ID работы: 11477713

Ханово проклятье

Слэш
R
В процессе
326
автор
Размер:
планируется Макси, написано 363 страницы, 38 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
326 Нравится 681 Отзывы 173 В сборник Скачать

Глава 21. Заботы великой ханши. Вернувшееся чудовище

Настройки текста
      Слуги покидают гэр безмолвными тенями, едва лишь ставят перед Джурджи ужин. Они знают: одиночество и тишину он ценит больше поклонов и суетливого подобострастия, а гнев его — подобен яростной грозе над степью, и потому страшен, как гнев самого великого Дайна. На миг отвлекшись от заточки меча, Джурджи косится на большие дымящиеся блюда. С усмешкою фыркает и скоро заканчивает дело: заботу о клинке, как и о любимце Салхи, он никогда не поручает в походах чужим.       Свои руки… надежнее.       Ханского ужина, собранного будто на целый пир, хватило бы десятерым крепким воинам… и собакам еще осталось бы.       Жаль, что собак здесь нет. Те, что во дворце — отцовские; злобные убийцы — под стать своему мертвому хозяину. Новую бы верную свору со щенячьих лет выкормить — да когда только…       Для Джурджи приносят жареную баранину с курдючным салом, мясо степных птиц и горячие лепешки из дикого ячменя, чуть сероватые по краям из-за углей, на которых они пеклись. Добавляют к тому желтоватые шарики курта, щедро политые молоком, и два холодных кувшина: вино и кумыс. На одного — много.       На двоих — тоже.       Айдасгуй входит по привычке неслышно, обманчиво-мягко ступает степною кошкою по толстым коврам.       — Новым солнцем увидим стены Ханхота, — улыбается она, садясь против Джурджи и укладывая рядом меч: с той почтительной осторожностью, какую выказывают оружию лишь воины. Текучим и быстрым жестом Айдасуй придвигает к себе мясо, одним взмахом ножа режет большой кусок и отправляет в рот. — Ты рад?       Джурджи берет лепешку — горячую, очень горячую!.. — и, перед тем как ответить, торопливо дует на пальцы.       — С чего бы не радоваться? Поход окончен. Враг разбит, новый коназ сговорчив и будет платить хороший ясак мехами и солью. Добыча славная — чего еще желать?       — Так-то оно так… Да ведь во дворце… тебя великая ждет!..       Джурджи смеется и ломает подостывшую лепешку на два неровных, но почти равных друг другу душистых ломтя.       — Хонгорзул-то? Да ждет?.. Ну, ты и выдумаешь, сестра!.. Еще б сказала, что каждым солнцем она по мне слезы льет да молитвы читает!..       — Не зови так, — просит Айдасгуй негромко и строго, вдруг помрачнев: словно бы стыдится этого прозвища. — Сам знаешь, что не сестрою хотела бы…       — Знаю. — Джурджи касается ее руки невинным жестом: лишь кончиками пальцев — и следом сует в пустые ладони лепешку. — Век бы те стены не видел! — признается в сердцах. — Тут… хоть ясен враг, даже когда в холмах прячется, а во дворце…       — А во дворце и враг, и друг — все едино. Как вот… две стороны разноцветной маски у северных шутов: видала такие на… — как у них там зовется торг?.. — на ярмарке.       — А расскажи еще? — Джурджи удобнее устраивается в подушках и неторопливо наливает себе вина. Айдасгуй не признаёт его, потому он и не делится. — Ты в этих землях сколько уже?.. Три весны?.. Многое, верно, узнала, наречия здешние выучила…       Айдасгуй дергает плечом и, встрепав криво, ножом остриженные волосы, забирает себе всю блюдо с молодым ноздреватым сыром.       — Что рассказывать… Сам видел, как тут живут — пока люди коназа не стали свои деревянные становища жечь… Трудно придется, когда к Последнему Морю пойдем. Здешний народ — гордый, они так просто не склонятся. Даже перед избранником Дайна. — С последними словами голос Айдасгуй становится твердым и резким.       Она права. Легким великий поход не будет — да Джурджи и не думает так никогда.       — Значит, как в нянькиной сказке… — бормочет он и, прикрыв глаз, пробует вынуть со дна памяти то старое видение о чудесном белом граде, которое давно уж не беспокоит его. Будто и впрямь — привиделось; а взаправду — нет ни города, ни широкой реки…       Ни колдовских глаз, пронзительно-синих, как лед в спрятанном меж горных хребтов озере Гун-нуур.       Может, о Белом Городе знает что-то пленный коназ?..       — Не останешься на ночь? — с затаенной тревогою спрашивает Джурджи, когда Айдасгуй, покончив со своим блюдом и запив пищу кумысом — одним большим и жадным глотком, — встает с известным намереньем. На миг он ловит за хвост быструю мысль, что… боится ее ответа, но хорошо знает притом, что Айдасгуй непременно покинет гэр, вместо себя оставив лишь запах… нет, тень запаха!.. полынной горечи, робких весенних цветов, обагренной стали, костровых углей и лошадиного дыханья.       Как бы ни хотелось иного, большего — обоим!.. — Дайн видит.       Дайн знает.       На будущую луну шаманы устроят обычный земной его праздник с обильными жертвами и воинскими состязаниями; и Джурджи уже сейчас страшится этого дня — как и ночи, которая последует за ним. Если великому покровителю воинов не приглянется жертва: храбрый и упрямый пленник знатных северных кровей… да пусть и понравится даже!.. — он не упустит своего, не откажется от жестокой похоти, не откажется от того, чтобы снова и снова терзать душу Джурджи.       Ломать.       Мучить.       Так, наверное, Отец-Солнце когда-то лепил из неподатливой степной земли и глины своих первых вольных детей, но он создавал жизнь, а какую жизнь… под силу создать Войне?..       Только… себе подобную.       Джурджи гонит тягостные мысли прочь, опрокидывая в себя сладкое вино из южных застенных провинций. Пьет он неаккуратно, и липкая влага, пахнущая солнечным персиком, скользит с подбородка на горло, за ворот дэгэла и нижней рубашки.       — Мне нужно проверить посты, мой хан. — Айдасгуй кланяется, приложив кулак к груди, прячет хитрые искры в глазах, притворно опуская взор, — и резко разворачивается на пятках.       Взметнувшийся вверх тяжелый ковер приносит в гэр холодный ночной воздух и пряные запахи дома.       Джурджи улыбается — и встает тоже, оправив платье.       Пора навестить коназа да выспросить про чудесный белый град.

***

      Стоянка гудит, гуляет, шумит весело и в поздний час мыши. Отчего бы не веселиться: трудный поход окончен, новым солнцем воины увидят дом, обнимут жен и детей!.. Добыча славная: многие гонят коней и коз, меняют драгоценности у караванщиков с юга, прибившихся к ордо: так стервятники обыкновенно сопровождают волчью охоту…       Где-то в темноте, за охранным кругом больших костров, кричат и плачут женщины-рабыни — такая же добыча, как золото, серебро и скот.       Для Джурджи в его гэр сгоняют самых красивых и молодых, пугливых, что оленихи с золотою шкурой, но он не смотрит ни на одну.       «Я не возьму себе женщин из народа моей матери!» — говорит он Лхагве, и тот суетливо машет рукой, веля, чтоб девушек увели. Потом, когда гэр пустеет, и свидетелем их беседы может стать лишь очажный круг, Лхагва-баатар недовольно качает головою:       — Я хоть и старый — а все ж хочу себе крепкую молодуху. Будет мои больные кости греть, теплое молоко подносить, шапку с дэгэлом штопать! А ты молодой, горячекровый, дерзкий до помыслов и деяний!.. Не упрямься, Джурджи: люди смотрят, гадают, свое думают. Ты ведь хан им — лучшее должен брать в любом походе!       — Женщин из народа матери не возьму! — почти кричит он в злом упрямстве. Лхагва только щурится, скривившись, и уходит. Знает: уж если Джурджи что решил…       Он берет себе добычею пленного коназа. Огромный и сильный, как пара туров, широкоплечий и грозноокий князь Обрад — достойный враг… и достойный человек. Не предай его в мышином испуге пред Джурджи свои же — кто знает, как бы оно обернулось… Нет среди людей в закатных странах единства — ну, так на руку такое Великой Степи.       Из упрямого коназа же… выйдет хорошая жертва великому богу.       Тургауды, стерегущие мятежного данника, кланяются не так, как Айдасгуй. Иначе: низко-низко, исполнившись самого искреннего почтения… или страха перед избранником Дайна. Один, что ретивей всех прочих, толкает пленника копьем, чтоб поднял голову да поприветствовал Хана Ханов как должно, но Джурджи взмахом руки останавливает его и велит всей страже уйти.       Разговор этот — не для чужих ушей будет.       — Ешь. Теплое, — негромко выговаривает он на языке матери и быстро сует блюдо меж полом клетки и деревянными прутьями. Оно глухо стучит по доскам; пленник — длиннобородый, косматый, как дитя порочной связи медведя и тура — нехотя поднимает голову.       — Пшел вон, выродок степной собаки.       Он слепо шарит вокруг, а после изо всех оставшихся у него сил швыряется костью — в самом деле что злой, неприрученный зверь.       Джурджи еле уворачивается от броска.       — А не пойду, княже Обрад, — усмехнувшись, он устраивает ладонь на рукояти меча. — Я за беседой пришел, а ты уж знаешь: за чем приду — то и получаю.       — Оставь меня в покое, хан, — отзывается тот с усталой яростью и нарочно садится к Джурджи спиною. Горбится, прячет руки под изорванным засаленным плащом с куцей меховой оторочкой. — Я не скоморох, чтоб тебя веселить. И подачку свою забери: не надобна она мне.       — Считай я тебя шутом ярмарочным — так и обращался бы; плясал бы ты передо мною босиком на углях, обряженный в медвежью шкуру. Да и не тащат ли повинного шута на веревке за своим конем?.. Ты не шут мне, а достойный враг и справный воин. Распорядился бы о малом гэре тебе, да… сбежишь ведь, княже.       — Сбегу, — скалится полузверь, сверкая глазами — но разве испугать таким Джурджи?.. Того, в чьих венах — злая кровь священного Дайнова Волка?.. — И сейчас сбежал бы — если б не проклятая клетка!..       Помолчав, взглянув тяжело исподлобья, он прибавляет сквозь зубы:       — Жаль, не исдох ты, как больная собака, под Тыжицей.       Джурджи вздрагивает.       Странное имя чужой деревни, дотла сожженной княжьими людьми, накрепко врезается в память, остается во тьме плотно сомкнутых век, вспыхивая в ней пламенем погребальных костров. Средь углей и золы этой деревни враг расставляет для Джурджи ловушку: кидает в колодец отрезанную голову чумного козла — и крепкие воины обоих туменов, их сильные кони, испив той воды… угасают день ото дня, а лекари лишь разводят руками.       Джурджи и сам едва не уходит в черные ковыли. Оправившись — хрипит и кашляет так, словно грудь его терзает целая тысяча беспокойных духов.       — Помнишь, значит, Тыжицу!.. — через силу смеется князь и вдруг, поднявшись, вцепляется в прутья. Сжимает их в огромных кулаках с такою силою, что трещат!.. — Хорошо, что помнишь. Помни!.. И как предали меня — помни! С тобою то же случится, хан. То же!.. Всех-то голов не срубишь!.. Эх, было б с нами Радованово войско — бежал бы ты, щенок, в свою степь, поджав хвост!.. А то и вовсе — болталась бы твоя голова на пике… Да только что до наших бед славному да богатому Белограду… Прочие же… соседушки добрые… крысы, клятые крысы, предатели! Деяна моего, кровинушку…       Он закрывает ладонями лицо — и плачет почти беззвучно, вспоминая сына: видно лишь, как дергаются плечи.       Сильные… тоже умеют плакать.       Голову храброго княжича Деяна опомнившиеся данники подносят Джурджи на золотом блюде, клянясь в вечной верности, а потом — приводят к нему и связанного князя.       — Белоград, про который сказал — не город ли с башнями из белого дерева? — спрашивает осторожно Джурджи, подаваясь к самым прутьям. Опасно — пленнику и одной руки хватит, чтоб сжать его горло и лишить навсегда дыханья; но Джурджи нужно знать. — Не тот ли это город, что при свете дня полон золота, при свете луны — серебра, а стоит на крутом берегу широкой реки?..       Усевшись на соломенную подстилку, что ныне служит ему ложем, привалившись спиною к другой стороне клетки, князь Обрад смеется. Долго и громко, словно безумец. Впрочем… он безумец и есть.       — Да… Верно ты описал!.. Белоград это. У тебя и вправду что аппетит волчий, хан… Белоград он себе захотел!.. На Белоград рот разинул, к Белограду руки загребущие потянул!.. И думать забудь, мальчишка. Белоградское княжество не по зубам тебе, а коли сунешься — Радован голыми руками тельце твое степное разорвет — да не взопреет при том, не запыхается!..       Джурджи мрачнеет лицом и хмурится.       — Скажи-ка вот что: у князя этого, Радована, — не белый ли волос, точно снег, да глаза синие, что весенний лед?.. Встречал его?.. Говори!       — У князя волос — как мой: рожь спелая; глаза — что зелень в день пасмурный… Не знаю уж, откуда тебе такое ведомо… Белый, что снег только выпавший — княжич младший. Волховское, колдовское семя!.. Он Матушке Светлыне в услуженье был обещан, как народился, да не отдали волхвам! Кровь, вишь ли, княжья…       Джурджи шатает, и оттого приходится неловко вцепиться в прутья. Ноги слушаются плохо — они слабые, как у оглушенного…       Значит, княжич… Княжич Белоградский — смерть Джурджи и судьба!..       Сердце колотится так яро, будто вот-вот выскочит из груди. Заметит пленник — насмешек не оберешься!..       — Зовут этого княжича — как?..       Князь Обрад долго молчит. Вновь сверкает исподлобья глазами, щурится недобро — и ни слова не выговаривает в ответ, будто хоть в этом может взять верх над Джурджи.       — Говори. Говори, княже, не то с рассветом потащу тебя позорно за своим конем!       — Станимиром его зовут, — почти выплевывает имя Обрад, скривившись. — Значит: «мир сохраняющий». Доволен?.. К чему тебе имя дурного мальчишки, хан?.. Не достать тебе его: у Белограда стены крепкие, войско сильное, князь мудрый. Сгинешь, хан, в Светлинке-реке, коль на Белоград идти осмелишься.       — А это, княже, не твоего ума дело, не по тебе седло. Ешь, что принес. Остынет.

***

      Джурджи возвращается из похода в середине весны: в ту теплую пору, когда боги расстилают яркий зеленый ковер по холмам у Ханхота, а дворцовый сад наполняется звонкими песнями вернувшихся птиц, что исчезли с первыми заморозками. Возвращается Джурджи с победой, как и пристало избраннику Дайна, а появление его под стенами древней столицы подобно метели средь жаркого лета: он не высылает вперед гонцов — лишь бдительная городская стража доносит о ханских туменах; и дворец мигом оживляется. Сбрасывает с себя ленивую полудрему спокойных дней, как гюрза в положенный срок сбрасывает старую линялую кожу.       Хонгорзул, суетливо распоряжаясь о достойной встрече, невольно представляет себе, каков Джурджи теперь; гадает, что же еще заметно-звериное, яростно-злобное проявляется в его облике… Почти год он льет мятежную кровь, почти год режет пленникам глотки и жжет селения…       Тут и милосердный обратился бы зверем, а он возжелавший стать зверем сам…       Хонгорзул не хочет выходить к нему, видеть его; не хочет встречаться глазами, приветствовать неискренним словом, но Хонгорзул — великая ханша. Этого ждут от нее: и собравшийся на улицах сброд, и глупые младшие жены, и старики-советники… и отец.       Печалить отца вовсе не хочется. Во взгляде его вновь мелькнет тень немого укора, любовь, смешанная с потаенной тревогою; и при одних только смутных мыслях об этом сердце Хонгорзул начинает колотиться отчаянно и заполошно, как будто бы оно — маленькая птичка, что изо всех сил рвется прочь из клетки.       Хонгорзул должна выйти к чудовищу. Должна выйти с гордо поднятой головою, без страха!.. Титул великой ханши со всей безжалостностью этого тяжкого бремени оставляет ей лишь долг, запирая прочие чувства на дне души… и Хонгорзул будет следовать ему. Не подведет отца. Не даст тюльпановому трону снова зашататься под собой.       Выпрямив спину и привычно сцепив пальцы на животе, она устремляет взор к воротам.       Едва тяжелые створки распахиваются — с глухим, низким скрипом, — кэшик в единодушном порыве вскидывает кривые мечи в прозрачно-голубое небо. Хонгорзул жалеет на миг, что видит лишь спину Байгаля и не может поймать его взгляд. Ей хотелось бы знать, как он смотрит на своего хана и амрага теперь: с надеждой ли, с болью, со слепым восхищением песьей преданности… Наверняка в глазах его — все это разом; ведь Навчаа, пусть и лукавит порой, никогда не лжет.       Нетронутая жена значит лишь одно, и в глубине души… Хонгорзул стыдится этого знания.       Темники, нукеры и знаменосцы почтительно держатся позади Джурджи — того, прежнего, ничуть не переменившегося лицом Джурджи, а подле него… бок о бок на мышастом невзрачном жеребце едет дева войны.       Все тот же доспех мореной кожи с железными пластинами. Все тот же вздорный и горделивый взгляд простолюдинки, которой коснулся бог. Об этой женщине Хонгорзул давно уже успела забыть — и зря!..       Лучше б она и вовсе не возвращалась!       Украдкой они переглядываются: так, будто вот-вот принесут брачные обеты Великой Матери. Хонгорзул готова поклясться, что на изворотливую гадюку, разродившуюся бесполезной девчонкой, он никогда не смотрел с такой теплотой и сердечностью. Ей хочется подозвать к себе Арюну-Нэргуй, крепко сжать ее маленькое плечо, указать на Дайнову жену и шепнуть: «Посмотри: вот его зусланги́йн эхнэ́р, вот та, которую он истинно любит. Она последует за ним к Последнему Морю, станет сражаться рядом. Быть может, даже спасет ему жизнь своим мечом… Какой же прок от тебя, подающей чай и развлекающей беседами? Особенно теперь, когда утроба твоя… непригодна?..»       Хонгорзул многое хочет сказать ей, но молчит: эти страшные мысли пугают ее. Они чужие. Они не принадлежат Хонгорзул, потому что от них разит вонью предмертвенной старости, потому что бьются они о виски со стуком злобного вдовьего сердца, и Хонгорзул крепко зажмуривается, чтобы отогнать их.       Время вокруг застывает, странная тишина затапливает уши.       — Великая, — шипит Цэцэг, — нужно поприветствовать Хана Ханов!..       Хонгорзул открывает глаза — и встречается взглядом все с тем же чудовищем.

***

      Покои Арюны изменяются за этот год: картин теперь меньше, многострунная ятга сиротливо устроена у стены под окном, а не возвышается горделиво в середине комнаты… Здесь даже пахнет иначе: не только срезанными цветами из внутреннего сада, но еще и парным молоком, хорошо отваренным мясом и творогом, который еще не успел превратиться в курт. Подле самой Арюны непривычно много женщин: служанки, няньки и кормилицы живым щитом загораживают от Джурджи оёлгий, где спит его дитя.       Единственное дитя, кровь от крови его.       — Четыре луны от рожденья отцу не должно видеть ребенка! Четыре луны! — причитают они, когда Джурджи просит показать ему дочь. Их напор — куда как яростней, чем у его врагов или у мятежных данников, и, непривычный к битвам и спорам с женщинами, он отступает. Арюна, ласково коснувшись рукава его дэгэла, зовет Джурджи в сад, и он с легким сердцем покидает ее покои…       Чтобы тут же, за дверьми, крепко сжать в объятиях, полной грудью вдохнуть запах ее волос… Слива — всегда застенная слива!.. Оттого и имя у Арюны — второе имя, данное матерью, — Янмэй…       Запах этот, сладкий и манящий… успокаивает яростного зверя в душе Джурджи.       — Как ты здесь без меня?.. — он берет ее тонкую ладонь в свою, накрывает другою, и Арюна склоняет голову ему на плечо — как делает всегда, если они сидят рядом. За спинами их расшалившийся ветер играет с лотосами в пруду.       — Милостью Великой Матери… — шепчет она и улыбается робко.       Прежняя. Прежняя!..       — Я скучал. По тебе. По твоим сказкам и вкусному чаю. По… нашим беседам. И твоему теплу.       — И я… — Арюна прижимается теснее и вдруг просит, слегка отстранившись и заглядывая ему в лицо: — Молю, не держи зла на милых нянюшек!.. Они строги в обрядах даже со мной, а четыре луны окончатся уже скоро… Всего пять дней!..       — Пять дней… — эхом повторяет Джурджи. — Какое имя ты дала нашей дочери?..       Арюна долго молчит, подбирая слова.       — Пусть по обычаям лишь мать нарекает дочь, я… решила дождаться тебя и твоего слова. Хочу назвать ее Тунгалаг. Хорошее имя?..       Джурджи забывает сделать вдох и ненароком выпускает ее ладонь из жарких пальцев. Прекрасный цветущий сад сперва обращается в тесную пещерку у быстрой реки, затем — в стоянку ненавистного Ганбаатара, залитую равно и закатными лучами, и кровью.       Джурджи все еще помнит взгляд несчастной племянницы, обращенный в самую его душу, и прозвучавшее имя… тянет из глубины ее жестокие и мрачные воспоминания… То, в чем Джурджи не признается себе и сам.       — Не нравится?.. — Арюна растолковывает его молчанье иначе, понимает как недовольство и смиренно опускает взор.       — Не… не в этом дело. — Джурджи неловко отворачивает лицо. — Я знал одну девочку с этим именем. У нее… была несчастливая судьба, и умерла она рано… Не хочу, чтобы наша дочь…       — Тогда, быть может, подойдет Цэлмэг? — спрашивает с надеждою Арюна, недолго поразмыслив. — Это имя значит то же: чистая, ясная…       — Хорошее, — мягко соглашается Джурджи. — Пусть такое и будет. Вот еще что, — добавляет он, немного помолчав: — Скажи, мой серебряный ландыш… в мое отсутствие тебя никто не обижал?..       Арюна вновь опускает глаза, а на щеках ее загорается стыдливый румянец.       — Нет, мой муж и господин… Великая ханша Хонгорзул и прочие женщины были ко мне добры, когда я носила дитя.       — В самом деле? — Джурджи хмурится — и вдруг крепко сжимает ее запястья. — Я очень терпелив… и, наверное, даже добр… но есть то, что я ненавижу всей душой: это ложь, Арюна. Не выгораживай их, скажи, если есть что сказать!..       Арюна долго-долго молчит, слушая, как он ярится. Джурджи… и сам не знает, отчего не может замолчать: как будто год сухих приказов и повелений для ордо лишает его язык всех других слов, и вот теперь они текут, текут, текут…       — Великая ханша Хонгорзул — хранительница наших обычаев, она не со зла… Цэлмэг… появилась на свет не в моих покоях, но в юрте, которую поставили в саду. Я родила ее, держась за твое седло…       — Зимой?! В нетопленной юрте?! — Опешив, Джурджи отпускает ее запястья и с ужасом замечает красноватые следы от собственных пальцев.       Не сдержался!       Это… куда больнее, чем все, что сделала Хонгорзул!..       — Прости… — шепчет он на выдохе, но Арюна слышит — и вновь тянется доверчивой ланью, украдкой вытирая слезы.       — Еще… она велела звать меня другим именем: мой цветок ведь сорван, а это значит, что имя…       — Это значит, что Хонгорзул забыла свое место — и только, — цедит Джурджи сквозь зубы. — Я вернулся, мой ландыш. Больше она тебя не тронет. Больше ни одна женщина тебя не тронет, не скажет дурного слова, не посмеет даже посмотреть на тебя косо!..       — Я благодарю мужа и господина…       — Просил ведь: не зови меня так!.. Скажи-ка лучше… что бы ты хотела в подарок за рождение нашей Цэлмэг?       Арюна раздумывает долго. Суетливо перебирает пальцами, размышляя, расправляет платье, теребит браслеты и кольца…       — Я… хотела бы играть на пи́пе: это такой инструмент, на нем играют за Стеной. Им сложно овладеть, но у матушки выходит очень красиво; отец часто просит ее играть на пирах… Она не успела меня научить: объявили смотрины…       — И только?.. Хорошо. Я пошлю за Стену надежных людей, дам порученье купить этот инструмент у лучшего мастера — и привезти для тебя учителя. Это самое малое, чем я могу отблагодарить… Приходи вечером как приходила всегда, мой серебряный ландыш. Я привез подарки из дальних краев.

***

      Джурджи почти с позором сбегает с вечернего пира, устроенного Джаргалом в честь его победы и возвращения. Почти — потому что раны из этого похода, едва-едва зарубцевавшиеся, с неистовой силой принимаются ныть. Дождь гулко колотится в окна, бьется о причудливые железные решетки, и от этого стука ноет в висках и во всем теле.       Лекари и шаманы будто бы и не пытаются облегчить его боль. Они подносят Джурджи один настой за другим, бормочут вполголоса молитвы и заговоры, изгоняя коварных духов болезни… но ни одно священное слово не достигает цели. Во рту становится гадко и горько, сморщенные лица сливаются в одно: мерзкое, притворно-угодливое… Скривившись при глотке нового отвратного зелья, Джурджи хрипло велит им уйти.       — Господин, — молит самый древний из старцев, падает пред тахтой на колени, и Джурджи, не сдержавшись, фыркает в кулак, представляя, как прочие, такие же седые и немощные, станут его поднимать. — Нужно выпить еще! Еще!.. И помолиться Отцу-Солнцу о здоровье души!.. Не гони презренных, о Хан всех Ханов, дозволь помочь тебе!..       — Помогли уже! Вон! Все вы!..       Причитая и кланяясь, вновь кланяясь и причитая, они наконец покидают комнаты. Джурджи остается один на один с разошедшимся ливнем. На миг вспоминает мятежного Обрада: тяжко ему под таким дождем на площади Большого Торга… Еще и скованному… А все же, князь давно уж тронулся рассудком и, может статься, только рад ярым небесным слезам… Наверняка, словно дитя неразумное, ловит капли ртом, смеется степным филином да кричит в темную пустоту проклятья и отборную брань…       Джурджи устало потирает лоб. Хватит. Хватит!.. Больная голова — только мыслям дурным раздолье…       Он ослабляет узел тяжелого праздничного дэгэла, спускает с одного плеча широкий рукав и зачерпывает из маленькой резной шкатулки нарочно оставленную для него мазь. Хоть какая-то польза от этих глупых стариков: снадобье, пусть и пахнет горько мятликом да полынью, быстро унимает зуд свежих шрамов.       Жаль… не везде самому дотянуться.       — Мой хан.       Байгаль появляется в покоях тихо, даже неслышно — как тень. Замирает у порога, будто не решается пройти дальше, будто прямо у ног его — незримая черта, если переступить которую — непременно случится страшное.       — Ты покинул пир в его разгаре… Случилось что?..       — Мои раны не любят дождь. Не тревожься. Не нужно, — слабо улыбается Джурджи и следом просит: — Не стой так… будто чужой мне.       Байгаль точно ждет этих слов; этих — или других, что позволят быть ближе; ближе, чем несмело вытянутая рука!.. Несколько быстрых широких шагов — и он опускается на колени перед тахтою, едва не касаясь лбом расшитых гуталов Джурджи.       — Не надо поклонов… только не от тебя… — Руки ложатся на сильные плечи, веля разогнуться, и Байгаль тогда устраивает голову у него на коленях, едва не потирается о них щекой.       — Одни боги знают, как я тосковал по тебе… — шепчет он глухо, а затем поднимает взгляд. Глаза у Байгаля блестят, но не от слез — от щемящей нежности, расплескавшейся в них. — Не оставляй меня больше, сарны гэрэл… Я… подле тебя нужен… В битвах должен беречь!.. Не покидай: псом верным все равно увяжусь; только б не здесь, не в этом гнезде змеином, не вдали от тебя!..       Джурджи в ответ лишь обнимает его неловко.       — Не покину… не оставлю… мой… — обещает горячим шепотом, но…       Это ложь. Проклятая ложь, потому что Джурджи помнит виденье с холодным пустым гэром и головою в корзине. Знает: Байгаль уйдет по его слову, чтобы больше никогда не вернуться, но до той поры… До той поры Джурджи не отпустит от себя свой свет тысячи звезд.       Пусть даже Дайн… обрушит весь свой гнев на него.       — Мне нужно втереть снадобье в раны. Поможешь?..       Это… так странно: пустить кого-то себе за спину — и не ждать, не предчувствовать боли!.. Байгаль просит спустить дэгэл до пояса — и Джурджи повинуется, нарочито медленно высвобождая другую руку.       Первое касание Байгаля — прохладное, осторожное. Сильные пальцы проходятся по уродливому рубцу прижженной раны, оглаживают края — и скользят дальше, к новому шраму, к новому следу войны без конца и начала, которой Джурджи всецело отдает себя.       — Я не помню этот… и этого тоже не было… Ран стало больше!.. Отчего ты не бережешь себя, сарны гэрэл?!       — Трудный поход, — пробует оправдаться Джурджи и невольно дергает плечом, когда густая капля мази медленно скатывается по лопатке, оставляя горький и липкий след. — Тот, что впереди ждет — еще тяжелее. Дикие земли, дикий вольный народ… Они не покорились даже великому Наранбаатару — да будут мягкими черные ковыли под его ногами…       — Но ты — не он!       В голосе Байгаля слышно отчаянье. Он не желает Джурджи судьбы именитого предка, но славный, преданный по-песьи Байгаль не знает, что его сарны гэрэл уже мечен хановым проклятьем, что оно выбрало его своею жертвою, и все последние виденья о пронзительно-синих глазах белоградского княжича никогда не случаются без приступов странного кашля.       Пока — это лишь удушающий кашель, отзывающийся на смутное, щемящее чувство в груди.       Потом…       Джурджи не хочет думать, во что превратится этот кашель потом, что прорастет из его тела, вырвется из груди, безжалостно сломав кости и прорвав кожу…       Алое на белом. Белое посреди алого; а вокруг — небо, слившееся с великой бескрайней водой…       — Да. Я не он… Конечно, не он. У меня свой путь, — отзывается наконец Джурджи и прикрывает глаз. Здоровая рука Байгаля скользит по спине ласково, осторожно, будто не только лечит — нежит еще, будит в груди не затухший, но присмиревший пожар, что тлеет жаркими углями в сердце.       — Мой хан должен знать: по столице, пока ты был далеко, ходили мерзкие слухи. Грязные сплетни. Бродячие шуты из-за Стены высмеивали тебя, собирая толпы у своего помоста на Большом Торге…       — Только лишь меня?..       Байгаль долго молчит, прежде чем на выдохе проговаривает единственно-верное: «Нас».       — И что же?..       — Я сам хотел покончить с клятыми шутами!.. Отрезать их гнилые, пустые головы!.. Мудрейший Джаргал-хан запретил мне. Сказал, что рот всем не заткнуть, а смерть их… развяжет языки другим, и тех будет еще больше…       — Мой мудрый названный отец и первый советник прав.       — И все же, голов они лишились, — замечает Байгаль сердито — сердится он потому, что не его сталь оборвала их жизни. — Не думаю, что это Джаргал-хан приказал, а больше… некому. В народе шептались по-злому, но теперь, теперь, когда ты привез богатую добычу в Ханхот, прославил имя свое, доказал, что великий Дайн благоволит тебе… Пусть хоть один посмеет сказать дурно!..       Чуть помолчав, отставив в сторону опустевшую плошку, он добавляет глухо:       — Я… должен уйти. У дворцовых стен есть глаза и уши. Не хочу, чтоб имя твое трепали, глумились… не считали за мужчину… из-за меня.       — Замолчи!..       Позабыв как дышать, Джурджи вскакивает. Переступает через упавший к ногам дэгэл — и в два шага оказывается подле Байгаля. Целует жарко, прижимаясь всем телом, обнимает за крепкую спину, хватаясь отчаянно, а пальцы запускает в волосы — жесткие, точно степная трава по осени.       Год!.. Великие боги, целый год не видеть свой свет тысячи звезд!..       Джурджи кажется, что сейчас ему ничуть не страшен божественный гнев. Кажется, что если он отпрянет, прогонит Байгаля вон — у него отомрет часть сердца, часть души, часть сути, которой нужен, отчаянно нужен рядом Байгаль.       Ближе. Ближе!.. Кожа к коже, сердце к сердцу!..       С той же неистовой страстью, тоскою и преданностью Байгаль целует его в ответ, гладит плечи и грудь, распускает тяжелую косу.       У Джурджи сбито дыханье, и голова кружится: она становится непривычно легкой и пустой, словно бы пьяною. Почти как тогда, в юности, в самый первый их раз в степи, когда в свидетели своих жарких клятв и неловкой близости они взяли небо и землю!..       Когда не было черной тени Дайна, нависающей над душой Джурджи…       Пусть возьмет свое в праздник, в законное время торжества, пусть тогда мучает и ломает, как вздумается ему, но сейчас, сейчас!..       Сейчас Джурджи хочет принадлежать одному лишь Байгалю.       Сердце колотится гулко и часто — так бьет боевой барабан, призывая ордо идти на врага. Джурджи запрокидывает голову, силясь втянуть в горящую грудь побольше воздуха, — и Байгаль, не найдя его губ, тут же целует в шею: влажно, горячо, чуть прихватывая кожу зубами. Избавившись кое-как от своего дэгэла и нижней рубашки, он спускается короткими поцелуями ниже, почти к самой кромке штанов, а после… после встает на одно колено, на второе — и тянет ладонь Джурджи к себе. Старая, старая и привычная обоим ласка — Байгаль любит, когда Джурджи перебирает волосы у него на макушке… В эти мгновения он ластится к его руке, точно пес…       Пес он и есть — для всех, но только не для Джурджи.       На миг — краткий, но тянущийся бесконечно долго, — они замирают оба и встречаются глазами: потемневшими, шалыми, голодными. У Джурджи сухо в горле, а ноги слегка дрожат. Едва Байгаль принимается за хитрый узел, он крепко зажимает ладонью рот, чтобы не простонать в голос, не всполошить стражу у дверей.       Сердце бьется уже в горле, где-то под кадыком — наверно, поэтому Джурджи так трудно дышать, а грудь ходит ходуном.       — Ну!.. — просит он хрипло — и, больше не сдерживаясь, подается навстречу горячей руке.       Ласковой. Сильной.       Байгаль… Байгаль один знает, как…       За окнами, ослепляя обоих, сверкает молния, и следом — раскатисто грохочет. Грозно и зло; и от жуткого этого звука содрогается весь дворец: от крыши с ее резными деревянными драконами — и до кровавого мрака, пустившего корни в пыточной.       Джурджи отшатывается. Натыкается на холодную стену. Едва не падает, запнувшись; руки у него дрожат: уже не от возбужденья, но от страха. Липкого, гадкого, накрывшего с головою — как дождь этот, накрывший своими водяными стрелами весь Ханхот!..       Дайн видит. Дайн знает.       Дайн не подпустит к своему храму ни одного мужчину, не позволит, чтобы в душе Джурджи… было место не только страху.       — Уходи!.. — только и может он выговорить, отвернувшись. Торопливо, кое-как завязывает пояс. — Уходи, нельзя, я… я забылся… не хочу, чтобы он карал тебя… мучил из-за меня… Иди… иди, Байгаль, сэтгэл минь, не нужно, я…       Только Байгаль не уходит. Обнимает снова, крепче — и Джурджи, обессилев от этого сраженья с самим собою, со своими желаньями и страхами, роняет голову ему на плечо. Будь он прежним мальчишкой — быть может, пустил бы даже слезу, но Джурджи — Хан всех Ханов, и потому он лишь безмолвно, каменным истуканом замирает посреди комнаты, вцепившись в своего преданного Байгаля.       — Иди… иди, прошу. Он видит и знает.       — Но как же…       — Иди, Байгаль. Не искушай судьбу, не дергай спящего барса за усы. Я заплачу за это одной лишь мукой… а ты заплатил бы жизнью. Иди. Прошу тебя.

***

      — Значит, ни Великая Матерь, ни предки возлюбленного Оюунгэрэла не услышали моих молитв… — Сувдаа неспешно перебирает сердоликовые бусы амулета, пока верная Сайна взбивает подушки. Пора бы уже привыкнуть к тому, что боги глухи, но вдовствующая великая ханша не оставляет надежд. Горячая молитва и хорошая жертва — вот и все, что обычно хотят себе боги… но только не в этот раз. Избранник Дайна не нужен Звездному Пастуху среди погонщиков, а потому он и не забирает его к себе. — Мальчишка вернулся. Вернулся с победой. Говорят, привез хорошую добычу и знатного пленника…       — Все так, госпожа.       — А во дворце меж тем, не появилось ни одной светловолосой девки… Ни наложницы, ни служанки… Что ж: он будет поумнее своего отца. Или же каждую такую женщину он видит своей матерью?..       — Мне то неведомо, госпожа. Быть может, оно и так.       — Я думаю: он боится, — продолжает Сувдаа размышлять вслух, как делает обыкновенно. — Боится, что такая женщина может родить еще одного мятежного мальчишку, и тот повторит его путь. Отберет золотой трон, свергнет — как этот новш сверг моего Оюунгэрэла. Умный новш… И все же глупый: из-за жены, разродившейся всего-то бесполезной девчонкой, так поссориться с целым Залом Пяти Искушений!.. Только подумай, моя добрая Сайна: пригрозить ташууром великой ханше; бедняжку Эрдэнэ, младшую жену, лишить покоев, почестей и выдать за простого евнуха!.. Какой позор!.. Рано или поздно против него обернется весь ханский совет… даже этот предатель Джаргал, взрастивший его с малых лет, не позволит так обращаться с любимой дочерью… Хорошо… Это хорошо; мальчишка сам роет себе яму и, не зная о том, помогает мне… Пригласи ко мне Хонгорзул нынче вечером, я утешу ее. А после, как совсем стемнеет, позови Данзана.       Опираясь на руку верной служанки, Сувдаа с кряхтеньем и кашлем перебирается на взбитую постель.       — Мне подготовить для госпожи праздничное платье?.. — робко спрашивает Сайна, опуская взгляд. — Скоро свадьба ханши Дэлбээ…       — Нет. Я не хочу видеть ни эту упрямую девчонку, ни ее несносного кота, ни жениха, пустынника наполовину. Пусть выходит за кого хочет!.. Ее муж уйдет с мальчишкой в поход, а в походе, милая Сайна… в походе долгом и опасном воины гибнут… Дэлбээ еще станет женой Данзана и великой ханшей, клянусь памятью моего сына!.. Станет!.. Пока же… не будем торопиться. Не будем…
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.