ID работы: 11477713

Ханово проклятье

Слэш
R
В процессе
326
автор
Размер:
планируется Макси, написано 363 страницы, 38 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
326 Нравится 681 Отзывы 173 В сборник Скачать

Глава 27. О предателях и предательствах

Настройки текста
      Из далеких закатных земель привозят много богатств — Хонгорзул быстро сбивается со счета, а дворцовые казначеи только и успевают составлять списки. Хорошо, что это мужские дела. Их твердой рукою вершит отец, и Хонгорзул благодарна ему за то, что не нужно выверять каждую цифру в увесистых книгах, пересчитывать сундуки за сборщиками и наказывать плетьми нечистых на руку слуг, решающих безрассудно, что кража единственной монеты или кольца — ничуть не преступление при столь богатой добыче.       Большой Торг Ханхота теперь гудит громче прежнего, переполненный тканями, мехами, дорогим деревом для отделки дворцов, диким медом, свирепыми косматыми зверьми на потеху… и рабами: высокими, крепкими, светловолосыми. За них просят много; еще больше просят за ремесленников и тех, кого погонят потом на восток — за Стену, и на юг — в пески.       Люди с золотыми волосами и глазами в цвет неба — все еще диковинка. Редкость.       Их женщин привозят тоже. Когда Хонгорзул, устав от блеска Зала Благоприятных Решений, сбегает на площадь Торга, она никогда не подходит к ним, не приценивается, хотя ей, великой ханше, отдали бы любую задаром, посчитав это великой честью.       От этих женщин — светлых и бледных, что курганные девы — одни несчастья. Так говорит эмээ, а к эмээ стоит прислушиваться… хотя бы ради того, чтобы не разозлить ее, не стать сверчком на обед для голодной старой паучихи.       Из чрева одной такой белой женщины много лет назад выходит кровавое чудовище, зовущееся ныне Ханом Ханов.       Хонгорзул не может допустить, чтобы родилось второе.

***

      — Госпожа, госпожа, смотри, какие красивые! — Навчаа, стащив украдкой серьги из большого сундука, присланного от Джурджи, вертится перед зеркалом, прикладывая их так и эдак к ушам. Серьги — длинные, уродливые, похожие на гроздь неправильно сросшихся бутонов, и Хонгорзул, только мельком взглянув, с недовольным вздохом возвращается к шитью. На праздник Великой Матери следует подготовить богатые подарки для храма.       — Положи туда, где взяла, — велит она строго. — Украшения этих диких людей уродливы, как и они сами. Я не буду их носить, и вам не следует. Положи!       Навчаа, хитрая упрямая Навчаа, не слушает, но с прежним детским восторгом принимается перебирать все, что грубыми руками воинов свалено в сундук: браслеты и кольца, ленты с золотой и серебряной нитью, тяжелые богатые ткани.       — А помнишь, госпожа, как много подарков было, когда Хан Ханов — да будет над ним долгим свет Отца-Солнца!.. — только посватался к тебе?..       Дурная девчонка.       Хонгорзул помнит это так ясно, будто все случается только что. Игла-предательница выскальзывает из ослабевших пальцев. На белом праздничном полотне расплывается некрасивая красная капля, расползается по ткани кровавой меткой дурного знака.       Скажи она «нет», увидав дорогу тюльпановне было бы этой страшной, нависающей над нею, как безжалостно занесенный меч, судьбы.       Скажи она «нет»… или поведай отцу о чудовище, вернувшемся с Черных Скал вместо ее мужа…       Теперь переменить ничего нельзя.       Хонгорзул заставляет себя не думать об этом. Прикрикивает на глупую девчонку, чтоб знала свое место и не молола языком попусту, возвращается к обережной вышивке, — но стежки выходят неровными, странными, как будто злые духи смеются над ее обреченной беспомощностью, нарочно путают и крутят нитки.       Хочется в сердцах все бросить и сбежать из постылого дворца, но Хонгорзул — великая ханша. Разве может она?..       — А уздечка красивая… — тянет Навчаа, скользит грубыми пальцами по драгоценным камням и мягкой коже. — Очень!.. Тут лунные камни; на черной шкуре твоей Чоно смотрелись бы чудно, госпожа!..       Может быть, эта глупая права?..       Может быть, это знак, который являют Хонгорзул боги, дозволяя, потому что видят, как она несчастна?..       Может быть… может быть…       Испорченное бесполезное шитье летит под ноги.       — Поди с этой уздечкой на конюшню, пусть седлают Чоно. Потом — подай весточку Данзан-нойону. Я буду ждать его на Торге, в том месте… которое он знает. Поторопись!.. Цэцэг, дорожное платье и плащ!

***

      Торг оглушает снова, разом, со всех сторон. Он полон суетливой жизни, но Хонгорзул она кажется обманчивой, фальшивой, призрачною — точно мираж в пустыне. Джурджи требует для своего похода все новых и новых людей, новой и свежей крови — и вскоре и торг этот, и древний Ханхот, и большие богатые становища по всей степи — опустеют.       Потом — исчезнут.       Потом… от них останется лишь пыль.       Чудовищу — и его жестокому божественному господину — всегда и всего мало.       — Великой не стоило выезжать одной. — Голос Данзана, негромкий, но мягкий и ласковый, отчего-то заставляет вздрогнуть, натянуть повод, поправить капюшон плаща судорожным движеньем. Хонгорзул не ждет того, что Данзан явится сюда так скоро. — Одна верткая птичка напела мне, что ты ждешь меня здесь, госпожа, и я тут же велел седлать коня. Великая хочет, чтобы я сопровождал ее… тайно?.. Куда же?..       — Туда, где нас никто не найдет, — шепчет она, не узнавая себя в этой отчаянной… безрассудной смелости, странной детской шалости, не дозволенной великой ханше; в чем-то… большем, чем желание вырваться из постылого дворца, Зала Пяти Искушений, из города!..- и она легонько ударяет пятками в бока своей кобылы. Умница Чоно слушается мигом. Сперва — широкий осторожный шаг, потом — быстрая летящая рысь, и пестрые навесы лавок, лица, золотые волосы бледных женщин, хитрые глаза торговцев, шуты, быки, желтый камень домов — все это сливается в одну пеструю странную ленту, оборачивающуюся вкруг Хонгорзул и Данзана, связывающую их единой тайною, и кроме этой ленты вокруг — ничего. Ничего; только небо над головою, синее-синее, пронзительно-ясное, доброе, дозволяющее.       Они вылетают из городских ворот, минуют грязные лачуги, жмущиеся сиротливо к древним стенам, и резко сворачивают с дороги. В степь, в ее зеленые бесконечные волны, отливающие серебром ковыля; в степь, наперегонки с ветром, до восторженного сердца, до замершего дыханья, до хлопающего, будто огромные вольные крылья, плаща за спиной!..       Хонгорзул срывает его бурую тяжесть с себя и подставляет солнцу лицо. Хочется смеяться и плакать, хочется обнять весь мир, раскинуть руки, подставляя их ветру, хочется петь — так, чтобы песню эту подхватили во всех краях, хочется…       Значит, это и зовется свободой?..       Если и вправду так… она бесценна. Она, свобода, дороже всего на свете; дороже тюльпанового трона, фальшивых поклонов и почтения, дорогих платьев и украшений!..       — Догони меня!.. — весело кричит Хонгорзул, бросив взгляд через плечо. Тяжелые, растрепавшиеся от быстрой скачки косы бьют ее по спине, но она не чувствует. Что ей до них!.. Распустить бы совсем, упасть в эти травяные волны, и чтобы рядом — другое горячее сердце…       Другое.       Близкое.       Родное.       Любящее.       Любимое.       Скачка эта — почти что свадебная, только ту Хонгорзул не желает помнить. Нет ей места в этом солнечном ясном дне, нет сейчас темной памяти о чудовище, нет, нет, нет!..       — Смотри: ускачу на край мира!.. — дразнится Хонгорзул малой смешливой девчонкою, и Данзан наконец настигает ее, ловит в крепкие объятия, усаживает в седло перед собою.       — Я поймаю, — шепчет он в самые ее губы, и Хонгорзул… просто подается вперед, закрывая глаза.       Первый раз… первый раз этого хочется: искренне, по-настоящему, а дворец и трон, пустоголовые дуры в Зале Пяти Искушений, глупый Джурджи с его глупым Последним Морем… не стоят совсем ничего.       Ничего.       Есть только степь, соединившая их. Хонгорзул торопливо распускает косы, сдергивает в нетерпении верхнее платье — темно-красное, как пустынное вино, как густая бычья кровь на родовых флагах Данзана. Следом летит и нижнее белое: тончайший застенный шелк, вышивка серебром. Она тянет Данзана к себе, целуя беспорядочно его лицо, помогает ему разоблачаться — но мешает больше, обнимает отчаянно: так, будто миг еще — и не будет ни мягких трав, ни синего неба, ни теплого ветра; будто она проснется сейчас в пустой холодной постели, в дыму одиноко чадящей свечи, под стук гулко колотящегося сердца… и все это…       Все это…       — Скажи мне, что это не сон, — шепчет она, забываясь, и вскрикивает тонко, распахивая глаза, когда чувствует его жар.       Их жар. Обоюдный.       Это… и впрямь не больно.       Если рядом человек, а не чудовище — не больно. Не страшно.       — Не сон, — убеждает Данзан, целует ее горячо, гладит по волосам, скользит ладонями по всему телу, лаская.       Хонгорзул хорошо.       В первый раз за всю жизнь во дворце — хорошо и спокойно.

***

      — Великая ханша Хонгорзул… доверяет мне, — глухо отвечает Данзан на немой вопрос, повисший в клубах едкого дыма. Он отводит взгляд, будто стыдится этих слов или самого себя; смотрит в пол.       Точно кровь в нем — самая что ни на есть простая, не знатного древнего рода.       Словно бы не нойон, не будущий господин всех степей и хозяин золотого трона о десяти барсовых шкурах стоит перед Сувдаа… но ничтожный пастух.       Было бы чего стыдиться!..       «Жаль, что у старого Мягмара не нашлось сыновей получше», — сетует про себя Сувдаа, затягиваясь любимой трубкой, а вслух говорит иное:       — Хорошо. Хорошо!.. Но смотри: даже объезженные кобылицы порой показывают норов. Уверен, что она не станет чинить препятствий?       Амулет коня под слегка трясущимися пальцами — теплый-теплый, как солнце. Хороший знак. Совсем скоро во дворец, в Ханхот, во всю степь вернется порядок. Совсем скоро все будет как раньше, как было до рожденья клятого мальчишки, убившего ее возлюбленного Оюунгэрэла.       — Да, госпожа. Не станет.       Голос его все еще глух. Данзан не уходит без приказанья, но Сувдаа не нравится его непривычная скупость в словах и странный неживой взгляд.       Будто он жалеет эту глупую девчонку, дочку предателя и нелюбимую жену убийцы.       Сувдаа знает, почему так, и нисколько не удивлена.       Данзан — мужчина. Все мужчины падки на красивых женщин, а льстецы из Зала Благоприятных Решений на удивление честны и единодушны, когда восхваляют прекрасную Хонгорзул. Красивой женщиной легко увлечься, оттого легко позабыть все клятвы и стремления, даже самые честолюбивые… Так было с Оюунгэрэлом и чужеземной рабыней, родившей ему маленькое чудовище; так было даже с собственным мужем Сувдаа… хорошо, что ту молоденькую наложницу убил собственный нерожденный ребенок, иначе… пришлось бы труднее.       Женщин за Стеною не зря зовут «прекрасным оружием, повергающим богов», ведь мужчины, охваченные страстью к ним, слепы, как народившиеся щенки… Их следует направлять, и Сувдаа направит. Из Данзана выйдет хороший хан: сильный и верный, бесконечно послушный той, что подарила ему древний барсовый трон, — но увлеченность глупой Хонгорзул…       Что ж, это поправимо.       — Отчего ты все еще здесь? — щурится Сувдаа и выпускает дым ему в лицо. — Хочешь о чем-то меня попросить, м?       Она ждет от него какого-то отчаянного жеста, и он не заставляет себя ждать. Данзан опускается на колени перед ее тахтою, а лбом прижимается к коврам возле теплых меховых туфель.       — Я прошу госпожу пощадить ее. Хонгорзул.       «Так и знала!..»       Трубка сердито стучит по столешнице, сыплет мелким травяным пеплом, пачкая ковры.       — Пощадить? Небось еще хочешь, чтобы я оставила ей тюльпановый трон и титул великой ханши?.. Может, мне еще и благословить вас?! Встань!       Он поднимается на ноги быстро и ловко, как и пристало справному воину, но все еще прячет глаза, покорно гнет спину.       Знает свое место.       Это хорошо. Хорошо; останется только убедить его, что глупая Хонгорзул ему не пара — и так, чтобы он беспрестанно думал об этом. Чтобы в душе его росла не бешеная, опаляющая все чувства страсть, но презрение и брезгливость.       — Хонгорзул красива. Желанна для любого мужчины, имеющего глаза. Глупо спорить с этим. Но смотри, мой милый Данзан: ее муж — в далеком и долгом походе, а она открывает тебе свое сердце, делит с тобою степное ложе вдали от пытливых дворцовых глаз. Что же будет, когда в далекий поход уйдешь ты? Снова найдет себе утешение, близкого друга?.. Я знаю таких женщин, Данзан. Немало встречала их в этих стенах… Неверная жена один раз — неверная жена навсегда. Не зря их позорно казнят через жеребцов в гоне — такие женщины опасны и порочны.       — Она несчастна с мужем, — глухо бормочет Данзан, оправдывая глупую Хонгорзул, и вскидывает голову. Сувдаа хорошо знает этот взгляд: так смотрят упрямые быки, когда их тянут на бойню или жертвенник.       — Все они плачутся, что несчастны… Несчастливой жизнью или судьбой легко оправдать себя, разжалобить нужного человека, получить желаемое… Тебе нужна великая ханша рядом, нужны сыновья, но я вижу достойной лишь одну женщину: твою сестру-по-матери.       — Разве Дэлбээ не станет такой же неверной женой? — Не может взять он в толк. — У нее тоже есть муж, и он тоже в походе… Чем тогда она лучше Хонгорзул?       Сувдаа улыбается и вновь затягивается трубкой.       — У меня много глаз и ушей по всему дворцу, я знаю, что муж не касался бедняжки Дэлбээ ни разу, она чиста… Она станет хорошей женой, верной и честной. А Хонгорзул… подумай хорошенько, Данзан. Она пригодна лишь для того, чтобы помочь тебе сесть на золотой трон о десяти барсовых шкурах — не больше. Когда пелена страсти спадет с твоих глаз, взгляни на нее ясным взором — и увидишь.

***

      — Я буду как папа! Я покорю весь мир! — кричит глупый мальчишка, сбивая палкой бутоны садовых цветов — будто сносит вражеские головы в бою. Девчонка четырех весен под присмотром нянек и Арюны прыгает тут же. Она тоже хочет быть «как папа» и тоже хочет себе «меч».       Астай, которому недавно исполняется девять, не хочет отдавать оружие, но соглашается побыть «лошадкой» для сестры и весело катает ее на плечах под заливистый хохот. Забегавшись, он едва не роняет ее в пруд, когда спотыкается.       Жаль. Маленькая Цэлмэг — почти что вылитый отец. Дитя чудовища обречено стать чудовищем тоже.       Хонгорзул морщится и отворачивает лицо. Данзан привычно сидит подле, его присутствие успокаивает, возвращает чудесное ощущенье тех самых крыльев, которые она чувствовала за спиною тогда, в степи, но Хонгорзул боится выдать себя. Выдать их: слишком много чужих глаз вокруг… и они всё поймут верно…       Да и как еще это можно понять?..       — Великая вновь печальна, — замечает Данзан негромко и смотрит так пронзительно, знающе, что Хонгорзул вновь хочется сбежать с ним в зеленое море трав и скакать весь день до самого горизонта без продыха. — Это из-за ханского приказа?..       Приказ, повеление, жестокая воля… Как ни назови — чудовище Дайна по имени Джурджи требует себе в ордо новых воинов, новой крови. Когда он дойдет до своего клятого Последнего Моря, в степи, верно, совсем не останется мужчин.       — Да. — С Данзаном можно быть честной, можно открыть душу — и поймут, выслушают, обнимут. Данзан — единственный в целом свете, кто есть у Хонгорзул!.. — Это чудовище снова требует людей в свое войско. Ты был в Зале Благоприятных Решений, ты слышал… Ему мало их крови и страданий… Или же этого мало его божественному господину… Мне жаль людей, которые уйдут умирать за его блажь о Последнем Море. Они ведь… больше никогда не увидят родных, умрут в далеких землях, под чужим солнцем…       — Я не могу это изменить, — добавляет она тише. — Он Хан всех Ханов и избранник Дайна… Я только зовусь великой ханшей, на деле же…       Данзан недолго молчит, а потом выговаривает осторожно:       — А если бы… Ханом Ханов было не чудовище, но честный человек, любящий степь и ее народ, не гоняющийся за призраком великой мечты?.. Ты бы стала его великой ханшей пред богами и людьми?..       Хонгорзул понимает вмиг.       Сердце колотится бешено и громко: так громко, что, верно, и Арюна услышит; услышит отец, занятый делами Великой Степи в своих покоях. Это признание… куда честнее и красивее той злосчастной дороги тюльпанов…       — Я была бы счастлива быть ему женой, — шепчет она в ответ и легонько сжимает его руку, молясь про себя всем богам, чтоб никто не увидел. К счастью, глупый Астай, завертевшись со своей глупой палкой, все же падает в пруд, и все отвлекаются на него, бегут к воде. Евнухи, причитая и плача, бросаются его спасать.       Не придумать мгновения лучше.       — От тайной двери, — Хонгорзул вкладывает в ладонь Данзану маленький медный ключ. — Из дворца есть ход, который никогда не стерегут ни евнухи, ни стража, и можно попасть прямиком сюда, в сад. Запомни: он начинается за большим ковром возле Зала Меча и Знамени!.. Ковер висит свободно, дверь легко откроется… Я повешу красный фонарь возле своих комнат… и буду ждать тебя. Стукни три раза — служанки откроют. Иди!..       Хонгорзул — великая ханша и мать наследника-кюрягана.       Нельзя, чтобы младшие жены и слуги заподозрили неладное в ее равнодушии.

***

      Данзан приходит глубокой ночью. Похожий на духа или же сумрачную полночную тень, он проскальзывает в ее комнаты из сада, держа в руке тот красный тусклый фонарь. Хонгорзул легко поднимается навстречу, откладывая шитье. Цэцэг и Навчаа тут же оставляют их, затворяя двери. Наконец можно упасть в сильные объятия, поддаться ласкам!..       Данзан целует ее, накрывает своим телом. Он осторожен, нетороплив, нежен — Хонгорзул почти плачет от этой нежности. Ей все еще не верится, что мужчина… может быть таким. Не как Джурджи, не чудовищем, но тем, кому нужна Хонгорзул, она сама, вся, без остатка. Не тумен, не власть — она!..       Данзан поклоняется ее телу, будто она — Великая Матерь, и Хонгорзул забывает обо всем, обнимая его, находя вслепую жаркие губы.       За спиною — снова те же крылья.       Верно, именно так было у матери с отцом, ведь он любил ее, а она — его…       И Хонгорзул теперь — тоже любит…       И любима в ответ.       — То, что сказала днем — правда? — шепчет Данзан, беспорядочно целуя в шею, двигаясь напористо и жарко. — Станешь моею?.. Родишь мне много славных сыновей?       — Да… Великие боги, да!.. Только… только будь рядом!.. Еще!.. Прошу, еще!..       — А что же… наследник?.. Он помешает нашим детям…       — Он… не его сын, — откровенничает Хонгорзул, прогибаясь сильнее — для того, чтоб быть еще ближе. — Это ребенок кормилицы… он никто… не ханской крови… Он… мне не нужен!.. Только ты… ты!..

***

      Знатные люди Правеца, слушая Гойко, глядят недоверчиво, исподлобья. Не верят в поступок глупого Велимира. Зря, зря: его голова, вздернутая на пику, торчит на дороге едва не пред самыми воротами, а попробуй выйти да забрать — тут же взовьются в небо черные стрелы.       Смерть Велимирова — другим наука… и приговор для Правеца, если у Гойко не выйдет убедить боярский совет.       Если с тревожным рассветом не откроются для хана городские ворота.       Вздорному, гордому мальчишке стоило не упрямиться, а выпить клятое молоко, но тогда у Гойко не было бы нынче власти над Правецем. Люди, сидящие важно перед ним, галдящие, словно чайки над Светлинкою, — из древних, богатых родов, но за Гойко — дружина. Не толстопузые бояре в собольих шубах спасают войников в ханском шатре, а Гойко, гордость свою поправ, бухнувшись перед степным господином на колени!.. Коли прикажет Гойко — так верные люди все сделают.       Надо будет — и боярские подворья сожгут, головы седые под ноги хану бросят, а боярских дочек, теремных затворниц, в наложницы ему отдадут.       У кого войники за спиною — у того здесь и власть.       — Сказываешь ты ладно, воевода, — супится, будто смурное предгрозовое небо, старый Радославов советчик, Брайко. Гладит задумчиво темную, с проседью, бороду, долго перебирает костлявыми пальцами, будто перещелкивает в них невидимые бусины. — Но скажи-ка: разве ж не по твоему слову молодой князь в волчью пасть сунулся? Не ты ль его убедил, что с ворогом надлежит дружбу водить, а град спасти можно, лишь ворота открыв, на поруганье славный Правец отдав?..       — Ты, старик, на Марице не был, — скрипит зубами от злости Гойко. Брайко, старый глупак — что репей, к песьему хвосту приставший: не отцепится, не отвалится!.. — Ты не видал, каковы они, а я знаю. Велимир сам себе смерть выбрал, отказавшись кобылье молоко пить. Он хана крепко оскорбил, а степняки и тень оскорбленья не прощают!.. Если б не я — Правец уже пылал бы, а ты у себя на дворе валялся бы с распоротым брюхом!..       — Да как смеешь!..       — Хан многого не просит: одного мужика с десяти домов себе в войско да десятину казны правецкой. Младенчика Велимирова князем признает, даст защиту своего имени, — припоминает Гойко все, что говорит ему степной хозяин, отпуская из ставки. Помнит, помнит все ж, не забыл!..       — Тебе, может, и немного… — ворчат бояре, перешептываются, ропщут. Сердитый гул стоит — точно в улье.       По стенам гридницы пляшут свечные тени, и морды диковинных зверей на фресках кажутся страшнее, чем выписаны. Звери эти скалятся, смотрят пытливо и многоглазо, ухмыляются раззявленными пастями — радуются близкой крови.       Если ворота не распахнутся с рассветом — заалеет быстрая Мокша, а воды Марицы станут красными вновь.       Это не пугает Гойко: он к войне да смерти давно привыкший… Страшит его то, что не увидит он больше Станимира, коль так случится, не коснется, не прижмет к себе жарко. Хан его лошадьми казнит — за ложь, за кровь своих войников, пролитую в бойне на городских улицах. Гойко знает упрямство правецких людей: степняки потеряют многих.       Нельзя, чтобы так!..       — Ты, Гойко, что пес бродячий: без земли, без семьи, кусающий того, на кого укажут!       — Что смыслишь ты…       — Да побольше вас, пней замшелых!.. — ярится он, свирепея. — Ежели утром не откроются правецкие ворота — все в пламени сгинете!..       Гул в гриднице нарастает, и все слышнее и громче в нем злые крики:       — Издажник!       — Предатель!       — Под замок его! В холодную!..       — Голову ему срубить да за стену бросить, к хозяину!..       — Тихо!.. — поднимается Брайко, вскидывает руки. — Кровь нынче меж своими проливать — только ворогу подмога!.. Поди к себе, воевода. Призовем, как понадобишься.

***

      — Господарь… господарь Гойко!.. — тихонько зовут во тьме одрины. Гойко с трудом разлепляет глаза, выбирается из-под тяжелого жаркого одеяла, спуская ноги. У постели — отрок с малой свечою, испуганный, бледный.       — Чего тебе?..       — Бояре… бояре, господарь, сговорились, чтоб тебя убить! Бежать надо!       — А дружина — что?.. — Сон как рукой снимает. Гойко мгновенно вскакивает, натягивает порты, сапоги, плотную стеганую сорочицу. Мальчишка помогает с кольчугой, подает меч. Гойко прислушивается к ночной тишине: шагов на степенице пока нет. Может, и успеет по тайному ходу уйти!..       — Дружине дурного про тебя наговорили, будто ты издажник, и хан тебе княжеский венец обещал в обмен на город!.. Воеводой другого поставили… Я услыхал — и к тебе прибёг сразу!       — Вот и славно, — бормочет Гойко. Верный отрок все порывается идти с ним, следует тенью по пятам, но только мешает и шуму делает много.       Гойко медлить нельзя.       Промедление — смерть.       — Беги, готовь коней, с боем будем прорываться!..       Там наверняка уже ждут, а если и нет — верные боярскому совету войники окажутся на конюшне быстро, возьмут ее в железное кольцо. Мальчишку схватят, может, даже убьют — за верность…       Гойко бросает на него быстрый взгляд.       Смазливый, ладный, с испуганными оленьими глазами… но не Станимир. Не похож ничуть.       Нет в нем волховского, русалочьего… а у Гойко нет времени на жалость.

***

      Станимиру снятся огонь и кровь. Снова.       Ярко, страшно, по-настоящему — до сердца, бьющегося в груди, точно малая испуганная пичужка о прутья клетки; до прерывистого слабого дыханья, которого отчаянно не хватает даже на один глубокий вдох. Проснувшись, Станимир долго-долго сидит под верблюжьими одеялами, трет глаза, слушает ночной лагерь, спокойный и тихий. Не такой, как во сне.       Или не сон это вовсе, а видение, как раньше?..       Неужто степные травы не помогают боле?..       Во сне Станимир видит славный город Правец, который жадно и скоро пожирает пламя со всех сторон. Видит ожесточенные бои за каждую улочку, видит, как из окна высокого княжеского терема падает девушка в богатых одеждах, прижимая младенца к груди.       С высокого берега в быструю речку Мокшу стекает кровь, и небо… скорбящее небо тоже плачет кровавым дождем.       Над городом, в облаках и в дыму Станимир различает черную тень Войны. Жестокий бог тянет руки к несчастным душам, хватает их все, без разбору, отправляет в бездну рта, давит в огромных кулаках, а насытившись, страшные уголья глаз обращает на Станимира. Смотрит пронзительно, знающе, будто Станимир — и его жертва тоже, только… достанется ему не сейчас.       Потом — снова холод Серебряных Гор, Дикий Лов и огромный волк, бросающийся на него по приказу Черного Охотника: не сразу, словно сомневаясь, словно бы у зверя… есть своя воля, иная, чем у хозяина, и он не хочет причинять ему боль, не хочет стать его смертью.       Последнимво сне он видит Гойко — и перекошенные, страшные лица «диких», от которых спасает его Айдасгуй.       Прикосновения их грязных жадных рук все еще горят на коже.       Сердце стучит уже ровнее, почти успокоившись. Станимир дотягивается до мешочка с травами, согревает его в ладонях, вдыхает слабый запах летней степи. Так… вправду легче.       За войлочными стенами стоит обычная ночь, и слышны лишь негромкие разговоры дозорных, фырканье лошадей, треск костров да стальной лязг.       Станимир ловит себя на странной мысли, что хан Артан — Джурджи, его зовут Джурджи!.. — не спит в этот час тоже.       Неясная тревога, предчувствие, заставляют тотчас же скинуть верблюжьи одеяла. Сонные прислужники немало удивляются его приказанью, но мигом разжигают огонь поярче, помогают расчесать и заплести волосы, одевают его, следуют по пятам до ханского шатра.       Древний Правец все еще не охвачен огнем — лишь залит серебряным лунным светом, оттого его стены… так похожи на те, что берегут Белоград.       Станимир отводит от них взгляд и гонит прочь мысли о доме.       Ныне он впервые видит самую закрытую, самую запретную часть ханского шатра. За тяжелым черным полотном с серебряными обережными узорами прячется широкое, но скромное ложе, застеленное шкурами и такими же теплыми одеялами; из сундуков торчат странные свитки, а иные разложены на полу, на коврах. Здесь же, на деревянных перекладинах, устроена броня крепкой темной кожи с железными пластинами, а на стойках покоятся меч и седла.       Джурджи и правда не спит.       — Случилось что, Станимир? — Хан поднимается ему навстречу, вновь признавая равным себе; пристально, с искренним беспокойством смотрит в глаза. — Дурные сны опять мучают?..       Ответить бы «да», но дело — не только во снах. Станимиру кажется, что этой ночью ему до́лжно быть здесь; здесь, где пахнет не кровью, не сталью, не зверем, но той же теплой степью, что заключена в мешочке со спасительными травами.       Этот запах, тепло его очага — успокаивают.       — Или иное что? — спрашивает Джурджи. Участливо, ласково, по-доброму — совсем не так, как спрашивал бы измета. — Айдасгуй рассказала, что днем от «диких» тебя спасла… Если боишься, если дурные мысли терзают, и сон не идет — оставайся здесь. Тут тебя никто не тронет.       На последнем слове он вдруг прикладывает кулак ко рту, силясь справиться с сильным кашлем, сотрясающим грудь. Когда он отнимает его от губ, Станимир… успевает заметить кровь на костяшках. Совсем немного, но…       — Ты болен! — Отчего-то это пугает. Такой сильный человек не может просто сдаться недугу, позволить ему взять верх над собой, одолеть!.. Джурджи вытирает руку о черное свое одеяние, и улыбается.       Улыбка больше похожа на гримасу боли.       — Ничего. Не думай об этом.       Станимиру жаль его, но Джурджи, как и Айдасгуй, не нужна жалость. Они оба слишком горды, чтобы принять ее, признать за собою слабость и довериться кому-то… кто готов помочь.       Станимир думает: Джурджи… очень одинок. Это сложно заметить, ведь его окружает огромное войско, верные люди готовы умереть по малейшему движению его руки, но тяжесть, что лежит у него на плечах… никто не в силах с ним разделить.       Это пугает и восхищает одновременно.       — Так останешься?..       Станимиру очень хочется ответить «да».       — Мой хан!.. — Пред занавесью вдруг возникает беспокойная тень, падает на колени. — Там… темник вражеский, из города. Говорит, принес тебе клятву днем… Желает говорить!..       Гойко! Гойко!..       Сейчас он увидит здесь Станимира, снова с жестокой ухмылкой назовет его изметом и будет прав: только измет приходит к господину в ночи!..       Станимиру… становится гадко от самого себя.       Зря… зря он пришел!..       Это все клятые сны, они виноваты!..       — Он ведь — тот дурной человек?.. Не бойся, — уверяет Джурджи, согревает бледную Станимирову ладонь в своих пальцах, делится с ним теплом и спокойною силой. — Ничего здесь не бойся, слышишь?.. Он тебя не увидит. Ложись; я потушу пламя. Пустите его! — велит грозно, когда Станимира со всех сторон укутывает-прячет темнота.       Они говорят о Правеце, о бойне, о тайном ходе. Гойко требует выступать сейчас, немедленно, под покровом ночи, когда защитники города не ждут ханское войско у себя за стенами.       — И что же ты хочешь за это свое знание?.. — Станимир слышит, что голос Джурджи дрожит от плохо скрываемого презрения. Кажется, еще немного — и он вышвырнет Гойко вон, велит переломить ему хребет или разорвать лошадьми.       — Будет тебе Правец, хан… а за то — отдай мне княжича Станимира!
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.