ID работы: 11477713

Ханово проклятье

Слэш
R
В процессе
326
автор
Размер:
планируется Макси, написано 363 страницы, 38 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
326 Нравится 681 Отзывы 173 В сборник Скачать

Глава 15. Заботы великой ханши. Старая паучиха

Настройки текста
      — Что скажешь, моя верная Сайна́? Какова нынешняя великая ханша? — Вдовствующая великая ханша Сувдаа́ принимает из рук верной служанки пиалу с горячим чаем, дует на бледно-зеленый жар и делает первый глоток, маленький и осторожный. Если отхлебнуть слишком много — заболят последние зубы, и о крепком сне придется забыть на целую луну.       Чай хорош. Сувдаа пьет его много лет: с того дня, как Оюунгэрэл восходит на золотой трон своего отца, ее мужа — и даже со смертью его не бросает эту привычку. Безродному мальчишке, что жестоко лишил жизни любимого сына, достает благородства хотя бы не лишать ее, старуху, любимого чая.       Будь он хоть десять сотен раз избранником Дайна, это не очистит его рабскую чужеземную кровь.       Он ей не внук и не хан, но лишь ничтожный убийца.       Боолын хуу, хууль бус, новш.       — Как и думала госпожа, мальчишка привез себе девчонку. — Сайна тоже стара, разгибается уже с трудом, но неизменно кланяется, ни на миг не забывая, кто она. Пусть госпожа и делится с нею мыслями и снами, как с самой близкой подругою, Сайна — дворцовая служанка, подарок Хана Ханов своей старшей жене на свадьбу. Ни годы, ни верная служба не поставят ее на одну ступень со вдовствующей великой ханшей; она — всего лишь ее любимица, преданная и искренняя, готовая исполнить любое хозяйское повеленье.       Даже такое, что потребует крови.       — Ее нрав — вздорен, будто она уже властвует над целым миром, а голова — пуста. Видно, боги дали ей красоту, а ум вложить — забыли!..       — Так она и вправду красива?.. — оживляется Сувдаа и пристально глядит в лицо Сайны. — Льстецы из Зала Благоприятных Решений не врут, что она — истинное его украшение?..       Кивнув, Сайна принимает из рук госпожи опустевшую пиалу.       — Хочу посмотреть на нее. Пригласи ее в мои покои на новое солнце. Девчонка и вправду не слишком умна, раз до сих пор не явилась с подарками и словами почтения.       Верная Сайна, еще раз низко поклонившись, покидает комнату, и за спиною ее смыкаются занавеси из тонких разноцветных стеблей хулса. С таким же шелестом живые его заросли все так же шепчутся со странствующим ветром в тех далеких краях, откуда Сувдаа прибыла ко дворцу много лет назад… Быть может, их давно уже нет: вырубили — да пустили на занавеси, циновки и звонкие цуу́ры для пастухов… Быть может, на том пустом месте уже пробилась к солнцу молодая поросль, и стебли снова шумят, и перестукиваются меж собою в бурю, и снова дерзко стремятся в небо…       Дотянувшись с кряхтеньем до резного стола, Сувдаа сгребает в узловатые пальцы амулет: к длинной нитке сердоликовых бус при помощи хитрого серебряного замка́ приделана фигурка взвившегося на дыбы коня из желтого опала.       Красный и золотой, цвета великого рода Хана Ханов, священные цвета.       Священные цвета, которые ныне растоптаны, смешаны с грязью, заменены беспощадно на траурно-черный и бездушно-серебряный.       Мальчишка не признаёт цветов своего отца, своего деда и прочих предков. Всем видом своим этот высокомерный новш показывает, что он, избранник Дайна, — выше них, а их знаки: золотой конь на алом полотнище, топчущий черного змея, — недостойны его силы и славы.       Сувдаа бормочет слова проклятия, но тут же вспоминает об амулете, зажатом в мелко трясущемся кулаке.       Священный конь не потерпит ее ненависти, хоть она и праведна; в наказание лишит покровительства и больше не захочет слушать ее молитвы.       Если так случится, Сувдаа останется просто бессильной и бесполезной старухой, не сумевшей ни сберечь родных, ни отомстить за их гибель.       Амулет — последний подарок любимого Оюунгэрэла, подарок на День Трона, заговоренный на многие годы жизни. Сувдаа стара, болезни нещадно точат ее тело и дух, благословение священного зверя не спасет от смерти, но все же, почтительно оглаживая резную желтую гриву, она молится:       — Свет мой, ушедший в черные ковыли вперед меня, услышь!.. Твой трон забрал себе недостойный мальчишка, его глупая жена почитает себя владычицей этого дворца и всей великой степи; на месте первого советника сидит предатель, коварно вырастивший врага тебе на погибель!.. Дай мне сил свергнуть тех, кто убил тебя!.. Дай мне сил справиться!.. Зачем ты только приблизил к себе этого южанина… Я говорила тебе не раз, что южане живут умом пустынного народа, что они коварны, как песчаные кобры, но ты не слушал… Я говорила тебе не раз, что женщины чужих народов недостойны принимать твое семя, но ты не слушал… И потому эта белая северная гадюка достала тебя через своего змееныша… Я говорила тебе не раз, что мальчишке следует свернуть его по-девчоночьи тонкую шею еще во младенчестве, но ты не слушал и позволил ему окрепнуть, вырасти в воина… И вот теперь ты гонишь небесных коров по безбрежным черным ковылям, а он сидит на золотом троне о десяти барсовых шкурах и смеется над тобой!.. Ничего… ничего, недолго ему там сидеть… Я, мать твоя, клянусь, мой Оюунгэрэл: недолго будет этот хууль бус Ханом Ханов… Недолго…

***

      — Госпожа!.. — Любимица Цэцэг падает Хонгорзул в ноги, хватает, забывшись, ее колени — отчаянно, в страхе. Малышку Цэцэг легко напугать, но Хонгорзул не припомнит, чтобы когда-либо прежде ее охватывал такой ужас. — Госпожа, госпожа!..       — Встань и успокойся! Что на тебя нашло?! — Рабыня заливает слезами ее драгоценное платье, ревет в голос, едва не захлебываясь. Миловидное лицо ее сразу становится красным, опухшим и некрасивым.       Оно вызывает у Хонгорзул отвращение.       — Я… встретила в коридорах… уродливую-преуродливую старуху! — От окрика Цэцэг все же приходит в себя, вскакивает и принимается нещадно тараторить:       — Она была очень старая и очень мерзкая!.. Сказала своим ужасным беззубым ртом, что она — служанка великой ханши. Но госпожа не стала бы брать себе в услужение такую уродину!.. Не хочу служить вместе с ней!.. Не хочу!..       — Какие глупости! — восклицает Хонгорзул. — Разве в моих покоях есть хоть одна старуха?.. Что еще она сказала тебе? Если, конечно, ты — перепуганная, как мышь в когтях степного кота, — хоть что-то сумела запомнить!..       — Она сказала… сказала, что великая ханша зовет госпожу к себе… Но разве во дворце может быть две великие ханши?..       Хонгорзул в раздумьях откладывает в сторону покрывало, которое расшивает в дар Храму ко Дню Поминовения Предков.       — Верно ли ты расслышала «великая ханша»? Быть может, речь о старшей жене ушедшего Хана Ханов? Или о его матери, раз ты говоришь, что она стара?.. Что же, навестим ее на новое солнце. Приготовь хорошие подарки! Я должна понравиться этой старухе.

***

      Когда Хонгорзул входит в покои вдовствующей великой ханши, она не может ее разглядеть. Даже понять, где она!.. Вся комната — в сладковатом тяжелом дыму. Он щиплет глаза, не дает вздохнуть полной грудью…       Хонгорзул заходится в кашле. От дыма у нее кружится голова, и очертания покоев расплываются. Цэцэг и Навчаа тут же подхватывают ее под локти, чтобы госпожа не упала, хотя и сами оглушительно кашляют, а за спинами их давятся дымом евнухи, которые доставили богатые подарки.       — Прибыла… великая… ханша… Хонгорзул!.. — пытается громко и гордо возвестить Цэцэг, а потом бесславно сгибается пополам от кашля.       Дым впереди немного рассеивается, и Хонгорзул наконец может разглядеть хозяйку покоев. Она и правда очень стара. И безумна вдобавок, если пожелала прокурить весь дворец!..       Или — сжечь?..       — Сайна. — Старушечий голос звучит на удивление громко и четко; даже дым, кажется, ему нипочем. — Открой-ка окно. Великой ханше Хонгорзул дурно от моей трубки.       В сизых клубах скользит еще одна старушечья фигура, слишком расторопная для своих лет; потом — скрипят петли узорчатого окна — и в комнату врывается удушливый жар столицы вместе с криками ближнего базара, устроившегося в тени дворцовых стен. Дым понемногу рассеивается, и глазам Хонгорзул предстает величественная и ужасная старуха в черном вдовьем платье, восседающая на кресле, неприлично напоминающем золотой трон.       Ее лицо похоже на кору засохшего пустынного дерева: оно морщинистое и темное, но глубоко посаженные черные глаза сверкают почти девичьим дерзким блеском. Глаза и выдают ее: в этой старухе еще много жизни, над нею не нависает бледная тень Звездного Пастуха… и нависнет еще не скоро.       Хонгорзул вдруг ловит себя на мысли, что эта женщина, пережившая и мужа, и сына, с легкостью переживет и внука тоже — если, конечно, догадки верны, и это — эмээ Джурджи.       Наверное, смерть боится ее так же, как и его. Есть у них что-то схожее… «Что же?» — невольно спрашивает себя Хонгорзул, а потом встречается со старухой глазами и понимает всё.       Взгляд.       Тяжелый, пронзительный, знающий, видавший богов и чудовищ, бесконечно усталый и одинокий, но полный такой нечеловеческой, необыкновенной силы, что он ужасает любого, кто поймает его на себе.       Великая ханша Хонгорзул под этим взглядом чувствует себя маленькой испуганной девочкой, замаравшей любимое материно платье, когда решила поиграть «в большую».       У старухи подвижные и живые руки — тонкие и высохшие, как паучьи лапы или же злые корни живучих сорных трав. В разбитых болезнью пальцах, скрюченных и оканчивающихся длинными черными ногтями, она держит трубку. Заметив, что Хонгорзул смотрит точно на нее, старуха, будто нарочно, с издевкой, крепко затягивается — и выпускает дым ей в лицо.       — Великая ханша Хонгорзул выросла на скотном дворе и не знает, что вдовствующей великой ханше положено кланяться?..       Хонгорзул чувствует, как от стыда горят уши, а от дыма — грудь.       — Приветствую вдовствующую великую ханшу. — Силясь побороть рвущийся наружу кашель, Хонгорзул низко склоняет голову и стоит так долго-долго, разглядывая старушечьи туфли и травяные узоры на ковре, пока ей не дозволяют поднять глаза.       — Ты знаешь, девочка, чье имя ты носишь? — вдруг спрашивает старуха и указывает паучьим пальцем на кресло подле себя, приглашая сесть.       Хонгорзул боится подойти к ней без даров, разгневать, получить еще одну злую усмешку и дым в лицо, и потому сперва пытается отдать их:       — Я принесла подарки для госпожи…       — Так пусть их оставят — и выйдут. И служанки твои — пусть тоже уйдут!.. Хорошие слуги всегда знают, когда им надлежит покинуть господ, чтобы не мешать их беседе. Твои не знают. Видно, обучены дурно. Или же в твоей родной ставке невежество в почете даже у слуг. Я велела тебе сесть и говорить со мной. Сайна!.. Принеси нам чай. Пусть твои девушки поглядят, как должно прислуживать. Выйдет им хороший урок.       Хонгорзул краснеет еще больше. Да как она смеет обращаться с ней… так!.. Так, как… со своей рабыней!.. Властные ханы и могучие баатары кланяются Хонгорзул в Зале Благоприятных Решений, восхваляют ее красоту и мудрость, а эта старуха — лишь потому что она вдова и матерь ханов! — держит ее за глупую девчонку из дальних краев, не годящуюся для дворца!..       Вздорная злая старуха, зажившаяся на свете!..       Хонгорзул хлопает в ладоши — и евнухи оставляют подарки, а Цэцэг и Навчаа, низко кланяясь, пятятся к выходу. Как того и желает вдовствующая великая ханша, она садится рядом, и друг от друга теперь их отделяет лишь стол, у которого единственная ножка выточена в форме какого-то диковинного зверя, напоминающего змею. Хонгорзул неторопливыми жестами расправляет платье, выпрямив спину, и замечает довольную ухмылку.       У старухи не достает очень многих зубов.       Устроив дымящуюся трубку на подставке, она берет изящную пиалу, над которою поднимается душный чайный пар, и Хонгорзул повторяет за ней. Жар беспощадно щиплет ее нежные пальцы, но нужно терпеть.       — Я тоже когда-то была такой, как ты. Когда меня только привезли во дворец и выдали замуж за кюрягана — в ту пору еще отец моего мужа звался Ханом Ханов — я была напугана и притом — мнила себя чуть ли не воплощеньем Великой Матери, — делится старуха, будто Хонгорзул ей — любимая внучка, что заслушивается бабушкиными сказками. — Я никому не кланялась и вела себя, как дикарка, — да я ей и была. Мой отец властвовал над далекими восточными землями почти у самой Стены, и ничего, кроме зарослей хулса да шаткой дружбы с одним из застенных князьков, у него не было. А я принесла такой почет в семью!.. Вот только, знаешь ли… во все времена в ханском дворце были… и есть люди, желающие подрезать отцовой соколице крылья…       На этих словах Хонгорзул вздрагивает. Откуда она знает?.. Может, подобно дряхлой и коварной паучихе, она оплела сетями весь дворец, каждый его угол, и в сетях этих застревает любое сказанное слово?.. Или же слуги кланяются Джурджи и Хонгорзул, но сердцем верны этой старой гадюке?.. С ней нужно быть осторожнее…       — Там, за Стеной, говорят, что осторожность — самая почетная добродетель жены. — Старуха будто умеет читать душу и мысли. — Я хорошо усвоила эту чужеземную мудрость — и дожила до нынешних лет. Если и ты будешь следовать ей — тоже проживешь долгую жизнь.       — Вдовствующая великая ханша очень добра. Благодарю за науку. — Хонгорзул послушно склоняет голову. Старухе нравится, когда ее почитают: у нее смягчается взгляд.       У Джурджи — тоже.       — Сайна, ну-ка ответь: о чем я говорила? До того, как велела прогнать пустоголовых слуг?       Старуха шумно пьет чай и морщит лоб, вспоминая недавние слова. Хонгорзул кажется: если вдовствующая великая ханша нахмурится еще сильнее, ее дряблая древняя кожа мерзко лопнет, из ран польется кровь вперемешку со старческим гноем, и станет видно некрасивый желтоватый череп.       Наверное, даже тогда она не умрет, а снова станет болтать, втаптывая гордость Хонгорзул в этот ужасный линялый ковер под их ногами.       — Об имени великой ханши, — тихо шелестит голос старухи-прислужницы, что больше похожа на бесплотную тень, чем на живую женщину. Как глупышка Цэцэг могла испугаться такую?..       — Имя! Ну, конечно!.. Вот так, девочка: быть может, мать твоя знала и желала тебе той же великой судьбы, а может, и нет, только имя ты носишь непростое. И должна нести его с той же гордостью, что и она. Ее звали Цагаанхонгорзул, Белый Тюльпан. Она была… под стать своему мужу, первому Хану Ханов: воинственная и мудрая, жестокая и милосердная. Она сражалась подле него в каждом бою. Взяла этот город вместе с ним — тогда он еще не назывался Ханхотом, а принадлежал народу востока, этим узкоглазым и желтолицым хитрым людям; и Стены еще тогда никакой не было… Стену они построили, чтобы ни он, ни она, ни дети их, ни внуки не дошли до богатой драконьей столицы и не разграбили ее… Про Ханхот я расскажу тебе когда-нибудь потом, если захочешь. Слушай же!.. Трон — на котором ныне восседаешь ты — сделали по приказу Хана Ханов для его жены и в честь ее имени: вот отчего он украшен тюльпанами белого золота, а лепестки этих тюльпанов — чистейшими голубыми топазами, сапфирами, бериллами — они сверкают в пламени светильников и солнечных лучах точно застывшие капли утренней росы… Или ты что же, глупенькая, думала: это твой муж решил поднести тебе такой роскошный дар за рожденье наследника?..       Старуха смеется, кашляет до слез и с каким-то злым торжеством глядит на Хонгорзул.       У Хонгорзул, как и у гордячки Айдасгуй, тоже нет доспеха от жестоких слов. Хоть в чем-то они похожи.       Она думала.       Надеялась, восхищалась, благодарила про себя, позабыв о прежней глухой ненависти к этому чудовищу, но…       Чудовище всегда остаётся чудовищем. Хонгорзул больше не обманется. Не подумает о нем хорошо.       Старуха, будто бы не замечая ее смятения, продолжает рассказ, когда допивает чай:       — Ее муж тоже был обласкан Дайном, как и твой: это ли не знак?.. Однажды бог сказал ему: «Я не хочу крови людей востока; пойди на север и запад, к Последнему Морю, покори народы закатных стран во имя мое!» Хан Ханов собрал войско — и отправился в земли высоких светловолосых людей… чтобы найти там не славу, но свою смерть. Цагаанхонгорзул в тот раз осталась в Ханхоте растить сыновей, править железной рукой вместо мужа. Она удержала свой тюльпановый трон, пока не окрепли наследники Хана Ханов, и умерла в глубокой старости. Над ее костром рыдали и сыновья, и внуки, и правнуки. Будешь ли ты подобна ей? Удержишь ли ты свой трон, Хонгорзул?..       — Удержу! — восклицает она, и в этот раз старуха не смеется, лишь смотрит пронзительно, с хитрым прищуром, будто про себя уже все решила. Хонгорзул думает: так и есть. Что бы она ни сказала, вдовствующая великая ханша знает лучше.       — Иди. Беседа утомила меня. Я хочу спать. Сайна, взбей мне подушки!..       — Прощаюсь со вдовствующей великой ханшей. — Хонгорзул снова кланяется — и наконец-то может вздохнуть свободно, оказавшись за порогом.

***

      — Что скажешь теперь, моя верная Сайна?.. Девчонка глупа… но, если направлять ее твердой рукой — может, на что и сгодится.       — Мои мысли не понравятся госпоже, — бормочет служанка, раскладывая подарки по сундукам. Молодая ханша и впрямь расстаралась.       — Скажи! Не то я подумаю, что ты жалеешь ее. Ее, жену этого злобного мальчишки, что разодрал горло моему бедному Оюунгэрэлу!..       — Я увидела… что молодая госпожа одинока. Что этот дворец ей не в радость, пусть и твердит она другое… Увидела, что муж ей не мил, и она не встанет подле него в трудный час, как это делала благословенная Цагаанхонгорзул. Госпожа!.. — Сайна бесстрашно бросается ей в ноги, хоть старые кости и следует поберечь. — Девочка не виновата в твоей боли. Пощади ее!..       Сувдаа свирепеет и толкает ее в грудь заостренным носком туфли.       — Не виновата?! Не виновата?! Она дочь предателя! Об этом ты позабыла?! Встань!       Сайна не поднимается с колен, но осмеливается поднять одну лишь голову — и застывает, прижимая к губам край платья своей госпожи.       — Ты всегда была мягкой сердцем, моя добрая Сайна… Даже к тем, кто не заслуживал твоей доброты… Поднимись. Я не сержусь на тебя.       — Скажи, — велит она, дождавшись, когда верная служанка усядется рядом на подушки, — как здоровье бедняжки Дэлбээ? Ей лучше? Что говорят лекари?..       — Лекари очень осторожны в своих словах, госпожа…       — Лекари — или ты? — Сувдаа снова набивает трубку заговоренными травами. Дым успокаивает, делает голову легкой, сквозь дым не могут пробиться дурные мысли о проклятом мальчишке, занявшем трон ее сына. — Я должна знать, каково ее здоровье, сможет ли она стать женой и матерью ханов — или же останется бесполезной больной девчонкой. Хочу выдать ее за достойного человека, чей род близок нашему: так власть останется в семье и не попадет в руки предателей и чужаков.       — Госпожа… говорит о Данза́не? — осторожно спрашивает Сайна. — Но ведь… его тетка — мать Дэлбээ, а старшая сестра была женой Ганбаатару… Это… может не понравиться дочерям Великой Матери, они не захотят провести обряд…       — Сайна, Сайна… Не гнева богини им нужно бояться, а моего!.. Пусть только попробуют перечить!.. И все же… я волнуюсь за малышку Дэлбээ. Если она не сумеет… сгодится и эта глупая девчонка, именующая себя великой ханшей. Она властолюбива и заносчива, обмануть ее легче, чем малого жеребенка. Я напишу Данзану и дам тебе пайцзу для гонца. А теперь ступай. Снеси на ханскую кухню то, что я велела. Если повар станет блеять и отказываться — припугни моим именем. Ступай. Я устала. Я так устала…

***

      Священный День Поминовения Предков омрачается с утра ужасным происшествием на женской половине дворца. «Дурной знак, дурной», — шепчутся по углам советники и слуги, но тут же затихают, стоит в коридорах показаться фигуре Хана Ханов. Стремительный шаг и нахмуренное лицо его не сулят ничего доброго любому из встречных, и потому сплетники быстрее застывают в подобострастных поклонах, поднимая головы лишь тогда, когда буря бушует уже далеко от них.       Джурджи доносят, что госпожа Дэлбээ расцарапала лица служанкам, попытавшимся увести ее из любимого сада, чтобы подготовить к молитве и пути в Храм… а потом с бессвязными криками бросилась в пруд. Евнухи едва успели ее спасти.       — Как она? — Хонгорзул замечает, что Джурджи мрачен, а еще — очень обеспокоен здоровьем этой девчонки, забывшейся после макового отвара зыбким тревожным сном. Он садится на край ее ложа, откидывает влажные пряди со лба, с какой-то странною мукою вглядывается в лицо, гладит несмело по голове, будто неосторожным касанием боится причинить ей новую боль… Хонгорзул знает: она его сестра-по-отцу, — но что-то внутри все равно рвется, колет под сердцем; что-то нашептывает злые слова: «Видишь? Видишь? Он любит ее больше тебя».       — Жива. Слава всем богам, ее вытащили быстро, она не успела наглотаться воды. Только испугалась.       Пруд внутреннего двора глубок. Хоть немного промедли евнухи — и черное пришлось бы носить не только в священный день: дворец на целую луну обратился бы в пристанище скорби, наполнился бы визгливым воем плакальщиц, слезами, молитвами и горечью полынных благовоний, спрятав золотое свое великолепие за траурными занавесями.       — Ей нужен покой. Не будем тревожить ее, — произносит Хонгорзул. Совсем другие слова: жестокие, обличающие — хотят сорваться с ее губ, но злить Дайнова Зверя — что дергать спящего горного барса за усы. — Лекари говорят: опасность миновала… пока.       — Что еще они говорят? — Джурджи этого мало. Хонгорзул видит, как тело его в один миг обращается натянутой тетивою, и спешит обо всем рассказать, пока та буря, которой чудом избежали люди дворца, не обрушилась на нее:       — Она очень слаба — и душой, и телом. До нынешнего дня… она всегда вела себя тихо: днем сидела в саду у воды, а вечером служанки уводили ее в комнаты. Я не знаю, что на нее нашло… Меня не было рядом…       Хонгорзул умолкает, испугавшись собственных слов. Такое признание может разозлить чудовище внутри ее мужа, но он почему-то спокоен… Лишь спрашивает глухо:       — Что она кричала?       — Я не слышала сама, но допросила ее слуг. Она… кричала, что довольно уже послужила богу и больше не станет. Что ей больно. Что она не хочет жить.       Будь госпожа Дэлбээ женою — или одной из наложниц Хана Ханов, — ее сурово бы наказали: только муж и господин решает, когда умереть его женщине. Амиа́ хорло́х — самое страшное из всех преступлений, какие только могут совершить те, кто живет в Зале Пяти Искушений и окружающих его покоях, но… бедная девочка Дэлбээ — его сестра. Она слишком юна, Джурджи, верно, никогда не видел ее и не знал, но отчего-то она важна ему: ради нее он прерывает молитву и сборы в Храм, является сюда, распугав по дороге всех сплетников своим жестоким звериным лицом, требует немедленного ответа от Хонгорзул…       Как будто это она виновата, она недосмотрела!..       Джурджи хмурится, но больше ничего не спрашивает. Он берет слабую сестрину руку в свою, словно делится силой, и прижимает к груди в каком-то отчаянном жесте. «Он мучает тебя даже после смерти», — слышит Хонгорзул злое и тихое, а потом Джурджи велит ей выйти.       — Нас ждут в Храме Предков, — осторожно напоминает она, — люди будут роптать, если Хан Ханов не появится на обряде.       — Среди этих предков есть тот, кто сотворил с ней ужасные, страшные вещи. Думаешь, я так жажду почтить его? — Хонгорзул готова поклясться, что человеческий глаз у Джурджи в этот миг… становится точь-в-точь волчьим, а на дне его — пляшет яростный пламень. Если в речах он и сдерживает себя, то взгляд всегда выдает истинные чувства. — Не все девушки так удачливы, как ты, Хонгорзул. Иногда… отцы бывают чудовищами. Я побуду с ней еще немного. Иди.       Им нельзя отправляться порознь, как и жене выезжать вперед мужа. Хонгорзул приходится переменить платье и распустить, как подобает в этот день, косы; покинуть женскую половину и дожидаться Джурджи в носилках, нарочно обтянутых черной душною тканью. Благословение всем богам, что непослушному мальчишке, который пока еще должен ехать с нею, жара смыкает веки. Можно побыть в тишине, слушая, как гулко и размеренно бьется сердце древнего города за дворцовой стеной…       Хонгорзул ловит себя на мысли, что он чувствует свою вину за случившееся. Она грызет его с той же жадностью, с какою голодный пес кидается на брошенную ему кость.       Это — из-за него.       От дворцовых сплетниц-служанок Хонгорзул знает: прежний Хан Ханов делается безумен к тому времени, как ордо Джурджи, славная уже многими победами, подходит к столице. Он не верит никому, в ком нет его крови, а бедняжку Дэлбээ… выделяет из всех своих дочерей.       Несчастная опороченная девочка хочет себя убить — какая бы не хотела на ее месте?.. Она так яростно кричит о боге, что Хонгорзул оставляют последние сомнения: Хан Ханов и вправду был ей не только отцом и повелителем, но богом; богом, почитаемым превыше прочих…       Богом, который сам назначил ее себе в жертву.       Эти мысли и ужасная судьба Дэлбээ пугают ее, и Хонгорзул торопливо возносит молитву Великой Матери. Своей милостью богиня подарила ей любящего отца.       Вскоре во дворе раздается привычный шум: топот коней, грубые голоса кешиктенов, избранных охраной для короткого пути в Храм, — и носилки ее поднимают.

***

      В священный День Поминовения Предков следует одеваться в скорбное платье, в мыслях быть с теми, кто ушел в черные ковыли, и подавать бедным — щедрость живых радует мертвых. В родной ставке в этот день отец с Барласом привечают простых пастухов у Большой Юрты, дарят одежду со своего плеча, хорошую утварь, порою — даже коней; а однажды — Хонгорзул помнит это особенно ярко — для какой-то несчастной вдовы с целым выводком чумазых детей по ханскому слову пригоняют отару тонкорунных овец.       В Ханхоте бедняков слишком много, а пара рук у Хонгорзул всего одна.       Ей кажется: еще немного — и они разорвут на ней платье. Растащат на лоскуты — и будут молиться им, как самой почитаемой святыне. Люди грубы и невежественны, но она — великая ханша. Она должна терпеть и не выказывать презрения к ним ни жестом, ни взглядом.       Они заметят. Они запомнят. Они — толпа — одно целое с тысячей глаз и тысячей просящих рук.       У Хонгорзул болит голова, а в ушах стоит нестерпимый гул.       Полдень, пропахший пылью, лошадьми, нагретым камнем и грязной одеждою, забирается под ее грубое черное платье. Душит, стискивает сердце в незримых горячих ладонях, но запрокинуть голову и жадно вдохнуть дрожащий, отравленный ненавистным жаром воздух — нельзя.       Хонгорзул — великая ханша. Великая ханша должна держать лицо.       Хонгорзул ненавидит этот город и раскаленное его нутро.       Слава всем богам, что напуганный жадной толпою мальчишка лишь цепляется за ее платье, но молчит и не плачет. Наверное, он все же понимает маленьким своим умишком: эти безумные люди и его разорвали бы на сотню маленьких кюряганов, утащили бы себе — и устроили его куски на домашних алтарях.       Один Джурджи отчего-то спокоен. В мыслях он, верно, все еще с сестрой, но толпе ничем не выдает себя. Он с ними, он здесь. Мгновенье Хонгорзул глядит на него с завистью, но тут же одергивает себя. Как можно завидовать… ему?.. И все же — не признать этого нельзя, ведь Хонгорзул не слепа, отец всегда хвалил ее за приметливость, — есть в нем что-то, что заставляет людей затихать ненадолго, когда он оказывается рядом. Быть может, что-то в его лице; быть может — в облике: по горячим камням он ступает босым, волосы его распущены, дэгэл даже на вид пошит из грубой, безжалостно царапающей кожу ткани.       Хонгорзул думает: он слишком похож на всех этих бедных людей; вот отчего они любят его; но любовь толпы никогда не живет долго.       Тургаудов, охраняющих улицы возле Храма, не хватает. Сдерживать зевак, пришедших поглазеть на Хана Ханов, великую ханшу и маленького кюрягана, все сложней. Толпа, многорукая, многоголовая, похожая голосами своими на огромную непослушную отару без вожака, все больше приходит в неистовство.       Черной текучею тенью перед Хонгорзул возникает Байгаль. Цепной пес Джурджи кажется ей живой скалою посреди людского моря, скалою, которая способна усмирить даже самые свирепые волны… Он и еще четверо его людей прокладывают им дорогу к ступеням Храма, где у высоких черных дверей уже ждет Первый Погонщик и остальные шаманы Звездного Пастуха.       Еще несколько шагов — и Хонгорзул не будет ощущать на себе этот жуткий тысячеглазый взгляд назойливой толпы.       В тесном Храме, пропахшем горькими благовониями, переполненном глиняными фигурками, конскими черепами и связками заговоренных трав, Хонгорзул душно. Едва они трое переступают порог, двери с ужасным протяжным скрипом захлопываются, погружая все вокруг в пугающую темноту. Редкие огоньки почти догоревших свечей дают слишком мало света, чтобы отогнать бесшумно крадущийся страх.       Маленькой девочкой Хонгорзул боялась шаманов Звездного Пастуха. Они начисто бреют головы, втирают в лица пепел с погребальных костров, носят жуткие белые рубища и непременно тяжелый кнут на поясе, а еще — подводят глаза какой-то странной синею краскою, которая светится в полумраке… Словом, обликом они во всем походят на своего господина; и теперь Хонгорзул тоже страшно: она видела его, она знает, каков он. Звездный Пастух — не милосердный бог; он мало в чем уступает грозному своему брату, свирепому богу войны, хотя вражда между ними длится от самого сотворения мира… и, верно, никогда не получит конца.       Перед молитвою Первый Погонщик зна́ком велит Джурджи подставить ладони — и высыпает в них священные кости-альчики из красного мешочка. В альчики часто играют дети, но шаманы Звездного Пастуха используют их, чтобы говорить со своим господином и толковать будущее. Новый знак — перевернутые ладони — и разноцветные косточки из рук Джурджи летят на белую гадальную ткань, пестрящую тайными знаками, начерченными углем да кровью.       Хонгорзул хочется верить, что кровь — звериная.       Первый Погонщик долго ходит вдоль гадального полотна. Длинной узловатою палкою трогает кости, задумчиво кивает своим мыслям. Он не произносит ни слова, не растолковывает ни единого знака: во имя служения Звездному Пастуху он умертвил свой голос. Хонгорзул замечает это, когда старик широко улыбается, и даже в тусклом свете маленьких огарков становится видно, что у него нет языка.       Кто-то отдает голос, кто-то лишает себя пальцев, ушей, глаз, мужской плоти — любая умерщвленная часть слабого человеческого тела приближает служителей к их божеству… Иногда Хонгорзул кажется, что они ходят, совершают ритуалы, говорят — лишь потому, что это он дозволяет им, а на самом деле — они давным-давно мертвы…       Со всех сторон внезапно раздается низкий гул бубнов, пронзительный плач варганов. Храм наполняется певучими словами на древнем языке, на каком никто из ныне живущих уже не говорит. Хонгорзул думает: именно этот язык породил несчастных стражниц курганов, вынул души из тел мертвых девушек, чтобы сделать их вечными служанками древних могил. Ужас вновь запускает когти в ее душу, как той прокля́той ночью в степи. В дыму благовоний Хонгорзул видит страшные лица курганных дев, чувствует их гнилое дыхание, от которого все леденеет внутри; ей кажется: они тянут к ней костлявые руки, зовут с собою в земляную мертвую бездну… Они плывут, плывут безобразною белою стаей, им нет конца…       Хонгорзул не сразу осознаёт, что шаманы поют уже иное, и слова ей знакомы. Страх уступает место печали, горькой памяти о материном костре, о том, как языки пламени сжирали ее тело, как сверкала темная кровь на ритуальном ноже, которым отец взрезал горло ее любимой кобылы…       Хонгорзул чувствует: от резкого запаха благовоний и бессвязного гула молитвы у нее закрываются глаза. Подкашиваются ноги. Она вот-вот с позором рухнет на безжизненно-белые плиты пола, как вдруг… ладонь ее крепко сжимает другая, невыносимо горячая. Будто издалека она слышит голос Джурджи, но зовет он совсем не ее. Он молится первому Хану Ханов, а Хонгорзул поддерживает лишь для того, чтоб не упала, не прервала священное действо. Как только шаманы прекращают петь и слова древнего колдовства смолкают под храмовой крышей, становится легче. Даже воздух теперь не такой вязкий, и боль каким-то чудом оставляет истерзанные виски… Хонгорзул осторожно отдергивает руку. Бездумно принимает в ладони тлеющие травы, протянутые немым Погонщиком, кладет перед фигуркою первой великой ханши. Торопливо читает молитву, а закончив, встречается взглядом с двумя черными дырами, изображающими глаза.       Великая ханша Цагаанхонгорзул смотрит на нее из глубины веков будто с насмешкою, будто испытывает: достойна ли жена нынешнего сотрясателя вселенной ее тюльпанового трона?..       Хонгорзул будет достойна — и его, и своего имени.

***

      — Госпожа отправится в Храм? Распорядиться о носилках и обряде?       — К чему мне Храм и заправляющий в нем старый дурак, если почтить память мужа и сына я могу и сама?.. — Вдовствующая великая ханша Сувдаа позволяет усадить себе в кресло и велит принести воды: в священный День Поминовения Предков нужно смирять свои желания, отказываться от любимой пищи и питья. От трубки, к большой печали, — тоже. — Скажи-ка мне лучше, Сайна, что с бедняжкой Дэлбээ? Глазастые пташки из Зала Пяти Искушений напели мне песню о том, что несчастная девочка попробовала утопиться.       — Все так, госпожа.       — И правда ли, что сам Хан Ханов, услыхав о том, явился на женскую половину, прервав молитвенное бденье?.. Если так, то я, будь впору мне его гуталы, отхлестала бы ташууром глупую жену, что не усмотрела за больной сестрой. Она что же, думает, что великая ханша вправе бездельничать и вовсе не заниматься Залом, а только сидеть на тюльпановом троне, улыбаться да кивать, как игрушка-болванчик?.. Посмотрим, что будет, когда в ее маленьком дворцовом ханстве появятся четыре младшие жены. Первая же, что родит мальчишке сына, осмелится бросить ей вызов. Ах, опять я заболталась… Говори мне, не то я забуду, о чем тебя спрашивала!..       — Госпожа спрашивала о том, пришел ли Хан Ханов навестить сестру… Да, он долго был там и почти сразу прогнал жену от постели госпожи Дэлбээ, но не тронул ее. Еще бы он посмел: ведь она дочь его благодетеля, а ныне — первого советника!.. Служанки слышали… как он назвал господина Оюунгэрэла — да будут мягкими черные ковыли под его ногами… чудовищем.       Пестрая чашка летит на ковры, катится почти до самого порога — такой силы удар сметает ее со стола. Сувдаа в бешенстве.       — Чудовище? Чудовище?! Он не был бы таким, если бы проклятый мальчишка не собрал ордо из лизоблюдов, желая получить трон! В том, что случилось с Дэлбээ, виноват лишь один человек! И это — не мой сын!..       Гнев понемногу гаснет в ее сердце. В День Поминовения Предков нельзя сердиться, злые мысли причиняют ушедшим боль.       Вдовствующая великая ханша Сувдаа не желает боли своему возлюбленному Оюунгэрэлу.       — Что там с обрядом? Надеяться ли мне, что хотя бы девчонку толпа разорвала по дороге в Храм?..       Сайна опускает взгляд.       Нет. Конечно же, нет, он не позволит такому случиться, хотя к девчонке он равнодушен: как бывают равнодушны к нелюбимому седлу или некрасивой одежде… Да и при нем всегда находится кэшик: злобные духи в людском обличье. Они прикончат любого, на кого он укажет; а самый свирепый из них — двупалый пес со шрамом через всю морду, преданный мальчишка в теле мужчины. Его не подкупить, не запугать, не осыпать милостями… только прирезать, как бешеную собаку.       Об этой собаке Сувдаа подумает как-нибудь потом.       Кэшик охраняет убийцу ее сына подобно дворцовой стене, но вдовствующей великой ханше не нужно сокрушать стены, чтобы подобраться к нему.       Достаточно одного верного повара.       — Ступай на кухню. Скажи: в мясо для Хана Ханов нужно класть больше его любимой пряности.       Верная Сайна с глубоким поклоном оставляет ее.       Мальчишка живуч… Совсем скоро он уже глубоко пустит корни: со Дня Трона прошел почти год, должны уже объявить смотрины. В Зале Пяти Искушений появятся новые хозяйки, они понесут, родят ему сыновей…       Этого нельзя допустить.

***

      — Сегодня почитают Звездного Пастуха, а ты пришел ко мне. — Старый служитель Дайна, кажется, совсем не рад Джурджи — или же по привычке испытывает его словами, хлесткими, как молодые побеги хулса. — Не боишься разгневать Дайнова брата?..       — Не боюсь.       Шаман хрипло смеется и лукаво глядит на Джурджи из-под лохматых бровей, ни на миг не прекращая работу: он наносит на волчью кость священные знаки, скоро станет гадать. Джурджи хотел бы знать, о чем.       — Хан всех Ханов очень храбр… Но беспечен и неосторожен, словно мальчишка, когда говорит о богах. Покровительство великого Дайна не делает тебя бессмертным — лишь самой яркой звездою среди твоих предков; но звезды, Джурджи-хан, не вечны тоже и падают, когда приходит их время. Твое может настать очень скоро, если позабудешь об осторожности… и почтительности. Звездного Пастуха не считают злым богом, но все же этот бог наслал сон на любимого коня своего брата и отрезал его голову, чтобы потом взять себе.       Все знают эту легенду: когда-то Дайн и Звездный Пастух, боги-братья, поспорили из-за мертвых. Дайн захотел себе в услужение души тех, кто погиб в бою, но Отец-Солнце и Матерь Первого Коня рассудили иначе, оставив власть над всеми мертвецами старшему сыну. В гневе жестокий бог войны снес брату голову, схватил за длинную косу — и швырнул ее так далеко, что она перелетела всю степь, перелетела высокие пики Серебряных Гор и упала на дно Последнего Моря.       Звездный Пастух не умер. Он не мог умереть, ведь тоже был богом; но поступок брата разозлил его. Он наслал крепкий сон на Дайнова любимца-коня, огромного буйного жеребца, что в бою без жалости топтал его врагов — и отрезал ему голову, водрузив череп этого злого зверя на свою шею.       — Я пришел не для того, чтобы слушать старые сказки. Я хочу его видеть. Я знаю: ты можешь помочь; ты один из немногих, кто еще слышит его и может с ним говорить.       Острый резец криво скользит по кости́, портит узор из слов и знаков, ранит стариковские пальцы. Шаман немедля откладывает работу, неаккуратно слизывает алое с руки, пачкая темные губы и морщинистый подбородок.       — Ты хочешь его видеть? Кем ты вообразил себя, мальчик? Неужто ты ослеп и поглупел от его милости?.. Бога не подзывают, словно пса. Однажды он внял зову по своему желанию, пришел, чтобы посмотреть на дерзкого мальчика, и ему приглянулись его речи и храброе сердце. Во второй раз… он рассердится и убьет тебя.       — Ты не понял, старик, — хмурится Джурджи. — Мне нужно попасть в его владения — тем же способом, как это делаете вы, служители. Есть то, о чем я должен попросить великого Дайна. Не в простой молитве, потому что за эту просьбу… он непременно возьмет плату. Я готов и к его гневу, и к его милости.       Шаман раздумывает долго. Несколько раз сует пальцы в рот, чтобы слизать набежавшую кровь, снова берется за свою кость с обережными словами — и откладывает. Затем он все же поднимается — грузно, с кряхтеньем; ищет что-то на полках и в сундуках.       Джурджи терпеливо ждет.       Он даст ему отвар, а если нет — Джурджи дознается, как его готовить и все сделает сам.       Он не может больше смотреть на муки бедной Дэлбээ, но Матерь Первого Коня никогда не слышит его молитв.       Джурджи готов к новой боли.       Она — ничто по сравнению с той, с какою каждый свой день живет Дэлбээ.       С тяжелым вздохом старик вкладывает в его руку маленький глиняный сосуд.       — Вот. Выпей, когда решишься, и твой дух отлетит в его владения. Запомни, дерзкий мальчик: он не звал тебя, он может разгневаться за такое своеволие, и ты не вернешься оттуда. Станешь, как его мертвые жены. Подумай сперва хорошенько: стоит ли такой участи твоя просьба.

***

      Отвар и вправду делает свое дело. После краткого мига обжигающей боли Джурджи оказывается в уже знакомом преддверии Дайновых владений: на поле отшумевшей битвы людей и богов, средь призраков и старых костей; оказывается снова в волчьей шкуре. В прошлый раз он находит сады своего господина по запаху и отголоскам божественной силы, но сейчас обострившееся чутье твердит иное.       Его. Там. Нет.       Волк мечется по мертвой земле, безжалостно взрывая ее когтями, ломает хвостом древки истлевших флагов, рыком пугает тени древних воинов… пока вдалеке, у черно-алой кромки горизонта, не различает боевой клич.       Его жены охотятся.       Они непременно станут хвастаться перед мужем и господином добычею; где они — там и он.       Джурджи бросается на зов их боевого рога, ведь если не успеет, упустит — не сможет отыскать Дайна. Владения бога войны обширны, даже Волку его будет нелегко… Звук все ближе… ближе…       Когда из-за высокого холма, похожего на осыпавшийся курган, перед ним вдруг выскакивает огромная костяная тварь — остов коня, но вместо копыт — человеческие кисти, и череп — человеческий тоже, — голодная суть Первого Волка вновь берет верх над Джурджи. Жестокая, жадная до чужой боли, она любит добрую погоню и злую охоту, любит пить сладкую кровь и слушать, как с последним дыханием добычу покидает жизнь.       Он прыгает чудовищу на круп… и с позором слетает к уродливым ногам этой твари, не сумев удержаться на древних скользких костях. Мимо, едва не затаптывая его, проносятся верхом нагие женщины, и шкура их коней красна, как только что пролитая кровь.       Или же шкуры у них нет вовсе.       Нагие женщины на освежеванных конях — просто и грубо, так, как он любит.       — Загоняй, загоняй!..       Волк трясет головой и сердито фыркает: ноздри забивает густая черно-рыжая пыль. Возвещая всем о своей охоте, он воет, запрокинув голову к серо-алому небу — и бросается в погоню. Чудище скачет быстрее оленя, быстрее сайгака, но он, Волк Дайна, нагонит его!..       Забегая то с одной, то с другой стороны, он кусает костяные ноги, направляя диковинную тварь туда, куда желают охотницы: так гонят добычу земные волки; он проделывал подобное прежде и даже сейчас помнит. Когда каждый вдох или рык отдаются огнем в широкой груди, а жертва резво бежать устает тоже, Дайновы жены ловко набрасывают на нее арканы.       — Какой храбрый волк, — смеется одна, соскакивая со спины страшного своего коня, чтоб потрепать Джурджи по ушам. Ладонь у нее — ледяная, твердая, окоченевшая. — Хороший, хороший!.. Ну, идем с нами!..       Тварь с непривычной покорностью плетется за красными лошадьми. Джурджи бежит рядом, изредка порыкивая, если чудище сбивается с шага или упрямится. Он не хочет, чтобы Дайн сразу приметил его.       Бог со своими женами пирует средь поля брани на широком помосте, под которым едва слышно стонут призраки. Джурджи видит, как тянут они на волю дымчатые руки, отчаянно царапая землю, как распахнуты в муке их рты. Древние ханы тоже когда-то так пировали после победы, приказывая устраивать настилы на телах поверженных врагов. В кучу сваливали и мертвых, и раненых — и давили, пока живых не оставалось никого. Верно, это он научил их.       — Взгляни, кого мы поймали, муж мой!       Охотницы, гордые собою, подводят добычу ближе, и Джурджи черною тенью замирает у ног их коней, пригибаясь к земле. От взора Дайна не скрыться, он с первого мига знает, что Джурджи здесь, но играет с ним. Делает вид, что никакого незваного гостя и нет.       — А, костяной мангус… Редкая тварь… Славно. Славно!.. Отпустите, проку с него немного: он годится разве что на кости для собак и волков.       — Нам помог загнать его твой Волк, — понятливо подхватывают женщины, и Джурджи спешит выйти из тени. Оказавшись перед помостом, он низко склоняет голову, до того успев разглядеть, что Дайн снова носит доспех, а жен при нем не так много, и мудрой ханши Цэрэн снова нет.       — Я тебя не звал.       Слова бьют наотмашь, как хороший удар. Заставляют нутро сжиматься в страхе; еще немного — и он заскулит, как побитый хозяином пес.       — Муж мой, как он ответит тебе зверем? — Охотницы, потеснив остальных, рассаживаются вкруг Дайна, льнут к нему, передают друг другу чаши, в которых плещется вино… или кровь.       — Стань человеком.       Волчья шкура сходит с него клоками, болезненно — так никогда не бывало прежде, это его желание. Джурджи на мгновенье поднимает взгляд — и замечает, что муки его нравятся Дайну: глаза бога сверкают злым торжеством. Джурджи стискивает зубы — он не обрадует его несдержанным стоном, хотя кожа, более не скрытая черным мехом, горит огнем.       — Милости твоей прошу, господь мой, — хрипит он, выпрямляясь наконец во весь рост. Головы не поднимает, но чувствует: любопытные женщины вовсю разглядывают его нагое тело, перемигиваются друг с другом, показывают пальцами.       — Теперь я вижу, отчего наш муж не пожелал делиться им на празднестве!.. Будь он мой — никому бы из вас, сестры, не отдала!..       Женщины смеются, шумят, назначают ему цену: в конях, завоеванных землях, отрезах шелка, диковинном оружии — пока их болтовня не надоедает Дайну. Он резко вскидывает руку, и они затихают.       — Нужно быть очень храбрым, чтобы явиться сюда, когда я не звал. Или очень глупым. Скажи, мой Волк, ты храбр — или глуп?..       — Как решит мой господь, — тихо отвечает Джурджи, а потом воля Дайна принуждает его запрокинуть голову, чтобы их взгляды встретились. Во владения бога отправляется лишь его дух, но Джурджи кажется, что огромная незримая ладонь сжимает шею, душит, наказывая за своеволие. В ушах гудит — как после грома, расколовшего небо напополам прямо над головою. Слов Дайна он не слышит, не разбирает ни одного, потому не может ответить, и за это та же злая сила ставит его на колени — точно на искрошенные временем кости.       Боль — настоящая.       — Почему ты осмелился явиться в мои владения? О чем пришел просить? Говори! Говори, не то я превращу твою душу в жалкого червя и раздавлю!..       — Я… пришел просить за сестру!..       Злая воля больше не сковывает его, но Джурджи не осмеливается встать. Он хочет поведать о бедняжке Дэлбээ, но чувствует: его мысли о ней, то, что он успел узнать и увидеть, лишенные жизни и радости ее дни, отчаянный шаг в глубокую воду — все это уже не тайна для его божественного господина.       — Ты без колебаний убил своих братьев. Убил их детей — даже ту славную девочку, которой рассказал про себя сказку, помнишь?.. По их костям ты проложил себе дорогу к золотому трону и готовишь теперь поход до Последнего Моря, как обещал мне. Зачем же ты просишь за эту никчемную и слабую?.. Нужно было приказать тебе убить всех родичей, тогда бы ты не прервал мой пир глупыми просьбами и не смутил бы моих жен!.. — Дайн и вправду ужасно разгневан. — Может, мне так и сделать, мой Волк?.. Ты не хочешь, чтобы она страдала — ну, так избавь ее от мук милосердно и быстро!.. Ты можешь, я знаю.       — Я прошу вернуть ей прежнюю жизнь!..       — Прежнюю жизнь?.. Разве я похож на бога врачевания?.. — Жены его на этих словах заливисто смеются. — Девчонка больна душой. Слабое тело излечится, а дно дворцового пруда все равно не перестанет манить ее. Ты лишь отсрочишь ее смерть, но не прекратишь муки. Такое милосердие скорее назовут жестокостью, а ты не терпишь излишнюю жестокость… Почему же теперь — так?..       Помост скрипит, женщины недовольно ворчат вполголоса, а потом Джурджи видит перед лицом Дайновы сапоги. В следующий миг сильная рука грубо поднимает его с колен.       — Почему ты просишь за нее? Это ведь не оттого, что она помогла тебе разделаться с отцом… Может… ты, как и он, польстился на девичью юность?..       Призрачное сердце Джурджи колотится быстро и зло, а кулаки сжимаются сами собой. «Я… никогда!.. Не стану, не стану, как он! Не стану!..»       — Ну, ну… — Широкие ладони почти ласково оглаживают плечи — схожим движеньем обычно успокаивают коней или собак; оно прогоняет звериную тревогу, а Джурджи ведь — тоже зверь. Дайн отчего-то любит подходить к нему со спины, давить своей густою тенью, силой; Джурджи не видит черные бездны его глаз, но ощущает, как жадный взгляд скользит по коже. В нем… почему-то нет привычного, знакомого желания… Это… пугает.       Что он возьмет взамен на этот раз?.. Что назначит платой?..       — Смотри, как ты разозлился!.. Помнишь, что ныне за день — там, у вас, среди людей?.. Ты злишься, а твои предки в черных ковылях страдают. Твоя мать страдает. Их муки, по-твоему, ничто?.. Лишь эта больная девчонка важна?..       Джурджи молчит. Дайну не нужен его ответ: он играет с ним, держит в своих когтях, как сытый степной кот — пойманную ради забавы мышь.       — Я по-онял… Тебя сжирает вина; ведь это ты — причина всему. Не возжелай ты силы и славы — и девочку не обратили бы в служанку и наложницу, потому как Хан Ханов не тронулся бы рассудком. Твои победы помутили его разум, озлобили, превратили из отца в чудовище… А теперь ты мучаешься и жаждешь все исправить… Так не бывает. Ты ведь живешь с тем, что убил своих братьев и их детей, повинных лишь в том, что родились от этих отцов? Живи и с этим.       — Я… уплачу любую цену!.. — Голос предательски дрожит. Ладонь бога ложится на грудь, туда, где отчаянно и быстро билось бы живое несчастное сердце.       — Вот за что я люблю тебя, мой Волк.       Шепот обжигает, заставляет колени подкашиваться. За ласковым словом обычно не следует ничего доброго — только боль. Или издевка. Или издевка, полная боли.       — Ты отдашь всё и всех, лишь бы добиться своего… Жаль, что более никто не служит мне так, как ты… Хорошо!.. Я попрошу за твою сестру свою Мать, она вернет силы в ее больное тело. Душу… душу, мой Волк, не под силу исцелить даже богам. Если она захочет жить — будет жить. Если же нет… ты напрасно испытывал мою благосклонность.       Дайн возвращается на покинутое место, в тесный круг ласкающих его жен, поднимает чашу-череп, которую женщины тут же услужливо наполняют из большого меха.       — Я не попрошу многого в этот раз. Жизнь одного человека — за жизнь другого. Когда придет время, отдашь мне того, на кого я тебе укажу. Теперь ступай. На первый раз я щедро подарю тебе прощенье… но больше не смей являться без моего зова, не то пожалеешь.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.