ID работы: 11477713

Ханово проклятье

Слэш
R
В процессе
326
автор
Размер:
планируется Макси, написано 363 страницы, 38 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
326 Нравится 681 Отзывы 173 В сборник Скачать

Глава 26. Измет

Настройки текста
      Славный ремеслами и ярым воинством город Правец стоит на высоком крутом холме — Лосиной Шее. Глядится, точно в зеркало, в прозрачно-синие воды быстрой Мокши, что в четырех днях пути впадает в болотно-ленивую разливистую Марицу. Встречает он врагов своих высоким валом, глубоким рвом и грозными деревянными башнями; гулким набатным звоном, черным дымом сторожевых застав созывает со всего княжества себе защитников…       Сирота нынче, безотцовщина славный город Правец: мудрый и справедливый князь его Радослав убит на Марице, воины — изрублены кривыми саблями да брошены на мрачных полях зверью и хищной птице на поживу. Только не время скорбеть молодому князю Велимиру: хан Артан, хан Зверь идет на Правец, спалив дотла богатые Бялу и Польно, а когда приходит…

***

      Внизу, на сколько хватает взгляда — шатры, люди и кони, тревожная и злая муравьиная суета. Поглотив сперва беззащитный разоренный посад, обглодав остовы его домов, торчащие теперь из страдалицы-земли будто сожженные кости, к городскому рву подходит-разливается черное свирепое море; и море это — в точности как то, что лежит далеко на заход солнца, плещется за снежными отрогами Серебряных Гор. Сторожко разглядывая вражеское становище, Велимир мрачнеет с каждым мигом.       От яростных войников Дикого Поля не спасут высокие стены.       Не спасет смоляной взвар.       Не сдержит их ров, не сдержат заточенные колья тына.       Дикое Поле не считает своих мертвецов и не плачет по ним, ведь на место одного тут же трое встают.       Гойко, отцовский воевода, что лишь чудом спасается в бойне на Марице, мрачен тоже.       — Ну? Что скажешь? — негромко вопрошает его Велимир, желая услышать мудрый совет, и пробегает холодными непослушными пальцами по резной броши на плече, которой заколот плащ-корзно. Отец… всегда прислушивался к воеводе из славного Белограда, и ему, Велимиру, надлежит делать то же. — Как нам Правец сберечь?       Серебряная рысья голова на крупной броши — ледяная даже под жарким полуденным солнцем. Грозные клыки впиваются в пальцы, словно требуют княжеской крови… и лишь отведав ее, священный зверь Правеца решит, достоин ли его защиты нынешний владыко.       Велимир не знает, что мысли у воеводы Гойко — совсем не о граде и защите его. Нет, они далеко-далеко: за болотистой Марицей и ее лугами, полными мертвецов, у крутого берега широкой и гневной Светлинки. Мысли у воеводы Гойко — о княжеском тереме в Белограде, о глазах цвета ясного полудня, о томно приоткрытых губах и стыдливо-бесстыдном румянце на щеках молодшего княжича Станимира.       — Гойко! — сердито зовет молодой князь, и он наконец поворачивает к нему голову. Глаза в этот миг у Велимира — точь-в-точь отцовские, Радославовы, будто огнем охваченные. — Отвечай!       — Хан умен и хитер, мой князь, — суетливо кланяется Гойко, а сам высматривает, что делается у большого ханского шатра. — Он не погонит людей на стены зазря, сперва предложит дружбу, пришлет послов. Согласись. Только так мы град сбережем.       Велимир крепко-крепко сжимает кулаки и зубы.       — Дружбу?! Убийце моего отца?! Ты, верно, умом тронулся, из мертвых на Марице воротившись! Не отдам на поруганье вотчину!.. Хан у них хитер, говоришь?! Вот и придумай такую хитрость, чтоб победа наша была!..       Под охраной дружинников князь Велимир уходит со стены, а Гойко остается, всматривается в черное беспокойное море. Попасть бы туда, за стену, к хану… Предложить щедрый дар в обмен на золотую грамоту и провожатых до Белограда…       Правец, хоть и город славный… но Станимира не стоит.       Ничто его не стоит.

***

      Жарко пылают костры у стен Правеца. Яро кипит в котлах черный смоляной взвар. Ждут своего часа огромные колеса: их пустят вниз с холма, как на праздник Летнего Солнца; только празднество то давно уж случается, будто в жизни прежней… Коло теперь не для забавы нужны, а вражеский лагерь жечь.       Покатятся коло с кручи, как маленькие солнца, выжгут заразу черную, поганую, с земли Правецкой.       Степняки, конечно, примечают правецкие заботы и приготовления — оттого суетятся в стане еще больше. Гойко видит, как ударами кнутов к подножию Лосиной Шеи всадники сгоняют людей, оборванных и грязных, с гортанной бранью и злыми приказами выстраивают их в ряды. Длинные и широкие ряды, чтобы коло… подожгли не становище, а их. Чтобы завязли, затухли в стенающей толпе — и не докатились.       Степные пленники — все одного с Гойко народа. Здесь люди с правецкого посада, с деревень из-под Бялы и Польно; может быть, есть и белоградские… Женщины, старики, дети, войники, взятые на Марице в плен, все они обращаются в живой щит против огненных коло, и Гойко… в мыслях восторгается жестокой разумностью хана.       Вот почему на Марице все случается так.       Вот почему победа остается за ним.       Дружинники медлят, переглядываются растерянно, перешептываются. У князя Велимира дрожит в пальцах факел, а капля пота скатывается по напряженному, с бьющейся жилкой, виску.       «Милосердный глупец!» — бранится про себя Гойко. Безусый мальчишка, слабый душою, жалеет пленников, лицо его искажает мука.       «Разве за таким князем будет победа? Беззубый дурной щенок!»       — Княже, — обращается он к Велимиру с поклоном и шепчет: — Не позорь отцовское имя перед дружиной, вели пустить коло.       — Так ведь невинных пожжет!.. — Мальчишка он, истинно мальчишка и есть!.. Радослав уже повелел бы поджечь коло да спустить их с кручи, хорошенько разогнав, а там… ежель хоть десяток степных убьет — и то ладно!.. Малая победа большую предвещает — так говорят.       Или же смерть славную.       — Разве ж бывают люди, виной не меченные?.. — щурится Гойко. — Эти вон — щит степнячий, пусть и не по своей воле. Сам не хочешь — так мне дозволь, — почти шипит.       Медлит князь Велимир. Вглядывается в лица несчастных, обреченных умереть под Правецем или иным градом, или в долгой дороге под плетьми мучителей. Вглядывается в их впалые щеки, в тонкие бледные губы, почти бескровные, похожие на мертвячьи, в молящие глаза, полные слез.       — Они хотели бы умереть, — стоит на своем Гойко. — Не жизнь это… Спаси их, княже, даруй милость.       — Н-не могу.       Велимир отворачивается, зажимая ладонью рот: будто ноздри его уже втягивают запах паленой кожи и грязных лохмотьев, осыпающихся золой; и Гойко, не говоря ни слова, но ярясь в сердце, резко вскидывает ладонь.       Кто-то должен пачкать свои руки, чтобы чужие имена остались незапятнанными.       Так было в Белограде, хотя, к Радовановой чести, он не боялся крови своей и чужой и не бегал от битв.       Так было в Правеце: Радослав, мудрый осторожный Радослав для простого люда был едва ли не богом, но кто бы сказал, насколько темен и глубок пересохший колодец у самой дальней стены детинца, и сколько на дне его старых костей?..       Сын же Радославов…       Глупый мальчишка, не заслуживающий ни княжеского венца, ни этого града!.. Он тоже не станет марать руки: слишком нежный, слишком слабый, слишком добросердечный…       Что ж. Гойко не привыкать.       «Жги!» — подхватывает громкое ветер, и несколько огромных просмоленных коло вспыхивают ярко и весело. Железные рогатины сталкивают их вниз, в толпу, и до Гойко долетают первые крики: так, страшно, яростно и истошно кричат в ночь полной луны топляницы на Светлинке, когда им не достает сил заманить человека к себе на дно.       Никто и не думает тушить подожженных: надсмотрщики только обрывают их мучения стрелами да ударами кнутов гонят остальных назад, чтобы прочие не загорелись.       — Пускай еще! — велит Гойко. Рано или поздно средь мятущихся рядов появится брешь, степняки не успеют ее заткнуть, и вот тогда…       После третьего приказа руку его хватает Велимир.       — Хватит, — шепчет он почти беззвучно: только пересохшие губы едва-едва шевелятся. — Хватит.       Лицо у молодого князя — белое, неживое, испуганное. Он не может смотреть на чужую смерть.       Слабый, глупый щенок. Куда только подевалась его прежняя яростная решимость!..       — Мой князь не желает победы? — криво усмехается Гойко, но знака дружинникам не подает, и факелы послушно замирают в их руках.       — Коло для истинного врага поберечь нужно, — тихо говорит Велимир, уходит к воротам, и Гойко, бранясь сквозь зубы, велит отступать.       Когда к стенам Правеца приезжают ханские послы, он тверд в своем решении… и намерениях.

***

      Всю ночь Гойко ворочается на перинах. Несколько раз подымается, чтобы взглянуть на мирно спящий Правец, чтобы заново наточить уже готовый к битве меч при неверном свете малого свечного огарка.       В одрине — душно, сон не идет, а все оттого, что Гойко то и дело мерещится широкое княжеское подворье в Белограде. Залитое солнцем, оно полно играющих в ловишки детей и отроков, и в самой середине этой радостной кутерьмы — княжич Станимир.       Серебряные волосы — растрепаны, как у простого посадского мальчишки, глаза — сияют, точно ласковое небо. Княжич Станимир улыбается, поймав на себе пристальный взгляд Гойко, — и от взора этого замирает сердце.       Станимир смотрит ласково, будто обещаясь, будто знает, научен, как глядеть так в двенадцать зим!.. Смотрит призывно — как речная девка, на одну только ночь оборотившаяся человеком и потому отчаянно ищущая того, кто ее полюбит и возьмет в жены, чтобы остаться человеком навсегда.       «Наважденье, наважденье, а не мальчишка! Погибель!..» — твердит себе Гойко, но сам же упрямо ищет встреч. Тайных, украдкою, чтоб не ведал ни князь Радован, гневливый и скорый на расправу, ни княгиня Желана.       Вскоре князь велит ему обучать Станимира воинскому делу, и Гойко принимается за это поручение с невиданным прежде усердием, ликуя в душе.       Теперь можно держать его руки в своих руках, направляя меч; можно прижиматься со спины, показывая хват; можно ненароком коснуться серебра волос, заправить их за ухо, чтобы не мешали, а потом, в пустой оружейной палате…       Станимир гнется тонким ивовым прутом в сильных ладонях Гойко. Податливый, нежный, ласковый — не от собственного желанья, не то от испуга. И отталкивает — а вроде бы и нет, и снова обещает притворными глазами наслажденье и любовный жар, а щеки его рдеют бесстыдно-стыдливо, и белесые ресницы дрожат.       От предвкушенья?.. От жарких мыслей?..       От непролитых слез?..       Губит его Станимир своей красотою — впрямь, как русалка, как речной коварный дух; и в одно солнце Гойко устает от его игры. Зажимает привычно в углу оружейной, самом дальнем и темном, целует исступленно руки, шею, срывает взмокшую сорочицу, чтобы коснуться снежной кожи.       Слатко… сердце мое, душа моя, наважденье… Мирко, Мирко!.. — твердит, как безумный.       Станимир что-то шепчет в ответ, смотрит испуганной ланью, в глазах его — слезы, но Гойко знает: притворство все это, они одного желают!..       — Все отдам, чтоб ты моим был, княжич… Все для тебя достану… хоть луну с неба, хоть золото со дна Светлинки-реки, хоть чудеса из земель далеких…       Дверь оружейной резко и громко стучит, слышатся удивленные голоса, и к вечеру того же дня Гойко под тяжелым взглядом князя Радована покидает Белоград.       Опозоренный.       Оболганный.       С дырою в ноющем сердце и без единого медяка в кармане.       Дурную память приходится немедля гнать прочь, чтобы не взяла силу над сердцем и мыслями. Гойко в последний раз щелкает ногтем по лезвию и, довольный чистым высоким звуком, возвращается на ложе. Нужно отдохнуть хорошенько.       С новым солнцем, быть может, Гойко начнет свой путь назад в Белоград.

***

      Становище степняков — огромное, шумное, чем-то похожее на торжище, но только жестокое и злое. Оно пахнет жареным мясом, сталью, острым конским потом и многими людьми. От этой вони у Гойко режет глаза.       Хан зовет мальчишку Велимира в свой шатер — говорить; и Гойко вызывается идти с ним — как пошел бы с его отцом. Радослава, может, и выслушали бы, а этого…       Со всех сторон на Гойко, Велимира и дружинников скалятся волки: с черных знамен, с ковров, служащих дверьми; волчьи черепа провожают их недобрыми оскалами и цепкими взглядами пустых глазниц… Волк лесной — зверь Мары-Смерти, ее подручный, которого она посылает на охоту за строптивыми душами, но степной волк — верный прислужник сурового бога войны.       Да и возможно ли это — отделить войну от смерти?..       Каменный идол покровителя войников, обмазанный кровью, высится мрачным одиноким перстом недалеко от ханского шатра, и провожатые велят поклониться ему.       Велимир, горделиво вскинув голову, отказывается.       — В Правеце у чужого бога власти нет!       Степняки, прежде равнодушные к княжескому посольству, свирепеют на глазах. Зло и отрывисто кричат по-своему, тянут из ножен кривые сабли. Перепуганный толмач из пленников слезно молит князя поступить так, как должно, не то всем им — смерть.       — Полно, княже. Гордостью ты скорее погубишь град, чем сбережешь, — тихо говорит Гойко и первым опускается на колени перед проклятой каменюкой с грубыми чертами лица и черными провалами глаз. Дружинники несмело повторяют за ним, а после и Велимир, тихо выбранившись сквозь зубы, быстро падает на одно колено и так же стремительно поднимается.       — Зря я тебя, воевода, послушался, вотчину свою оставил… Знай: случится что — ты виноватым будешь! Какие еще испытанья нам хан уготовил?.. — спрашивает Велимир степняков, обернувшись сердито, но те только скалят желтые зубы и щурятся, как кроты, которых выкурили из нор.       Дорогу к ханскому шатру, устроенную меж костров, минуют быстро: день стоит спокойный, почти безветренный, и пламя шипит сонной змеею где-то в углях, не поднимаясь стеной. Широкий ковер откидывают вверх два стражара в тяжелой черной броне, и князь Велимир с мальчишечьей торопливостью переступает порог.       Гойко — за ним.       Чья-то сильная рука грубо останавливает его, едва он делает первый шаг в дымное, тонко пахнущее благовониями сизое марево.       — Ты и другие — на колени, — с жестокой насмешкою приказывают ему и дружине, будто безродным псам. Огрызнуться бы — да толку? Скрипнув зубами, Гойко повинуется. Не выкажешь покорность сейчас — после к хану не попадешь… Да и какая тут может быть воинская гордость, когда все оружие отнимают еще у самого подножья Лосиной Шеи?..       Их заставляют униженно ползти по коврам и шкурам, будто ничтожных червей, но не требуют того же от князя. Гойко изредка подымает осторожный взгляд на мальчишку, на его спину, ровную, словно только что откованный меч…       Гордая княжья кровь!.. С такой — что на пир, что на плаху, что ворогу в волчью пасть — все едино…       От гордости, как старики говорят, порою лишь беды одни, но Гойко… все равно невольно завидует ему.       Князю Правецкому дозволяют устроиться на подушках за низеньким столиком против хана, и вслед за тем дружине велят подняться. Войники несмело оглядывают просторный шатер, крутят головами в разные стороны, как малые дети, дивятся всему громким шепотом, а Гойко… нет никакого дела до чудесных диковин, резных столбов в звериный узор и золотого трона, укрытого дымчато-снежными шкурами.       Гойко глядит на хана.       Осторожно, украдкою, быстро — чтоб взгляд его не сочли дерзостью, ведь посмотреть… есть на что.       Безбородое и безусое лицо его только кажется беспечно-юным: многие думы и тревоги выдают тонкие морщинки у левого глаза. Правый, увечный, скрыт под плотной повязкою, но даже так взор у хана пронзительный и острый — как меч, чью рукоять, устроенную на коленях, он неторопливо ласкает.       Это не Велимир, не мальчишка, возомнивший себя правителем лишь из-за права крови.       Нет. Это и есть правитель.       Вкруг него сидят верные воеводы; многие — с седыми косами, причудливо скрученными в петли у висков. У них цепкие глаза старых опытных войников, но все они — только верные псы из черной бессчетной стаи. Хан же… Хан — опасный хищный зверь.       Волк среди овец.       Сокол среди уток.       Гойко думает: хан красив. В княжиче Станимире сильна серебряная кровь Матушки, оттого он и мягок ликом, словно девица, словно манящий речной дух; а степной хозяин — что бог войников, только молодой и пригожий.       Гойко думает: такой человек не поверит ему легко.       — Князь славного города Правеца! Перед тобой — Дайны Араатан, Хан всех Ханов, Сотрясатель Вселенной! — гордо возвещает толмач в темно-буром кафтане, скрючившийся возле трона в жалком поклоне. — В знак того, что ты гость в его шатре, Хан Ханов преподносит тебе в этой пиале чудесное молоко десяти кобылиц из своих табунов. Испей, княже, в знак дружбы!..       — А не выпью — тогда что? Убьешь?.. — Гойко слышит горькую усмешку в словах Велимира. Мальчишка, глупый мальчишка, он сейчас все испортит!.. — Не бывает дружбы меж пауком и мухой, меж оленем и волком. Ты, хан, отца моего убил на Марице, а я молоко твое пить должен?.. Ты — зло поганое, черное, на землю нашу явившееся беспощадной бурей; ты смерть да горе с собой принес и смеешь еще предлагать мне дружбу?!       — Вылью, — ровным голосом продолжает Велимир и медленным, грозным жестом берется за пиалу, намереваясь опрокинуть ее на ковры. Стражары и хановы люди тотчас же хватаются за мечи. Прежде всех — ближний к трону войник со шрамом через все лицо.       — Не нужно, княже, — разливается по шатру знакомый мягкий голос, звенит малыми серебряными колокольчиками, и Гойко забывает сделать вдох. — Не гневи хана. Он и впрямь дружбу предложить хочет. Город сбережешь!..       Гойко кажется — сердце сейчас разорвется.       Из черной толпы свирепых степных псов выступает княжич Станимир — облаченный во все белое, в летящие одежды, схожие с брызгами речной пены в лунном свете. Юный… но все же неизменно другой, старше, мудрее; с могучей волховской кровью, которая здесь, среди ворогов, раскрывается, крепнет — как никогда до того в Белограде…       И принадлежит он не Гойко — греет ложе грязному степному табунщику!..       — Кто ты такой, чтобы мне указывать?! Селянин?.. Издажник? Иль измет ханский?..       Степной хозяин спокоен, когда глупак Велимир оскорбляет его, тявкая, как недельный щенок на матерого волка, но стоит только дурно сказать про наложника — поводит гордой головой, будто норовистый конь, щурит недобро глаз, раздувает ноздри точеного носа.       — Княже, — шепчет Гойко отчаянно, едва не вцепляясь в Велимировы плечи, — охолони, это молодший Радованич, княжич белоградский Станимир!..       — Пусть так!.. С ворогом только измет знается!.. — И князь Правецкий, дурной и глупый мальчишка, встав с подушек, переворачивает пиалу.       Густое и белое, отливающее перламутром кобылье молоко льется в ковры.       Шатер накрывает тишина — душная и звенящая, как перед бурей.       Гойко готов проклясть все на свете.       — Я тебе добро предлагал, защиту свою, — негромко выговаривает безмолвный прежде хан. Выговаривает чисто — так, будто бы язык ему родной. — Сам отказался. Возьмите его и переломите ему хребет. И тем, кто пришел с ним — тоже. Оставьте жизнь одному — чтобы рассказал всем в городе.       — Я клянусь в верности великому хану! Клянусь в верности! — Гойко, не раздумывая, бросается на колени, прижимается лбом к жарким шкурам.       — Издажник! Чтоб душу твою пожрал Черен Звяр! Будь проклят! — кричит Велимир, бьется угодившим в силок соколенком в руках у черных стражаров, что тащат его прочь из большого шатра — на казнь. Гойко, поднимая сторожко взгляд от пестрых ковров и шкур, примечает, как бледнеет княжич Станимир, как глаза его — ясное синее небо — темнеют от страха, и как по-детски дрожит нижняя губа — точь-в-точь как в тот день.       Это не из-за Велимира и его судьбы — мальчишка сам виновен в ней. Нет, княжич белоградский смотрит прямо на Гойко и после, поймав его взгляд, спешно отходит назад, за спины своих чужеземных защитников.       Боится.       Помнит.       Хан милостиво щадит дружину: черное кольцо размыкается, кривые мечи возвращаются в ножны. Гойко тут же забывает, что наобещал степному владыке, ведь в мыслях его — один Станимир. С новой силою, с беспощадною силою, с силою, которой Гойко не может сопротивляться.       И не хочет.       Мирко, Мирко, добрый да ласковый, глаза — что омуты!.. Славный, красивый, пугливый, что малый олененок, что девка речная, топляница, оборотившаяся человеком!..       Он не только лишь Правеца стоит — а и целого мира!..       Вот отчего он на ханском ложе — кто еще способен весь мир к ногам его кинуть, как добытого зверя?..       Был бы Гойко княжеской крови — был бы ему ровней, смотрел бы на него Станимир иначе, а так…       Ничего. Ничего, он еще возьмет свое!..

***

      — Что дальше делать будем, воевода? Дальше — что? — спрашивают Гойко наперебой; войники, обступив его, галдят и бранятся, как чайки на Светлинке, дерущиеся за рыбу. Они думают, что клятва его — клятва ложная, и для того лишь дадена, чтобы их от смерти лютой спасти.       Глупаки ярмарочные. Дети малые. Что они смыслят…       — Ждите меня у дороги, у подножья Лосиной Шеи. Сами видели: в степном плену белоградский княжич томится, может, помочь сумеем.       — Верно, верно! Отчего ж не помочь! Мальчишка такой молоденький, а мучается, поди, у зверей у этих!..       «Мучается, как же, — фыркает про себя Гойко. — Каждую ночь, небось, стонет и плачет под ханом…»       Ждать Станимира приходится долго: воеводы степенно расходятся из ханского шатра один за другим, уходит тот ближний войник со шрамом, отрывисто что-то приказывая на ходу, а княжича все нет и нет.       Боится.       Помнит.       Когда Гойко устает ждать и хочет уже спровадить в Звярову чащу все на свете, малодушно сдавшись, Станимир наконец-то показывается. Шаг — неровный, быстрый, глаза — испуганные, бегающие…       Как у вора.       Впрочем, вор он и есть; вор, укравший у Гойко все.       — Стой, мой княжич, слатко, сердце мое!.. — Гойко смыкает пальцы на белом рукаве, на тонком запястье, тащит Станимира за ближний шатер, шепчет жарко в лицо: — Дай наглядеться на тебя: четыре зимы ведь не видел!.. Ты еще краше, еще пригожей стал!..       — Пусти меня!..       Он не кричит. Не зовет ханских стражаров — только смотрит испуганно да никак не может надышаться, будто Гойко не руку — горло ему сжимает. Бледный княжич, бледный, что его одежды… Гойко прикладывает тяжелую ладонь к его груди против сердца — только не сердце там стучит, а малая пташка в тесной клетке бьется.       — Зачем ты здесь?.. Зачем… после стольких зим?.. Зачем… опять?..       Губы все шепчут беззвучное «зачем», светлые брови заломлены, и в лице его — такая… мука, что Гойко становится не по себе.       Как же… Он ведь сам тогда!.. Сам желал, ластился!..       Проклятые эти русалочьи игры!       — Затем, что люблю тебя, княжич, больше жизни! Затем, что желаю, чтоб ты моим был!.. Я ведь… все, все, для тебя!.. Хочешь, чтоб хану служил — буду служить, буду ему, степной собаке, сапоги лизать, только б улыбку твою видеть… только б ты со мною ласковым был… Как четыре зимы назад… Наважденьем ты был, Мирко… Наважденьем моим и остался!       Станимир прерывисто дышит. Бледнеет сильней, отводит взгляд, кусает тонкие губы.       — Ты что же… боишься меня?..       Станимир молчит. Страшится даже двинуться, замирает перед Гойко, как увязший в коварной трясине журавль.       — Скажи мне, княжич, отчего ты с чужаком, со степной собакой готов миловаться, ложе ему греть, томный жар дарить, а со мною — нет?.. Чем нехорош я тебе, Мирко, свет мой?..       — Я не…       — Думаешь, я глупак ярморочный или отрок несмышленый?! — в гневе шипит Гойко, придвигается ближе и чувствует на своих губах слабое прерывистое дыханье. — Отчего же тогда поганые Белограда не тронули? Отчего ты средь хановых воевод сидишь, да еще и голос имеешь?! Я, Мирко, немало на свете пожил, знаю: за так оно не бывает!.. Верно князь-мальчишка сказал… Измет.       От единственного слова Станимир дергается неуклюже, точно ужаленный. Приоткрывает рот, будто силится что-то ответить — и не может. Будто все слова забывает, будто немеет враз.       Слово бьет хлесткой пощечиной, и Гойко почти жалеет, что говорит его.       На щеках княжича Станимира драгоценным жемчугом сверкают слезы.       — За что?.. За что зовешь так?.. — едва слышно вопрошает он, отшатывается — и Гойко отчего-то не упорствует, выпускает его запястье.       На бледной коже наверняка останется след. Хоть малое напоминание, малый знак; а там…       Там, потом, можно будет вдоволь наставить этих знаков, отметок, чтоб любоваться ими на бледной коже, чтоб помнил его Мирко — чей он…       — Разве ж неправда?.. Я к тебе по-доброму, по-ласковому… а ты, значится, только грубость привечаешь… Он ведь, небось, такой, да?.. Твой хан. На ложе — что жеребец, покрывающий кобылу; дикий и яростный, а тебе только того и надо?..       Гойко вновь хватает его запястье, сжимает крепко-крепко, чтоб русалочье наважденье никуда не делось, не сбежало, не утекло сквозь пальцы бурной водою Светлинки. Второй рукой он хватает его подбородок — точеный, породистый, Радованов, — принуждая глядеть себе в глаза.       Что там, в его, небесных?.. Что ему тот чужак, горевестник, принесший огонь и смерть во все земли к северу от степей?..       — Он не такой… Ты не знаешь!..       — Моим будешь, Мирко. Все равно моим! Я ворота правецкие для хана открою, а в награду тебя попрошу! Он не откажет. Правец ему нужен, он ключ к тем землям, что лежат дальше на заход солнца… Вызволю тебя отсюда, Мирко, ты только дождись!..       Гойко дергает его на себя, притягивая к груди. Жалит быстрым поцелуем желанные губы, пробуя их на вкус, обхватывает стройный стан.       Коли выйдет все — так всегда будет!..       — Дождись, дождись, дождись, — шепчет он, как безумный, и отстранившись, быстрым шагом направляется прочь.

***

      «Измет. Измет. Измет»       Жестокое слово все еще гремит в голове набатом, отравляет мысли, заползая в них, как душно-сизый полынный дым.       Измет — даже не наложник. Даже не раб.       Измет — тот, кто существует для одного лишь: всячески ублажать своего господина, и, безумный, видит в этом наивысшую радость, ведь всех прочих радостей… его безжалостно лишают, превращая в зверя, охваченного гоном, в того, кто навсегда теряет людской облик…       Измет — даже не человек. Так… вещь. Вещь для утех, которую можно сломать, выбросить прочь из шатра на дорогу, в пыль… или подарить за верную службу.       Любому.       Если Гойко получит его, Станимир взаправду превратится в это.       Он все еще чувствует на запястье хватку жестоких пальцев: даже едва приметный след от них горит жадным злым пламенем. Эти пальцы сжимают, гладят глумливо и мерзко; ногти впиваются в кожу, будто хотят снять ее до самой кости, будто так… получится удержать его, сделать своим…       Сделать своим.       Его, чья кровь — серебряна, как у Матушки Светлыни; его, кто носит в себе могучий волховской дар?..       Разве могут пологие берега сдержать неистовые волны Светлинки в весенний разлив; разве есть такая воля у простого человека, чтоб подчинить себе богово?..       Станимир невольно представляет себе, как лица его касаются спутанные сальные пряди: у Гойко они цвета пожухлой пшеницы и резко пахнут огнем да кровью; представляет, как белые одежды нетерпеливо рвут, как трогают сокровенное — с животною жадностью; как…       Утренние лепешки с сыром, кумыс и курт просятся наружу.       Станимир зажимает ладонью рот.       Может быть… может быть, Гойко прав.       Если Станимир думает о таком… о грязном — он годится только в изметы.       Тогда, четыре зимы назад, Гойко уверяет, что Станимир думает. Хочет, только сам еще не знает, чего и как хочет, а Гойко, старший над ним, — научит, подскажет, направит: вот как с мечом.       Станимир ненавидит уроки воинского дела. Вздрагивает всякий раз, когда отцовский воевода, самый близкий, самый верный, жарко прижимается к нему со спины, обхватывает ладони, объясняет движенья странным голосом, опаляя шепотом уши.       Потом, в оружейной… есть не только руки поверх ладоней и шепот. Есть жадные объятья, поцелуи, клеймящие все тело, безумные клятвы, от которых так страшно, — и Станимир замирает пред Гойко безвольной тряпичной куклой, истово молясь про себя Матушке Светлыне, чтоб все поскорее закончилось.       Гойко говорит: отец и матушка не должны узнать об их тайне, и они не знают: ровно до того дня, когда в оружейную входят веселой толпою отроки, раньше срока воротившиеся от воеводы Добрило.       Станимир будто вновь возвращается в тот день — его точно затягивает водоворотом, — и хочется лишь одного: бежать. Бежать, куда глаза глядят, бежать от своих мыслей!.. И он взаправду бежит: словно за ним, как в дурных темных снах, гонится Дикий Лов. Не разбирая дороги, он несется через весь лагерь: меж строгих шатров, растерянных войников, вдоль деревянных осадных башен и странных орудий, что схожи с огромными колодезными журавлями и мечут огонь в стены непокорных городищ.       «Мирко, Мирко! Свет мой!..» — зовет его Гойко, занявший все мысли, пустивший в них корни, словно гадкий сорняк, и голос его, равно скрипучий и грязно-манящий, гонит Станимира вперед, на самую окраину стана.       Гонит до тех пор, пока чьи-то грубые руки не ловят его, останавливая, как горячекрового коня.       — А кто это здесь такой?       — Заблудился, бяцха́н тогоруу́? — спрашивают — и смеются.       Не по-доброму.       Вокруг Станимира смыкает стальное кольцо целый арван. И десятник-жанжин их тут же: молчит, но щурится довольным котом, поймавшим беспечную мышь.       Эти люди не похожи на ближних хану войников: они грязны и суровы, на лицах — следы многих сражений и крепкой арзы. У них грубые широкие ладони, привыкшие ломать чужие шеи, жадные взгляды, забирающиеся под одежду, под кожу…       Станимир знает таких людей: видел, как отец вершил над ними суд, а потом дядо Драган отдавал их реке. Этим же… оставляют жизнь, чтоб они умирали за хана.       Станимир под их взорами чувствует себя нагим и грязным.       Гойко… все-таки прав: он тот, кем нарекают его, ведь других не раздевают глазами. На них не смотрят масляными взглядами, не хватают до боли в запястьях, не принюхиваются к их волосам.       — Не иначе, хан расщедрился?.. — спрашивает один, сгребая тонкое, по-птичьи, Станимирово плечо. Пальцы — что орлиные когти: держат крепко.       Не вырваться.       — Чтоб Зверь — да расщедрился, про нас вспомнил?.. Скажешь!.. Да и не девка это!.. Ты когда последний раз живую девку щупал?       — И что? Сгодится! Смотри, какой!.. Сайха́н! Любая девка такой красе обзавидуется!..       Жадные смуглые руки тянутся со всех сторон, а Станимир не может ни крикнуть, ни вырваться. Только часто-часто дышит испуганным малым зверьком — и замирает с обреченной покорностью.       Он знает, научен уже: так… все быстрее закончится.       Отец, Гойко, даже здешний молодой князь — все они правы, а раз правы…       Отец клеймит его «девкой» тем же вечером, когда за Гойко захлопываются врата Белограда.       «Позор мне и роду нашему, что вырос ты подобным гулящей девке», — цедит он мрачно, едва Станимир входит в его одрину и кланяется низко-низко. Батюшка сидит перед ним на ложе в одной сорочице и нижних портах; рука — Станимир знает, насколько она бывает тяжела!.. — покоится на больном колене и растирает его. Не иначе, скоро непогода разгуляется…       Отец поднимает на него хмурый взор и кривит в презрении губы.       «Знаешь, как про собачью свадьбу говорят?.. Я Гойко с отрочества знаю, человек он хороший, а что с пути доброго сбился… так не без помощи, верно ведь?»       Станимир опускает голову и принимается считать трещинки в полу. Отец все равно ему не поверит, а даже если и так — выбранит за страх, за то, что не дал отпор, позволил касаться себя со срамными намереньями…       Опозорил княжеский род, серебряную кровь Матушки Светлыни.       «Раз позволил — значит, сам захотел» — читает Станимир в отцовском взгляде.       Белое с треском рвется.       — Будь послушным, журавленок, — шепчет кто-то на ухо и жарко, тяжело дышит. — Тогда не обидим!       От обещанья этого — еще страшней.       Станимир не пробует вырваться, не бьется тем самым журавликом, угодившим в ловчую сеть, но ему все равно пребольно заламывают руки, тянут за волосы, грязными пальцами скользят по губам.       Это все оттого, что Станимиризмет. И только.       Щеки жгут первые слезы, и он закрывает глаза, зажмуривается крепко-крепко, чтоб не видел никто.       Ветер холодит нагую кожу, облизывает ее вместе с жадными мерзкими языками, а потом… свистит пронзительно, будто его быстро-быстро рассекает кнут.       И еще, и еще!..       — А ну! — Слышится над головою грозный оклик и следом — сердитое лошадиное ржанье.       Голос — низкий, грудной, сильный и… женский.       Дурные люди, облепившие Станимира, будто злые осы, тотчас же отшатываются от него, валятся на колени, закрывая руками головы.       — Виноваты, баатарма!       — Прости, баатарма!       — Смилуйся!       Дрожа всем телом, судорожно задергивая разорванные одежды, Станимир оборачивается.       У его спасительницы — простое открытое лицо с чуть острыми чертами, короткий черный волос, неровными прядями остриженный по подбородок, доспех из мореной кожи с круглыми стальными пластинами и мышастый степной жеребец под седлом. За спиной же ее Станимир на одно мгновение различает черную злую тень. Ту самую, что иногда жадно и знающе всматривается в него из глаз-провалов каменного идола Войны, что следует по пятам за ханом Артаном и показывается, когда он отдает страшные приказы, отнимающие жизни у многих.       Никто не видит ее. Только Станимир; и всякий раз ему страшно.       Воительница неторопливо спешивается. Грозно глядит на повинные головы дурных людей, щелкает кнутом возле их перепуганных лиц, а потом стаскивает с плеча короткий плащ, подбитый волчьей шкурой, и сует Станимиру в подрагивающие ладони.       — Идем, — мягко зовет она с собою на его языке и берет коня под уздцы. — Я — Айдасгуй. А ты кто?

***

      Айдасгуй хорошо говорит на его языке — выучила в приграничных землях, — и еще с ней легко: как со старшей сестрою.       Старших сестер у Станимира нет.       — И чего тебя понесло к «диким»… Те звери, что поймали тебя, — преступившие законы Степи: убийцы, насильники, трусы, бежавшие с поля боя… Сброд. — Она сплевывает себе под ноги. — Их потому и держат подальше, чтоб новых бед не натворили, а ты, что медом обмазавшись, в осиное гнездо сунулся… Жить надоело, княжич?.. — Айдасгуй чуть прищуривается, оборачивая к нему гордую голову, а Станимиру кажется –смотрит она в самое сердце.       — Нет… Ненароком я…       — Ненароком через весь стан до самой окраины не бегут. Обидел кто?       Станимир отводит взгляд, поправляет складки плаща негнущимися пальцами. Сказать ли о Гойко?.. О нем даже страшно подумать, а гадкое слово «измет» чудится Станимиру тавром, выжженным на коже и открытым всякому, кто захочет увидеть.       Поэтому… те люди… так.       Дурные мысли он скорей гонит прочь.       Станимир замечает, что все, кто встречается им на пути, кланяются Айдасгуй: так же низко, как хану, а может, и ниже. Она… его жена?.. Если присмотреться хорошенько, они чем-то схожи… Не только густой черной тенью Войны, нависающей над обоими, но гордостью, пронзительным взглядом, внутренней силой…       Большою кровью на руках.       Наверное, она очень любит хана… Любит так сильно, что даже отправилась с ним далеко-далеко на заход солнца, в чужие края, к самому Последнему Морю!..       Матушка бы никогда… да и отец не дозволил бы…       Станимир робко спрашивает ее о том, и Айдасгуй в ответ смеется невесело:       — Хотела бы я быть ему женой!.. Только у жен Дайна не может быть смертных мужей.       Вот почему и за нею — та страшная тень… Жестокий бог степей забирает себе в услужение лучших, превращая гордых, сильных людей в рабов, отравляя их мысли желаньем бесконечной войны…       Ужасный, ужасный бог!..       Станимиру искренне жаль ее, но Айдасгуй не нужна его жалость, и оттого голос, прежде мягкий, звучит хлестко:       — Лучше жить бесправной скотиной и сдохнуть от побоев? От непосильной работы? От хозяйской жестокости?..       — Нет…       Станимиру жаль ее… и жаль хана.       Он должен, должен узнать о Гойко!..       Каждое слово дается с усилием, тяжко. Страх мешает, не дает речи литься свободно:       — Ты ведь вхожа к хану, можешь ли сказать ему?.. В этом городе, в Правеце, есть дурной человек. Этим солнцем он поклялся хану в верности, спасая свою жизнь, но эта клятва — пуста, он легко нарушит ее!.. Пусть хан Артан будет осторожен!..       — Кто?.. — почти весело переспрашивает Айдасгуй. Беседуя, они доходят почти до самого ханского шатра, где несут свой строгий дозор черные стражары и с ковра-дверицы скалится серебряный волк.       Станимир теряется — и оступается неловко; Айдасгуй приходится ловить его за локоть, чтоб не упал. Поблагодарив тихонько, он отворачивает горящее лицо. Стыдно. Матушка Светлыня, как же стыдно не знать имя человека, которому еще под Белоградом вверил свою жизнь!.. Не знать столько месяцев!..       — Я… я сам слышал нынче!..       — То, что ты слышал — Дайны Араатан?..       — Да!.. — он цепляется за эти два слова точно так же, как угодивший в трясину в отчаянии хватается за обманчиво-жесткие стебли рогоза, надеясь отсрочить погибель.       Айдасгуй улыбается.       — Дайны Араатан означает «Зверь Дайна», «Зверь Войны». Это прозвание, которое дал ему народ еще до этого похода. Если захочешь — расскажу как-нибудь… А хана зовут Джурджи.       — Джу́р… джи, — тихо повторяет Станимир, катает имя на языке. Красивое: как журчанье лесного ручья по весне, наконец освободившегося из плена снега и льда…       — Нет, не так!.. — поправляет Айдасгуй и, кажется, веселится, а конь ее всхрапывает недовольно: — Ну-ка, еще раз: Джурджи́!..       — Джурджи…       Теперь Станимир выговаривает верно. Прощаясь, он неловко стягивает теплый плащ, возвращая хозяйке, но Айдасгуй на это машет рукой — чтоб оставил себе, и обещается рассказать хану — Джурджи, его зовут Джурджи!.. — о дурном человеке. Ханские стражары с поклоном приподнимают для нее ковер, и гордая фигура Айдасгуй пропадает в полумраке шатра.       Перед сном Станимир повторяет про себя странное, красивое ханское имя снова и снова, чувствуя, как в груди его… сердце теплеет на краткий изменчивый миг.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.