Зима
5 декабря 2021 г., 10:28
Гермиона — профессор Грейнджер — втягивается в зиму медленно и неотвратимо, как затягивает в черный зев водостока под мостом последние желтые листья. Они нехотя цепляются за ржавые прутья-зубы, замирают в дрожащем мгновении и вдруг уверенно глотаются каменной пастью с шумящей в глубине холодной, как смерть, осенней водой. Гермиона может смотреть на это часами, опершись на гнутый металл прибрежных перил, пока не перестает чувствовать пальцы ног в тонких, плохо греющих сапожках. Спина распрямляется с трудом, как у столетней ведьмы.
В рукомойнике вода по утрам тоже ледяная, от нее синеют руки, прежде чем Гермиона успевает пробормотать Согревающее. Впрочем, она может умыться и холодной и, лишь схватив полотенце, запоздало и смутно удивиться тому, как плохо сгибаются застывшие пальцы.
Летать она больше не ходит по уважительной причине — простуда. Гермиона шмыгает покрасневшим носом, кутается в безразмерный, неизвестно откуда взявшийся шарф — полоска серая, полоска темно-серая — и ведет уроки чуть ли не шепотом, срываясь на визгливое «Силенцио», когда ученики начинают шуметь. Она спорит с МакГонагалл по поводу методики преподавания и остается в твердом убеждении, что знает лучше. Каждый раз, когда взгляд Гермионы падает на Живоглота, она думает, что неплохо было бы перекрасить его во что-то менее броское — в дымчатый, например; но дальше размышлений дело пока не заходит, потому что Гермиона не настолько хочет попасть в Больничное крыло.
МакГонагалл устраивает ей выволочку общего характера и вручает Перечное, которое профессор Грейнджер умудряется забыть на каминной полке в учительской.
Нечего баловать, злорадно думает она, пусть организм сам справляется. Конечно, мама всегда говорила, что разумное и осознанное применение средств врачебной науки — основа любого лечения; но мама много чего говорила…
«Разделяй его интересы, будь ему другом — это залог счастливой и долгой семейной жизни!».
Конечно, мам; непременно; обязательно. А мои собственные интересы — кого они волнуют, правда?
Ну, извини; просто вам с папой повезло — у вас с самого начала были общие интересы.
Заставить бы тебя на метлу сесть ради семейного счастья…
Впрочем, мама, может быть, и села бы… Мама у нее такая, что не соскучишься. В кого еще Гермиона пошла, как не в нее?
— Гермиона, ты останешься с нами на Рождество? — мадам Хуч, как обычно, оптимистична, бодра и полна энергии, а в глазах блестит золото, как в шерсти Живоглота на солнце.
— Да, наверное…
Можно подумать, у Гермионы есть выбор. Дома будут расспросы, с работы и науки плавно скатывающиеся на замужество и продолжение рода, а кроме как домой, больше некуда. У всех семьи, черт бы их побрал, у всех дети, у всех тихое уютное счастье. От мыслей о котором Гермиону подташнивает, будто бы она нечаянно забралась на метле выше квиддичных колец.
В сочельник она беспрестанно вытирает холодные ладони о мантию, но они снова и снова потеют. Ее обязанность — украсить Большой зал (идея Минервы, естественно), и профессор Грейнджер деятельно распоряжается, как расставить елки и где развесить свечи. От лихорадочного волнения к ней даже возвращается голос. Зал уже тонет в мишуре, но Гермиона требует от домовиков наколдовывать еще и еще, одевая стены в блестящее, шуршащее, колышущееся от малейшего движения воздуха платье. Ведь завтра праздник — и все должно быть красиво. Пусть это всего лишь мишура, но если в нее по-настоящему верить, она сойдет за серебро, не так ли?
— Ужин через час, Гермиона, — напоминает МакГонагалл. На ее шляпе фиолетовый мишурный бант… и лучше бы она его не повязывала.
— Да-да, — кивает Гермиона, торопясь сбежать к себе. Хотя делать «у себя» совершенно нечего: на сборы ей требуется четверть часа… если не спешить. Снять с мгновенно холодеющих плеч уютный, как раковина улитки, шарф, сложить в изголовье кровати. Мантию сменить — вот хоть на эту, темно-серую с белоснежной отделкой, такого празднично-официального вида, что зубы сводит. Уложить волосы — два взмаха щеткой, привычной рукой скрученный узел. И улыбнуться отразившейся в зеркале странной девушке при полном параде, пылающих щеках и с абсолютно неподходящими ни к мантии, ни к Сочельнику глазами.
Метнувшись назад от самой двери, она выдергивает из тумбочки верхний ящичек, вытряхивает содержимое на безупречно застеленную кровать и среди запасных перьев, заколок-булавок, сложенных белыми квадратиками носовых платков и отобранных у учеников самолетающих записочек на вечную тему «любишь-не любишь» находит не потерявший изначального блеска, изящно-неуместный дорогой цилиндрик. Купила тогда специально, под цвет мантий «Пушек»… надо пользоваться… вот и пригодилась, как раз к случаю, нечего лежать в ящике… она ничем не хуже других, ничем, абсолютно…
Перед тактично молчащим зеркалом Гермиона торопливо мажет губы красным. Линия слегка съехала, кривовато, зато ярко и уж точно невозможно не заметить.
Вот так. Вот вам, любимые и дорогие.
…Конечно, она знает пароль к кабинету директора. И Пороха почти полный горшочек — МакГонагалл любит порядок во всем.
И на ужин будет ждать минута в минуту.
Гермиона хватает Порох горстью, просыпая на ковер и на мантию, и бросает под ноги с высоким и неожиданно громким выкриком: «Нора!..».
…После первого шока от неожиданного визита изрядно увеличившееся семейство бурно радуется и тащит новоявленную гостью за стол. Когда все наконец рассаживаются, с воплями, претензиями и отдавленными ногами, Гермиона замечает Рона — через стол, наискосок от себя, по правую руку. Он кладет мясной пудинг на тарелку и выглядит вполне довольным жизнью. На нем новый свитер, и, кажется, он стал еще шире в плечах. И то, и другое ему идет.
Семейные шутки Гермионе уже по большей части непонятны, но она смеется громче всех, блестя глазами и облизывая соус с красных — помада действительно качественная — губ. Вкус еды, как и вкус реплик, которыми обмениваются за столом, для нее непостоянен: то она жует и глотает, не понимая, что ест; а то вдруг острый букет вустерского соуса ощущается на языке до мельчайших оттенков, воскрешая в памяти разом все обеды, когда Молли его подавала.
— Как у тебя дела, Рон? — спрашивает она, улучив момент, и переводит дыхание — кажется, все нормально, общий разговор лишь на мгновение споткнулся и тут же вспыхнул, как костер, с прежней силой.
— Все хорошо, — говорит Рон, охотно поворачиваясь к ней, а его улыбка подтверждает, что и правда — все хорошо. — Постоянно выхожу на замену, уже наметилось место в основном составе.
И снова улыбается, откусывая от румяного пирожка с капустой.
— А я тоже… летаю, — выдает Гермиона через минуту.
— Ты? — не успевает удержать снитчем сорвавшееся с губ слово Рон.
— Да, — отвечает Гермиона, вскинув подбородок. — А что?
— Да ничего, — пожимает плечом ее бывший почти-муж. — Просто ты никогда не любила квиддич… полеты…
— А теперь люблю! — и подбородок уже выше некуда. — Пойдем, я покажу тебе! Пойдем-пойдем!
Идея захватывает Гермиону; возможно, ей не стоило бы бегать вокруг стола, хватая одинаковых братьев за рукава одинаковых свитеров и вытягивая их за собой на улицу, где чернеют в саду голые яблони и ледяное небо над головой — как стекло, о которое бьется головой сумасшедшая неуснувшая муха; возможно, ей вообще не стоило бы сюда приходить; но речь сейчас не об этом.
— Давай, Рон! — кричит Гермиона, взмахивая руками и нечаянно задевая чье-то плечо. — Давай, кто первый вокруг дома? Молли, пожалуйста, пожалуйста, не останавливайте Джорджа, пусть он сходит за метлами! А кто будет судьей? Конечно, ты, Перси, кому, как не тебе! Ну, всё, всё? Все готовы, да? Готов, Рон? Раз, два… три!
Конечно, это совсем не похоже на ее первый урок полетов. Но и на полет, честно сказать, не очень похоже. А Рон очень смешно изображает, что его метла взбунтовалась на старте. На повороте он делает вид, что борется с восходящими потоками, а перед самым финишем в него «попадает бладжер»… Раньше он не был таким забавным, таким… раскованным и уверенным и так снисходительно пропускающим дам вперед. Все поздравляют Гермиону с потрясающей победой, рвутся даже качать ее, но Молли строгим голосом напоминает о чае, и ликующая продрогшая толпа втягивается в дом. Гермиона продолжает улыбаться.
Собственно, выбора у нее нет.
Она возвращается не через камин — не хватало только на МакГонагалл нарваться, — а аппарирует к воротам. И меньше всего ей хочется к себе, где шарф, и бардак на кровати, и темнота повсюду, сколько свечей не зажигай.
На квиддичном поле пусто. Ранние зимние сумерки оставили взгляду только смутные очертания трибун. Гермиона нашаривает под нижней скамьей западного сектора списанную метлу, которую прячут там гриффиндорские старшекурсники, седлает ее и поднимается в воздух. Ей не нужна уступленная победа. Она хочет выиграть — пусть даже об этом будет знать только она сама.
Метла еле тащится — пешком и то догонишь, — и Гермиона всячески уговаривает ее, наклоняется к древку, съеживается, чтобы не сопротивляться воздуху, и ей кажется, что метла летит чуточку быстрее.
Черная тень проносится рядом — Ахиллес мимо черепахи.
— Догоняй! — слышит Гермиона. Мадам Хуч, конечно. Кого еще в сочельник на стадион понесет?
Разве что Гермиону Грейнджер.
Она стискивает руки, зубы и думает только об одном — догнать.
И перегнать.
Когда она завершает круг, у нее зуб на зуб не попадает. То, что считается легким ветерком на земле, в воздухе пробирает до костей, продувает насквозь. Гермиона сама себе кажется жертвой Петрификуса — ни рукой двинуть, ни голову повернуть.
— Нет, Грейнджер, в квиддич вам не играть, — выносит вердикт мадам Хуч, разумеется, давно приземлившаяся.
— Н-не иг-грать, — соглашается Гермиона.
— За мной, — командует Роланда и тащит ее за руку в крытый проход, откуда команды выходят на поле. Поворот направо, еще направо, налево — мадам шагает уверенно, даже «Люмоса» не зажигая, — и Гермиона слышит «Кандела» и «Инсендио», и через несколько минут в рабочем закутке со стопками старых квиддичных журналов в шкафу и толпой щербатых кружек на столе становится на удивление уютно. Она садится в большое кресло у камина, проваливаясь в продавленные подушки и ощущая под пальцами вытертый до основы гобелен, а Роланда сует ей в руки обжигающий бокал с травяным чаем, от которого тянет медовым паром. Сама мадам с таким же бокалом — чуть ли не пинта — садится на корточки перед камином и поправляет закопченной кочергой поленья. В седом «ежике» бисерными капельками блестит растаявший снег, а щеки горят красным — не то от декабрьского ветра, не то от жара пламени.
Она не спрашивает, где Гермиона была весь вечер и почему притащилась на стадион на ночь глядя. Она не спрашивает даже разрешения, чтобы, поставив на пол свой бокал, задрать до пояса мантию и юбку профессора Грейнджер и стянуть вниз все остальное. Мадам Хуч демонстрирует свой высокий профессионализм, выписывая языком финты и обводки, срываясь пальцами в пике и накручивая спирали, вколачивая квоффл в кольцо и перехватывая бладжеры в последнюю секунду. Чай выплескивается из бокала в пьяно качающейся руке Гермионы, а потом и бокал выпадает из пальцев, лишаясь ручки, когда мадам Роланда ловит снитч…
— Приходи еще, — говорит она, когда торопливо собравшаяся, раскрасневшаяся пожаром и не знающая куда деть глаза профессор Высших рун косноязычно прощается. Та кивает и просачивается через так экономно открытую дверь, что и кошка не пройдет.
Она не приходит, и мадам Хуч приходится ловить ее по коридорам после уроков и затаскивать в пустые кабинеты, чтобы снова заставить щеки раскраснеться, а глаза заблестеть. Губы Гермиона упорно продолжает красить рождественской помадой.
— Выбрось ты ее, — советует однажды мадам своим отрывистым, «тренерским» тоном. Да, теперь они иногда даже разговаривают перед тем, как Гермиона сбежит.
Сбегает она неизменно.
— Я знаю… — отзывается все-еще-Грейнджер, сидя на парте и выискивая взглядом какое-то будущее в промежутке между партой и кафедрой. — Просто зимой хочется чего-нибудь яркого… а то серо…
— Завтра март, Гермиона, — с коротким смешком говорит мадам Хуч, поднимаясь с коленей и отходя к окну, на котором зимний закат рисует малиновым.
— Хорошо… — рассеянно отвечает Гермиона. — Март? — переспрашивает она тут же, хмуря лоб, и, спрыгнув с парты, идет к двери. — Значит, надо отвести в расписании факультативы для сдающих экзамены…
Открыв дверь, она оборачивается.
— Я завтра переделаю расписание… а потом загляну на стадион, наверное … — и по излюбленной привычке привидением просачивается в узкую щель.
Мадам Хуч прищелкивает пальцами — легкий треск, голубоватые вспышки и слабый запах озона. Пальцы переполнены магией и Гермионой.
— «Наверное» — лучше, чем молчание, — замечает она сама себе.