автор
Размер:
15 страниц, 2 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
142 Нравится 28 Отзывы 40 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      Цзян Чэну дурно. Так дурно, что хочется свернуться где-нибудь под кустом. Но он держится. Заломанными пальцами благовония зажигает, ставит на постамент. Кланяется – головой в пол, ударяется. Задерживает дыхание. Забывает, как дышать. Дышит. А хочется вспороть себе вены. Они там, наверху, все трое. Отец. Матушка. Сестра. Он их не видит, они его – тоже. Остается только молиться.       Ночью звезды горят. Ярко-красным, огненным. Бумажные фонари плывут морем по глади темного озера, музыка оглушает со всех сторон – давит. Ему дурно. Хочется закрыть уши, вырвать глаза, не слышать, не видеть, не вспоминать.       Цзян Чэн идет по улице, мимо всех, не смотрит ни на кого – смотрит под ноги. Толкает кого-то плечом, задевает неосторожно. Незнакомец извиняется вместо него. Это же сам Саньду Шэншоу, так безопасней. Так правильней.       К вечеру кто-то ломится в ворота Пристани, напрашивается в гости – вести праздные беседы, пить вино, наслаждаться музыкой и танцами. Цзян Чэн гонит всех прочь носками синих сапог, едва сдерживая себя. Снова. Он им всем уже объяснял, разжевывал, довел до сведения – в Пристани Лотоса праздников нет. Никаких. Никогда. Даже в первую ночь года. Отстаньте вы уже от него.       У Цзян Ваньиня и так все надломлено, колет, трещит по швам. Скоро лопнет. Разлетится на мелкие части, молекулы, атомы, электроны. Никто больше его не зашьет, не починит, не соберет – больше некого попросить, некому рассказать, не к кому придти. От этой удушающей мысли ему хочется захлебнуться – среди красных лотосов, лежать мертвой рыбой на дне.        Но лучше бы снова в детство, к сестре под бок – прижаться тепло, безопасно, пожаловаться на всех, на мир огромный, безжалостный, одинокий, разреветься, обнять ее крепче.       – Шицзе… Шицзе…       Мокрые щеки и руки ее мягкие поверх спутанных детских волос, шепот едва слышимый, успокаивающий. Но ему не надо уже всех этих слов, заверений, он и так знает – весь мир там, за высокой стеной, пока шизце рядом, миру его ни за что не достать.       Ему бы снова увидеть мать. Услышать гнева крик, под дых получить удар. Словами. Она знает, как, умеет лучше всех – ярче, болезненней. Пусть так, хотя бы так. Ему бы снова увидеть мать. Один-единственный раз. Можно? Без слез и отчаяния отпечатком неизбежности на лице. Застыло в памяти нестираемым образом ее лицо, на прощание, и проклятый Цзыдянь, зажатый в руке.       – Надень. Береги. Заботься. Беги!       Хочется выть. Воет. Головой снова об пол, а лучше бы молнией сразу, наповал, в ядро сердца, выжечь дотла, никогда больше не прощаться.       Ему бы снова услышать отца. Его голос притворно-строгий. Не озвученное, проглоченное впопыхах признание, с неистовым желанием спрятать, забыть, стереть. В этом нет никакого смысла. Они все ему врут. Все врут!       – Ты мой сын. Единственный. Знаешь ведь, А-Чэн?       Знает. Но ему бы услышать. Ему бы самому чуть больше храбрости. Выдохнуть, выдать, вымолить.       — Хотя бы иногда, тринадцатым месяцем года люби меня. Я твой сын!       Ему бы отца. Можно?       Ему бы брата, друга. Близко, один на один. Не в храме, не наспех, забывая слова, глотая эмоции. Не давиться, не рыдать. Ему бы брата, рядом, бок о бок, как обещал. Рассказать, объясниться, признаться (черт, как сложно-то). Один на один, искренне, договорить. Давно пора научиться говорить словами.       – Я все еще твой брат. У тебя все еще есть дом. Я прогнал всех собак, помнишь?       Ему бы вновь увидеть семью, в их деревянном доме у озера. Юньмэн ему помнится огромными головами лотосов по воде, корнями – в мясном бульоне, ядрышками зелени в плетеной корзине, лодке, чужих мокрых ладонях. Тренировками, улыбками шиди, просьбами: «Научи, покажи!». Ваньинь научит, покажет, поможет змеем воздушным достать до неба, яркими красками росчерком кисти по белой бумаге подняться с земли. Ваньинь нарисует змея умело, запустит стрелами, подобьет отточенным выстрелом почти прямо в цель – высоко слишком, не достать как надо.       Ему бы все это снова, заново, оголенно, счастливо. Не обрывками памяти, не прогорклыми сожалениями, не океаном вины (я так устал захлебываться, боже), не кошмарами с едким дымом разъяренного огня, веревками, телами в воздухе. Ветер дует, фиолетовые ханьфу качаются, тела качаются. Чужой смех режет его без ножа.       – Моих родителей больше нет! Теперь ты доволен? Теперь ты доволен, да?! Зачем ты их спас? Мне нужны мои родители. Мои родители!       У Вэй Ина тоже сердце наружу, изранено, оборвано по краям. Но Ваньинь не знает, не думает об этом, не тогда. Небо над головой рыдает с ними, дышит взахлеб. Молодая осока вырывается с корнем, не успокаивает ни капли — не должна. К черту весь этот мир тогда, пусть он тоже умрет.              Ваньиню совсем не стало лучше. Озеро темное манит причаленной лодкой. Снег падает на оголенные руки. Не холодно, мертво, пусто. В голове тоже пусто. Ноги идут сами, уносят прочь, бредут куда-то.       Лодка на дне холодная. Озеро гладью отражает взгляд. Потерянный, отрешенный. Ему все равно, ему дурно и тошно. Почему больше не воется? Почему крик застревает в горле? Я ведь молился. Мало?!       На дне илистом живет чудовище. Таких сказок боятся дети, маленькие дети, они еще верят. Ваньинь не боится, не верит легендам, не знает, что правда живет на илистом дне соседней реки. У правды тело собаки, морда льва, грива – огнем, глаза с опал, шерсть цвета морской волны, зубы волка. У правды есть имя, но лучше о нем молчать.       Зверь любит, таких, как он. Чует таких, как он. На краю пропасти, не-добитых. Руки содранными костяшками, синяками под гримом – бледным, естественным, слезами под маской глиняной: «Уйдите уже. Оставьте меня в покое!», но вместо этого натянуто: «Здравствуйте, проходите». Таких он любит. В самую первую ночь в году, первую и последнюю. С такими, как он, поцелуи ярче, объятия жарче, воспоминания крепче. Они не вырываются, не кричат, не просят остановиться, вернуть обратно.        «Забери меня, – оголенным желанием на безразличном лице, – забери меня в царство мертвых. Мне дурно. Мне тошно. Мне хочется выть. Забери меня. Ну, быстрее же!».       Чудовище с именем улыбается. Забирает, уносит душу, качает в лапах, дышит жарко. Тело брошенной синью лежит на лодке, на холодном дне лодке. Качается ветром, спит под снегом. Первая ночь в году. Баю-баю. Засыпай, А-Чэн.              Когда его находят, жизни почти истек срок. А-Лин кричит, надрывно, почти что воет. Сычжуй его крепко обнимает, гладит по худому плечу, не знает, как еще успокоить. Цзинъи посылает сигнальный огонь, почти не верит, никто из них не верит. Не успеет сигнал помочь, не успеют они прийти, не спасут. Он почти ледяной ведь, припорошенный снегом, как одеялом, безмятежность сна на лице.       Цюнлинь не верит, стоит в стороне. Сердце камнем замерло, упало куда-то вниз, не поднимется никак. Невозможно. Не должен умереть. Только не он. Не он, слышите?! Такие, как он, не умирают. Таким, как он, дан второй шанс. Ядро золотом все еще движет духовную ци. Живи. Живи же, черт тебя побери!       Цюнлинь не верит, качает головой сам себе, нервно расчесывает руки, прячет царапины под рукавом. Хочется разорвать легкие, задышать, зареветь, выдать хоть что-нибудь человеческое, настоящее. Настоящим он не был уже давно, живым не был, мертвым не был, был на границе. Границе тонкой, шаткой, но лучше, чем никакой. Лучше, чем никак. Лучше, чем сейчас Цзян Чэн.       У Ваньиня белым лицо. Белым руки. Фиолетовым губы. Фиолетовый – цвет Юньмэна. Фиолетовый страшен в этот момент. Ломает кости внутри, замедляет кровь. Цзинь Лин кричит в остывший воздух, его колотит.       – Дядя, не умирай! Ты же еще не сломал мне ноги! Помнишь? Ты обещал!       Дядя спит. Баю–бай.               — Кладите его к огню.       Вэй Ин устал. Вэй Ин измотан, выпотрошен весь наружу. "Улыбки императора" не успел даже пальцем коснуться, не успел отпить. Сегодня не его день, явно не его. Сегодня ему нужно быть здесь, сидеть рядом, прикладывать грелку ко лбу, смотреть затравленно. А мечтал совсем о другом. Совсем-совсем о другом в эту ночь.        Когда он откроет глаза? Я же делаю, все, что могу!       Цзян Чэн едва жив, едва дышит. На улице падает снег, лотосы тонут в холодной воде. Талисманы красным по желтому хочется сжечь от ненадобности. Флейта черным рисует узоры по телу. Не дает жизни. Не дает. Забирает. Хочется все снести. Почему ничего не помогает?       – Лань Чжань, попробуй ты.       Ванцзи достает гуцинь, играет «Расспрос». «Где бродит твоя душа?», «Как далеко в мир мертвых она зашла?», «Почему не желает вернуться назад?». Гуцинь надрывно музыку льет. Всем невольно хочется отвести глаза. Ваньиню все еще плохо, все еще дурно. Кровь бежит медленно, сердце едва стучит.       – Энергия янь бесполезна, – выносит Ванцзи вердикт.       Цзинь Лин не понимает, на него кричит:       – Мой дядя теперь умрет?! Хангуань-цзюнь, не молчите!       Ванцзи ему ни слова не говорит, не может, не знает, как. Шагами комнату мерит Вэй Ин.       – Постойте... а если... энергия инь? Нам просто нужен тот, кто уже не жив!..       Ванцзи кивает. Вэй Ин хлопает себя по лбу. Не догадался сразу, не подумал, Сычжуй же прав.       – Энергия инь! Где там наш Призрачный генерал?              Цюнлинь не стоит со всеми внутри – ему нельзя. Пристань Лотоса. Ему нельзя. Не после того, что наговорил ему, не после тех слов. Мертвые все видели, все слышали. Мертвым в тот день преклоняли колени, трижды, почти поженились. Не в тот день.       Цюнлинь качает головой. Не стоило в тот день, не стоило. Но так вышло. Он должен был, ради молодого господина Вэя. Но ради него — не должен был! Нельзя кого-то любить и ранить. Нельзя вдруг полюбить, когда тебя так ранили. В твоем же доме, на глазах у всех. Открыли правду, ударили мечом железным по голове, всучили ненужный, нежданный «подарок». Слишком рано. Первая ночь в году сегодня. Ты слишком рано, Цюнлинь! Ему не нужны такие подарки – молнии вместо фиалок. Ударит, если принять близко к сердцу, сломает, убьет.       Цюнлинь знает, как умирать. Помнит. Как кричал оглушительно громко, как звал на помощь обесцвеченным голосом, глотал дождь, пытался заснуть навсегда. Проснулся внезапно – больно, страшно, не узнает никого. С-сестра, это т-ты?..       А-Цин серым дымом по красному небу – летит, уходит. Огонь превращает в пепел белые кости, душа покидает мир под агонию звуков. Безночный город. Город без света дня. Город-ад. Пожирает души. Вэй Ин однажды упал со скалы. Безночный город. Цюнлинь не видел, узнал, услышал крики – Лань Чжань так надрывно кричал, поймал руку, не удержал. Вэй Ин выскользнул, оттолкнул, а, падая, навсегда замолчал.       Цюнлинь, умирая, тоже. Думал о сестре. Она не вернулась.       А он – вернулся. Цепи гремят, люди сторонятся, пальцами в россыпь вен тычут. Черные, мертвые вены. Но он-то живой. Душа настоящая! Только тело подопытным кроликом стало, гвоздями в голову вбито ощущение бессознания. Но душа настоящая! Пусть и немного в смятении.       Это было тогда, много лет прошло, многое успело случиться. Он снова сам по себе, никому не нужен. Вэй Ин выгнал, выставил вон, выдал походный мешок, по-братски, по особой своей любви. Осла тоже с собой забрал. Но он его понял, принял, помахал на прощание рукой.       Сычжуй был рядом. Вспоминали много, говорили много, о прошлом. Как лотос неумело садили, редьку садили, малыша в землю садили. Смеялись оба, тепло-тепло. Сычжуй наконец-то вспомнил, дядя Нин снова стал ему нужен. До поры, до времени.       Сычжуй влюбился потом, не сразу, не как Ванцзи, не как Цюнлинь – внезапно, ярким осознанием неизбежного. Но об этом позже. Сычжуй влюбился. Ушел, не прощался, знал, что однажды вернется, встретятся на одной из попутных троп. Тот день он помнит отчетливо. Как А-Юань смущенно взял А-Лина за руку, улыбнулся ему тепло, детской еще улыбкой своей. «До свидания, дядя Нин». Цюньлинь ничего не сказал, не смог ничего возразить, нечем было останавливать. Вина давила на плечи, прижимала камнем к земле. Прощение не вымолить, не выдавить, не достать. Если это А-Лин, Призрачный генерал промолчит, примет, как данность.       С Цзян Чэном все было хуже. От принятия – хуже. Слишком много мыслей в голове. Сине-фиолетового в голове. Пристани – в голове. Лотосов, зелеными листьями по воде. Корнями в илистом дне. Он все еще помнит тот вкус. Суп из ребрышек в нефритовой чашке – первая добрая душа за много лет. Он счастлив, так счастлив, что должен это счастье кому-то отдать, кому-то подарить, кому-то вверить.       Если бы только Ваньинь однажды его простил, если бы принял его подношение со сбитых колен, если бы только выслушал. Узнал бы, как ему жаль. Как больно. Как вытравлено. Как гложет, режет внутри. Мертвым костям не больно, больно той самой душе, в смятении, в ярком осознании собственных чувств, которых быть не должно, не может. Ведь не бывает так, чтобы убийца и тот, кто всю боль на себя эту принял, ответственность за других принял, племянника сыном воспитывал, вместо отца. У отца вместо сердца — дыра от чужой руки. Его, Цюнлиня, руки. Не может быть так, чтобы эта самая рука обнимала, любила дядю-вместо-отца. Ваньинь все еще его ненавидит, не хочет знать, не хочет помнить.       Пристань Лотоса. Его покои, те самые покои. Нет, ему, Цюнлиню, никак в них нельзя.       – Как хорошо, что у нас есть Вэнь Нин, – доносится чужой голос из-за рисовой расписной ширмы, – Вэнь Нин!       Вэй Усянь чем-то доволен – скрывает радость совсем неумело, небрежно, не знает, как подступиться, кладет руку ему на плечо.       – Цзян Чэн умирает. – и это, простите, слишком. – Сегодня твой день. Первая ночь в году. Зверь снова вышел наружу.       У чудовища есть имя, но лучше о нем молчать.              – Я не с-смогу, не справлюсь, не п-просите. Пожалуйста.       Сердце мечется в груди загнанной птицей, черной маленькой птицей. Он не сможет, он не умеет, он не знает, как. Не будет, не с ним.       – П-почему это должен быть я?       Вэй Усяню еще больше хочется выпить, но держит себя в руках, свою нервозность держит в руках, крепко держит, но скоро выронит.       – Ты ведь уже не жив, но еще не мертв, а зверь слишком сильный, умный слишком и сразу поймет, если живой в его владения зайдет. Но твоя энергия янь – нам как раз подойдет.       Цюнлинь качает головой, в который раз за вечер. Не верит в который раз, не сможет он, сломает, сделает только хуже. «Сопереживание» ведь, не шутки, не игры детские.       – Ты справишься, Вэнь Нин. Ты справишься.       Вэй Усянь верит в него слишком, чересчур верит. Уходит вдруг в павильон, возвращается через пару минут. Цзинь Лин от его уходов-приходов почему-то возмущенно вопит.       Вэй Ин возвращается, руку его берет, опускает серебряный колокольчик в ладонь раскрытую. Тот самый колокольчик – лотос по дереву искусно вырезан, за столько лет нигде не сломан, не потерт даже. Вот почему А-Лин кричит – последний подарок матери ведь, последний самый. Он не помнит ее, ее голос не помнит, лица не помнит, тело рук не помнит, но колокольчик всегда звенит, воспоминания хранит за него.       Цюнлинь сжимает ладонь, аккуратно сжимает, дышит часто, рвано. Думает, что дышит, пытается изо всех сил, надеется изо всех сил, знает, что бесполезно, Вэй Ин не волшебник ведь. Вэй Ин итак слишком много сделал, для него – особенно.       Цюнлинь прав. Он не сможет, не сможет ему отказать. Не тому, кто спас его, не тому, кто жизнь новую подарил, «такую» жизнь, но лучше той, в цепях. Город-ад. Безночный город. Алый город. Он почти не помнит, сознание не помнит, но тело знает, до сих пор хранит.       Ваньинь скоро тоже станет телом, и А-Нин этого никому не простит, не сможет.       – Молодой господин Вэй, расскажите, что делать.              – Господин Цзян?..       Неуверенно, негромко зовет Цюнлинь, едва войдя в «Сопереживание», едва привыкнув к густой темноте. Холодное озеро морозит ноги. Он их почти не чувствует, ступает, не глядя, едва не поскальзывается на илистом дне, двигается неосознанно, траекторией в собственной голове.       – Цзян Ваньинь, где ты?..       Ваньинь не отвечает, Ваньиня не видно нигде. Неужели его занесло куда-то не туда? Не по той дорожке? Да нет, это невозможно. Это же «Сопереживание», оно не так работает. Место правильным должно быть, особенным для Цзян Ваньиня. Должно быть, но что-то все равно тревожит сердце.       Цюнлиню вдруг нестерпимо хочется достать колокольчик, позвать душу на звук. Ваньинь бы его точно услышал, узнал бы вырезанный лотос, не глядя, отозвался.       А-Нин сует руку в рукав вороха, не успевает его достать, отдергивает себя. Нельзя! Не для этого он был ему выдан. «Если вдруг выбраться оба не сможете, тогда звони, зови». Но А-Нин его еще не нашел, еще не забрал, не вырвал из лап собачьих, шкуры огненно-львиной, оскаленной пасти.       – Цзян Ваньи-…?       Договорить не успевает – замечает, вылавливает в темноте. Фигуру одинокую, спину куском ткани лиловой, острое, отточенное серебро заколки на растрепанных волосах затылка. «Не подходите. Я сделаю больно», – предупреждает.       Но Цюнлинь все равно подходит, отмахивается от всего. Мне больно не будет. Я боли не чувствую, кровь не пойдет. А-Нин медленно к цели идет, бесшумно совсем ступает. Ваньинь не видит его, не поворачивается лицом. Лотосов стебли держат его в плену, опутывают ноги, ловят за рукава ханьфу. Он не кричит, звука не издает, не пытается выбраться, смотрит на едва различимую Луну, где-то на самом верху нависшего над ними обоими неба, тяжелого, искусственно созданного воображением, игрой сознания, неба.       Цюнлинь тоже смотрит, но не видит даже ее очертаний. Пытается высмотреть, выловить взглядом, но тьма слишком сильно давит на глаза, прижимает к поверхности воды, словно веса в ней непомерно много. Идти ему становится тяжелее – ощущается явнее, острее чужое присутствие. Дыханием ледяным в его, Цюнлиня, сторону, глазами опаловыми, яркими, пронзительными, воздухом тяжелым, плотными, единственной отчетливой мыслью в голове: «Спасите, спасите…»       Но спасать некому, никто не придет на помощь, ведь это он – спасатель, герой этой новогодней сказки. Недо-герой. Не умеет он, не знает, как, не проходил обучение, оттого и действует по наитию, как чувствует, как понимает – хватает Ваньиня за руку, тянет к себе, рвет лотосов стебли у самого основания.       Посмотри же на меня, посмотри! Я здесь. Я рядом. Я пришел за тобой.       На непонимание в глазах натыкается, неосознание. Но руку Ваньинь не выдергивает, застывает в толще воды, смотрит прямо, открыто, немного растерянно.       – Где я? – не озвучено кроет поверхность лица, выдает в пустоту разреженного воздуха. – Что происходит?       Он его совсем не узнает, словно впервые видит, словно не было между ними ничего, совсем ничего, белый лист. Он его не узнает, только почему-то, по какой-то понятной лишь ему одному причине, вдруг откликается на чужой /знакомый где-то там, на подкорке сознания/ голос.       – Объясню потом, нам нужно идти!       – Идти?.. Куда?.. Зачем?..       У Цюнлиня едва ли не трескается сердце от этого его «Зачем?», от этого его «Куда?» и лица такого трогательного, беззащитного.       Говорят, у Саньду Шэншоу взгляд – сталью, холодом вековых льдин, поступь твердая, как скала, сердце – камнем ушло на морское дно. Говорят, у Саньду Шеншоу давно больше нет его, этого самого сердца, и душа, говорят, пропала давным-давно, ушла на прогулку и забыла дорогу домой. Иначе он не был бы так жесток, даже со своими. Не был бы так строг, не ссыпал бы столько брани, соли на незаживающие чужие раны.       Цюнлинь все эти перетолки не слушает, Цюнлинь видит. Трепетно раскрытую перед ним душу, обнаженную. Тянет невольно к ней вторую руку, касается бледной, остывшей, замершей от озерной воды кожи.       – Давай вернемся домой. Давай вернемся?.. – осторожно сжимает чужие пальцы, осторожно просит. Ваньинь почти соглашается, почти делает шаг навстречу, почти…       Черт бы тебя побрал!       Зверь с именем подбирается сзади, дыханием опаляет Цюнлиня с головы до ног. Дыхание его темными нитями расходится в воздухе, подобно той самой, до боли знакомой, незабываемой энергии инь. Ваньинь морщится, пытается скинуть внезапное наваждение, внезапное осознание.       У незнакомца волосы цвета вороньего крыла, вены на белой коже прорисованы угольной кистью. Такие, как он, привязаны к одной горе, жизнью обязаны – одной горе. Вы все ее знаете, Ваньинь тоже ее знает, никак из головы не выпустит, никак не сотрет из памяти брата, летящего со скалы, свои же слова: «Неужели ты не понимаешь, что если не сейчас, то я тебя уже не смогу спасти!», чужого ребенка, вдруг обнявшего его за ногу и его, Цюнлиня, с деревянной маской вместо стальной брони.       А-Нин растерянно выпускает чужую руку. Он ведь своею однажды… однажды… Цзысюаня уже не спасти. Даже если он в самом деле не виноват, даже если виноватый уже погиб. Все это… давно неважно, сейчас неважно, когда Ваньинь так смотрит на него, когда правда теряется в карих глаза, тает нещадно, последним весенним снегом превращаясь в пустой сизый дым. Ваньинь смотрит на него чуждо, отрешенно, шепчет едва различимо:       – Уходи. Уходи отсюда, иди прочь!       И отходит спиной вперед, уверенным шагом на черную глубину. Зверь острыми клыками скалится, уводит его ко дну.       – Нет! Отпусти его! Он не твой! Отпусти!       – Я – отпущу. Но ты попробуй его найди.              Цюнлиня выбрасывает из «Сопереживания» как рыбку из штормующего моря, маленькую черную рыбку, мокрую, задыхающуюся. Его так же трясет, так же спирает дыхание, сжимает все органы внезапно обрушившимся кислородом. С ним что-то не так. Не должно быть – так. Не может мертвое тело колотить, знобить, лихорадить. Не может мертвое тело страдать, мучиться, биться в агонии, выкручивать неестественно кости, ломать, перестраивать внутренние системы, органы запускать в том самом, нужном порядке.       – Вэнь Нин?.. – голос Вэй Усяня звучит где-то на фоне, отдаленно очень, глухо, почти не слышимо… обеспокоенно? – Вэнь Нин!       Он пытается ему что-то ответить, но губы не слушаются, голос – не слушается, тело – едва не разбивается, едва не крошится о стоящую рядом кровать, едва не роняет на пол спящего в безмерном море своего неведения Цзян Ваньиня. Едва не. А-Нин пытается сдержаться, унять непрекращающиеся спазмы, судороги. Сердце бьется быстро, звонко. Ему так живо и так мертво не было еще никогда. Даже в момент смерти.       – Дядя Нин… – ошарашенно шепчет Сычжуй, зажимая рукой рот, и не понятно, то ли действительно от страха, то ли… – Учитель Вэй, у дяди Нина…       Кто-то прижимает белый рукав к его губам, оставляет отпечаток на память. Красный отпечаток. Яркой кровью.       – Как… такое возможно…?       Цюнлинь не различает, кому принадлежит этот голос, зато никак не выбросит из головы другой – рыком звериным, зубами-скалами.       «Попробуй его найди».       Попробует, обязательно попробует. Потянется непослушными пальцами к бездушно лежащему телу, потерявшему всякую чувствительность, дотянется, захватит самыми кончиками пальцев чужих, сожмет рвано, некрепко. У него снова перекроет дыхание, сознание вконец истощится, зайдет куда-то за грань. Неважно, не страшно, лишь бы он руку не отпустил, не выпустил из своей, лишь бы…              Ваньинь не кричит – воет оглушительно. Дождь нещадно льется с рыдающего, серого, промозглого неба прямо ему на лицо, на руки, перепачканные в крови. Он весь в белом, ядренно-белом, ослепительно белом. Цюнлиня едва не слепит эта его оголенная боль, вывернутая наружу.       Ваньинь сидит на каменной площади, поджав под себя колени, пачкая белое ханьфу размазанной от дождя грязью. Город-ад острой горой возвышается впереди, тонет в серо-сизом тумане. Он не прижимает их к своей груди, не смотрит, не держит за руки всех троих, в отличительном сине-фиолетовом, с вырезанными по дереву лотосами, талисманами. Они не спасли их – ни отца его, ни мать, ни сестру.       Он не смотрит на них, лежащих рядом – руки на груди сложены, глаза закрыты, лица – безмятежны от глубокого сна, из которого всем троим уже никогда не выйти. Он не смотрит на них, не держит за руки, не прижимает к груди. Не может, не позволяет себе. Только воет подбито в воздух, пронзительно, ярко, кричит, что есть сил, что есть мочи, скулит зверем, пойманным в ловушку собственных воспоминаний, весь растерзанный и разбитый.       Вороны стаей летают над его головой, нетерпеливо наматывают круги, еще немного – и спустятся совсем низко, подхватят за мокрые, растрепанные волосы, схватят крепко, унесут, заберут. Опять.       – Прочь! Пошли все прочь от него! – почти кричит А-Нин, почти вторит ему. Почти. Замолкает вдруг на полуслове, так и не успев ничего сказать, не успев махнуть руками на обнаглевших птиц, только заносит руки и… безвольно опускает вниз.       – А-Нин!       Ее голос доносится откуда-то издалека, приглушенно, слышимо только ему, предназначено только ему. Безночный город. Город-ад. Ее тело тряпичной куклой привязано к деревянному колу, воткнуто в землю. Огонь лижет ее обнаженные ступни. Она не кричит, только тихо плачет, только тихо зовет его, тихо прощается.       – А-Нин… Прости меня… Ты должен жить…       – Сестра! Сестра!       И воет, так яростно воет, что Ваньинь, словно придя в себя, оборачивается на его крик, натыкается на знакомое, теперь определенно знакомое, лицо. А-Нин плачет взахлеб, как ребенок, забыв, зачем на самом деле пришел, падает, как и он, Ваньинь, еще недавно на колени, бьется головой о каменный пол, кланяется мертвым, молится, просит прощения.       Ваньинь не понимает, как, не понимает, почему, но вдруг поднимается, идет на ватных, непослушных ногах. Идет неуверенно, шатко, не отдавая себе до конца отчета. Зачем ему все это? Почему именно к нему? Почему, ты, глупая душа, тянешься именно к нему! Пытается выгнать мысль из головы, давно уже пытается, много лет, никак не выходит, с того самого дня.       Двое преклоняют колени в Храме Предков. Двое приносят беззвучно клятву, двое, и с ними вместе стоит поодаль еще… один. Он его не впускает. Ему – нельзя! Злость давит на легкие, рука едва не тянется к кольцу на пальце – сломать, разбить, выставить наглеца вон.       Не трогает, успокаивается. Он не виноват, Вэнь Нин не виноват. Понимает ведь, все понимает, но чертова злость! И неумение контролировать свои эмоции.       «Хватит! Хватит! Замолчи!»       Правда, сорванная с чужих губ, оглушает сильнее всего, ударяет больнее, вырывает сердце без спроса. Ему так хочется вырвать это проклятое золотое ядро, вернуть обратно, всучить, как ненужный подарок. Забирай! Уходи! Но Вэй Усянь теряет сознание, Ванцзи смотрит зло, затравленно, словно голову ему сейчас оторвет. Ваньинь сам бы оторвал, сам бы себя ликвидировал, но злость плещет через край. Еще этот со своим росчерком черных вен на бледной шее, проклятым напоминанием о предательстве, чужой смерти… стоит железной броней, буравит его тяжелым, решительным взглядом. Не отойдет ведь, не даст снова сделать ему больно, защищает, как верный пес. Проклятье! Какое он, черт побери, имеет право? Так смотреть. Так обвинять. Его, Ваньиня, обвинять!       И это второе потрясение за день. Не такое сильное, как первое, не такое яркое, значимое в тот день, оттого и уходит на подкорку сознания, на потом.       Времени на это самое потом выпадает слишком много. Он бежит от него, как прокаженный, прячется по всем углам, но оно преследует, идет по самым пятам. Вэнь Нин не был никогда таким. Робким был, глупым был, наивным был, неумехой был, ведомым – был, послушным к чужим приказам – и то был. Но таким – не был. При нем – никогда не был, и это как-то слишком.       Ваньинь бежит от него, сбивает ноги, почти не спит. Каждый раз, завидев в Юньмэне с малышней, делает вид, что его нет дома. Не знает, как с ним теперь говорить. С тех пор, как все потрясения закончились, и мир вернулся на привычную ему ось, осознание вины и стыда за все колкие слова, за все поступки легли на плечи непомерной ношей. Есть вещи, которые никогда не исправить, мертвых уже не вернуть, перед живыми однажды попросит прощения. Однажды, когда дороги сведут их вместе. Когда случай будет подходящим, и злость не пойдет через край. Когда станет можно быть искренним, один на один. Он не торопится, знает, что день однажды придет.       Но этот же… Чтоб его! Ну чего его глупой душе все время туда-сюда перед моим домом мечется?! У него, Ваньиня, перед глазами мечется!       Так часто мечется, что усталость берет. Он уже не отводит взгляд, уже не злится. Напротив смотрит любопытно, внимательно, подперев подбородок рукой. Ну чего ему снова надо-то? Но спросить не решается. Зато отлично входит в привычку ловить взглядом его ускользающий край плеча, длинный локон волос, улыбку, смущенную – кому-то. Этого кого-то Ваньинь не видит, всегда отводит глаза, не его это дело, с кем он, зачем и почему обязательно здесь, у него перед носом. Раздражает, немыслимо, откровенно. Но срывается всегда на других, а так хочется… по-другому.       Когда он доходит, Цюнлинь все еще сидит, все еще тихо плачет, уткнувшись лбом в промокшую под дождем ткань ханьфу. Плечи тихо дрожат, рассыпаются мелкой рябью. Ваньиня ломает. В который раз за этот бесконечный сон ломает. Ладонь невесомо опускается на темную, воронью макушку, пальцы скользят поверх волос медленно, нежно, успокаивающе. Такой ребенок. Цюнлинь еще такой ребенок, на самом деле, в своей глупой душе. Ранимый, трогательный. Его хочется обнять, забрать, увести отсюда. Не место ему здесь, не в этом городе.       Цюнлинь у его ног вдруг замолкает, замирает, почувствовав чужое тепло, совсем ненадолго, словно приходит в себя, восстанавливает полотно сознания по мелким крупицам, выпрямляется в спине, но голову так и не поднимает — в ушах все еще стоит ее шепот, ее зов, на который он никогда не сможет откликнуться, не сможет прийти.       Ваньинь садится рядом, щекочет воздух тихим голосом вокруг его порозовевшей щеки:       – Давай вернемся. Ты ведь хотел, ты ведь просил, помнишь? Давай вернемся.              Вэй Усянь ловит ускользающих рыбок, в прямом смысле ловит, руками, он это хорошо умеет, научился в прошлой жизни. Цзян Чэн тяжелый, едва не выпадает у него из рук, едва не падает на пол, на…       – Спасибо, Лань Чжань!       Ванцзи вовремя подхватывает сидящего всю ночь у подножия чужой кровати Цюнлиня, берет на руки, словно ребенка, уносит в соседние покои. Ребенок устал и спит, едва не сопит во сне, едва заметно дышит. Дышит! Ванцзи не сдерживает улыбку, краешком губ, насколько может, качает головой. Вот ведь Вэй Ин лис, знал, кому обоих подсунуть, знал, в какую именно ночь подсунуть. Теперь они ему оба будут должны. Пожизненно.       На илистом дне, на глубине черного озера живет чудовище. У чудовища есть имя, но лучше о нем молчать. Лучше о нем помнить весь год и в нужный момент, нужный час, нужный день – позвонить в колокольчик, призвать. Он придет, отзовется на звук, заберет душу, согреет ее, утешит.       – Баю-бай, А-Чэн. Баю-бай, А-Нин, – зверь качает мощной своей головой, рассыпает воду брызгами по зеркальной глади озера. В отражении воды видится его настоящее лицо – усталое, старческое лицо с длинной седой бородой, — мне теперь еще нужно успеть к другим…              Утро первого дня нового года мажет лиловым вдоль щеки, целует солнцем отогретые руки, живые руки. А-Нин смотрит на них непонимающе, смотрит и не видит. Росчерка черных вен не видит, бледности неестественной не видит. Все запуталось, перемешалось. Прошлая ночь, холодное озеро, Безночный город… Сон?.. Иллюзия?..       – Дядя Нин! – Сычжуй вихрем врывается в комнату, следом за ним еще двое, садится к нему на кровать, обеспокоенно смотрит в глаза. – Дядя, ты как?..       А он, собственно, как?       – Я… не знаю?.. Что вчера произошло?.. Почему я?..       – Мы вам сейчас такое расскажем, вы просто умрете!       – Цзинъи! – Сычжуй пихает его в плечо. Боги, пожалуйста, подарите этому ребенку мозги, в следующем году. Можно ведь?       Когда Цюнлиню все-таки рассказывают, что произошло, непонимания становится только больше. Разве такое возможно? Чтобы он и снова… такой. Как раньше. Чтобы сердце билось, слезы лились, когда грустно и хочется плакать, чтобы тело на тепло отзывалось, на боль отзывалось, слабым было, совсем беззащитным…       – Ну это, – неловко говорит Сычжуй и отводит глаза, – неприятный бонус?.. Учитель Вэй не до конца дочитал старые записи… Не знал, что…       – Все в-в порядке… – уверяет его А-Нин. – Это ничего, это… Привыкну?.. Да, я привыкну.       Привыкнет, обязательно, и все действительно будет в порядке, когда он, Цюнлинь, поймет, как дальше со всем этим быть. Как снова жить с телом, которое все понимает, все помнит, все чувствует, все принимает на себя, через себя. Когда поймет, как бешеное сердце успокаивать, загонять неукротимой черной маленькой птичкой обратно в клетку, как ему теперь быть… с ним. Стоит поблагодарить? Ведь если бы не он, всего этого не было бы, жизни – не было бы, одной, поделенной напополам, умноженной на двоих. Знает ли он уже? Злится ли? Захочет ли теперь видеть? Выставит вон?       Когда дети уходят, давая ему возможность отдохнуть и обещая вернуться позже, принести ему много вкусной еды, которой в Юньмэне полным-полно, он остается один, наедине со своими мыслями, терзаниями. Никто не дает ему ответов, не дает подсказок, не у кого спросить. Вэй Ин и Лань Чжань всю ночь караулили А-Чэна, и теперь тоже куда-то ушли. Оставаться вдруг одному в чужом доме слишком… неправильно. Хочется уйти незамеченным, тихо, не столкнуться с ним случайно, в его же доме, но новорожденное тело, все еще чувствительное и непослушное, не дает ему покинуть постель. Остается только ждать и буравить взглядом окно.       А там, за этим самым раскрытым окном, тихо падает снег, накрывает землю пуховым одеялом, припорашивает, прячет от всех невзгод. Там, за этим самым окном, ступая по нетронутому никем снегу, идет Цзян Ваньинь, Цюнлинь его не видит, слишком погруженный в свои мысли.       Ваньинь же в комнату заходит бесшумно, незаметно, застывает, едва войдя, ломается взглядом об его беззащитную спину, о тонкую линию шеи, о жизнь, едва бьющуюся под кожей, поделенную напополам, умноженную на двоих.       Ему хочется смеяться, сдавленно, безрадостно. Вот ведь как все обернулось – хотел умереть, молил, рыдал, бился головой в пол храма, сам пошел в чужие собачьи руки, ушел на дно, илистое, темное, хотел умереть, забыться, а его выкинули на берег, всунули чужое тепло, чужое сердце, чужую душу, и уже не сделаешь вид, будто не видел ее прежде, будто не знал раньше. Глупая душа, ну чего ты туда-сюда мечешься! Уже не сделаешь вид, да и не хочется вовсе. Если честно.       Он тихо кашляет, обозначая свое присутствие, делает шаг внутрь комнаты, Цюнлинь поворачивается на звук, отзывается, дергается от испуга.       – Господин Цзян!..       – Господин Цзян? – удивленно спрашивает Ваньинь, наигранно удивленно. – Разве так ты меня называл там, на глубине? Разве так звал?       У Цюнлиня тут же загораются уши. Тушит руками, ладошками, натыкается на чужой смешок. Стыдно, совестно, неловко, неловко-то как! Но правда – звал, бесстыдно звал личным, детским именем, не имея на это права. Оступился, позволив себе большего, давно желанного, не должен был.       – П-простите, господин Цзян!.. Я-я не д-должен был…       Ему хочется провалиться сквозь землю, уйти незамеченным. Ваньинь на его слова только усмехается, скрещивает руки на груди, смотрит с прищуром.       – А знаешь, мне нра… – почти признается, почти. Не собирался, но душа, глупая, тянется. Проклятый собачий «подарок». Почти признается, но дверь с шумом открывается, запуская ораву детей в тепло комнаты. У детей в руках ворох бумажных пакетов с едой, красные от холода щеки, довольные лица.       – Дядя Нин, мы вернулись! – радостно щебечет Сычжуй. Ваньиню хочется переломать ему ноги, но ребенок чужой, этого ребенка трогать нельзя, а так хочется ему поддать чем-нибудь, тяжелым. Не мог позже прийти? – Господин Цзян, вы тоже тут…       Ваньинь вздыхает устало, разочарованно, уходит тихо, оставив без ответа. Оставляет, уходит, потом вернется. Потом, потом скажет, когда опять наберется смелости.              Когда Цюнлиню становится лучше, и тело перестает реагировать смертью на каждое лишнее движение, Вэй Усянь решает забрать его в Облачные Глубины. Сам до этого времени ошивается в постоялых домах Юньмэна, караулит, ждет, но в назначенный день натыкается на категоричное:       – Он останется здесь.       – Здесь? – не понимает Вэй Ин. – Где это еще «здесь»?       Трое юношей во главе с Лань Ванцзи не понимают тоже: таращатся на Цзян Чэна во все глаза, не торопятся закрыть отвисшие рты. Чтобы Саньду Шэншоу и оставил кого-то в Пристани Лотоса? Самолично? Да не смешите. Но Ваньинь не смеется, Ваньинь ведет себя странно. Смотрит строго на всех четверых, нервно сжимает пальцами запястье другой руки, спрятав обе за спину. Ему не по себе, но надо, один раз и все, шоковая терапия.       – «Здесь» – значит здесь, — отчеканивает, невольно косится на растерянного А-Нина, ищет поддержку в его глазах, а там сплошное потрясение, страх и… волнение?       – Вэнь Нин тебе не собака, – хмурится Вэй Усянь, идет в наступление.       – Тебе тоже, — парирует Ваньинь, едва не сходя на злость. Почти доходит, но чья-то чужая ладонь неуверенно опускается ему на плечо.       – Господин Цзян, молодой господин Вэй, прошу вас, не ссорьтесь, – просит, умоляет А-Нин своими огромными глазами. А там надежда плещется, бьется маленькой рыбкой о край, и это слишком. Братья стыдливо отводят глаза, выдыхают устало, теряя всякое желание размять кулаки.       – Вэнь Нин, ты точно уверен? – Вэй Усянь смотрит на него обеспокоенно, отводит в сторону. – Это же Цзян Чэн, с ним… сложно.       – Боюсь, у меня нет выбора, молодой господин Вэй…       – О чем ты? – искренне не понимает Вэй Ин.       – Нам с ним никак теперь… порознь… Никак… Иначе оба погибнем… Оба уйдем ко дну… В этот раз в прямом, самом прямом смысле… Понимаете?       Цюнлинь нехотя выуживает несколько свернутых листков откуда-то из вороха одежд. С них от старости едва песок не сыплется. Вэй Ин, увидев записи, меняется в лице, нехорошо меняется – осознание приходит слишком быстро, слишком резко, обрушивается виной, радостью. Ваньинь где-то хмыкает у него над ухом.       – Хорош, братец, подставил обоих.       – П-простите, господин Цзян… О-обещаю, я н-не буду мешать вам…       – Не будет он, как же. Ты уже пробовал не мешать, и что из этого... – осекается вовремя, натыкается на заинтересованный взгляд, отводит свой. – Не важно.       – Мы чего-то не знаем, А-Чэн? – у Вэй Усяня хитрющее лицо, улыбка до ушей, и сам он весь какой-то слишком довольный, Ваньиня так и подмывает вмазать ему.       – Не твое собачье дело! Вали уже в свои Облачные Глубины! И этих всех с собой забирай! Надоели!       Эти «все», услышав, что им всерьез не рады и вот-вот прилетит от разгневанного главы клана, тут же ретируются из Пристани Лотоса, наспех бросив слова прощания, и двое остаются одни, теперь уже точно одни.       – Г-господин Цзян… – зовет Цюнлинь тихо, неуверенно, но его прерывают, отворачиваются, уходят.       – Иди к себе, у меня нет желания разговаривать.       Не сегодня – хочет добавить Ваньинь, но молчит. Сегодня с него хватит, он уже перешел свой порог, ему надо время, успокоить сердце, взять себя в руки. Он не может, не может сейчас…              Но и назавтра тоже не сможет, не найдет в себе мужества, не соберет храбрости, зато возьмет в привычку избегать его под любыми предлогами. Возьмет в привычку находить ему развлечения, от которых Цюнлиню в скором времени захочется вновь стать мертвым.       И дело вовсе не в тренировках, которые глава Цзян назначит ему посещать вместе с младшими адептами клана, аргументируя тем, что: «У тебя тело слабое еще. Тебе полезно». О том, что действительно им обоим полезно, оба упрямо молчат. Один пытается поговорить, привычкой давней маячит перед глазами, пытается маячить, второй упорно делает вид, что ничего не видит, не замечает. И это больнее всего, невыносимее любой физической боли, его ломает, и тянет, тянет, тянет неумолимо…       Ваньиня тоже тянет, очень сильно тянет. Но каждый раз, стоит только дойти до чужих покоев, вся решимость сходит на нет, рука, занесенная над дверью, безвольно падает вниз. За дверью – пропасть, из которой уже никогда не выбраться, зайдешь однажды – и обратного пути не будет, никогда, никогда не будет. И это пугает больше всего, больше ноющего сердца и скребущей души, требующей, ждущей, тоскующей.       Когда в Юньмэн приходит весна, терпеть не остается никаких сил. Ждать – никаких сил. Они друг друга доломают, еще немного, и окончательно доломают.       Цюнлинь долго строит план, каждый свой шаг продумывает, но в итоге действует по наитию, как чувствует, как может. Ваньинь стоит на краю пристани, смотрит куда-то вдаль, на оттаявшую гладь озера, едва не лишившего его жизни, не замечает чужого присутствия. Делает вид, что не замечает.       – Господин Цзян, давайте поговорим, – решительно заявляет Цюнлинь, подходит совсем близко, опасно близко. Ваньинь от его голоса весь как-то съеживается, ломается на части, делает шаг вперед. Ему хочется убежать, уйти от давно нависающего разговора, но впереди только илистое дно, и чудовище, у которого есть имя, но о котором лучше молчать.       Он так хочет уйти, сбежать незаметно, но вместо этого набирает воздуха в грудь, поворачивается лицом, ловит взгляд чужой – трогательный, отчаянный.       – Не убегайте от меня, пожалуйста… – просит, молит, и сопротивляться не остается никаких сил. Голова сама падает на худое плечо, лоб утыкается в теплый изгиб шеи, руки невольно тянутся вперед, захватывают Цюнлиня в плен.       – Я ведь просил тебя уйти. Просил ведь тогда. Почему же ты не ушел?.. Почему остался?..       Цюнлинь ничего ему не отвечает, не знает, как, не умеет еще, не было опыта, некому было рассказывать, некому признаваться, раньше не было.       Ваньинь жмется к нему ребенком, давно потерявшим дом, ведет носом вдоль шеи, ластится лбом, выбивает в ответ приглушенный выдох, задержанный вдох. Цюнлинь сдерживает себя из последних сил, ведет в голове войну, но в конечном итоге белый флаг сам падает в руки к нему.       – Господин Цзян…       Ваньинь хмурится, кусает его в плечо:       – Называй по имени, не в первый же раз…       Не в первый, и не в последний. И это обещание выбивает весь воздух из легких, лишает дыхания, возвращает с чужими губами, обернувшимся поцелуем, робким, неуверенным поцелуем. Губы у Цюнлиня оказываются мягкими, теплыми, беззащитными, и Ваньиню так тяжело сдержаться, так тяжело устоять. Рука ласково жмется к щеке, невесомо кожу гладит, узнает, зарывается пальцами в угольный цвет волос, тянет к себе. Губы сами находят чужие, так привычно, так правильно, топят в нежности, в размеренной на двоих теплоте.       Ему так давно хотелось, так давно мечталось, так давно отталкивалось. Так глупо было ждать, бояться, поворачиваться спиной, так легко оказалось отпустить свою душу на звук чужого голоса, чужой искренности, вверенной, вложенной податливо в руки, не просящей ничего взамен, отдающей, тянущейся так же сильно, как и его собственная. Так было глупо. Ему так жаль, так стыдно, так хочется все наверстать, возместить, вернуть сполна за все эти долгие месяцы ожидания и голодной тоски.       Цюнлинь в его руках расслабляется, подается навстречу, отвечает на поцелуй, мычит что-то в губы, мнет их, хлопает своими длинными ресницами, и Ваньинь трещит по швам от этой его щемящей нежности, трется носом о щеку, целует смазанно, выдыхает в волосы, молит, просит, едва не падает в ноги, едва не бьется о пол:       – Не уходи… Никогда не уходи… Обещай, что останешься… Обещай… Я же не смогу… Не смогу больше… Один… Без тебя… Я же…       – Не уйду, обещаю. Не смогу, не стану… – клянется, отпускает душу на волю, маленькой черной птичкой в весеннее небо, улыбается счастливо, радостно, по-настоящему.       У них теперь все-все будет по-настоящему. Жизнь – по-настоящему, чувства – по-настоящему, радость – по-настоящему, боль тоже – по-настоящему. Так, как надо, как должна быть, – разделенная напополам, умноженная на двоих. Ведь, когда вместе, не так страшно, когда вместе, не так больно, когда вместе, не важно, какую вести войну, даже если одного из вас пытаются увести ко дну.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.