. — На выдохе звучат его слова спокойно, когда демон запахивает свой плащ и быстрым шагом удаляется. С первого взгляда он так же спокоен как и в любой обычный день, словно ничего и не произошло. Но только Дазай действительно замечает, как сильно пальцы сжали полы черного плаща, как дыхание совсем немного сбилось; в конце концов, замечает как тонкие губы сжались в слишком тонкую и напряженную полосу. Понятно и так же ясно, как сегодняшний солнечный день: этот инцидент слишком неприятен. От сурового выговора Гоголя спасло лишь тот небольшой гарант доверия и годы общения, годы проведённые под одной крышей. — А… о чём он говорил? — голос подаёт Сигма, когда тихих шагов не стало слышно совсем. — Чтобы я его больше не трогал. Видите ли… Дост-кун очень, очень, очень, очень нетактильный, но я его уломал за все годы, — Ухмыляется Гоголь, подбегая к окну, и выглядывает из него, — О!!!!! Вот он вот он! — вытащив телефон, блондин не унимается, быстро фотографирует то, как парень садится в такси. — Интересно…куда это он…- Подхватывает мысль Осаму, оказавшись рядом с Гоголем вполне легко. — Домой переодеваться, куда ж ещё, но вот потом куда…хм… потом его доконаю, и он мне всё расскажет! — Доконаешь…? — Ну да, это что-то вроде вашего…Ай, забей. Не поймёшь. — Отмахивается только от Дазая Николай, попрощавшись с ребятами, и веселым шагом уходит из кафетерия. Странно… Как в дальнейшем оказалось, Достоевский отправился в оперу, если исходить по невзначай брошенной фразе Николая в диалоге сумбурном, как и он сам. Опера, значит… С одной стороны очень даже ожидаемо, но с другой стороны как-то… возвышенно и необычно? Такая редкая отдушина совершенно неизвестного ему человека, полной загадки. Мало кто согласится пойти туда, в оперный зал, да ещё и наслаждаться представлением. Действительно, редко кто сможет наслаждаться этим особым искусством, понимать его достаточно хорошо, отдаваться душой и телом этому потоку.. . .
Проходят дни, бессонные ночи, пока Осаму снится одно и то же усталое лицо, худые руки с изувеченными пальцами, сгорбленный силуэт где-то вдалеке. И не может он отчего-то ухватиться за него, а может и вовсе разогнать этот образ пред собой. Конкурсы клубов проходят практически незаметно, но побеждают, неожиданно, ребята из музыкальной труппы, обогнав целый пир, что устроили ребята из кулинарного. И такое даже бывает… Накахару раздирают сомнения, ведь именно Достоевский заставлял их практиковаться, дабы звучание было лучше, чем раньше. И оно стало, заметно и ощутимо для них самих. Был Фёдор среди судей на конкурсах вместе с Тацухико: даже не притронулся к еде, оценив её только по запаху и виду, высидел абсолютно все мероприятия, не изменившись в своём усталом лице. Рыжий принимает от ректора грамоты, конверт с денежным призом и не может вымолвить и слова. — Знаете, ребят… Это ведь Фёдор помог нам… Как-то неправильно, что награду получили только мы, а он ничего. — Может… пригласите и его, чтобы отметить? — Подаёт голос Сигма, когда их компания выходит из здания университета. — Думаю, что ты прав… но вряд ли он вообще согласится, как ты… — Плечами жмёт Чуя. — Знаете… Я знаю, как можно его уговорить, но не знаю, получится ли… — Попробуй, почему нет? Да, почему бы и нет? Возможно, с помощью других двух русских он выведает хоть что-то о Достоевском. Возможно сможет разговорить, подобраться поближе и чужой острый ум узреть получше. Слишком много неизвестных переменных, слишком много этих "Возможно". Пускай все зависит исключительно от Фёдора. Однако Дазай и не представлял, не мог подумать о том, что одно простое предложение изменит его привычную скучную рутину настолько кардинально.23:44 «Гоголь» создал беседу «Банька парилка»
Гоголь: хей хей я все устроил и теперь вы мне должныВ смысле?
Гоголь: ну как Гоголь: я договорился с нашим Фёдором и он согласился приютить нас всех побухать у себя на квартиреОсаму хлопает непонимающе глазами и пялится в экран, пока видит как набирает сообщение Николай, Чуя.
Гоголь: но это далось мне оооооооооочень тяжело Слизень: Лол Слизень: как ты вообще смог? Гоголь: ай не важно Гоголь: но алкашка с вас собираемся в воскресенье вечером Гоголь: примерно в сеееемь но я напишу Милая булка Сигма: Алкашка? Гоголь: нууууу да алкоголь Гоголь: я скажу вам когда и куда подходить Сейчас вечер или уже ночь пятницы, значит, остаётся выждать субботу и первую половину воскресенья. Но вот это ожидание…слишком томительно и мучительно уже на физическом уровне. Лучше всего расскажет о человеке его жилище и то, как оно организованно. Ведь такой скупой анализ хоть немного, да подскажет насколько стандартное или же мышление нетипично, настолько, что невозможно представить и вообразить. Будет ли квартира вычернено чиста и вылизана до блеска? Или будет в его доме все захламленно, где процветает так называемый "творческий беспорядок"? Все ли вещи будут на полочках или вещей у него нет вовсе? Так, только самый минимум. Эти мысли не дают Осаму покоя, пока на телефон приходят уведомления и смс, а голова просто гудит и разрывается; разум мечется, ища свое утопичное спокойствие и угол, где можно схорониться на долгие минуты, часы, а там уже и дни. Никогда не было такого. Никогда… Даже когда проходила его первая влюблённость в одну небезызвестную личность, он не был так зациклен на этой персоне. Это похоже на…«Одержимость»
Осаму на долю секунды ужасается от этой резкой и быстрой мысли, мелькнувшей среди общего потока. Если вспоминать симптоматику и что это такое, множество примеров, то нет. Нет, нет. Это только богатое воображение. Будто бы голос, тот самый белый шум шепчет ему то, чего юноша признавать не хочет и не желает. Не хочет впускать в своё сердце любую мысль о том, насколько сильно он хочет приблизиться и узнать абсолютно все секреты этого человека с поразительным мышлением и талантом, которому нашлось прекрасное применение. Окунуться в это ледяное море с головой без прощальных речей и подготовки к тому, что окажется на дне. Не хочет даже думать о том, чтобы спокойно касаться демона, не взирая, ни на что; выводить его из своего равновесия, выводить на многочасовые диалоги или монологи о чём угодно, о любой ерунде, лишь бы слушать его голос, лишь бы гадать над чужой точкой зрения. Не хочет признавать, что желает касаться его, а ещё больше — чтобы он прикасался и обжигал своим холодом, согревал им, испепелил в своих руках в конце концов. Не думать… как можно не думать, когда абсолютно всё в его голове это один сплошной Достоевский, один сплошной темный силуэт и нездоровая бледность кожи? От и до. Прямо-таки олицетворение собой костлявой и карикатурной смерти, что не любила, да и сейчас не жалует Осаму, не собираясь приходить за его несчастной душонкой. Возможно, что-то в нём есть такое, что притягивает его, что-то, чего Дазай ещё пока не в силах понять. Может быть… Слышится только спёртый вздох. — Интересно… мысли обо мне так же заполняют твою голову и не дают мыслить, как и у меня? — тихо, тихо шепчут губы во тьме, ладони закрывают лицо, а он все так же не понимает ничего, что происходит.