Демон

Горячая работа
NC-17
В процессе
354
10
автор
RavenTores бета
Серия:
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 393 страницы, 196 964 слова, 16 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
354 Нравится 156 Отзывы 185 В сборник

Часть третья

Настройки

Каждый из нас должен определить для себя самого, что дозволено и что запретно — запретно для него. Можно никогда не делать ничего запрещённого и быть при этом большим негодяем. И точно так же наоборот… В сущности, это только вопрос любви к покою! Кто слишком любит покой, чтобы самому думать и самому быть себе судьёй, тот подчиняется без разбора любым запретам. Герман Гессе, «Демиан»

      Кунц помедлил в дверях комнаты. Кровать была застелена не как обычно, а лучшим образом, на полках был порядок, а карандаши были разложены на столе, причём в строгом порядке жёсткости. Отчего-то ранец показался тяжёлым, словно его набили кирпичами.       — Кунц, мальчик мой, — позвала мать слабым голосом.       Он подошёл к окну и отдёрнул занавеску. С ночи окно было открыто настежь, и мать побелела от холода. Хоть отец утверждал, что если бы ей было плохо по-настоящему, она не вопила бы, как текущая кошка, Кунцу было жаль её. Разве не видно, что она горюет?..       — Не уезжай. У меня был дурной сон, — сказала мать, поблёскивая глазами.       — Дурные сны не смогут мне навредить, мама, — сказал Кунц, попытавшись улыбнуться.       — Я ждала Морица четыре года. Сейчас не проживу и двух.       Кунц опустился на корточки и прижался щекой к её ладоням, как в детстве. Лучше не становилось, но и хуже — тоже.       — На Рождество я буду дома, — попытался успокоить её Кунц.       — Напрасно я умоляла бога сжалиться над ним… — пробормотала мать. — Вернётся только один офицер…       — Мама, это мой долг.       — Да пусть в аду сгорит ваш долг. Я не долг рожала, а тебя!       Ответ прозвучал с высоты, где-то над ним. Кунц клюнул мать в щёку и вышел из комнаты. У выходной двери стояли отец и Герман и что-то тихо говорили друг другу.       — Конрад, — сказал отец, крепко пожав его ладонь. — Удачи не желаю. Удача вам не нужна. Удача — вы сами.       Кунц потуже затянул ремешок дядиных часов, надел пилотку, закатал рукава кителя до локтей, заправил в верха ботинок низы брюк, что давно пришлось по душе. Даже когда улица поглотила их целиком, голос отца продолжил звучать в голове: «Германия смотрит на вас с гордостью и восхищением. В вас она видит победивших братьев, призванных защищать свою родину. Вы оба мои сыновья, я передал вам любовь к Германии».       Свернув на Фридрихштрассе, Герман осмотрел Кунца с холодной скрупулезностью, словно собирался внести рапорт о его внешнем виде, и упрекнул:       — В лагере наденешь походные сапоги.       — Я не на плацу, — возразил Кунц. — Приказом не запрещено.       — Я запрещаю тебе ходить, как вздумается.       Кунц дёрнул наверх козырёк фуражки. Герман удержал её на голове и толкнул его в грудь чуть сильнее, чем требовалось.       — Ты невыносим, но я люблю тебя, — шепнул Герман, когда они вновь поравнялись.       — Тебя так впечатлила речь отца? — усмехнулся Кунц.       — Твой отец прав как никогда. Никто, кроме меня, не защитит тебя.       — И от кого же?       Герман промолчал.       В тишине вышли к Церкви святого Петра. Здесь когда-то крестили Кунца, поэтому дядя и выбрал её. Кунц же смотрел на церковь без должного тепла. Она казалась чужой и искусственной, будто её вклеили в улицу, и всё же он старался запомнить каждый штрих, каждый изгиб, потому что дядя выбрал именно её, потому что этот момент, может быть, последний, когда они молятся вместе.       Внутри было светло, удушливо пахло ладаном. Фрески с лицами святых оборачивались полями, по которым бродили существа, неведомые миру, как если бы сам бог, уставший от реальности, на мгновение дал волю воображению. Арки плавно переходили в колонны и своды. Залюбовавшись видами, Кунц не сразу заметил, что Герман остался в дверях, и подошёл к алтарю.       Вокруг креста стояли свечи разных размеров. Пламя дрожало от лёгкого сквозняка, но, тем не менее, крест тонул в странном божественном свете. Кунц решил не читать молитву и обратился с искренней просьбой: «Не позволь нам умереть. Дай нам время. Потерпи, пока мы заблуждаемся, пока не найдём правильный путь». После он трижды перекрестился.       Вскоре мыслей не осталось, лишь упрямое ожидание, будто ответ появится сам, если подождать достаточно долго. Он не сразу услышал шаги. Дядя снял фуражку и крепко обнял за плечи. Нестерпимо захотелось оттолкнуть его и крикнуть: «Хоть ты будь во мне уверен!», но Кунц сдержался.       — Кунц, послушай, — сказал дядя тихо. — Смотри на жизнь трезво. Никто тебя не осудит.       Он схватил Кунца за колено.       — Стреляй сюда. Попадёшь ниже — раздробишь хрящ, выше — откроешь кровотечение. Ты понял меня?       Кунц попытался заглянуть в его лицо, но дядя крепко сжал воротник кителя.       — Скажи, что понял.       — Понял, — шепнул Кунц.       — У тебя незавидная доля. Ты и мой наследник.       Дядя сел на скамью и сложил руки на коленях как настоящий праведник.       — У тебя нет другого выхода. И у меня тоже не было. К сожалению, бог не дал мне сына, но дал мне силы на то, чтобы тебя воспитать. Не подведи меня. Я знаю, что ты поступишь правильно. Теперь помолись со мной.       Он замолчал, будто ждал ответа. Кунц сел рядом. Он был бы счастлив, если бы дядя просто пожелал удачи!.. Всё же Кунц не стал обижать его и начал читать вслух молитву «Ангел Господень».       Мгновением ранее Герман даже не взглянул в сторону Франке, пока тот заходил в церковные двери. Настроение портить не хотелось, причём им обоим некогда было строить из себя лицемеров и любезничать.       На прощание поцеловав фрау Франке, Герман отошёл с Николь в церковный сад, таинственный и тихий. Сжимая подол юбки, она смотрела под ноги, погрузившись глубоко в мысли.       — Не переживай, — сказал Герман, погладив её по плечу. — Этой войной мы предотвратим сразу много войн.       Она взяла его ладонь и сжала со всей силы.       — Я не понимаю, почему мужчины не могут прожить без войны.       — Ты и не можешь знать ответа в столь юном возрасте.       — Мне ведь уже почти семнадцать, — возразила Николь, остановившись напротив клумбы с нарциссами. — Вроде бы немного ещё, но мои кузины выходят замуж.       — Когда вернусь домой, я сделаю тебе предложение, — заверил Герман.       — Ты в этом уверен?       — Как никогда, — ответил он и поцеловал её пальцы. — Я вернусь и куплю дом, достойный тебя. Ты не будешь ни в чём нуждаться.       — Я не знаю, для кого ты это говоришь: для себя или для Германии? — грустно улыбнулась она.       Пока Герман старался понять, что вдруг случилось с девочкой, которую он знал, Николь сняла платок с шеи и завязала на его руке.       — Наверное, это всё хандра, — сказала она дрожащим голосом, заправив платок под китель. — Обыкновенная хандра… Вернись, пожалуйста.       Герман поцеловал её в висок. Эта скупая нежность — она всегда поражала неожиданностью и выглядела, как цветок на камне. Когда он вернётся домой, они поженятся, Николь родит ему сына или двух сыновей. Они будут смеяться вместе, они будут заботиться друг о друге, они будут счастливы. «Брежу ли я? — подумал Герман с тоской. — Или же обрекаю себя на одиночество?»       Он держал её за руку, пока Кунц не напомнил, что пора выдвигаться. К тому времени ладони Николь похолодели, а небо над садом помрачнело. Герман снова поцеловал её в висок, на этот раз не заглянув в глаза, а потом ругал себя в трамвае, что струсил. Всё же эта любовь была самым волшебным событием в его жизни.

***

      Днём Ваттель встретил их на почте рядом с лагерем. Они долго стояли на входе и смотрели, как тучи перекрывают небо. Кунц не знал, что сказать, поэтому наслаждался запахом Ваттеля. Всё равно он казался чужим человеком, глаза его смотрели вдаль и, очевидно, видели не то, что окружает их. Герман не видел никого вокруг по другой причине, и даже не пытался этого скрыть. Он был приятно взволнован, как и в тот день, когда вернулся из Польши.       — Фрицу пришла повестка, — неожиданно начал перечислять Ваттель. — И Гельмуту, и Хорсту. Типография без них встанет, но они счастливы как дети.       — Так велит долг, — ответил Герман, затушив сигарету о железные перила с другой стороны, чтобы не оставалось следов.       — Долг, Герман? — зло спросил Ваттель. — Долг гражданина, долг дружбы, долг немца?       — Понимаешь, Ваттель, личное спасение — это эгоизм в любом случае.       Ваттель возмущённо отпрянул от стены. Герман нахмурился и произнёс то, что уже неоднократно звучало по радио:       — Скоро война закончится и жизнь станет ещё лучше.       — Удачи тебе, Герман, — ответил Ваттель скупо. — Мы будем молиться за тебя всей еврейской коммунистической коммуной. Мазаль тов, Герман!       Герман покачал головой и всё же пожал руку. Кунц не запомнил, как попрощался с Ваттелем — осталось только чувство неловкости, — но запомнил, что в лагере их кормили мясом на завтрак, обед и ужин. Гюнтер стащил из столовой свиные уши, и они ели даже после пробежки. Когда начало смеркаться, их рассадили в грузовики по взводам и повезли в неизвестность.       Сперва никто не говорил. Чтобы не думать о плохом, Кунц взглянул на часы, которые не только напоминали о доме, но и грели. Тонкие стрелки дрожали от непрерывного грохота. Машинные механизмы лязгали, всё вокруг вибрировало. Вдруг Зайдель ударил его плечом, и кто-то хохотнул. Кунц едва сдержался, чтобы не ударить в ответ. Пока он следил, как проносятся деревья, между солдатами завязался разговор, переросший в гогот и смех.       Вдруг кто-то запел — не строевую, не что-то из уставного репертуара, а похабную песню о женских ногах, родившуюся, наверное, ещё в казармах Первой войны, ту, что передаётся от роты к роте, от поколения к поколению. Голос был хрипловат, но смел. Солдаты впереди услышали и откликнулись, и вскоре запела вся колонна. Грузовики резко запрыгали на ухабах, задребезжали, будто вторили этому нестройному, но живому хору.       Дивизия выехала к железной дороге, когда тучи сгустились, перекрыв небо. Кюхлер погнал солдат из грузовиков, и дальше они шли колонной по три человека, а впереди с большим разрывом ехали офицеры. Путь был недолог, лес закончился лагерем, в котором шла подготовка к наступлению. На рельсах стояли вагоны, рядом с ними — складские помещения, и там как мухи гудели солдаты: гудели целыми ротами. Кунцу пришлось напрячь слух, чтобы понять приказы Кюхлера: «построились», «вольно», «двадцать минут на отдых».       Скинув ранцы на землю, солдаты переглянулись, словно бы забыли, что такое отдых, и неохотно разбрелись. Вскоре Кунц устроился неподалёку от Гюнтера, Зайделя и Лоренца и открыл книгу, но толком не понял, что читает, вспоминая глаза Ваттеля — нет, не те, что увидел утром, а томно поблескивающие в полумраке клуба. Как же они напоминали переспелую бархатную вишню.       Ещё издали Кунц увидел десяток начищенных сапог. Солдаты СС во главе с оберштурмфюрером осматривали вагоны. Фонари в руках блестели, отбрасывая на лица тени, утяжеляя и без того суровые черты, и в один момент показалось, что это вовсе не люди.       Шефер прошёл мимо и шепнул:       — Поедут с нами.       Через полчаса была проведена повторная проверка по списку, и их разместили по вагонам. Кунц занял койку в углу, подальше от пустых ящиков, которые солдаты сразу же приспособили под столы. Понемногу они обустроились, развесили кители, ремни и винтовки на ножки двухъярусных кроватей. Поезд застучал по рельсам. Через заколоченное окно прорвался ветер, обдав лицо свежим дыханием, и Кунц замер, наблюдая, как дом остаётся позади. Начался дождь. Лес, деревня и крыши Берлина, выглядывавшие из-за горизонта, потеряли знакомые черты.       На койку снизу сел Гюнтер, развернул сало и с удовольствием начал угощать всех, приговаривая:       — Матушка делала.       — Хороша же твоя матушка! — сказал Лоренц и тут же получил подзатыльник.       Кунц не спешил подходить, и в конце концов Гюнтер бросил кусок сала на его ранец. Кунц отвернулся к окну, не решившись даже поблагодарить его, и занялся чтением. В книге Синклер слушал необычное толкование истории о Христе, распятом меж двух разбойников. «И правда, — подумал Кунц. — Речь разбойника о спасении была вовсе не проявлением малодушия, а проявлением индивидуальности, неделимости». Разбойник не сходит со своего пути перед лицом смерти так же, как и индивидуалист не делает шаг в сторону от своей сути. У личности нет общей религии, нет общего пути. У личности не может быть бога!       Кунц закрыл книгу и отложил в сторону. Вагон наполнился сигаретным дымом, песнями и весёлыми разговорами.       — А Мельсбах им стихи читать будет, — протянул Зайдель и опёрся руками о койку.       Солдаты глянули на них, но тут же вернулись к своему занятию, и только солдаты СС продолжили молча таращить глаза.       Кунц подкурил сигарету.       — Покурить дай, — потребовал Зайдель.       — Я не дам тебе сигарету, — ответил Кунц.       — Почему?       — Фюрер не курит.       Снизу появилась рука и схватила Зайделя за штанину.       — Эй, давай я дам тебе сигарету, — добродушно сказал Гюнтер.       — И что, что фюрер не курит? — упрямо продолжил Зайдель.       — Ну ты же хочешь получить железный крест. Железный крест не дают тем, кто курит, — как можно серьёзнее ответил Кунц.       Один из СС рассмеялся, ударив ладонью по ящику.       — А мальчишка дело говорит. Слышь, Ганс? — сказал он криворожему солдату. — Расскажи, какой фюрер.       — Высокий больно, — ответил тот, почесав шрам на губе. — Молчит много. Задумчивый значит.       — Да от тебя мертвечиной воняло, — заржал солдат. — И ещё бог знает чем. Покажи железку.       Криворожий стянул китель со спящего товарища и показал на железный крест.       — Смотри, — сказал он, и его пришитый нос словно бы сполз к уху. — Пристрелил за ночь тридцать семь французов. Они в низине сидели.       — А если бы не дымил, ещё бы и физиономия осталась. Так что мальчишка дело говорит. Ты слушай его, слушай!       Подошёл Кюхлер и хмуро проронил:       — Спать идите.       Зайдель побрёл к своей койке, однако Кунц не смог даже оторвать взгляд от солдат. Немыслимо! Люди же не зайцы. Вдруг перед ним обнажил душу мир, где вот так просто говорят об убийствах и так просто убивают.       — Мельсбах! — прикрикнул Кюхлер.       — Доброй ночи, герр унтер-офицер, — ответил Кунц и затушил лампу.       Он отвернулся к окну, положив ранец под голову. Хоть он засыпал без сентиментальных мыслей, всю ночь проснились французы, не вернувшиеся домой. Кунц не считал себя сентиментальным, более того — он готов был убить, если понадобиться, хоть и не хотел этого. Утром он выгреб из ранца пустые листы и оставил в ящике, чтобы не позориться. Какой же он поэт, если за две недели не написал ни строчки? Он не смог поравняться не только с Германом, но даже с дядей.       Поезд остановился среди дымящих труб. Небо было заволочено дымом, под ногами хрустел уголь и выгоревшая трава. Остановились рядом с солдатами из роты Майера, и тревога, с которой те переглядывались и перешёптывались, понемногу начала передаваться им. Говорили, что здесь евреи, и что они больны тифом а, быть может, даже чумой. Кунц старался никого не слушать. Напряжение росло, пока не появился Герман. Казалось, одной только походкой он хотел напомнить всем, что паника — их главный враг. Наконец волнение на солдатских лицах сменилось тем молчаливым вниманием, с каким смотрят на человека, за которым готовы идти. Короткое распоряжение, роту выстроили в три шеренги и повели в неизвестность.       Шефер шёл рядом с Кунцем, и он слышал даже больше, чем хотел.       — Похоже на пригород Варшавы, на берегу Вислы, — сказал Шефер.       — А ты откуда знаешь? — спросил Гюнтер.       — Был тут.       — В тридцать девятом?       — Нет.       — А когда был? А, Шефер?       — Рот закрой, — сквозь зубы шепнул Шефер. — Мне проблемы из-за тебя не нужны.       — А я же говорил, что рожа у него польская, — ответил Зайдель из-за спины Кунца.       — Ну и что? — удивлённо сказал Лоренц. — Нам вместе воевать и мыкаться от горя.       — Не будет нам горя! — ответил Гюнтер уверенно. — Хватит говорить об этом!.. А знаете, что? Мой отец — фрезеровщик и за всю жизнь ни разу не покидал Берлина. А я сейчас в тысячах километрах от дома.       — И что? — усмехнулся Зайдель. — Гордишься?       — Горжусь, ещё как! — сказал Гюнтер, и даже винтовка в его руках радостно лязгнула. — Когда мы победим, я найду себе жену и останусь в России. Буду присылать матушке открытки. Да ладно, даже привезу её в гости! Пусть мир увидит.       — Постыдись! Ты же немец, — удивился Зайдель.       «Идиоты. Мы ведь даже не дошли до России», — мысленно подкусил их Кунц. Хотя ноги уже налились тяжестью, он глянул туда, где стояли дома поляков. Как и в рабочих кварталах Потсдама, их крыши сияли под солнцем, словно догорающие угли, но, присмотревшись, Кунц заметил разницу. Местами крыши покосились, окна были грязными, а в палисадниках вместо ухоженных клумб торчали ржавые ограды. «Может, фюрер говорит правду про славян?» — промелькнуло в голове, но Кунц тут же отогнал эту мысль. Она показалась ему опасной. Что-то было не так, но он не понимал, что именно.       Зато Варшава встретила их порядком — это был немецкий порядок! На центральной улице солдаты СД проверяли документы у каждого, и не то, чтобы дружелюбно, но во дворах жизнь растекалась смиренной, сдержанной волной. Женщины гуляли по паркам, закрываясь от солнца зонтиками, которые Кунц видел только на картинках, играли дети, улыбки не сходили с лиц. В барочных зданиях работали магазины, рестораны и лавки. Своды готических церквей, больше похожие на паруса, скользили вдоль контуров арок, столбов и ограждающих стен. Кунц отбросил все сомнения и смотрел по сторонам, уже ни о чём не думая, пока колонна резко не встала.       — Что там? — спросил Зайдель, вытянув шею.       Кунц выглянул из-за головы солдата. Дорога была перегорожена деревянным шлагбаумом, от него в обе стороны тянулся высокий забор с колючей проволокой. Это был настоящий город внутри города! Он пригляделся получше: с обратной стороны забора стояли солдаты с винтовками. Не вермахт — СС.       — И что это? — недоумённо спросил Шефер.       — Может, для нас дома? — перебросил вопрос Гюнтер.       — Ты только посмотри, какая там грязь!       — Смотри, а там ещё заборы, — удивился Гюнтер, показывая пальцем.       Внезапно из-за дома послышался гул. Это были шаги, но не солдат — шаги толпы, сбивчивые, неуверенные, но в своей массе пугающе ровные. Кунц вытянул шею, пытаясь рассмотреть, из-за кого перегородили путь — хорошо, что рост позволял, — и обомлел.       Первыми показались огромные дырявые ботинки. Они принадлежали старику. Старик корчил страшные лица и прихрамывал на обе ноги так, будто его суставы были давно сломаны и кое-как снова собраны обратно. За ним появился ребёнок, закутанный в потёртое клетчатое одеяло. Он волок ноги по мостовой, будто с трудом понимал, куда его ведут. За ним шла женщина без волос, за ней — девочка в порванном платье, и ещё, и ещё. Они шли с каким-то неестественным, пугающим усердием, почти с маниакальной решимостью, будто верили, что если остановятся хоть на миг, их всех раздавит невидимая плита.       Вскоре людей стало много. Сначала десятки, потом — сотни.       — Евреи, — неожиданно бросил кто-то. — Это евреи.       — Евреи, — ответили испуганно.       Тошнота подошла к горлу и готова была задушить. Кунц почувствовал, как мир медленно сдвигается с оси, на которую он привык полагаться. Всё это казалось невероятным, почти абсурдным, как страшный сон.

***

      Герман смотрел на евреев с долей скептицизма, а Майер не смотрел на них вовсе. Он с интересом раскуривал сигарету, то и дело отнимая её от губ, чтобы посмотреть на тлеющий кончик, приговаривая: «А раньше вкуснее было». «И правда, раньше табак был вкуснее…» — подумал Герман и забылся. Ему стало интересно, как изменилась Варшава за два года и что стало с садом.       На этот раз их заселили не в гражданские дома, а в полностью отстроенный лагерь. Как только Герман вышел из машины, в ноздри ударил запах, больше похожий на запах керосина, и он вспомнил, что раньше Варшава пахла обыденной человеческой суетой. Теперь же этот запах напоминал о госпитале, где из каждого угла несло дезинфицирующими средствами. На площади царила неестественная тишина. Каменная мостовая была тонко припудрена серой пылью, словно город накрыли саваном. По улице, вправо от лагеря, тянулись дома с разбитыми окнами, и непонятно было, уничтожили ли их снаряды или сами поляки: любители диверсий, разбоя и всяких грязных методов ведения боя.       — Надо же, — протянул Майер, встав рядом. — А раньше здесь было очень красиво.       — Раньше и мы были дураками.       — Я бы выпил за это.       — Позже, — ответил Герман, скрывшись за козырьком фуражки. — У меня остались незаконченные дела.       Майер улыбчиво кивнул. Герман отнёс вещи в офицерский дом — он выбрал комнату с окнами на главный штаб — и вышел на улицу. Вдалеке виднелось здание с зелёной крышей. Оно всё так же выделялось среди варшавских домов, но сегодня особенно притягивало взгляд, будто звало его к себе.       Герман направился к старой церкви — простому кирпичному зданию с крестом, где он пытался молиться. Он остановился напротив и огляделся. Как и раньше, зелёная крыша отбрасывала на мостовую тяжёлую тень, но ни сада, ни людей поблизости не было.       Он уже подумал, что у него помутился рассудок. Может, ни сада, ни ресторана Варшавского товарищества не было вовсе, как и не было тех унизительных минут близости с Фогелем. Всё же Герман подошёл ближе к лавкам, от которых ещё пахло деревом. Рядом рос куст с тонкими ветвями, похожими на руки, он погладил махровый лист.       Вернувшись в лагерь, Герман сел за письмо.       «Любимая Николь!» — подумав, он перечеркнул фразу и начал сначала:       «Дорогая Николь!       За два года Польша совсем не изменилась. Сегодня я снова чувствую тоску и мучительную радость. Ещё я смотрю, что сделала Германия с Варшавой, и испытываю гордость. Правда, гордость — не в связи с действиями Германии, а по поводу того, что солдатам снова подарили возможность повидать мир.       Однако, Николь… Я долгое время не понимал, что происходит. Нас всю жизнь учат слушаться командиров, которых, в свою очередь, с младенчества учат врать. Я всё больше задумываюсь над тем, что это полнейшая чепуха и ересь сумасшедшего безумца, но с другой стороны — всё больше и больше начинаю в это, как ни странно, верить.       И это меня пугает, ведь это на меня совсем не похоже.       Твой Герман       23 мая 1941 года»       Герман отложил перо и устремил взгляд в окно. Солдаты собирались на плацу. Стоял лагерь в Польше или Германии — неважно; солдат постоянно муштровали, и не дай бог, если командиры хоть раз отступят от того, что втаптывали в головы их собственные учителя. А по сути в бою строевая подготовка ещё никому не пригодилась.       Герман разорвал письмо и вышел на обед. «Неважно, сейчас всё это неважно, — думал он. — И солдат, и командир всегда выполняет приказ, нравственный он или нет».

***

      Лагерь в Польше был больше берлинского, со стрельбищами и учебными полигонами. Казарма была одноэтажной, но тёплой, кровати — крепкими и широкими, а постельное бельё — новым, без единого пятнышка. Разобрав ранец, Кунц с восхищением осмотрелся: пространство было настолько огромным, что солдаты не слышали, о чём говорят в другом конце казармы. В перекрытиях крыши свили гнёзда голуби. Сто тридцать человек поместились здесь с лёгкостью, даже остались свободные матрасы, которые Кюхлер решил передать офицерам СД, а пока солдаты водрузили их друг на друга и, смеясь, лежали по очереди. Они давно не видели такой роскоши, поэтому забыли про евреев.       В первый же день с новоприбывшими офицерами провели совещание. Вечером Герман собрал роту на плацу и объявил:       — Война между Германией и Россией — не война между двумя государствами. Это война двух мировоззрений — мировоззрения национал-социалистического и большевистского, — с каждым словом он становился всё суровее. — Поэтому мы рассматриваем русского не как противника, а как идеологического врага национал-социализма. Русских комиссаров отныне приказывается не считать пленными, а уничтожать, расстреливать на месте.       Нутро Кунца мгновенно превратилось в лёд. Он посмотрел на Шефера — лицо его вытянулось от удивления, на Гюнтера — тот расширил глаза и нервно покусывал язык, и теперь точно мог сказать, что солдаты откажутся убивать людей просто так. Это преступление против разума! Всю ночь в казарме тихо обсуждали, что иногда славяне, как и евреи, бывают нормальными, а Зайдель обрывал их: «Разве кто-то спорит? Они бывают нормальными, как убийцы, насильники и воры».       Неделя тянулась за неделей, не меняя ход. Каждый вечер солдатам разрешали смотреть военную хронику, снятую в 1939 году в Польше. Для этого приспособили целое складское помещение, и всякий раз, проходя мимо, Кунц удивлялся толпам на входе. В конце концов подошёл Кюхлер и предложил банку сгущёнки: только посмотри! Кунц забрал банку, но не пошёл смотреть хронику ни вечером, ни на следующий день. Кюхлер, когда позже увидел его в казарме, долго смеялся, но не наказал и больше не лез в душу. «За одного убитого солдата вермахта нужно расстреливать тысячу человек мирного населения», — теперь шептались солдаты.       В начале июня роту поставили на ночное дежурство; они должны были, если что случится, убить поляков, приблизившихся к блокпосту ближе, чем на два шага. Кунц не мог сомкнуть глаза вторую ночь, ожидая своей очереди. Когда стрелка перевалила за два часа, он собрался прогуляться до нужника, чтобы привести мысли в порядок, но ещё долго лежал в кровати, ожидая, пока Лоренц закончит мастурбировать. Он и раньше видел мужское достоинство, но терзаемое с таким рвением, с такой нуждой — впервые. Кунц не заметил, когда стал заложником своей порядочности.       Наконец возня стихла, и Лоренц захрапел. Кунц проскользнул в комнату унтер-офицера, но Кюхлера не оказалось ни за столом, ни в кровати. «Курит, наверное, — решил он и выглянул на улицу — а вдруг нужда большая, что ему делать, гадить в кровать? Заметив Кюхлера на ступенях, Кунц вдруг представил, как он удовлетворяет себя. Стало неутно, в частности потому, что Кунц не чувствовал омерзения, которое должен был почувствовать. Он уже готов был вбежать назад, но услышал снисходительное: «Подойди сюда, не накажу», и встал рядом. Кюхлер усмехнулся, протянув сигарету. Точно догадался, что дело было не в нужнике!       Некоторое время они молчали. Кунц смотрел в сторону, откуда дивизия пришла в Варшаву, и представлял, как евреи ютятся у забора или, что хуже — в жутких полуразрушенных домах. Там грязно, пыльно, там смерть и болезнь. «Где сейчас Ваттель? — подумал Кунц. — Он уехал из Франции? А если его схватили? А если он умер? Нет, такого просто не может быть!» Потом он посмотрел на офицерский дом: от него веяло подвальным сырым холодом.       — Чего сейчас ничего не пишешь? — спросил Кюхлер, повернувшись вполоборота.       — Мыслей нет, герр офицер.       — Это всё потому, что ты много читаешь.       — Как это связано? — удивился Кунц.       — Равняясь на кого-то, можно только пересказывать, — ответил Кюхлер, закусив сигарету. — Я тебя понимаю, я был таким же, как и ты. Мой отец забивал свиней в поместье герра фон Бойтеля. На слышал о таком?       Кунц покачал головой и сел рядом.       — Хороший был человек. У него был сын моего возраста. Нас вместе учили, хоть я отставал от него во всем. Даже читать в то время нормально не умел, — Кюхлер весело рассмеялся. — Нам, детям портных, некогда было сидеть за книжками. Поработаешь там, подворуешь тут, чтобы семью прокормить, а тогда мне отец прямо сказал: «Иди, значит, учись, Отто». Сколько же нервов я помотал фрау Бродбек. Прекрасная была гувернантка, моя первая любовь, а ещё глаза у неё были… ты даже не представляешь, Мельсбах! Таких глаз я не встречал. Зелёных-зелёных, как лесное озеро. Я написал много стихов.       Кюхлер мечтательно вздохнул и затушил сигарету о подошву сапога.       — И что с ней случилось? — спросил Кунц, подумав, что пауза затянулась.       — Замужняя была. Но это не мешало нам… ты понимаешь, — весело ответил Кюхлер. — Родила потом от мужа ещё двух девчонок. А сын Бродбека погиб где-то под Францией… Ты ещё так молод, Мельсбах! Вся жизнь впереди, всё забудется. Уж поверь мне, я живу сорок шестой год, и живу хорошо.       Кунц кивнул. Хоть Кюхлер старался по возможности подбадривать их, он понимал, что уже ничего не будет как прежде. Германия, которую он знал, исчезла.       Следующей ночью Кунц и Шефер сменили Зайделя и Лоренца на посту. Кунц смотрел в небо, пытаясь набросать в голове строки, которые прежде не видел, а Шефер отстукивал пальцами ритм на винтовке. В два часа ночи мимо прошли офицеры, чтобы повеселиться в ресторане, через время в лагерь вошли другие — заметно захмелевшие, но всё равно потребовавшие отдать честь. К трём ночи в офицерских домах погас свет, овчарки скрылись в будках за шлагбаумом, но Шефер всё продолжал стучать пальцами в ритм знакомой только ему одному песни.       — Красиво звучит, — в какой-то момент сказал Кунц.       Шефер кивнул.       — O mój rozmarynie.       — Очень похоже на русский.       — Польский, — ответил Шефер и, отчего-то разволновавшись, пригладил чёрные кудри. — Красиво?       — Я же говорю, что красиво, — улыбнулся Кунц и потупил взгляд.       Они помолчали немного.       — С тобой в разведку не пойдёшь, — сказал Шефер куда более дружелюбно. — Дочка моя говорит, что людей по глазам видно. Ты честный человек, Конрад, но дурак.       — Почему же дурак? — спросил Кунц, повесив винтовку на плечо. — Называй меня Кунц, просто Кунц.       — А вот потому, Кунц. Но лучше быть дураком, но честным, чем умным мошенником.       Они снова замолчали, но щёки Кунца покраснели, как после любого волнующего разговора.       — Моя жена любит эту песню, — на вдохе сказал Шефер. — Она из Варшавы. А я её очень люблю. Всегда ношу у сердца.       Он расстегнул китель и показал на аккуратно зашитый внутренний карман.       — Ты бы жетон не носил, — продолжил Шефер. — Плохая примета. Смерть к себе приманиваешь.       — Я не верю в приметы, — ответил Кунц, но в душе уже зародилось сомнение. — Читал, что розмарин — это не только символ верности, но и памяти. Тоже нехорошая примета.       Шефер сердито кашлянул. Кунц так и не понял, чем задел суеверного Шефера, но решил больше не задавать вопросов. Во всяком случае, это не его, дурака, дело. Вскоре подошёл Гюнтер и, буркнув что-то под нос, сменил Шефера на посту. Сегодня была очередь Кунца стоять на дежурстве всю ночь, но это ничуть его не огорчило, а даже порадовало — после вонючей казармы не было награды лучше.       Поморосил дождь.       — Чего ты бодрый такой? — спросил Гюнтер, зевая, и поскрёб живот. — А, Мельсбах?       Кунц пожал плечами.       — Ты кончай Зайделя дразнить. Я б на твоём месте осторожно спал, а то вдруг придушит.       Кунц снова пожал плечами, показывая, что не хочет говорить, но Гюнтера это не остановило. Он продолжал разрывать рот зевотой, выдавая порой бессвязные фразы:       — Проповеди Кюхлера бесят, да? Я сюда воевать пришёл. В бой хочу. Чтоб настоящий! Медаль на груди носить буду. Бабушка гордиться будет.       — Если Кюхлер так говорит, значит, надо его слушать.       — Чёрт возьми! — взвизгнул Гюнтер, ударив себя ладонью по лбу. — Махнём за яблоками?       Кунц попытался вложить в свой взгляд все вопросы, роящиеся в голове.       — Да ладно тебе, — лучезарно заулыбался Гюнтер. — Пошли. Офицеры наверняка уже пьяные. А это того стоит!       Кунц не понял, что его зацепило в словах Гюнтера на самом деле, но ему тоже захотелось передышки, молодости и непосредственности. Они оглянулись по сторонам и, не заметив ничего подозрительного, юркнули в канаву у дороги, которая вывела их к торговому дому. Подвесив винтовки на плечи, они подошли к чёрному входу.       — Ну и что? — спросил Кунц и сгорбился, чтобы ненароком не задеть лампу над дверью.       — Смотри, — заговорчески шепнул Гюнтер, достав из кармана ножик с тонким лезвием.       Всунув его в замочную скважину, он ловко повертел рукоятку, но ножик настойчиво сопротивлялся заходить внутрь.       — Видишь? — довольно сказал Гюнтер. — Лоренц всунул сюда спичку, когда возвращался из города. А они замки ещё не поменяли!       Потянув дверь за ручку, он проскользнул внутрь, а Кунц, ещё раз оглядевшись, — за ним. В нос ударил запах фруктов. Разволновавшись от забытого аромата, Кунц наскочил на мешок с картошкой, но вовремя удержал его рукой, поймав одну уже на лету.       — Шпала ты неповоротливая! — засмеялся Гюнтер. — Вот тут. Бери давай, сколько сможешь!       Кунц наощупь подошёл к ящику и стал набивать карманы яблоками — гладкими, ровными и ароматными. Вдруг во дворе зарычали собаки, послышался топот быстро приближающихся сапог. Вторая дверь отворилась, заливая склад светом. Они сорвались с места и помчались наружу, смеясь от нелепости случившегося и своей удачливости.       Дождь уже вовсю бил по каскам. Они вернулись к блок-посту, когда на небе послышались первые раскаты грома.       — Ну ты, Мельсбах! — воскликнул Гюнтер, выплюнув изо рта кусок яблока, который ему не удалось проглотить. — Ты чего столько набрал? Застукают же!       Кунц оглядел себя: и правда, карманы кителя и брюк были раздуты. Не успел он открыть рот, как услышал лай овчарок. Они подтянулись, схватившись за винтовки.       Сквозь стену дождя показался гауптман Майер. Очки его запотели, глаз не было видно, но Кунц отчётливо чувствовал, как его разделывают взглядом.       — Вольно, — сказал Майер, встав напротив. — Солдат с каждым годом становится всё тупее.       — Герр гауптман… — залепетал Гюнтер.       — Рот закрой.       — Герр гауптман, — вступился Кунц. — Послушайте, герр гауптман, прошу вас. Мне не хотелось посвящать кого-то в столь грязные подробности, но у меня что-то совсем плохо с желудком. Очевидно, несварение. Я признаю свою ошибку, но мы же немцы и никогда не должны терять лицо.       Майер снял очки и вытер краем кителя. Теперь взгляд стал хитрым, склизким.       — Не завидую твоим товарищам, Мельсбах, — сказал он и протянул руку.       Кунц быстро понял, что от него требуется, и отдал яблоко. Оно было красным, как облака перед ветреной погодой.       — Отдашь долг, когда попрошу, — сказал Майер и скрылся в темноте.       Кунцу не понравился тон его голоса. Очевидно, что Майер был пьян в стельку, но угроза прозвучала пугающе трезво. Впрочем, все мысли покинули голову, когда он вошёл в казарму. Солдаты смотрели на них, как на героев, совершивших длительное путешествие, закончившееся подвигом. Кунц и Гюнтер раздавали яблоки, отвечали на вопросы, смеялись и чувствовали себя такими молодыми, хотя им не было и двадцати.

***

      Герман навечно запомнил 23 июня 1941 года. Майер ворвался в комнату, когда на часах ещё не было шести утра, и объявил:       — К Фогелю, быстрее. Быстрее, мой дорогой!       Герман собрался по-солдатски быстро и вошёл в двери кабинета уже через три минуты. Связисты возились с радиостанцией, вокруг толпились офицеры, что создавало некоторую суету. Фогель сидел за столом, громко декламируя:       — Ровно пятнадцать минут назад вермахт перешёл Брестскую крепость и продолжил наступление на Москву. Попрошу взять должностные инструкции, переданные в штаб через РСХА. Вынужден проверить каждого.       По радио зазвучало обращение Гитлера к солдатам Восточного фронта. Перебивая друг друга, офицеры заговорили, что победа не заставит себя долго ждать. Герман взял инструкцию из рук Фогеля, заголовок гласил: «Окончательное решение еврейского вопроса». По спине пробежал холодок. Он неистово хотел приложить руку к победе, к этому эпохальному событию, поэтому сразу же после собрания, смысл которого пролетел мимо, подошёл к Фогелю. Тот приказал замолчать, и Герман послушно отошёл к окну.       Фогель надел китель, расправляя ткань, и, словно нарочно, задержался у зеркала. Бросив взгляд на погоны, он выправил складку на груди, поправил лацканы и только после этого застегнул все пуговицы. Герман поймал себя на мысли, что любуется ровной линией плеч, спокойной уверенностью, и ощутил досаду от того, что не вышел ни лицом, ни манерами, и не обладал достаточной степенью эгоизма, чтобы перенять от Фогеля и это.       — Идём со мной, — наконец прояснил Фогель. — Я голоден и не спал. Рабочие вопросы решим после полудня.       Вместе вышли на улицу. Новость переполошила лагерь, и даже на плацу солдаты сияли глупыми улыбками. У лагерных ворот собиралась рота Германа, в толпе, как и всегда, выделялась долговязая фигура Кунца. В тот самый момент он глянул на Германа с детской нерешительностью, но вместе с ней Герман разглядел совершенно взрослую покорность и поразился ею, как прежде поражался своему изменению.       — Майер по-прежнему распространяет панические настроения? — поинтересовался Фогель.       — Нет, герр Фогель, — ответил Герман.       — Нужно было разобраться с ним ещё в тридцать девятом. Прибалт на позиции командующего ротой, — он многозначительно усмехнулся. — Позор СС, позор РСХА.       — Я прослежу за Майером.       — Не води дружбу с ним, — приказал Фогель и натянул фуражку на глаза. — Даже сам бог не может сказать, как скоро мы будем пить кофе в спокойной обстановке. Я всё оплачу, наедайся. Через две недели выступаем вместе с айнзацгруппами.       Герман качнул головой. В тишине подошли к ресторану Варшавского товарищества. Вдохнув запах еды, он поплыл рассудком на долю секунды, и слова Фогеля уже не казались грозными:       — Герман, запомни раз и навсегда: это другая война. Война за фюрера, за нашу национальность. Ты либо принимаешь правила, либо выходишь в отставку. Я знаю твою горячность, поэтому призываю думать перед тем, как принимать решения.       Они сели за стол у окна как в тот день, в Берлине, после долгой разлуки. Заказали по тарелке жареной свинины и по кружке кофе. От вида сонной Варшавы Германа самого тянуло в сон, и он отвернулся к офицерам, которые пили пиво с польками. Упадок нравственности, вопиющая пошлость! Немецкий офицер любит каждую, раздвинувшую ноги, как будто вечно голоден. Впрочем, Герман тоже чувствовал голод, только иного рода. Они выли с тридцать девятого. Им всё было мало.       Размышляя об этом, Герман глянул на Фогеля. Шрам в волосах посветлел и стал почти не заметен. Фогель наблюдал за ним тоскливо и проницательно и, казалось, запоминал его лицо. Сегодня глаза были голубыми, глубокими, он казался понимающим. Герман посмеялся бы над своими мыслями, если бы Фогель не стал есть, вдруг резко отгородившись. Так же делал и он, когда не знал, что ответить Николь.       — Почему не ешь? — спросил Фогель безучастно. — Ты нужен мне сильным и собранным.       — Иногда мне кажется, что вы видите во мне мальчишку, — подметил Герман.       — Тебе кажется, — отрезал Фогель. — Ты стал мужчиной куда быстрее, чем большинство из них.       Герман вновь посмотрел на офицеров, задумавшись об отце, природе долга, Николь, и не сразу понял, что Фогель погладил его по ладони. Герман захотел оттолкнуть руку, но она уже исчезла.       — Ешь, Герман, — приказал Фогель. — Откровения сейчас неуместны.       «В наше время абсолютно неуместна человечность», — согласился он мысленно.       Вернувшись в лагерь, Герман сел составлять учебные задания и уже вечером показал унтер-офицерам распорядок дня. Он вышел на плац в шесть утра, чтобы лично проследить за выполнением приказа и отметить отстающих, и заметил, что офицеры смотрят на него, как на умалишённого. Ещё чуть-чуть, и покрутили бы пальцем у виска! Но это они были уверенны, что выводить солдат на плац нужно только после завтрака, что получасовой отдых перед едой ни на что не влияет, и Герман должен был крутить пальцем у виска. В итоге через неделю его солдаты могли вырыть окоп для миномёта за шестьдесят часов, когда солдаты соседней роты — за девяносто. Ещё через неделю Кюхлер научил отстающих попадать хотя бы в третий круг мишени, и Герман признал, что готов к войне.       Наконец обозначили дату выезда — седьмое июля. На дивизию возложили большую ответственность: зачищать очаги сопротивления и выкуривать солдат из районов, не подчинившихся вермахту. Сперва айнзацгруппы смущали солдат, но Герман поручил унтер-офицерам склонить их к сотрудничеству, и вскоре две армии сдружились. Перед выездом их распределили по трём направлениям, Герману выпала честь присоединиться к армиям «Центр». Он был так горд, что забыл, как обещал самому себе не смотреть на солдат с высоты офицерского звания.       Герман закурил, положив локоть на опущенное стекло. Уже как два часа эшелон мчал через русские поля, но Герман продолжал любоваться сочной зелёной травой, колышущейся на ветру, и тоненькими стеблями неубранной пшеницы. Пейзажи будоражили его воображение, ему как никогда хотелось пойти в бой. Офицеры с передовой докладывали, что русские были достойными соперниками: каждая победа над ними не только приближала вермахт к Москве, но и приносила гордость, радость за немцев. Всё же они были непобедимой великой нацией, умеющей воевать.       Механик-водитель был разговорчивым наглецом. Скурив сигарету, он попросил ещё одну, но Герман не отказал в просьбе.       — Вы останетесь здесь, герр обер-лейтенант? — спросил солдат и улыбнулся. — Когда мы победим.       — Нет, — ответил Герман, снова оглядев просторы. Как же эти поля напоминали русскую душу! Она была так же непостижима для ума и неизмерима никакими аршинами доктрин и учений. Она его не привлекала. — Я вернусь домой, когда в Россию прибудут немецкие переселенцы.       Все мысли оборвались, когда он увидел кюбельваген на дорожной развилке. Пока водитель озадачено почёсывал нос, Герман вышел на улицу и жестом предупредил готовиться к бою. Со стороны грузовиков послышалась возня и радостные перешёптывания.       Он первым подошёл к Фогелю, следом подошёл Майер, а затем и Кранц, заменявший гауптмана второй роты, слёгшего с воспалением лёгких. К осени Фогель пообещал прислать своего племянника — как говорили, отличного командира из Северной тренировочной дивизии, но пока нужно было потерпеть неудобства.       Шепнув что-то связистам, Фогель развернул карту и положил на капот Horch 830R. Карта была готова лишь наполовину: были отмечены дороги, по которым прошли немцы и, слабым пунктиром, те, о которых они узнали от местных жителей.       — Майер, Кранц — на разведку, — приказал Фогель. — Возьмёте связистов. К сегодняшнему вечеру карты должны быть готовы. Встретимся через три часа под Витебском. Бринкерхоф, возьми с собой лучших солдат.       Фогель выпрямился и указал в сторону телеграфной башни, из которой валил дым.       — По имеющимся данным, в ней укрываются три комиссара. Ликвидируй их. Лично. Найдёте гражданских — ликвидируйте. Связистов ко мне. Окажут сопротивление — так же ликвидируйте.       Герман отдал честь и, обернувшись, на мгновение задумался, стоит ли брать взвод Кюхлера. Кунц сидел в ближнем грузовике, понуро опустив голову. За пару недель он так исхудал, что на него жалко было смотреть. Герман с трудом поборол в себе желание вмазать оплеуху Кунцу, а потом попросить быть сильнее. «Всё же первый бой должен взбодрить, — решился он. — Первый бой — самый страшный. Потом осмелеет и втянется».       За полчаса они подъехали к разрушенному заводу. Герман вышел из грузовика первым, за ним — Кюхлер, объявив:       — Кто пойдёт вместе с обер-лейтенантом?       Большинство подняли руки, Кунц сидел неподвижно до того момента, пока Герман не посмотрел в упор. Наконец поднялась и его рука. Кюхлер усмехнулся, настолько нелепым вышло его желание защищать свою родину. В Германе взыграла лютая досада, и он выбрал солдат не глядя.       Дальше был бой. Короткий и жёсткий.       Не успели они пройти и половины пути до телеграфной башни, как сутулого солдата подстрелили. Вроде бы его звали Кох. Спиной прижавшись к разрушенной стене, Герман в исступлении наблюдал, как Лоренц руками пытается остановить кровь из ужасной раны на его шее. И когда Кох впал в агонию, в предсмертные судороги, Герман обуяла такая злоба, что он приказал оставить Коха и идти в бой полным составом.       Лоренц молча встал и бросился сквозь шквальный огонь, а Герман — за ним, сквозь дробный грохот и дым, потом вверх по лестнице, через трупы, к засевшим на самом верху русским. Увидев их затылки, Герман с трудом удержал палец, чтобы не нажать на курок. Ещё не время! Лоренц встал рядом. Герман чуть не поплатился за своё благоразумие: мимо головы пролетела пуля и врезалась в стену. Он обернулся и выбил прикладом пистолет из рук комиссара, возникшего сзади, словно призрак.       Между ними завязалась драка. Лоренц кричал: «Мне стрелять, герр обер-лейтенант?», но Герман не мог разжать сцепленные в бешенстве зубы. Русский дрался, как он. Он испытывал такое же чувство опьянения боем. Он предугадывал все удары Германа, словно бы они давно служили вместе и уже знали друг друга, как родные братья.       Те же жесты. У него тоже ослабла левая рука после ранения. Герман повалил русского на лестницу, приставил пистолет к затылку и подумал, что лучше бы они встретились за кружкой пива, а не в бою.       К этому времени подоспели остальные. Герман поднялся, внимательно оглядываясь, и обомлел: в башне не было солдат — лишь мальчишки в гражданской одежде и старик. И это они два дня не давали немцам войти на завод? Немыслимо! Ему стало обидно, если не сказать, что горько. Ведомый такой же неумолимой злобой, Герман вбежал на почту в Гданьске и пристрелил двух мальчиков. Случайно, необдуманно, но в то же время трусливо и подло. Теперь же выпустить пули в гражданских придётся осознанно.       Думая об этом, Герман спустил русских вниз. Передав их Кюхлеру, он снял каску и с огромным облегчением ощутил тишину. Всё же он оказался сильнее. И слава богу.       Прогремел голос Кюхлера; комиссар повалился на землю, но не посмел закрыть ладонями нос, показывая выдержку и готовность к любому исходу. Добровольцы вскинули винтовки. Некоторые затряслись, как листья на ветру.       Герман глянул на комиссара, который всё это время отчаянно хотел заглянуть в глаза. Всё-таки он считал себя не убийцей, а солдатом, между прочим таким же, как этот комиссар.       — Отдай его мне, — сказал Герман. — Прикажи стрелять в голову. Если промахнутся — оставь без обеда.       — Есть, герр обер-лейтенант.       «Это другая война, — сказал Фогель. — Война за фюрера, за нашу национальность».       Мысленно повторяя слова, Герман повёл комиссара в лес, но чем дальше он отходил от роты, тем глупее звучал приказ. Герман злился на себя, но думать иначе не получалось. Другая война? Тогда это не война, это то предательство.        Увидев озеро, он ударил комиссара под колено и приставил люгер к затылку. В воде отражалось небо. Герман поймал себя на мысли, что тоже хочет умереть не в грязи, а во всём многообразии и торжестве природы, как хороший человек.       Если бы он знал русский, спросил бы напоследок, каково это — знать, что ты навсегда исчезнешь, пока твой враг будет жить и творить историю. И выстрелил.       Вода всколыхнулась от крови и ошмётков мозгов. Герман убрал люгер, постоял немного в память о том, кто был честен и смел, но встал у них на пути, и вернулся к грузовику. К тому времени солдаты расселись по местам. Молчали. Он подошёл к двери кабины и увидел, что Кунц смотрит на него с брезгливостью.       Герман отвернулся и сел к водителю. В отличие от Кунца, он не посмеет творить глупости, за которые впоследствии будут расплачиваться многие.       Был разгар дня, когда они приехали в деревню. Герман думал, что она ничем не отличается от немецкой, но как только он вышел из машины, сапоги увязли в грязи. «А что будет, когда пойдут дожди?» — промелькнуло в голове. Дома были покосившимися, убогими, некоторые — с осевшими внутрь крышами. Старики были одеты в широкие рубахи и лапти, головы женщин закрывали вылинявшие тряпки, а их рабочие платья больше походили на лохмотья. Зато в домах было чисто, даже пахло чистотой.       Айназацгруппы выстроили на дороге работоспособных мужиков и мальчиков. Женщин и старух загнали в сараи, по десять человек в каждый, и заставили Майера отобрать трудолюбивых — постирать форму. Герман глянул на Фогеля, который со злой насмешкой наблюдал за происходящим, и подумал: «Как бы их противостояние не навредило всем нам».       Кюхлер уже выстроил роту в шеренгу.       — Занимайте дома в восточной части, — сказал Майер, вытирая руки передником.       Он оглядел Германа с ног до головы и кивком показал на брюки. Тот опустил голову: «Чёрт, всё в крови!»       — С почином, — улыбнулся Майер и начал обход. Айназацгруппы повели мужиков в лес.       Отдав распоряжение, Герман вошёл в офицерский дом. Кранц уже разбирал ранец, сметая вещи крестьян с полок и столов в мешок. Герману оставили кровать вдалеке, рядом с печкой, он ненароком осматривался, пока шёл. Полы влажно поблескивали. Он шёл тихо, доски отзывались стоном, почти блаженным. На бревенчатых стенах висели венки и фотографии, над кроватью пылился веник, в который были вплетены луговые травы. Герман не стал его трогать: пусть эта самобытная безделушка напоминает, что его любят и ждут дома.       — Они самые настоящие дикари, верно? — усмехнулся Кранц.       Герман промолчал.       Он переоделся, написал похоронку родителям Коха, достал из ранца нашейный платок и подержал рядом с сердцем, вдыхая запах Николь. Солнце всё продолжало заливать дом тёплым светом. Наблюдая за торжеством природы, Герман понял, что не сможет отдыхать. Всё же поведение Кунца — его недоработка, его изъян. Что солдаты подумают о командовании своего родного офицера?       Герман зашёл к Фогелю, чтобы передать письмо, затем отправился искать Кунца. Тот сидел с обратной стороны дома своего взвода и что-то писал. Заметив Германа, Кунц вальяжно, в точности как дома, поднялся на ноги. От злости Герман выхватил листы из рук и разорвал на мелкие части.       — Что происходит, Конрад? — сказал он, стараясь придать своему голосу жёсткости.       Неожиданно глаза Кунца намокли.       — Что ты ко мне пристал?!       — Ты меня позоришь! — не выдержал Герман. — Идиот! Упёртый баран! Я не смогу защитить тебя, если ты и дальше будешь жалким никчёмным трусом!       — Я не просил тебя защищать меня, — ответил Кунц тихо. — Когда в следующий раз будешь расстреливать гражданских, вызови меня первым. И я покажу, какой ты жалкий и никчёмный, герр обер-лейтенант.       Герман влепил ему пощёчину. Голова дёрнулась в сторону. Кунц поднял руку, чтобы приложить к скуле, но тут же одумался и поднёс к виску.       — Разрешите идти, герр обер-лейтенант.       Герман кивнул. Злоба от него словно бы отлетела, а на месте неё появилась удручающая скорбь — скорбь без просвета, без исхода и без малейшей надежды. Хоть они и были совершенно разными, оба нуждались в поддержке друг друга. Особенно сейчас, когда война поставила их в суровые условия.       Герман неотрывно наблюдал, как Кунц отдаляется от него, а потом пытается найти место в шумной компании солдат. Зайдель сразу же сцепился с ним. Он начал дразнить Кунца, тот — его, слово за слово. Герман чудом удержался, чтобы не вмешаться в их перепалку, и пошёл к лесу. Во всяком случае, Зайдель — фанатик правды и фюрера. В бою он будет намного нужнее Кунца.

***

      Этим же вечером Кюхлер собрал отделение снаружи, чтобы поиграть в скат. Ночи в России оказались холодными, и Кунц пожалел, что выпил шнапс днём, ведь он был просто необходим сейчас. Он не хотел играть и, отставив стул к крыльцу, пролистывал «Демиана», стараясь ни о чём не думать, но щека всё равно горела, напоминая о дневной ссоре. «Ты не просто злишься на меня, Герман, — думал Кунц. — Ты ненавидишь во мне то, что является частью тебя самого».       — Мельсбах, а ну-ка подойди, — улыбчиво сказал Кюхлер.       Кунц исполнил просьбу. На огне жарилась курица, дымила вкусным запахом. Кунц взял кружку со шнапсом; кружки подняли и Шефер, и Гюнтер, и Зайдель, и Лоренц.       — За Коха! — объявил Кюхлер. — Сейчас он в лучшем мире.       Кунц выпил и вернулся на место, всё ещё чувствуя на себе взгляд Зайделя. После первого боя в Лоренце что-то надломилось, и он просидел весь вечер ссутулившись, однако Зайдель совсем не изменился, только глаза приобрели неприятный оттенок.       — Нам повезло попасть к обер-лейтенанту Бринкерхофу, — подал голос Зайдель. — Он настоящий герой и разделяет все трудности со своими солдатами.       — Только обер-лейтенанту об этом не говори, — буркнул Гюнтер.       — А Зайдель прав… — протянул Кюхлер, тасуя карты. — Обер-лейтенанта не надо бояться, надо его слушаться. Он хороший человек, а главное — справедливый.       — Оно и понятно, — согласился Шефер, опершись локтями о стол. — С врагами он один, с нами — другой.       — А поехали завтра на разведку, — предложил Гюнтер. — Надо держаться вместе. А ещё я хорошо рисую. Обер-лейтенанту понравится!       — Не позорься, Гюнтер! — рассмеялся Кюхлер. — Я так и не понял: над твоей койкой девушка висит или жаба?       — Да ну тебя, Кюхлер! — возмутился Гюнтер, вскочив на ноги. — Это моя матушка, между прочим.       — Карты нам скоро не понадобятся, — не сдержался Кунц. — Дорогу домой найдём по кровавым следам.       — Рот закрой, — разозлился Зайдель. — Не смей позорить обер-лейтенанта.       — Ну Мельсбах, ты же можешь быть нормальным! Что на тебя находит? — спросил Гюнтер, махнув рукой.       Лоренц вскочил на ноги и направился прямиком в дом. Хлопнула дверь. Шефер подлетел к курице и, озадаченно посмотрев на подгоревший бок, бросил в миску, Кюхлер же продолжал грустно улыбаться. Почему-то Кунцу стало стыдно за правду, отчего щека снова запылала.       — Красота… — вдруг нарушил тишину Кюхлер и со смачным хрустом оторвал ножку. — Ну красотища же! Налетайте!       Они придвинулись к столу, забыв про ссору и разницу во мнениях. Еда сближает людей надёжнее, чем разговор. Но Кунц не хотел становиться частью тяжёлого, свинцового, чуждого мира, где оставался для него узкий, уменьшающийся с каждым разом зазор.       За следующую неделю Кунц ни разу не выехал из деревни. Герман дал ему унизительное поручение: обходить солдатские дома дважды в день и собирать грязные вещи. Впрочем, даже эту работу Кунц пытался выполнять с достоинством и вскоре разглядел в ней выгоду для себя. Вечерами он стоял рядом с прачками, вспоминая русские слова. Те боялись его, но всё же общались с уважением. Кунцу нравился язык: пластичный, мелодичный, созданный, кажется, бунтарским гением — он поражал воображение и помогал на время забыться от проблем.       Зато после отбоя Кунца сковывал страх. Хоть он пытался бороться, мучился каждую ночь. Он не мог не слышать выстрелов, не ощущать даже того запаха. Он вспоминал события первого боя прерывисто, как будто смотрел фотографии. Кох захлебнулся кровью, глаза его выпучились от ужаса. Комиссар повалился на колени. Герман схватил его за шкирку. Взвод выстроили в шеренгу. Некоторые винтовки дрожали. Выстрел, ещё один и ещё.       Кунц ощутил на языке железистый привкус крови и сел. В доме все спали, только Кюхлер, опёршись плечом о стену, чистил винтовку.       Кунц надел ботинки, китель.       — Куда? — спросил Кюхлер строго.       — Мне нужно покурить.       — Пять минут.       На улице Кунц заложил ладони в карманы, пытаясь унять дрожь. «Всё же Герман прав, — думал он. — Нужно держать мысли при себе!» Кунц знал, что о нём говорят в роте: слюнтяй, трус, бесполезный интеллигент, однако совесть никогда не позволит ему стать таким же, как обер-лейтенант Бринкерхоф.       Скурив сигарету, Кунц снова ощупал колено — «Куда же сказал стрелять дядя?» — и снова одёрнул руку. Нет, его имени точно не будет в списке дезертиров. Не этому учил отец, не это диктует совесть. Кунц с надеждой посмотрел на офицерский дом, но обнаружил на крыльце Майера, расслабленно пускающего завитки дыма в небо, и никого больше. Всё же помощи ждать неоткуда и не от кого.       Вернувшись в дом, Кунц по обыкновению посмотрел на Кюхлера. У него снова был грустный взгляд, такой же, какой бывал у матери, когда он не справлялся с простыми поручениями. В порыве искренности Кунц подлетел к нему и спросил:       — Герр унтер-офицер, вы тоже считаете меня трусом?       — Мельсбах! — удивился Кюхлер, отставив винтовку в сторону. — Живо в кровать.       — Даже не смейте думать, что я испугался, герр унтер-офицер, — решительно заявил Кунц. — Если и вы считаете меня трусом, я готов прямо сейчас убить русского. Только не понимаю, зачем?       Шефер зевнул и отвернулся к стене. Пока не проснулись остальные, Кюхлер вытолкнул Кунца на улицу, и, не отыскав во взгляде ответ на свой молчаливый вопрос, хлопнул в плечо.       — Не считаю, Конрад, не считаю. Ну, что расклеился? Ещё слово — и пойдёшь чистить картошку. Видишь дорогу у дома майора? Сходи туда, проветрись. Больно озеро красивое.       Кунц кивнул. Опять опозорился!       Не медля больше, он пошёл к лесу, мимо дома Германа, мимо дома майора, и, не доходя до дежурных групп, свернул на ненатоптанную тропинку. Кюхлер не обманул — в ночи, подернутое дымкой, озеро казалось особенно красивым. Было тихо, как в яме, даже месяц не пробивался через мощные ветви деревьев. И вдруг Кунц понял: бог их оставил, они остались одни. Настоящие, истинные ценности потеряли свою значимость, уступив место ложным. Теперь нет греха и души нет, им остаётся только жертвовать свою плоть. Кунц больше не осознавал целей войны, смысла и необходимости мер. Рембо оказался прав, подумал он, когда написал: «Нет более богов, стал богом человек».       Кунц протёр глаза нашейным платком и вдруг почувствовал тонкий гнилостный запах. Он сделал несколько шагов к озеру, разгребая высокую траву, опустил глаза и тут же отпрыгнул назад. На берегу лежали трупы деревенских мужиков. Тела были сплошь покрыты белыми, пушистыми яйцами мух. Только зубы остались целыми и белыми, словно бы они принадлежали королям.       Небо затряс истребитель, но Кунц никак не мог оторвать взгляд от трупов. Кто же сделал это, кто посмел?.. Вдруг с неба посыпались искры и окалина. Кунц почувствовал, что будто бы нырнул и отныне слышал все звуки из-под воды. Его завалило землёй, потом оглушил рёв ломающихся веток и крики. Вынырнув из травы, он помчался в деревню. Там всё горело, остывало, потом снова вспыхивало. Между домов носились немцы и русские, стучал дробью пулемёт.       Кунц медленно обернулся и увидел, что дом офицеров остался цел, а в нескольких метрах от него в землю врылся винт самолёта. Герман тоже был цел. Он появился в огне, как злое предзнаменование грядущих бед.       Кунцу показалось, что ответом на его молитвы явился вовсе не бог, а исчадие мрака. На Германа страшно было смотреть. Глаза его горели в темноте.

***

      Через два часа провели собрание.       — Прискорбная новость, — единственное, что сказал Фогель о солдатах, погибших ночью.       «Прискорбная новость», — мысленно повторил Герман, потом ещё раз, прокатывая слова на языке, как заплесневелый хлеб или испорченные консервы. Даже подлецы и преступники не достойны равнодушия, а что уж говорить про мальчишек, умерших по злой воле вражеского лётчика? Герману стало жаль их, хоть солдат ещё много осталось. Нельзя же на войне трупами заваливать.       Фогель поблагодарил офицеров за хорошую работу и подозвал к столу, расстелив новую карту, на которой Герман увидел росчерк Гудериана. Радисты щёлкнули кнопками, зажужжало радио, полилась чужая речь, втекая в уши Германа, но тут же вытекая за ненадобностью. Снаружи взвизгнула свинья. «И свинью жалко», — подумал он с грустью.       Фогель обвёл участки, на которых скрывались разобщённые группы русских, и поручил Майеру и Кранцу ликвидировать их, и как можно скорее. Настала очередь Германа ехать на разведку. «Придётся жить в лесу», — подумал он, но на этот раз с воодушевлением. Горевать не нужно, нужно к работе относиться серьезно, а к мертвым — с уважением.       Отдав честь, офицеры вышли из дома, следом за ними — радисты, а Герман остался, чтобы донести до Фогеля свои мысли.       — Герр майор, разрешите обратиться?       — Обращайся, — ответил Фогель и отвернулся к карте.       Герман не ожидал такого пренебрежения, но продолжил говорить:       — Разрешите похоронить солдат на немецком кладбище, а не здесь.       — Не вижу в этом необходимости. Их похоронили по нашим порядкам и с нашей молитвой. Сейчас не нужно попросту растрачивать человеческие ресурсы.       — Я вас понял, герр майор, — ответил Герман, стараясь не выдать голосом досаду.       — Подойди сюда.       Он исполнил приказ, убрав фуражку за спину. Фогель провёл пальцем вдоль широкой реки, впадающей в Рижский залив Балтийского моря, но откуда же она начинала свой путь? Река тянулась через Литву, Латвию и уходила вглубь России; она перебегала саму Москву, наверное. Впрочем, после русской столицы карта становилась схематичной и разглядеть на ней что-то, кроме линий ландшафта, было невозможно.       — Пойдёте вдоль русла Северной Двины до Полоцка, — сказал Фогель. — Будешь отмечать на карте населённые пункты, склады и вражеские формирования. В бой не вмешивайся. Технику не теряй. Дам тебе одного связиста.       Он выпрямился и посмотрел на Германа, ожидая, что будет, ожидая, не скажет ли он, что хочет отдохнуть перед выездом. Герман уклончиво промолчал. Тогда Фогель провёл пальцем по корочке засохшей крови над губой, погладил синяк под глазом.       Герман потупил взгляд и сказал:       — Разрешите идти.       — Не упрямься, — мягко ответил Фогель, забрав фуражку. — Смотрю, тебе никогда не хочется ласки. У тебя, видишь, по-другому. Не замечаешь никого, хотя в Польше мог уединиться с любой девушкой.       — Вы не правы, герр Фогель, — не сдержался Герман. — Я не хочу таскаться лишь бы с кем. Мне хочется не просто залезть на них, а любить, как положено изначально.       — И всё это в тебе оттого, что ты ещё не был с женщиной, — чуть ли не рассмеялся Фогель и махнул рукой. — Закрой дверь, Герман.       Герман почувствовал, что покраснел до неприличия. Захотелось провалиться под землю, но он не мог уйти ни от оскорбления, ни от Фогеля, а деревня только что оправилась от происшествия и погрузилась в сон, даже построение отложили на два часа — никто их не побеспокоит.       — Закрой, ну же! — приказал Фогель и достал бутылку из-под стола. — Думал, твоя ложь никогда не вскроется? Ты никогда не женишься, Герман. Ты всегда будешь верным оруженосцем, разделяющим со своим сюзереном трудности похода.       «А неверный оруженосец будет сварен в смоле», — подумал Герман и задвинул ригель замка в гнездо. Фогель распорядился, чтобы в домах офицеров поставили немецкие замки. Тот уже выпил рюмку и задёрнул шторы, спрятав их от леса, верхушки которого были залиты красноватым ещё светом восходящего солнца.       Герман опустил глаза. Гадко! Позорно! Стыдно! Как же такой хороший командир мог предаваться противоестественному разврату? Герман подумал донести на Фогеля, но снова усомнился в своей праведности, когда ладонь опустилась на щёку и стала ласкать кожу за ухом. По спине пробежал холодок от осознания такой близости с ним. Как и в тот момент, когда удалось вбежать на телеграфную башню, Герман почувствовал себя живым. Фогель был насторожен и напряжён, но откровенно наслаждался происходящим. Он по-хозяйски сжал короткие волосы на затылке и прижался к губам.       И Герман наконец прикрыл глаза, признавая, что мечтает хоть немного отвлечься от рутины, забыться. Напористый язык скользнул внутрь. Герман попытался отвернуться, но Фогель привлёк его ближе к себе, провёл языком по его языку и начал ласкать щёки и нёбо, периодически возвращаясь к губам с короткими, почти целомудренными поцелуями. Он вдруг стал ласковым, каким никогда раньше не был. Холодная ладонь приобняла за плечи, другая легонько погладила подбородок с уже пробившейся после вечернего бритья щетиной.       Герман зажмурился, поплыв куда-то в своих фантазиях, но представить рядом с собой мужчину, особенно Фогеля, не получалось. Он видел светловолосую девушку с большими грудями, которая проявляет внимание и мечтает о нём, — лишь бы он сделал первый шаг, лишь бы захотел её по-настоящему! Казалось, что его исследуют одновременно сто рук — от пальцев ног до макушки. Когда Фогель коснулся кончиком языка царапины на скуле, его выгнуло навстречу. Жар возбуждения залил тело доверху.       Фогель резко отстранился и подошёл к столу. Герман выпил, не раздумывая, потом ещё рюмку, иначе подозрительно будет. Об их хороших, даже дружеских отношениях, знали все офицеры, осталось — не оступиться, не опозориться, не лишиться жизни из-за бестолкового сношения. Впрочем, карьеру в вермахте мог разрушить даже один заманчивый слух.       Достаточно захмелев, чтобы происходящее больше не казалось убогим, Герман подошёл сам и коснулся лбом его плеча, но был остановлен сильным толчком в грудь. Герман врезался спиной в стол, смахнув карты на пол, и опомнился.       — Ну-ну, не забывайся, — сказал Фогель, сверкнув глазами, и расстегнул ремень. — Я никуда не денусь. До подъёма тебя точно не отпущу.       Герман кивнул. Подостыв, он наблюдал, как Фогель методично снимает китель, рубашку, майку и вешает на крючок у окна. В зеленовато-синем сумраке мелькнуло жилистое тело. Они оба были сплошь кости и мышцы, как и положено солдатам. «Наверное, скоро на этом крючке окажусь и я», — подумал Герман, извернувшись так, чтобы Фогель поудобнее опёрся на стол и подмял его под себя. Под животом разлились чернила, Герман поморщился. Выходную рубашку теперь можно будет только выбросить. Фогель стянул с него брюки и шепнул в висок, что соскучился. Когда они закончат, Герман притворится, что не услышал этой пьяной небылицы, — да и сам Фогель забудет, что говорил.       Крепкое дерево не шатается под весом двух мужчин. «Это хорошо», — думал Герман. Ему нужна опора.
354 Нравится 156 Отзывы 185 В сборник
Отзывы (4)