***
— Я пришел подготовить его к достойной смерти, — слышит Джурджи, выныривая из милосердного забытья, в которое проваливается сразу же, как Душители запирают дверь тесной клетки. Глаза быстро привыкают к полумраку: это при Хане зажжены все факелы, даже запалены жаровни; сейчас же… сейчас это совсем без надобности. К чему яркий свет человеку, который вскоре больше никогда не увидит его?.. Он только помешает болезненному сну… Последнему сну. В серой и густой этой тьме Джурджи замечает возле своего пристанища низенькую согбенную тень. Хановы палачи, нависшие над нею, кажутся настоящими великанами, чьи головы теряются где-то под потолком. — Ты не должен быть здесь. — Господин не говорил о тебе. — Поди прочь, старик. Без ханского слова дверь не отопрем. — Этот юноша выбрал покровителем великого Дайна. Он умрет на рассвете, но до того я должен провести над ним все обряды, чтобы Дайн принял его несчастную душу в свои владения. Мне нет дела до приказов вашего Хана. Ханы сменяют друг друга, как трава по весне, ибо они люди, и век их короток; я же… служу тому, кто вечен, исполняю его волю. Разве воля человеческая может стоять выше веления бога?.. Разве и вы — не дети Дайна?.. Душители, еще немного поколебавшись, все же расходятся по своим местам. — Я знаю о вашей преданности Хану, и она заслуживает самой лучшей награды. Пейте, — велит грозный голос, в котором теперь ничуть не слышно старческого дребезжания или слабости. — С этим снадобьем вы не уснете до рассвета. Оно заговорено. Благословение Дайна в этом напитке!.. Джурджи, услыхав такой приказ, и сам бы выпил предложенное… Хановы мучители ныне волею крепче него… но против Дайнова шамана, которому ведомы тайные знания, — что щенки. Его слова ломают их выдержку, как буря с треском ломает сухое дерево. Пока они пьют, старик читает над Джурджи молитвы и заговоры. Раскладывает на полу пыточной тлеющие травы, пахнущие резко и пряно, раскидывает мелкие гадальные косточки. Когда первый Душитель сползает на пол, сраженный сонным зельем, шаман усмехается себе под нос, растягивая в хитрой улыбке сморщенные губы, но дела своего не бросает — напротив, принимается за него с еще большим усердием. Кричит вороном, воет волком, настигшим добычу — до тех пор, пока его обманный отвар не забирает последнего в объятия темноты. В замке скрипит отнятый у одного из спящих ключ. Джурджи пробует подняться навстречу нежданному спасителю… но тело предает его. Он валится на изодранную спину и изо всех сил стискивает зубы, чтобы не закричать в полный голос, не всполошить стражу, что бдит за дверью. — Глупый мальчик забыл о хрупкости человеческого тела… Забыл о своей мечте… Забыл о своем господине… Попался, как волк в железную пасть капкана. Только волк умнее мальчика: он готов отгрызть себе лапу, лишь бы не остаться лежать недвижным на потеху охотникам… Почему ты не волк? Почему глотка Хана Ханов не разорвана твоими клыками?.. Почему его глаза не выклеваны священным вороном и не поднесены в дар твоему великому господину?.. Мальчик заигрался в благородного баатара… Принеся великую жертву женщинами и детьми, испив крови невинных, он решил теперь, что вправе из волка стать жертвенным бараном… Глупый мальчик… Обратись Его зверем, и этот облик исцелит твои раны. Обратись Его зверем и исполни то, что пообещал своему богу. Трясущимися пальцами Джурджи стаскивает повязку с колдовского глаза. Волком отсюда не выбраться: тургауды сразу же поднимут тревогу… но ворон… ворон может обмануть даже самую бдительную стражу. — Почему ты мне помогаешь?.. — Потому что с твоей смертью Дайн обрушит весь свой гнев на этот город и его людей, которые не повинны в твоей слабоумной жертвенности. Он пошлет сюда своих мертвых жен, и от древнего Ханхота останутся лишь развалины, затопленные морем крови. Я служу богу… но служу и людям. Не Хану — у Хана довольно прислужников и без меня. Я не хочу видеть, как жители Ханхота будут страдать и гибнуть из-за глупого мальчика. Теперь иди. Убей своего отца, как обещал Ему. Солнце вот-вот уже встанет.***
Высокие окна Зала Благоприятных Решений распахнуты настежь: Хану Ханов душно, в груди его словно бы тлеет злое пламя. Предутренний воздух — колкий и свежий; он обжигает голые ступни и тонкие пальцы дочери, которыми она безыскусно пытается избавить его от болей. Глупая Дэлбээ́ ничуть не старается. Наверное… она была бы рада, если бы этот хууль бус лишил его головы. Дурные мысли. Дурные… Такого не будет. Рассветет уже скоро. — Пошла вон. Дэлбээ мигом подымается с колен, будто только и ждала его слова, застывает в глубоком поклоне. Приподняв голову, спрашивает робко, еле слышно: — Мне прислать к тебе Одонцэцэ́г?.. Лучше бы она не спрашивала. Лживые стоны любимой наложницы не загасят пламя в его груди. Нет, оно разгорится сильнее, ярче, станет пожаром, огненным безумьем… И он снова спустится по той прокля́той лестнице, на которой немудрено переломать ноги, и своими руками придушит это рабское отродье, посмевшее вырасти столь похожим на свою мать. Быть может, он спустится — и возьмет его. Как брал ее. Презренная рабыня, что прислуживала одной из его жен, не была достойна ни богатого ложа, ни дорогих тканей, ни прекрасных шкур; тургауды вытаскивали ее по ночам из грязного угла, в котором она свила себе гнездо, будто какая-то невзрачная птичка, и вели в заброшенные дворцовые коридоры. Она кричала… Плакала, как плачут курганные девы в ночь полной луны… Что было в ней?.. Древнее колдовство нездешней земли, где росли деревья, касавшиеся верхушками самых небес и ничуть не боявшиеся яростных гроз?.. Земли́, где реки по весне разливались бескрайнею синевой, отрезая смешные деревянные городки друг от друга?.. А может, она зачаровала его своими песнями: протяжными, полными тоски и невыразимой печали; песнями, так похожими на те, что поют степные плакальщицы о благородных баатарах, но… бесконечно другими?.. Теперь в его руках он. Ее извращенное отражение. Тонкий и ладный, будто бы и не мужчина вовсе, с этими глазами прокля́тыми — омуты, глубокие, гордые; волосы — пусть и не солнце, как у нее, но шелк цвета беззвездной ночи… Он выбьет из него мятежную дурь прямо там. На холодных камнях, в его же подсохшей крови. Будет смотреть в эти глаза, в которых так много зелени чужих лесов и хмурого неба степи; будет ждать, когда эти тонкие губы, дерзко-насмешливые, лукавые, ядовитые, исторгнут лишь для него болезненный стон или крик… Нет. Нет, нельзя думать о нем. Боолын хуу, хууль бус, новш!.. — Отец?.. — Глупая Дэлбээ все еще стоит перед ним в поклоне. Глупая, глупая, могла бы сбежать, спрятаться от его огня… Теперь она познает всю жадность этого пламени. Покорная, славная Дэлбээ… Сломанная Дэлбээ. Надоевшая Дэлбээ. — Нет. Сегодня ты сгодишься вместо нее. Боится. Снова. Смотрит перепуганной ланью. Не верит, пятится — будто он решает так в первый раз. — Что такое, мини́й тенде́р дэлбээ? Ты отказываешься исполнить волю своего отца и своего хана?.. — Отец… — Опустись на колени, мой драгоценный лепесток. Уйми мой огонь. Дэлбээ оказывается у его ног, там, где ей самое место, но не успевает даже дернуть завязки. С громким карканьем в распахнутое окно влетает священный ворон. Его крылья бьют ее по голове, когти — метят ему в лицо. — Пошел!.. Птица все кружит, и кружит, и кружит, словно безумная… а потом, когда это наскучивает ей, усаживается на золотые скрещенные копья над троном. Не умолкая ни на миг, хрипло вещает со знака ханской власти мрачные свои пророчества. Быть может, то и не пророчества вовсе… быть может, его клюв извергает страшные проклятия… — Избавься от него!.. Что медлишь?! На глупую неповоротливую Дэлбээ ворон поглядывает с любопытством — странным, совсем не птичьим… Он не боится ни ее, ни того, как она нелепо размахивает руками, желая согнать его с облюбованного места. Крикнув особенно громко — словно насмехаясь над нею, над Ханом Ханов, над всем миром!.. — священная Дайнова птица сбрасывает со стены одно из тяжелых копий, чудом каким-то вытянув его из паза. Оно катится, катится, катится… Пока с некрасивым звоном не бьется о подножие золотого трона. — Подними!.. Он слышит, как ее ногти стучат по древку… и как она кричит, шлепается на свой тощий костлявый зад… Вскоре Дэлбээ вновь оказывается у его ног, обнимает отчаянно, как никогда прежде… Ищет защиты. Ему следовало догадаться раньше. Избранник Дайна, да?.. Не только волк, но и ворон?.. Он обнажен. Отражение матери, порочная мечта, воплощенная в теле юноши; и даже изуродованное лицо с маленьким вороньим глазом ничуть не портит его красоты… Избранник Дайна принадлежит лишь Дайну. Смертным не дозволено желать его. Мальчишка хочет поиграть в благородство — иначе бы сразу ударил. Мальчишка хочет поиграть в благородство — потому выходит на середину Зала, не произнося ни слова, только удобнее перехватывая копье. Глупый, глупый порочный мальчик, золото — ненадежный друг. — Нужно было забить тебя до смерти. Мальчишка молчит, только глазами сверкает исподлобья. Выжидает… Вправду что хищный зверь. Джаргал хорошо обучил его… но копье слишком тяжелое для его тонких рук. Глупый, глупый мальчик… Мальчик, которому никогда не стоило мечтать о троне.***
Отец — сильный противник. Копье — тяжелое, как все золото мира — приходится скоро бросить. Зачем только позарился; все равно в Зале Благоприятных Решений никогда не вывешивали оружия… Джурджи беспрестанно меняет облик: с человека — на ворона, с ворона — на волка; но отец не дозволяет приблизиться к себе ни в одном из них. Второе копье в руках его порхает с такою легкостью, словно весит оно не больше соколиного пера. Отчего-то он не призывает к себе тургаудов. Хочет, чтобы победа принадлежала только ему?.. Не желает делиться?.. Не желает, чтобы чужие портили шкуру Джурджи и пускали ему кровь?.. Милее пытать и казнить самому?.. — Сдайся!.. Сдайся — и умрешь быстро!.. Отец и в нынешние годы — крепкий и справный воин. На нем нет брони — лишь дэгэл. Алый, с золотыми конями, взвившимися на дыбы; так похожий на два скроенных вместе флага; символ династии, которая столько веков держала степь в железном своем кулаке… На нем нет брони — оттого он и бьется стремительно. Оттого и не предугадать, с какой стороны последует выпад, куда укажет жестокое острие, сверкающее солнечной искрой. В каждом его движенье — обман, как и в каждом слове. Не подарит он Джурджи быстрой смерти. Только муку без конца и начала. Джурджи сызмальства знает: с отцом будет нелегко справиться. Грызущиеся за власть сыновья, восточные походы к далеким землям за недостроенной Стеной, отравители, убийцы… Его ничто не берет. Ничто не может заставить его уйти в черные ковыли раньше срока… Хан Ханов кажется вздорным жестоким стариком — но стариком, ничуть не растерявшим прежние силы. Он — гора, он подобен своему дворцу, они неотделимы один от другого, а сдвинуть гору… Что может сдвинуть гору?.. И все же… все же одного врага победить нельзя. Годы всегда берут свое. Джурджи изматывает его, наскакивая волком и налетая вороном. Облик священных Дайновых зверей придает ему небывалых сил… так не было прежде, он помнит… каждый оборот — почти пытка, ломающая все тело… пока не привыкаешь к новому вместилищу своей души, к четырем быстрым лапам, к ветру, свистящему в крыльях… Шаман!.. Его работа!.. Его травы и заговоры!.. Еще немного — и отцовские руки потеряют силу и быстроту. Он ошибется… один-единственный раз, и тогда… Джурджи теснит его к золотому трону. К ступеням, о которые так легко запнуться в горячке боя, напрочь о них позабыв. В отчаянном стремлении перехитрить отца он сам по-мальчишечьи неумело попадается на простую уловку: его отвлекают брошенными в морду шкурами, и, пока волк силится стряхнуть с себя их тяжесть, пропахшую старыми мертвыми барсами, Хан Ханов бьет. Копье — со всей силы!.. — плашмя опускается на переднюю лапу. Он взвизгивает обиженным волчонком, неуклюже пытается уйти от нового удара… В лапе наверняка сломана кость. Джурджи пробует перекинуться. Подняться к высокому потолку на вороновых крыльях, но боль не дает, не пускает. Весь мир кажется ее продолжением; она все ширится, ширится… Джурджи не хочет умирать зверем. Он все еще огрызается, показывает клыки и рычит, но с каждым отцовским шагом: твердым, неотвратимым, как поступь Звездного Пастуха, — приходится трусливо и жалко отползать прочь, подгибая увечную лапу. Когда он забивается в угол-западню, тихо поскуливая от боли и обиды на самого себя, копье легонько — с глумливой издевкою!.. — чешет его горло. — Храбрый волчонок. Сме-елый. Гро-озный. Волчонок, который выбрал себе добычу не по зубам. Джурджи ждет удара. Удара — а вовсе не того, что отец вдруг вскрикнет и выронит оружие. Не девичьей заколки, вонзенной не хуже наточенного кинжала в ханскую шею. Одной рукою отец зажимает рану, второй — чудовищной затрещиной валит дочь на пол. — Неблагодарная… тварь!.. Запах пущенной крови дразнит зверя. Взывает к тому темному, страшному, извечно-злому, что было в Первом Волке — это его шкуру носят те, кто вымолил себе Дайново благословение. Это суть, сжираемая вечным голодом. Суть, чью жажду не уймут и десять тяжелых полнокровных быков… Она поднимает мохнатую голову, скаля клыки. Теснит человеческий разум. Она сильнее Джурджи. Древнее Ханхота и его дворца. Яростнее самой жестокой ненависти. Она подчиняет себе тело, и Джурджи, позабыв о боли, бросается вперед. Опрокидывает человека перед собою, рвет его горло, пьет вдосталь кровь — безумную, свирепую, древнюю… сладкую… Джурджи не помнит, как воля Первого Волка отпускает его разум. Как она отдает ему человеческое тело; как он добредает до трона, кое-как прикрывшись окровавленной одеждой отца… Не помнит, что говорит тургаудам, наконец осмелевшим настолько, чтобы сунуться в Зал… Не помнит, сколько проходит времени — только то, что за окнами светлеет, и загорается новый день… Отчетливо он помнит лишь одно: множество лиц в Зале Благоприятных Решений, множество флагов; и впереди всех — его собственные, черные, с серебряными волком и вороном… Помнит и еще одно: слова Джаргала, которые подхватывают все прочие, и голоса — кажется Джурджи — сливаются воедино, обращаясь рокотом волн Последнего Моря: — Да будет долгим свет Отца-Солнца над Джурджи, Ханом Ханов!..