ID работы: 11477713

Ханово проклятье

Слэш
R
В процессе
326
автор
Размер:
планируется Макси, написано 363 страницы, 38 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
326 Нравится 681 Отзывы 173 В сборник Скачать

Глава 11. О живых, мертвых и Дайновых женах

Настройки текста
Примечания:
      Милосердная тьма отступает порой. Идет расплывчатыми белыми пятнами: полоска света из небесного колеса, трескучее очажное пламя, поднятый при входе ковер… В эти мгновенья он чувствует холод и жар… и боль — такую сильную и острую, что Джурджи малодушно молит темноту вернуться и забрать его насовсем. Все тело беспощадно ломит: это, наверное, хлещет по нему бич Звездного Пастуха… «Так владыка мертвых метит будущего погонщика своих небесных стад», — думает Джурджи. Волчий облик слишком слаб, чтобы исцелить их обоих, и две его сути беспрестанно сменяют друг друга, ничуть не слушаясь его воли. Он мечется под ворохом жарких шкур, скидывая их с себя человеческими пальцами, а в следующий миг уже Волк Дайна силится встать на лапы… Бесполезные, слабые, они разъезжаются в разные стороны, и он вновь валится на раненый бок, жалко поскуливая и едва ли не воя в голос.       Когда он рвется слишком уж истово, на волчьей шее смыкаются кольцом сильные руки, удерживают его на месте. Руки тонкие, женские, но они не позволяют ему вырваться и навредить себе. Женский же голос шепчет что-то в самые уши — Джурджи не может разобрать ни слова: будто священный зверь теряет все свои силы, обращаясь в зверя простого, не понимающего и тень человеческой речи.       Однажды в краткий миг ясного рассудка ему удается взглянуть в лицо той, что смотрит за ним — беспомощным и занесшим уже одну ногу в черные ковыли. Лицо знакомое, красивое гордой — и вместе с тем очень простой — красотою; меченое сраженьями… и божественной волей. Много позже он вспоминает ее имя, а потом и все, что случается, прежде чем он оказывается здесь.       Айдасгуй промывает рану человеку и волку, перевязывает, поит целебным отваром и вполголоса молится за него небесному мужу. Она рядом и днем, и ночью.       — Ты… так и не рассказала, — хрипит он, когда Айдасгуй затягивает крепкий узел на новой чистой повязке — которой уже?.. Они, верно, оба давно сбились со счета. — Не рассказала… почему…       Верная сотница горько смеется да накидывает ему на ноги тонкое покрывало, а поверх — жаркую шкуру. Серую, волчью, что цветом — будто усталый клинок.       — Ты одной ногою в черных ковылях, а такое спрашиваешь!.. Зная тебя, хан, ты и мертвый не успокоишься, пока все не выведаешь… Хорошо, я скажу. Золго́лт, — вдруг непривычно зло бросает она — будто выплевывает это слово. — Древний обычай. Живучий обычай. Когда доведется, спроси у старших мужчин про то, как при тяжбах об оскорблении рода они любят брать себе юных дочерей своих обидчиков вместо платы табуном или отарой. Не женой, не наложницей, даже не рабыней — скотиной для самой тяжелой работы.       Ее едва не трясет; глиняная чашка с целебным отваром чудом каким-то все еще держится на ладони.       — И вот так — до конца ее жизни. Если несчастная сбежит — к отцу, или еще к кому прибьется, — владетелю тут же вернут ее, как заплутавшую козу, а потом в наказание отрежут уши и нос, чтобы все видели, кто это. Я не коза, не овца и не кобыла, и ими не стану. Вот почему я позвала Дайна, и он ответил, и я уплатила названную цену за его дары и свою свободу. Как ты уплатил свое за все победы.       Джурджи приподнимается на локтях — это дается ему тяжело: через ставшую уже привычной боль, через головокружение и недостойную слабость, — но он не дозволяет Айдасгуй вновь уложить себя обратно.       — Чью… вину… ты должна была искупить?..       — Брата. Он украл соседскую девушку. Их не нашли. Они любили друг друга — это оба наших кочевья знали; только ее родня все равно обещала ее в жены другому: богатому человеку, хозяину многих табунов… По воле старейшин меня должны были отдать как золголт той семье. Слава Дайну, над его женами никто из смертных не имеет власти.       — Тогда… почему…       — Почему я в твоем войске и подчиняюсь тебе и твоим темникам? Потому что сама так хочу.       Руки Айдасгуй больше не дрожат, и она подносит к его губам горькую чашу. Придерживает голову, помогает выпить отвар до дна.       — Он дает своим женам новые имена. Странно, что не дал тебе… но ты и не жена ему, и не младший муж… только верный зверь. Родители нарекли меня Болорцэцэг — «Хрустальный Цветок», — открывает вдруг сокровенное Айдасгуй. — В ночь моего обряда… лепестки этого хрустального цветка разбились вдребезги о жестокость и животную похоть моего божественного мужа. Потом, перед самым рассветом, когда я лежала под ним в крови и едва могла шевелиться, он довольно сказал, что я приняла его силу без тени всяческого страха, а значит, с этого мига меня должны называть Бесстрашной… Прежнее же имя… нужно забыть.       Айдасгуй сидит подле него еще немного. Точит меч, проверяет ремни своего доспеха, напевая что-то негромко под нос. Ждет, пока отвар подействует, и Джурджи уснет.       — Ты… куда?.. — беспокоится он, когда Айдасгуй откладывает работу, встает и собирается покидать гэр. Глаза у него уже нещадно слипаются, но отчего-то ужасно не достает ее горячего тела рядом… Даже под жаркими шкурами Джурджи бьет возвратившийся озноб.       Ему кажется: без присутствия ее искры его собственная, слабая, едва мерцающая, угаснет насовсем.       — Да вернусь я скоро, вернусь. Пойду скажу старику Лхагве, что ты пришел в себя. Ордо волнуется, Джаргал-хан из своей ставки отправил сюда всех служителей Дайна, чтоб отмолили тебя… Ха!.. Они с таким надрывом выли за порогом и жгли такую зловонную дрянь, что мне пришлось их всех прогнать!.. Сам подумай, к чьим молитвам он скорее прислушается: к молитвам своей жены или безымянных для него человечков?.. Спи. Сон — лучший лекарь.       — Байгаль… где?..       — Живой твой Байгаль. Едва заставила уйти отдыхать, тоже все сюда рвался… Может, только вид сделал, что к себе отправился, а сам перед гэром ждет, как верный пес… Не думай ни о чем. Спи.

***

      Под пальцами упруго покачивается трава. Странная, острая — будто проросла она из земли словно бы лезвиями… или змеиными зубами… И трава эта… черная.       Черное небо, черная земля, черная трава — Джурджи безошибочно понимает, где он, и недостойный страх заползает в сердце коварной гюрзой. Сворачивается в груди — будто и правда змей в темном своем логове.       Значит, не помог целебный отвар. Не помогли молитвы Айдасгуй.       Обида жжет мысли, как самый чистый и самый смертоносный яд.       Он еще раз проводит раскрытыми ладонями по черным ковылям, по их неподатливой кинжально-острой кромке. Кожа чиста. На ней не проступает ни единой капли крови.       Травы небесного луга вдруг приходят в беспокойное движение по воле звездного ветра — пронзительно-ледяного, какой бывает лишь самой суровой зимою в степи, и с которым не справиться даже самому жаркому, самому славному костру. Зыбкая земля содрогается от чьей-то тяжелой мерной поступи, и Джурджи видит, как к нему приближается стадо небесных коров: белошкурых, огромных, таких величественных, что, будь у него ныне дыханье, оно точно бы замерло. Ведет это стадо могучий златорогий бык, а за ним по обе стороны бегут белые-белые красноглазые псы, направляя грозного зверя к верному пастбищу.       Иногда они друг с другом играют, ныряя в высокую эту траву и прячась в ней, но мех у них едва заметно отливает лунным светом, и потому один пес всегда может отыскать другого. Они ничуть не замечают Джурджи, будто его и нет здесь, а он, наблюдая за ними, думает о своих собаках: ждут ли они его? Не отдал ли их Звездный Пастух другим в услужение?..       Коровы протяжно мычат на разные голоса и благодушно помахивают метелками хвостов. Стадо проходит мимо Джурджи, верно, уже наполовину, когда смирных рогатых зверей верхом нагоняет приставленный к ним табунщик.       Табунщица.       Джурджи помнит эту узорную ленту с большими височными кольцами, к которым приделаны грубые медные фигурки всадников — это единственное ее богатство и память о родных краях. Помнит две толстые косы, заплетенные небрежно и будто бы наскоро: они всегда лежат на полной груди, никогда не закинуты за спину. Помнит глаза — ныне они совсем бледные, выцветшие, неживые, но тогда… тогда это была пронзительная зелень чужеземных диких лесов.       Мама без жалости хлещет по ладным точеным бокам своего коня — такого же лунно-белого, как псы и коровы; смотрит только вперед да поглядывает на вверенное ей стадо.       Она тоже не видит Джурджи.       Он хочет позвать ее. Крикнуть, не думая о том, что она прогонит его и сейчас, как прогнала бы ту в ночь, в детстве, если бы охота братьев окончилась их успехом…       Только у Джурджи нет голоса. Он тень, не более. Чужак даже в собственном посмертии — как был чужаком и при жизни.       Материны коровы вскоре теряются вдалеке — на другом краю неба; и перед Джурджи возникает он.       Звездный ветер треплет широкие белые одеяния: в них свет луны и лежалый, почти уже мертвый весенний снег на горных вершинах; уродливая белизна червей, копошащихся в трупах, и торжественность знамен мира; в них благородная красота белоснежных, белогривых коней, которых разводят на особых ханских лугах, и бледность тела, покинутого жизненной искрой лишь мгновенье назад. У Звездного Пастуха не человеческий лик, как у Дайна, — но желтоватый лошадиный череп, а в черных безднах глазниц горит бледно-синий болотный огонь.       Чем Джурджи удостоился чести узреть самого владыку мертвых?..       — УХОДИ.       Голос звучит у него в голове, звучит громче раскатов любой грозы, и в то же время — тише шипенья любой змеи. Он не похож на голос Дайна, но — Великая Матерь! — Джурджи боится его так, как ничего и никого прежде не боялся.       — ТЕБЕ ЗДЕСЬ НЕТ МЕСТА. ТЫ НЕ МОЙ. УХОДИ, — Высушенная рука мертвеца, покрытая уродливыми гниющими струпьями, медленно подымается из широкого рукава с изодранными краями. Указывает куда-то в сторону от Джурджи, ему за спину.       Все после смерти отправляются в черные ковыли, в табунщики к Звездному Пастуху… Почему он гонит его?!       — УХОДИ.       Черные травы истаивают в привычной темноте, в которой нет ничего — лишь далекий взволнованный голос Айдасгуй, треск углей и ветер, кидающийся неупокоенным духом на войлочные стены гэра.       Когда Джурджи распахивает глаза, он видит небесное колесо и над ним — вечную ясную синь. Никакой потусторонней черноты.       Видит он и Айдасгуй, тревожно-бледную, низко-низко склонившуюся над ним.       Видит обоими глазами.       Она склоняется над ним так же, как и тогда. Так же поддерживает голову одной рукою, а другой — стискивает его ладонь: непривычно слабую, белую, растерявшую всю прежнюю силу жизни.       — Обещай. — Грудь раздирает кашель. Раздирает нечто, что прорастает прямо из нее, напитываясь кровью; просится на свет, безжалостно ломая кости. — Обещай… что на десятый день убьешь моего Салхи… Сделай из его костей, шкуры и волос из хвоста морин хуур… Играй на нем… Пой про меня… Тогда я буду жить… Хотя бы в песнях…       Ветер пронзительно пахнет соленой водой.       — Великий Дайн! Как же ты меня напугал!.. Ты перестал дышать с рассвета!..       — Я видел… его… Видел… как тебя!.. Он… меня прогнал, — хрипит Джурджи, кое-как поднимаясь. Айдасгуй тут же помогает ему сесть, но глядит на него широко распахнутыми глазами, полными непонимания. — Я видел Звездного Пастуха… Он сказал… в его владениях… мне нет места…       — Потому что ты Зверь Дайна, — с какой-то потаенной печалью вздыхает Айдасгуй. Убирает пот со лба холодной мокрой тряпицей, берется расчесывать Джурджи волосы и переплетать спутанные косы, усаживаясь позади него. Кажется, такое нехитрое дело им обоим приносит утерянное спокойствие. — Ты принадлежишь ему в жизни — будешь принадлежать и в смерти. Я тоже не уйду в черные ковыли, но отправлюсь к своему мужу, чтобы занять достойное место среди его павших жен.       Закончив, Айдасгуй прячет под повязкой воронов глаз. Дает полюбоваться на свою работу в отражении начищенного до блеска клинка и, забывшись, кладет подбородок ему на плечо. Мгновеньем позже она спохватывается и отстраняется смущенно, но Джурджи может поклясться, что уши и щеки у Айдасгуй пышут жаром. Он невольно вспоминает Хонгорзул и в который раз жалеет о клятой женитьбе, — но иначе Джаргал-хан не дал бы ему тумен.       Жалеет он и о том, что у славной, храброй Болорцэцэг не было иного выхода.       Они оба принадлежат ему, и оба выбрали это сами.       — Совсем скоро будет Ночь Дайна, — говорит Айдасгуй, а в голосе — тень неясного странного волненья. — Наш праздник не похож на тот, что устраивают воины в его честь, и случается он не каждый год. Не знаю, отчего, но думаю: он захочет видеть тебя. Волком ли, человеком ли… У него много жен, живых и мертвых, готовых ублажить его по одному лишь брошенному в их сторону взгляду, но ты… особенный. Не только потому, что мужчина. Ты интересен ему: такого трудно сломать, а ломать и мучить он любит… Любит упиваться болью: она для него слаще, чем сливовое вино, которое пьют в Стране-За-Большой-Стеной… Так будет до тех пор, пока ты не покоришься, но я довольно успела узнать тебя: ему придется ждать долго.

***

      Несколько дней спустя после этого разговора– с помощью Айдасгуй и оперевшись на копье — Джурджи выходит из гэра под свет Отца-Солнца. Ордо встречает его радостными криками, словно воскресшего, возвратившегося из черных ковылей, не зная, насколько это в самом деле правдиво. Криво усмехается себе в усы старый Лхагва: «Живучий же ты мальчишка!»; Октай держит в объятьях так долго, что Джурджи не хватает воздуха, и рана принимается ныть с новой силой.       — Где человек, что ранил меня?       — Нет его, — хмуро отзывается Байгаль и низко-низко кланяется, а глаза у самого, замечает Джурджи, лучатся нежностью и плохо скрываемым торжеством. — Прости за своеволие, мой хан, я велел схватить его и таскал вниз лицом на веревке за своим конем, пока тот не сдох. Ты хотел бы казнить его своей рукой?..       — Я хотел сделать его сотником: этот человек не побоялся Дайнова Зверя и славно бы послужил мне. Я прощаю тебя, мой Байгаль.       «Разве могу я поступить с тобой иначе, мой свет тысячи звезд?.. Ты ведь… всего лишь желал отомстить за меня и мою боль».       — Сотником он хотел, — смеется Лхагва-баатар. — Этот человек был нукером Ганзорига, его мечом и луком; думаешь, захотел бы он стать простым сотником у того, кто убил его господина?..       — Твоя правда. Не будем больше о нем, — соглашается Джурджи и велит сопровождать его по ставке. — Люди Ганзорига, что сдались — их разместили? Не ропщут? Готовы за меня биться со своим ханом?..       — Готовы!.. — Байгаль ударяет кулаком себя в грудь. — Шаманы, которых отправил к нам Джаргал-хан, говорили с ними. Жгли священные костры, рассказывали о своих волчьих виденьях, о Дайновой воле… Я подсаживался к некоторым, притворившись простым воином. Они готовы сражаться за Избранника Дайна. Говорят, что великий бог войны не мог благословить того, за кем нет правды. Прикажи — и хоть с новым солнцем они пойдут на столицу!..       — Я бы хотел этого, — улыбается Джурджи, а в следующий миг кривится от боли. Чувствует, что на повязке снова проступает кровь, и тело вот-вот сдастся позорной слабости. — Только рана еще глубока и свежа. Не хочу свалиться с коня на глазах у своих людей.       Они обходят еще несколько гэров и общие костры, над которыми в больших котлах варится мясо. Люди встают и кланяются, возносят благодарности великому Дайну и желают еще многих лет своему храброму хану. Напоследок Джурджи хочет узнать о «буйных»: сколько уцелело в той ужасной западне, в которую он привел их.       Из четырех сотен в живых остается едва ли две.       — Они всё те же, — заверяет его Айдасгуй, — и по-прежнему готовы биться за тебя. Они рады схватиться с любым врагом, на которого ты укажешь, и рады отдать свою жизнь. Битва для них священна, как и воля Дайна. Как и твоя воля.       — Брат! — вдруг восклицает Октай, когда уже возвращаются к гэру. — А я ведь забыл совсем: вестник из отцовой ставки приезжал! У тебя сын родился!..

***

      «Сегодня», — взволнованно говорит Айдасгуй и остается ночевать в его гэре. Рана уж совсем затянулась, хоть иногда ее края и сочатся бледной сукровицей; и Джурджи вовсе не нужно, чтобы верная Бесстрашная не смыкала глаз подле него, только… ныне особая ночь. Они оба чувствуют еще с рассвета странную тревогу и беспокойство, и чужое присутствие в мыслях: тень могущественной воли, которая направит их в нужный час. Джурджи втайне надеется, что будет лишним на празднике жен, живых и мертвых, но не может не согласиться с Айдасгуй.       Дайн захочет видеть своего Зверя и захочет расспросить человека, как распорядился он его благословеньем.       Он засыпает без снов непривычно рано — едва солнце закатывается за холмы, — а пробуждается в волчьей шкуре посреди огромного поля, на котором когда-то давно окончилась жестокая битва; под серо-алым тревожным небом, изрезанным черными стремительными облаками. Они напоминают Джурджи выпущенные стрелы, застывшие в воздухе на один краткий — меньше того времени, что нужно сердцу для удара, — миг, и вот-вот обрушатся на него.       На пастбищах Звездного Пастуха всю землю покрывает трава, пусть и странная, похожая на растущие остриями вверх клинки, здесь же… она нарочито-бесстыдно обнажена, взрыта копытами, щедро полита кровью — людей, коней; быть может, даже богов. Из желто-бурых сухих ее комьев тут и там выступают грязно-белые кости: старые кости, древние, кости тех, кто шагал под светом Отца-Солнца многие годы назад на самой заре времен… Хватает здесь и обломанных копий, истлевших флагов на сгнивших древках, ржавых мечей, грозно торчащих острыми рыже-бурыми зубьями — нужно быть осторожным, чтоб ненароком не изранить лапы…       Джурджи кажется: это страшное преддверье для непосвященных. Оно призвано напугать незваных гостей до дрожи, заставить повернуть назад, убежать как можно дальше отсюда, а истинные владения Дайна… раскинулись за жутким этим полем.       «Это память, — вдруг приходит на ум странная мысль, — память обо всех сражениях, что случились по его воле».       Вокруг ни души. Есть только ветер: горячий, удушливый, гнилой, пахнущий старым железом и застарелою мукой… Он доносит до чутких волчьих ушей стоны умирающих, тяжелое дыханье победителей, жалобное ржанье израненных коней…       Это еще одно испытание, уготованное ему Дайном: любимых жен он не отправил бы сюда.       Джурджи знает, чувствует: ему нужно идти вперед.       Волк принюхивается. Сквозь кровь, железо и сладко-гнилостную вонь мертвечины с каждым шагом все сильней пробиваются иные запахи: цветы, вино, благовония. Он на верном пути!..       Знает Джурджи и еще одно: Дайн не любит ждать.       С робкого осторожного шага волк переходит на бег. Искореженная болью земля под ловкими лапами оказывается податливой и на удивление мягкой — как тюфяк, набитый утиным пером. Верно говорят: первый страх — всегда самый сильный, он наотмашь бьет, а когда проходит — стыдно за свою боязнь.       Он бежит — и чем быстрей, тем отчетливей видит тени былых сражений. Призраки скачут на врага сквозь него, обдавая ледяным дыханьем смерти. Падают подле его лап, преграждая путь, пронзают его мечами и копьями, но Джурджи не чувствует боли. Они не могут навредить ему, Его Зверю!..       У теней славных воинов прошлого нет лиц — одни голые скалящиеся черепа под шлемами с истлевшими конскими хвостами. У них нет голоса — сгнившие глотки издают лишь невнятный гулкий хрип. Их лошади не ржут, но рычат и плачут, как пустынные гиены под полной луною, а ноги у них — кости, обглоданные волками да воронами, с болтающимися ошметками черного мяса и длинными плетьми сухожилий — по середину замараны темно-алой кровью.       Страшное поле отшумевшей древней битвы оканчивается высокой стеною из белого камня — она совсем как та, которою отгородились от великой степи люди с востока, но волк знает, помнит: никакой стены нет. Обманка для слепцов, видение!..       Безо всякого страха, ничуть не сбавляя бег, он врезается в ровную кирпичную кладку, и стена пропускает его, расслаивается на белые тонкие полосы, как дурное молоко от больной кобылы.       За стеною Джурджи встречает широкий двор огромного богатого дома, неуловимо схожего с ханским дворцом в столице. Где-то за ним сверкают в свете горячей полной луны высокие стальные горы, а небо… серо-алое небо жестокой битвы сменяется темно-синим покоем, бархатным ковром, вытканным искусными руками Великой Матери.       Звезды здесь — близкие, совсем не похожие на небесных коров, но пронзительно-белые и величиною с кулак. От них горячо тоже.       За резными столами, что ломятся от блюд, на пестрых узорчатых подушках сидят и лежат молодые женщины: одетые в мужское платье, доспехи или вовсе нагие. Они едят, смеются, пьют, кормят друг друга с рук диковинными фруктами, поглядывая украдкой на своего мужа и господина: доволен ли, улыбается?.. Видит Джурджи и Дайна — благодушно-спокойного непривычно, облаченного не в броню, но в алый шелковый дэгэл, и босого. Это его дом, в нем он вправе предстать любым; особенно — на празднике своих жен, прославляющих его по всему свету дерзкими кровавыми деяниями.       Джурджи помнит его в шлеме, а без него у грозного бога оказывается длинный-предлинный лоснящийся черный волос, спускающийся на плечи с одних лишь висков: голова его выбрита, как и у отца, и у Джаргал-хана, и у других старших мужчин, которых знает Джурджи.       Дайн наконец замечает его. С легкой улыбкой хлопает себя по бедру, подзывая волка, будто жалкую собаку, и приказывает одной из жен пересесть, освободив для его Зверя теплую подушку подле себя.       — Думал, ты совсем уж заплутал у моих врат, — тяжелая ладонь ложится между ушей, треплет словно бы с ласкою, но Джурджи знает: благосклонность великого Дайна хрупка и обманчива. — Ты пропустил состязания. Жаль, жаль: там было, на что — и на кого — посмотреть.       — Новый зверь, господин? Молодой? А человеком — хорошенький?.. — наперебой спрашивают жены. Кто поближе сидит — ерошит ему шерсть, пробует пальцами — скользкими от ягодного сока или мясного жира — остроту его клыков.       У тех, что мертвы, руки холодные… такие, какими бывают, если по весне сунуть ладони в прозрачную синеву горного ручья. От каждого их касания передергивает и хочется трусливо подлезть под хозяйский локоть, чтоб от него отстали.       — Да, новый у меня зверь. Молодой и пригожий, да только не про вас. Не трогайте моего Волка!.. Вот расшумелись, как птахи несмышленые!..       Дайн ничуть не сердится на своих воительниц — только журит с ухмылкою, но женщины — как и Джурджи — тоже знают, как быстро милость его может смениться яростным гневом, и тут же рассаживаются обратно по своим местам. Цепким взглядом хозяина Дайн осматривает их всех и недовольно замечает, что кого-то нет:       — Подушка одна пустует. Кто не явился?!       — Госпожа Цэрэ́н, господин мой, — с испуганным писком отвечает одна из жен. — Опять не пришла. Старой ханше больше по нраву возиться со своими лотосами в садовых прудах, чем славить на пиру мужа!..       — Вот как… Что ж. Старую ханшу Цэрэн я готов простить за такую дерзость, хоть и от многого она отказывается. Ну, тогда и без нее начнем. Быка!.. — приказывает великий Дайн, и через мгновенье широкий двор его дома становится совсем малым из-за показавшейся на другом его конце громадной белой туши. Небесного зверя из стад Звездного Пастуха ведут на золотых цепях две нагие женщины, в одной из которых Джурджи сразу же признает Айдасгуй. Верно, это большая честь, и покровитель воинов удостаивает ею лишь самых свирепых из своих жен…       — Дозволь наполнить чашу твою его кровью, о муж мой! Яви милость свою, избрав меня!.. — молит Дайна та, что сидит по левую руку от него и носит синее шелковое платье с крылатыми змеями. Такие принято надевать знатным дамам за Большой Стеной, но никак не в великой степи… Чужачка?.. Нет, непохоже…       — Это говорит моя храбрая Нисдэгсу́м?.. Хорошо!.. Покажи, каким смертоносным искусствам ты научилась у мастеров Страны-За-Большой-Стеной!.. Покажи, как остры твои боевые веера!.. — Дайн отдает ей свою чашу — не простую чашу из глины, серебра или певучей стали, но огромный, схожий с человеческим череп, окаймленный широкой полоскою золота и украшенный россыпью драгоценных камней. В глазницах его алым пламенем горят крупные, искусно ограненные рубины. Даже на вид он тяжелый, но Нисдэгсум принимает его на ладонь легко, будто весит он не больше соколиного пера.       Сила — частый подарок на свадьбу для Дайновых жен.       Плавно, будто бы в танце, Летящая Стрела подходит к смирному быку, притворно-стыдливо пряча лицо за расписным веером со стальными спицами… Резкий взмах — и на белом жилистом горле наливается алая полоса. Тонкая-тонкая, как только что выпряденная нить, с каждым мигом она становится все жирнее. Первые робкие капли, сочащиеся из нее, обращаются в красный водопад, и Нисдэгсум быстро подставляет под его струи мужнину чашу.       — Пейте! — возвещает остальным великий Дайн, пригубив немного. — Пейте его силу, взращивая свою, и радуйтесь!.. Пусть каждой хватит вдосталь!..       Могучий бык отдает им и жизнь, и силу. Валится на бок — с печальной, почти человечьей обреченностью закрывая глаза, и огромное тело его немедля обступают Дайновы жены. Нисдэсгум уверенными взмахами боевых вееров надрезает еще в нескольких местах толстую бычью шкуру, и… Женщины теряют разум от сладкого запаха священной крови: отталкивают друг друга, хватая соперниц за локти и волоча прочь за волосы; жадно льнут к ранам, стараются испить как можно больше. В свете белой горячей луны их красные губы блестят торжественно и порочно — это не может укрыться от Дайнова взгляда, и он довольно хмыкает себе под нос. Он один не сходит со своего места, с золотого трона, укрытого барсовыми шкурами, точь-в-точь напоминающего отцовский, — и Джурджи, не услышав для себя особого слова, не встает тоже.       Жены все еще мечутся в исступлении подле бычьей туши. Пьют кровь в поцелуях, слизывают неаккуратные потеки с шей друг у друга; те, что наги́, и вовсе размазывают ее по своим телам, будто она сделает их красивее… Кажется, еще немного — и они совсем позабудут и о празднике, и о муже…       — Довольно!.. Пир еще не окончен! Возвращайтесь ко мне!       Окрик Дайна приводит их чувство. Стыдливо утирая алые рты и запахивая платья, они рассаживаются по местам.       Из-за цветущих кустов и деревьев показываются слуги. Они скользят незаметными тенями возле богатых столов, разделывают огромную тушу, меняют блюда, уносят пустые чаши, волочат кувшины с дорогим сладким вином — большие, пузатые, в рост крепкого человеческого воина.       — Видишь? — Дайн склоняется к уху Джурджи. — На этих пирах мне и моим женам прислуживают ханы прошлого. Сотрясатели вселенной, державшие в своих десницах полмира… Прислуживают, как простые невольники!.. По нашему уговору Звездный Пастух нарочно отпускает их сюда на одну только ночь… Приглядись-ка к ним, мой Волк. Приглядись хорошенько.       Он мог бы ничего не говорить Джурджи, потому что тот видит все сам. Пред троном его бога в глубоком поклоне замирает ненавистный Ганбаатар. В руках у него — круглое серебряное блюдо с пышными лепешками и большими ломтями дымящегося мяса. Чуть поодаль Тумурзориг служит виночерпием при яростных Дайновых женах, а они в пьяном веселье все норовят повалить его к своим ногам да раздеть. Над бычьей тушей вместе с остальными прислужниками все еще трудится Алтангэрэл.       Они все здесь.       Еще одно испытание?..       Против воли и желанья человеческого разума… у волка дрожит верхняя губа, ползет медленно вверх, обнажая злые клыки. Джурджи и сам не понимает, что давно уж рычит, едва приметив давнего своего врага. Дайн треплет его меж ушей, чешет под горлом — грубо, но все же с какой-то ласкою и довольством, — и переводит суровый взгляд на старшего из его братьев-по-отцу.       Ганбаатар падает на колени, протягивая блюдо на вытянутых руках, — будто оно щит, способный сберечь его от гнева великого бога!.. Некогда гордый, жестокий взгляд, сделавшийся вмиг кротким и испуганным, он обращает в землю, покорно касаясь ее лбом.       — Чем я провинился перед тобой, о великий?.. — бормочет он, не подымая головы.       — Ты не нравишься моему Волку. И ты, — указывает Дайн на Тумурзорига — тот в страхе роняет глиняную чашу, из которой наполняет все остальные, и женщины визжат, когда горячее вино брызжет на их тела.       — И ты, — немилосердный перст останавливается и на фигуре Алтангэрэла тоже.       Все трое замирают в испуге на коленях у золотого трона. Безмолвные, жалкие… при жизни таким не был ни один.       — Возвращайтесь обратно в черные ковыли. Я не желаю видеть вас подле своего стола ни в эту ночь, ни во все, что будут после.       — Но, господин!.. Сжалься, прошу!.. Это твой волк убил меня!.. — осмеливается крикнуть Ганбаатар, подняв глаза. Взгляд — все тот же, что помнит Джурджи: полный ненависти и горделивой злобы.       — Потому что это я приказал ему забрать твою ничтожную жизнь. Вон!..       Дайн хмурится, взмахивает рукою, — и все трое без следа пропадают со двора его богатого дома. Только пустое серебряное блюдо прикатывается с жалобным звоном к Дайновым босым ступням.       Прочие прислужники тоже цепенеют, страшась даже ненароком шевельнуться, но грозный бог понемногу светлеет лицом… и, коротко кивнув, велит им и дальше наполнять чаши да резать священное мясо.       — Знаешь, что с ними будет?.. — сощурившись хитро, покровитель воинов опять склоняется к уху своего Волка. — Я скажу Звездному Пастуху, чтобы он обратил их в таких же быков. На новый праздник мы зарежем всех троих!..       — Всех троих!.. — вторят радостно жены.       С трех быков будет много крови.       Много силы.       Вскоре столы уже ярко алеют от пролитого вина, а женщины становятся все разнузданнее: пока одни впиваются зубами в кровавое мясо, иные вовсю ласкают друг друга, не стесняясь ни сестер в замужестве, ни своего супруга и господина. Пьяный дух плывет над двором, коварной змеей заползает в грудь. Джурджи едва может сохранить разум ясным: огромный белый круг луны раскачивается из стороны в сторону и двоится в его глазах.       Дайн видит это. Хлопнув в ладоши, он возвещает всем об окончании пира и гонит жен прочь:       — Довольно! Возвращайтесь в сады. Те, кто еще ходит под светом Отца-Солнца, омойте себя и явитесь ко мне.       Женщины торопливо вскакивают со своих мест, будто потревоженные внезапным дождем жаворонки. Низко кланяются мужу, благодарят за пир и милость.       — Я призову тебя потом. После всех, — огромная ладонь снова ложится меж чутких ушей — без прежней ласки, но с требовательной жестокостью и обещанием новой боли. Джурджи пробирает недостойный страх — холодом по спине. Он чувствует, как шерсть встает дыбом. — Айдасгуй! Подойди, моя Бесстрашная. Забери его с собою. Пусть сторожит ваше купание!..

***

      Женщины пуще прежнего хотят гладить его, тискать, трепать уши и хвост, пьяно совать ладони в пасть. Попробуй только укусить, чтоб отстали — сразу нажалуются мужу!.. Они ведь жены ему… а Джурджи — всего-навсего зверь.       — Не трогайте его, — хмурится Айдасгуй. Кажется, она из тех немногих, кто все же сохранил рассудок ясным. — Он рассердится.       — О, так нашей Бесстрашной все же ведом страх?.. — они смеются, обращают теперь все вниманье на нее: больно щиплют, тянут за слегка отросшие волосы. — А что, у тебя есть причина бояться своего мужа, Айдасгуй?.. Ну, расскажи, расскажи, сестрица!.. Какую волю его ты нарушила?.. Не добила врага? Струсила — и отступила, отдав победу?.. Нет, нет, это должно быть что-то серьезное!.. Ты легла со смертным мужчиной?.. Нет?.. Полюбила смертного мужчину?..       — Нет! Отстаньте!       Джурджи замечает, как на миг вспыхивают румянцем ее щеки — совсем не от вина и не от пьянящей священной крови…       — Я провожу тебя к пруду ханши Цэрэн, — шепчет Айдасгуй, едва пропустив всех прочих вперед. — Она старшая его жена, самая первая. Туда никто из этих не ходит. Они шумные, а шум она не выносит. Пережди там… пока он не позовет.       Айдасгуй ведет его тенистыми дорожками-тропами, выложенными из белого лунного камня. Ведет долго-долго, пока они не оказываются наконец в темно-изумрудной глубине сада возле маленького пруда, что формой напоминает широко распахнутый глаз. На спокойной воде легко покачиваются золотые, белые и розовые священные цветы. Место это кажется мирным и тихим — слишком мирным после буйства праздничного пира; чужим и бесконечно далеким от ужасов войны… Будто… будто его вырвали из чьих-то иных владений и злою волей перенесли сюда.       Айдасгуй снимает с себя отобранный у кого-то из женщин дэгэл с небольшим стоячим воротником: простой, черный, безо всяких узоров.       — Вот, надень потом. В плечах тебе узкий будет… но сгодится.       «Прости», — только и может прочесть Джурджи по губам перед тем, как Айдасгуй резко поворачивается на пятках и бежит прочь. Дайн не любит ждать. Если она явится последней к его ложу, миг промедления будет стоить ей большой боли.       Он неторопливо устраивается на ткани, хранящей тепло ее тела: мраморные плиты возле пруда холодны, и даже жа́ру полной луны не под силу побороть ледяное дыхание камня. Чуткий волчий слух различает, как далеко, за ровными рядами высоких деревьев и цветущих кустов смеются, поют и плещутся женщины. Это те, что уже отвоевали свое под светом Отца-Солнца. Сегодня не их ночь, сегодня можно не бояться истязаний, что для Дайна — не более, чем грубая несдержанная ласка.       Джурджи закрывает глаза, пробуя дозваться до человеческой своей сути. Получится ли?.. Дозволят ли?.. Быть зверем среди прекрасного сада совсем не хочется, а еще почему-то его манит этот пруд, сверкающий, как черное зеркало под звездным светом. Так и тянет прикоснуться к зыбкой его глади, прочесть в плавном танце кругов на воде… что-то, что покажут ему одному. Грядущее? Прошлое? Джурджи не знает, что случится тогда. Приторно-сладкий аромат лотосов забивает ноздри, голова идет кругом, острое звериное зрение притупляется… и отражение волчьей морды обращается отраженьем лица.       У Джурджи сейчас нет привычной повязки, но и воронов глаз словно бы спит здесь: ни новые, ни прежние видения не тревожат его… Что же, давно позабытое спокойствие — тоже благо… Джурджи спешно поднимается, до хруста потягиваясь всем телом, надевает оставленный ему дэгэл. Айдасгуй была права: в плечах и груди он жмет и жмет изрядно, будто бы стягивает незримыми цепями, но в остальном сидит так, будто для самого Джурджи и шили.       Над прудом внезапно проносится тень — такая быстрая, что не различить даже, чья она. Прекрасные цветы испуганно колышутся на воде, потревоженные дыханьем нездешнего ветра, и на серый мрамор перед Джруджи с криком довольным и хриплым опускается Дайнов вещий Ворон. Его перья блестят в лунном свете, словно наточенные кинжалы, взгляд единственного глаза цепок и строг. Прыгая взад-вперед, он трещит без умолку, бьет крыльями, будто просит идти за собой, или же напротив — ужасно злится, что во владениях его господина оказался тот, ради кого его лишили глаза… Вдруг притихнув, священная птица вновь взмывает в темный бархат неба — среди кустов раздаются тихие шаги и слышится мерный стук палки по белым камням.       Сад выпускает из своего зеленого сердца ханшу Цэрэн.       Дайновы жены — все молодые девушки, потому седую женщину, не растерявшую, впрочем, ни былой красоты, ни гордой осанки правительницы, они считают старухой и только рады не видеть на пиру подле мужа.       Джурджи бы не согласился с такой поспешной предвзятостью.       Ее лицо носит печать многих лет, но морщины тонки и едва заметны. Руки — ничуть не холеные, привыкшие вовсе не к игле, но к мечу, кажутся по-прежнему сильными; а на палку она опирается лишь оттого, что заметно хромает — быть может, когда-то расшиблась, неудачно упав с коня, быть может, была дурная гнойная рана… Ханша Цэрэн носит винного цвета платье с богатою вышивкой: золотые кони бегут табуном по его подолу, серебряные журавли летят по краям широких рукавов, а ворот и пояс украшают нитки тяжелых крупных бус — сердолик, бирюза, жемчуг… Те же камни замечает он и в длинных ее серьгах, почти касающихся плеч, но ханша держит голову ровно и гордо, будто все еще властительница судеб людских, а не собственность жестокого бога. Как и у всякой замужней женщины, голова ее покрыта высокой шапкой-малга́ем — того же темно-алого цвета и также изукрашенной вышивкою; острая верхушка ее раскачивается из стороны в сторону при каждом шаге.       Джурджи кланяется. Неглубоко, но с почтением, — она словно бы и не замечает, проходит мимо, даже не взглянув. Ханшу Цэрэн больше занимает пруд с ее лотосами, чем он.       Она дотрагивается концом своей палки до черной воды — и круги расходятся тут же: все шире, шире и шире, пока весь пруд не идет рябью… Тогда его поверхность рождает видение.       Джурджи помнит этот зал. Всегда освещенный ярко, сверкающий завоеванным золотом и многолюдно-говорливый, ныне он пуст, холоден и неприветлив. Слабое тонкое пламя горит в больших напольных чашах у одного лишь трона, но все барсовы шкуры — знак власти Хана Ханов, дарованной роду его в незапамятные времена великим Дайном — сброшены, будто ненужный хлам, и валяются на ступенях: грязные, растоптанные, жалкие…       Как и тот человек, что скорчился сейчас на троне сотрясателя вселенной.       Джурджи не слишком хорошо помнит отца. Замечает только, что постарел сильней, обессилел… Лишился той злой искры, что сверкала некогда в его глазах, и которой до дрожи боялся и Ганбаатар, и остальные сыновья, и Джурджи, и мать, и все при дворе… Хан Ханов терпит поражения одно за другим и, верно, знает, что враг совсем скоро придет за ним под стены столицы…       У отцовских ног сидит девушка. Совсем юная, много моложе Хонгорзул, она разминает его распухшие пальцы и стопы, разбитые болезнью. Ее руки тонки и нежны, на красивом, почти детском лице — едва уловимая тень благоговейного страха: только так и до́лжно глядеть на хана и повелителя… Вдруг она неосторожно делает что-то не так — кости как-то по-особенному зловеще хрустят в тишине безлюдного зала, — и отец, коротко застонав, в мгновенье ока свирепеет, наклоняется к ней… и бьет со всего размаху по лицу. Несчастная, тонко вскрикнув, катится вниз по ступеням. Усевшись кое-как, устроив трясущиеся руки на коленях, она осмеливается поднять лицо: губы дрожат, слезы бегут по худым щекам, кровь льется из рассеченной брови…       — За что ты так со мной, отец?.. Я всего лишь хотела облегчить твою боль!.. За что?!       — Измельчала порода, — вдруг хрипло говорит ханша Цэрэн, и видение пропадает, истаивает, обращается вновь черным зеркалом пруда. Джурджи отшатывается от края и вздрагивает: старшая Дайнова жена смотрит точно на него.       — А ты — что?.. Думаешь, лучше, да?.. — кивнув в сторону белой резной скамьи, хитро запрятанной меж цветущими кустами, что сплелись друг с другом верхушками, она велит следовать за собой.       — Бедный мальчик. Глупый мальчик. Мальчик, который не знает, на что он согласился, — ханша пристально разглядывает его, тычет сильным пальцем под ребра, требовательно смотрит в человеческий глаз — будто хочет на дне его узреть схожие виденья. — Я давно уж слежу за тобой через Око Небес — с того самого дня, как он обмолвился о своем новом звере.       Джурджи молчит: старших не следует перебивать, а госпожа Цэрэн может о многом ему поведать.       — Многим платишь ты за его милость. И многим заплатишь впредь — его жадность не знает границ, она подобна бездне… В эту бездну ты своими же руками столкнешь всех, кто тебе дорог. Он всегда требует еще. Еще и еще, еще и еще, и никогда не будет доволен, пусть в лицо тебе и говорит иное. Не верь ему… Но ты уже поверил — и попался, как желторотый слёток в силок. Глупый мальчик.       — Ты называешь меня глупым, госпожа, но ведь и сама позвала его и уплатила сполна свою цену, — смеет он возразить. Старая ханша хрипло, по-вороньи, смеется:       — Да что ты можешь знать!.. Если б не я, не было бы ни тебя, ни твоего отца, ни отца его отца, никого!.. Не было бы ни богатой столицы — Ханхо́та, ни мира в степи!.. Земля была бы всюду красной и рождала бы не тюльпаны и мягкие травы, но старые мечи да кости. Вот как ты видел при его вратах.       Она складывает ладони на резном навершии своей палки — схожем с крутою шеей коня — и продолжает:       — Мой муж… земной муж, Наранбаатар, был первым Ханом Ханов. В кулак свой собрал все степные племена. Прекратил распри меж ними, дал им цель, дал им мир. Повел в великий поход к Последнему Морю, про которое нашептал ему Дайн, отравив той мечтой и сердце, и разум… Сгинул мой Наранбаатар в том походе. Умер от чужеземного проклятья, от позорной болезни цветка. Я же… осталась тут, с малыми детьми на руках. Среди врагов и стервятников, желавших растащить его наследие по кускам, урвав те, что пожирнее. А кто называл себя его братом и обещал сыновьям его свой меч и свою неколебимую верность — разом показали истинное лицо. Тогда-то я и решилась помолиться Дайну. Просила, чтоб дал мне сил сберечь труд моего мужа, приумножить его деяния и дождаться, пока вырастут да окрепнут сыновья, кровь от крови его. Чтобы потом они подхватили алый флаг с золотым конем, что топчет черного змея. Дайн услышал. Вот почему здесь все еще мир, и ханы малых племен не режут друг другу глотки… Был мир, покуда ты, безрассудный мальчик, ведомый лишь детской обидой, не решил, что трон принадлежит тебе!..       — При всем почтении, госпожа, ты не знаешь обо мне ничего, — хмурится Джурджи.       — Я знаю больше, чем ты думаешь!.. — палка сердито и громко бьет по камню. — И говорю это не со зла. Мне жаль тебя, — вдруг признается она. — Ты так похож на моего Наранбаатара!.. Моего первого, любимого Наранбаатара, что пошел ради меня на край мира… Жаль еще девочку, что привела тебя к моему пруду — она не такая, как все эти злыдни, что мнят себя госпожами и мастерицами всяческого оружия. Зря она позвала его… Зря вы оба позвали… Мне тебя с пути не свернуть — Наранбаатар тоже был упрямым… но я предупредила. И теперь могу отпустить спокойно.       Она подымается со скамьи первою, опираясь на палку. Гордо отказывается от его руки.       — Цэрэн значит «Долго живущая». Он нарочно дал тебе такое имя, чтобы унизить перед молодыми женами, госпожа?.. — догадывается Джурджи. Та лишь смеется в ответ:       — Чтобы вправду унизить меня, воли одного вздорного бога будет мало.       Она снова вглядывается в лицо Джурджи — еще пристальней, чем в первый раз.       — В твою грудь злым чужеземным колдовством с рождения заронено маленькое семечко — оно есть у всех мужчин в роду моего Наранбаатара. У многих оно умирает, засохнув, ни разу не причинив боли, — оттого его не почувствовать, не узнать, где оно спрятано, и уж точно не вырезать… У кого-то же — раз в сотню лет — оно прорастает из груди диковинными цветами, когда на жизненном пути несчастный встречает… особого человека. Таково ханово проклятье, виной которому — мой муж. Оно давно не забирало жертв. С твоей кровавой войною… Боюсь, оно почти наверняка изберет новой целью тебя.       — Я знаю, — тихо соглашается Джурджи. — Я видел.       «Приди ко мне!» — раскатывается громом в его голове.       Дайн ждет. Медлить нельзя.       — Мне жаль тебя. Пусть тело твое здесь — не то, не земное, осязаемое лишь из-за чистой его силы, влитой в твою душу, но боль… боль, которую причинит он, будет настоящей. Он много истратил на призыв живых, на этот праздник — и заберет свое обратно сполна. До последней капли. Жен он любит — если эту похотливую жестокость можно назвать любовью, с них он возьмет немного; но ты… ты всего-навсего его зверь. Мне жаль тебя, — повторяет уже в спину Джурджи госпожа Цэрэн, — до восхода еще далеко.

***

      Его покои оказываются почти такими же, какими представляет себе Джурджи — только потолки бесконечно высокие и теряются где-то в темно-синей бархатной глубине здешнего неба. Или то морок?.. Быть может, их и нет вовсе, и за всем, что случается тут, наблюдают остальные боги, спрятавшись за завесой пустоты… В покоях великого Дайна много темного: черные и бурые шкуры на полу и на ложе; тускло, мертвенно-серо поблескивающее оружие по стенам — то, которым сражаются в степи, и чужеземное. Мечи, луки, молоты, веера с окровавленными спицами… Разглядывать трофеи, добытые его женами, можно до самого падения мира, но самое приметное здесь — это бьющая по глазам пустота на одной из стен.       — У меня нет даров из «вечерних» стран. Я буду ждать их от тебя — и от моей славной Айдасгуй, — Дайн подходит неслышно, замирает за спиною, накрывая своей густой, едва не осязаемой тенью. Почти невесомо оглаживает напряженные плечи, удерживая на месте.       — Я доволен, — шепчет в самое ухо, и Джурджи бы радоваться, да только по спине бежит холод, ведь он помнит все до единого слова мудрой ханши Цэрэн.       Дайн никогда не бывает доволен.       Никогда не бывает сыт кровью и страданием.       — Что тебе подарить за верную службу, мой Волк?.. Хочешь, верну на одно солнце твоего пса — и позволю ему любить тебя от рассвета и до заката?.. — Джурджи вздрагивает и забывает на миг, как дышать. — Его беззаветная преданность и помощь в бою заслуживают подарка, разве нет?.. А хочешь… отдам тебе свою Айдасгуй — тоже на одно солнце?.. Я не слеп, я вижу, как она глядит на тебя, а ты — на нее. Моя Бесстрашная — воистину драгоценный алмаз, но я готов уступить. Одному тебе готов, ведь вы оба — мои. Что скажешь?.. Кого выберешь?..       Пальцы ложатся на шею. Забираются на мгновенье под ворот, сдавливают отчаянно бьющуюся жизнь — и тут же отпускают. Так степной кот играет с мышью в своих когтях.       — Никого, — твердо отвечает Джурджи. Эти дары — обман, испытание.       Дайн не станет делиться.       — Отчего же? — Джурджи не видит его лица, ибо бог — все еще за спиною; лишь слышит улыбку в голосе.       — Ты порченное назад не возьмешь.       — И это так! — он смеется, но замолкает вскоре и вновь становится привычно суров. — Тогда что? Я не оставлю тебя без дара. Мой Волк его заслужил.       Его пальцы дергают первый узел — самый высокий, тот, что чуть пониже воротника, над ключицами. Горячие ладони разводят в сторону края, гладят с нажимом, задерживаясь на свежих шрамах. Ткань ничуть не скользит вниз, ведь дэгэл слишком узок Джурджи в плечах, и Дайн, выдохнув хрипло и зло, разрывает его до пояса. Ногти — острые, подобно волчьим когтям, — вспарывают следы старых битв. В потяжелевшем воздухе отчетливо разливается запах крови, но Джурджи не издает ни звука. Помнит: без дозволенья нельзя.       — Чего ты хочешь? — голос бога слишком похож на рык. Если Джурджи тотчас не даст ответ, Дайн решит, что он дразнит его дерзостью… неприступностью… набивает цену… и будет много хуже.       — Бескровно взять столицу, — выдыхает он. Чувствует, как руки ему заводят назад — до тупой ноющей боли в лопатках; как ткань туго стягивает запястья, врезаясь в кожу. — Пусть… мне сами откроют ворота.       Не ответив ни «да», ни «нет», Дайн затягивает узлы сильнее. С нажимом проводит по спине, заставляя Джурджи с несдержанным стоном выгнуться навстречу его руке, чтобы хоть как-то уменьшить боль. Ему кажется: еще немного — и лопатки прорежут кожу, вывалятся наружу уродливыми костяными крыльями… или же его бог вырвет их — и вернет на место лишь тогда, когда сполна насытится его страданиями.       — А ты не привык к малому… — горячие пальцы вздергивают подбородок, потом — проходятся по линии пересохших губ. — Дорогой подарок просишь… Но я согласен. Если будешь усерден. Не в боях. Сейчас.       Слышится шелест ткани: Дайн избавляется от своего дэгэла цвета крови, а потом его пояс ложится на горло Джурджи и затягивается петлей. Как ошейник для пса.       — Сегодня я не стану испытывать твою выдержку. Тогда, на алтаре, ты доказал, что славно владеешь ей. Сегодня… я хочу слышать, как голос, который привык громко отдавать приказы верной ордо… охрипнет от стонов.

***

      Дайн жесток и неистов. На каменном ложе посреди Черных Скал он был и вполовину не так яростен, как сейчас: время уходит, рассвет все ближе… Совсем скоро ему придется отпустить всех живых обратно под свет Отца-Солнца. Все, что дозволено ныне Джурджи — принимать его волю, его грубую похоть, отдаваться целиком в его власть, ведь неискренность… он почувствует сразу же и покарает за нее еще большею мукой. Каждое движение его внутри, касание, даже самое легкое, злой обжигающий поцелуй со привкусом собственной крови — все это приносит Джурджи нестерпимую, невыразимую боль, для которой не придумано слов ни в одном языке мира.       На алтаре переносить эту чудовищную близость было легче… Пусть острые камни и содрали тогда Джурджи едва ли не всю кожу со спины, он почти все время лежал… Сейчас же — на подгибающихся слабых ногах босым стоит на ледяном полу. Лишенный всяческой опоры. Дайн удерживает одной рукою его сведенные запястья, а другою иногда дергает за обернутый вокруг его шеи пояс, на долгие мгновенья не позволяя Джурджи сделать ни вдоха; но и этого ему мало. Он отпускает — внезапно, резко. Миг этой призрачной свободы кажется маленькой вечностью, в которой Джурджи падает — падает, соскальзывая, вперед… Огромные ладони, что пышут жаром кузнечного железа, огнем погребальных костров и пламенем городов сожженных, не позволяют ему рухнуть на колени. Они впиваются грубою хваткой выше бедер, тянут на себя — чтобы глубже, больнее, до упора, до полного слияния, поглощения, пожирания; все ногти разом клинками пронзают кожу…       Джурджи кричит.       — Еще, — слышится над ухом довольное, и ногти впиваются глубже, рвут и калечат. Пальцы жестокого бога кажутся такими длинными, что, наверное, могут достать до ребер — и изломать их одним прикосновением… или могут дотянуться до сердца. Стиснуть его — и остановить навсегда.       — Громче!       Джурджи кричит снова. Чувствует, как против воли по пылающим щекам текут слезы, как что-то внутри… будто ломается, лопается, как перезревший плод, и он стонет, подаваясь назад, навстречу движению этих стальных огромных бедер; пальцами, сведенными судорогою, пытается коснуться огненной кожи своего господина.       Если сделать так, как он хочет, — все… быстрее закончится?..       — Вот, значит, какая она — твоя хваленая гордость! Ненадолго же ее хватило!..       В голосе Дайна торжественно звучит какое-то извращенное довольство; а Джурджи… Джурджи хочет умереть на месте от стыда. Недостойно закрыться руками, умолять в голос остановиться, признать, что с него довольно, что он больше не вынесет, что всего этого много, много, слишком много!..       Нет. Нельзя. Нельзя, нельзя, иначе… иначе для чего тогда были все его жертвы? Для чего тогда все… что еще будут?..       — Что такое, мой Волк?.. — Дайновы пальцы непривычно нежно — с издевкой — убирают со спины свалявшиеся влажные волосы. Вплетаются в них требовательно, как прежде вплетались в густую звериную шерсть, дергают больно, оттягивают, нарочно обнажая шею для жестокого поцелуя-укуса. — Моя страсть слишком обжигает тебя?       — Я хочу в ней сгореть, господь мой. Я… твой… — сорванный голос отказывает, он слишком хриплый, слабый и жалкий, но Дайн слышит каждое слово. Джурджи не видит, чувствует: бог улыбается. Он доволен. Он добился своего.       Он всегда добивается.       Грубая ткань больше не стягивает запястья подобно путам, которыми стреноживают коней. Дайн толкает его вперед, на несколько мгновений награждая болезненно-неправильной пустотой, и ладони в поисках опоры вцепляются в одно из сверкающих копий, что покоятся ровным рядом на длинной стойке. Калечащая боль возвращается новой волною, но уже не такою острой — знакомой, привычной, обыденной.       — Ты… так бездумно отнесся к моему дару… Едва… не загасил мою искру!.. Но она разгорится вновь, — хрипло обещает ему Дайн. Ведет кончиками жестоких пальцев по взмыленной спине, пересчитывая позвонки; накрывает широкой ладонью живот. — Разгорится ярче прежнего… ярче… Уж я… позабочусь…       Он врывается с прежней силой и яростью, требуя покорности и новых стонов. У Джурджи совсем уж нет сил, голос ослаб и сорван, и он может лишь хрипеть да шумно глотать черный воздух, будто им можно насытиться, надышаться или хоть немного остудить горящую грудь…       На миг, самый краткий из всех возможных, Джурджи думает о Байгале. О его внимательном ласковом Байгале, что всегда прикасался к нему, словно к самой почитаемой святыне, следил за каждым вздохом, за каждой переменой в лице — не сделал ли не так, не был ли тороплив…       Следом за неосторожным этим воспоминаньем приходит новая боль. Уже не яростная или требовательная, как прежде; нет: эта боль — убивающая.       — КАК СМЕЕШЬ ТЫ ДУМАТЬ О ДРУГОМ ПОДО МНОЙ?! КАК СМЕЕШЬ СРАВНИВАТЬ?!       От рева закладывает уши. Мир вокруг сотрясается, густой воздух цвета вечной ночи идет едва ли не трещинами… Значит, дом, двор, напускной покой этот — все обман… все мираж… как в пустыне… Где-то далеко, в зеленой глубине ненастоящих садов, в испуганном визге заходятся женщины, а после протяжно воют, как неупокоенные духи из древних курганов. На стене жалобно дребезжат трофеи. Кажется, все они вот-вот обрушатся со своих стоек на Джурджи, погребут под тяжелой сверкающей сталью… Он осмеливается приподнять голову… и в отраженьи широкого клинка, умытого до блеска слезами людей, чьи жизни он забрал, Джурджи видит истинное Дайново лицо.       Клыкастый уродливый череп его — не лошадиный, как у Звездного Пастуха, но волчий или другого хищного зверя, — обтянут бледною кожей, покрыт короткою темно-бурою шерстью, больше похожей на щетину. Глаза его изменяются тоже: это уже не те пугающе-черные бездны, что видели каждую войну от сотворения мира, но бездны с пылающим в них огнем — ярко-алым, как кровь на снегу.       Облик людской, величественный и благородный облик кого-то из ханов прошлого — обманка. Красивая личина, красивая ложь, которая внушает смертным должный трепет и заставляет их верить, что народ степей — его дети, а таким… кто из служителей видел Дайна таким?..       Этот безрассудный в своей неосторожности взгляд не остается незамеченным. Бог свирепеет еще сильнее — хотя куда уж!.. — и, сперва резко подавшись назад, швыряет его на ложе. Вжимает лицом в едко пахнущие шкуры и берет-берет-берет, полосует тело когтями до глубоких борозд, волей своею заставляя раны тут же срастаться, и по тонкой новой коже проходит опять, вскрывая, вскрывая, выбивая истошный крик из измученных легких, из горящей груди, из души — истерзанной-выжженной-запытанной…       Джурджи не помнит, как и когда оказывается на полу. Все тело ломит, опухшие от слез глаза едва что-то видят, но крови… крови нет. Божественная искра, разгоревшаяся в нем с новой силой, исцелила всё.       На широкое ложе к тяжело дышащему его мучителю тянутся жены: лезут на колени, ласково касаются фальшивого лица, целуют в уголки губ, устраиваются между ног. Они глядят так зло, будто это Джурджи причинил их мужу и господину нестерпимую боль, а никак не наоборот. От них веет пронзительным мертвенным холодом.       — Будет тебе столица, — с брезгливым равнодушием говорит Дайн. Лениво и сыто откидываясь на подушки, он с благосклонностью принимает ласки своих любимиц. — Откроют тебе ворота. Смотри только — не пожалей.       Покои, двор, сады, стена и поле древней битвы захлебываются в волнах накрывшей их темноты.       «Ты поставишь на колени полмира… но всегда будешь стоять на коленях передо мной».

***

      — В серебре ковылей ходят рыжие кони,       За горами в цвет ночи — чужая земля,       Скоро люди зайдутся там в горестном стоне,       Ведь слабы на земле той златые князья.       Вспыхнет пламя-восход, разольется по небу –       Будто кровь на зубах нерастаявших льдин;       И с ордой, что потопчет взошедшие хлебы,       Из великой степи к ним придет господин…       Хонгорзул просыпается от странной негромкой песни, плывущей по юрте. Над небесным колесом — глубокая беззвездная ночь: ныне тот ее час, час быка, когда сон особенно крепок… но Хонгорзул открывает глаза, ощутив неясную тревогу. Услышав голос, который не звучал под светом Отца-Солнца уже много-много лет.       — Мама… — шепчет она в темноту, и сама пугается этой мысли до дрожи. Мертвые не ходят к живым. Нет из черных ковылей, пастбищ Звездного Пастуха, обратной дороги — ни для кого, а Джурджи… Джурджи — Дайново чудище, ему иными тропами по миру бродить. Показалось. Думала вчера про мать, жгла поминальные травы — вот и чудится.       Мамин голос снова выводит эту чудну́ю песню: будто хочет ею укачать, успокоить кого-то… В юрте — сама Хонгорзул, две ее верные служанки и кормилица со своим младенцем. Для кого же она поет?..       Лунный свет робко проскальзывает в темное нутро широкой юрты, падает на то место, где к потолочным длинным жердям подвешена оёлги́й с ее ребенком. «Его ребенком», — невольно поправляет себя Хонгорзул, а затем… крепко прижимает ладонь ко рту, чтобы не закричать и не перебудить всех.       Фигура ее матери, ханши Навчи́н, склонившейся низко-низко над спящим младенцем, соткана будто бы из этого мертвенно-бледного света. Хонгорзул помнит платье, что на ней — это в нем ее положили на погребальный костер; помнит все украшения, что надеты на шею и пальцы, как помнит и то, как перед обрядом стащила себе материны серьги на память, и до сих пор хранит их в любимой резной хайрца́г с двойным дном.       — Пойдем со мною, маленький баатар. Не будет отца — сына возьмем. В моем доме нет ни боли, ни слез. Не будет отца — сына возьмем. В моем доме нет презрения матери — только любовь и забота. Не будет отца — сына возьмем. В моем доме ты будешь вволю бегать по черным ковылям да ездить верхом на добрых лунных собаках. Не будет отца — сына возьмем. Будешь играть с моим маленьким Сэргэлэ́ном… НЕ БУДЕТ ОТЦА — СЫНА ВОЗЬМЕМ, — приговаривает она уже другим, злым грудным голосом, произносит, словно какое заклятие, и берет ребенка на руки. Со стороны чудится, будто бы маленькое тельце повисает в воздухе по воле некоей страшной силы.       — Пойдем со мною, маленький баатар. Я буду любить тебя. Она тебя не любит. Да, совсем не любит, — мать оборачивает лицо к Хонгорзул, и та, распахнув рот в беззвучном крике, валится обратно на ложе без чувств, ведь… вместо материных ласковых глаз… на нее смотрят два синих болотных огня из провалов глазниц лошадиного черепа.

***

      — Госпожа… госпожа!.. — Хонгорзул приходит в себя от того, что ее безо всякого почтения трясут за плечо, словно какую-то простолюдинку. Она открывает глаза — боязливо, чувствуя в душе отголоски ночного страха; но юрту заливает яркий свет Отца-Солнца, а рядом нет никаких жутких черепов — только круглое лицо кормилицы. Зареванное, некрасивое, простое и глупое.       — Госпожа… Он не дышит… Сын Джурджи-хана… Не дышит!..       Значит, все что случилось… не было сном… Хонгорзул… видела самого Звездного Пастуха, явившегося под личиной ее матери…       Как он сказал? «Не будет отца — сына возьмем?» Это потому, что Дайновы служители отмолили его, увели прочь от черных ковылей, боговых вечных пастбищ?..       Лучше бы у них не вышло.       — Что же делать?! Нужно ведь… нужно доложить!.. — восклицает она, и Хонгорзул, со злостью закусив губу, награждает ее звонкой пощечиной.       — Об этом никто не должен узнать. Этой ночью умер твой сын. Твой!.. Ты поняла?!       — Госпожа…       — Перемени их местами. И одежду тоже. Твой сын вырастет ханом, а ты смеешь жаловаться?! Ты не желаешь ему достатка и счастья?!       — Госпожа, но ведь… подмену заметят… Они похожи, как сокол и жаворонок!.. — девушка стоит перед Хонгорзул, низко опустив голову и не смея ни на миг поднять испуганные глаза, опухшие и красные от слез. В отчаянной тревоге мнет она бедное свое платье в крепко стиснутых кулаках.       — Мы скажем, что он уродился в деда. Мой отец любит меня и поверит. Если же и нет — все равно он смолчит. А муж мой… ему нужно только это клятое Последнее Море. Он не станет вглядываться. Делай, что велено, и успокойся!.. У тебя не должно пропасть молоко.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.