Смотрите на огонь, смотрите на облака, и когда у вас возникнут видения и в вашей душе заговорят голоса, положитесь на них и не спрашивайте, «угодно ли, понравится ли это господину учителю, или господину папе, или какому-нибудь боженьке»! Так губят себя. Так сливаются с толпой и становятся окаменелостью. Герман Гессе, «Демиан»
Ближе к сумеркам они двинулись к PzIV. Кюхлер оставил трёх солдат на пригорке для прикрытия тыла, а остальных распределил по двое на танк. Он шёл первым: местность вокруг была открытая, стояла ледяная тишина, и каждый шаг был громче, чем предыдущий, а метрах в ста сзади, один за другим, двигались остальные. Кюхлер притормозил у берега и остался там. Как только Кунц ступил на лёд, понял, что сломать его будет не так просто: январские морозы сделали из воды сплошную каменную глыбу, но когда приблизился к PzIV, мысли уступили работе. Лопатка неохотно входила в лёд, но они вырыли так много могил, что больше не чувствовали тяжести работы и усталости. Вдруг Зайдель закрутил головой по сторонам. Кунц определил, что он смотрит на солдат у соседнего танка — те бились в страшной панике. — Замолчите, — шикнул Кунц. — Угробить нас решили? Солдаты закивали, продолжаясь трястись. Зайдель обернулся на холм и спросил: — Неужели придётся подрывать?.. — Нужно подрывать, — подал голос солдат. — Чтобы сюда набежала толпа Иванов? — разгневано спросил Зайдель. — Молчи и выполняй приказ. Он со всей силы пнул танк и продолжил копать. Вскоре руки окаменели от ожидания чего-то страшного, что непременно должно произойти, но в то же время страх разгонял по телу столько силы, что лёд под лопатками стал лопаться и трещать. Зайдель и Кунц вовремя отскочили в сторону, чтобы танк не затянул их за собой на дно. Посыпались брызги, а под ногами как пули разошлись трещины. Со стороны солдат послышался восторженный смешок, и в ту же секунду один из них рухнул на лёд. Кунц метнулся ко второму танку и глянул на сушу сквозь узкую гусеницу. Никого не было видно. Кровь прилила к щекам, и первое время он не слышал пальбу с двух берегов. Зайдель попытался отразить атаку, но его быстро усмирили пулей в шлем. Он свалился рядом с Кунцем, направив винтовку в небо, как подношение, но вместо бога в бой ворвался голос Кюхлера: — Стрелять по моей команде! Они приготовили винтовки. Воздух враз заискрился от напряжения. Со стороны лощины послышался свист. Разорвалась граната, и в то же мгновение раздался окрик: — Огонь! Кунц показался из-за танка и пристрелил русского. Снова почувствовав затылком ледяную шкуру PzIV, он перезарядил винтовку. В следующей атаке убили второго солдата. Прижавшись ко льду, Кунц наблюдал, как он трепыхается на спине, словно выброшенная на берег рыба, пока Кюхлер вновь не приказал стрелять. Подняв винтовку, он увидел, что и русских осталось ничтожно мало: три солдата и комиссар; но как они сражались, эти русские, — как звери. Когда Кунц выпустил последний патрон, к ним присоединился Кюхлер. Он выглянул из-за танка прищурившись, словно бы высматривал девушек, лёжа на лазурном берегу. — Ты с акцентом говоришь по-русски? — спросил Кюхлер, вырвав Кунца из оцепенения. — С небольшим. — То есть за своего не сойдёшь, — вяло пошутил он. — Что глаза выпучил? Выполняй приказ. Кюхлер открыл огонь, а Кунц продолжил бить лёд, но когда Зайдель повалился на колени, он забыл о задании и бросился на помощь. Зайдель застучал каской о танк, изо всей силы сдерживая вопль. Из раны на руке выплёскивалась кровь. Кунц попытался закрыть рану ладонями. На мгновение его посетила мысль, что он может абсолютно всё, но кровь быстро просочилась сквозь шинель и заструилась сквозь пальцы. — Смена! — крикнул Кюхлер. Кунц сменил его на посту. Кюхлер стянул перчатку и засунул в рот Зайделю. — Терпи, Фриц, — одержимо прошептал он. — Вторая будет работать. Правая! И это было последнее, что услышал Кунц: выпустив пулю, он прикрыл глаза, чтобы смахнуть с лица капли от снега, и получил удар в плечо. Оказавшись на льду, он потянул русского на себя, но тот быстро взял первенство. Он вогнал нож в грудь, в лицо, в руку, которой Кунц отчаянно закрывался, ещё раз и ещё. Между ними завязалась драка, Кунц перестал видеть, замечать что-либо. Глубоко в душе он надеялся, что сейчас его настигнет роковой выстрел, но бой перешёл в возню: ни один не хотел уступать, но и ни один не мог победить. Неожиданно раздался хруст, да такой громкий, словно бы рядом упало дерево. Кровь залила глаза. Окружающий мир растворился в ней. Сапёрная лопатка застряла в шеи русского. Кунц сбросил его с себя и судорожно ощупал лицо. Нос был цел, рот цел, а правый глаз совсем не видел. Кунц потёр его шинелью, осмотрелся вокруг — нет, не видел! Ладони кровоточили, тёплые ручейки стекали под рубашку, а в груди стало горячо, словно внутрь влили ковш расплавленного железа. Он повернул голову и увидел мёртвых русских и Кюхлера. Тот отчаянно цеплялся за танк, грудь лихорадочно вздымалась и опускалась, будто боялась остановиться хоть на мгновение. Бросив лопатку, Зайдель достал гранату и поочерёдно посмотрел на них. Его трясло, словно от удара током.***
Герман бродил у дверей госпиталя около получаса. Сбежав от медсестёр, он никак не ожидал столкнуться с десятками голосов. В госпитале не хватало мест, и вновь поступивших сваливали у входа, как мешки с зерном. Они уже не вопили — стонали, и звали материей. От голоса, раздававшегося словно над ухом, Герман отошёл дальше к лесу. О Кунце ничего не было слышно уже как шесть часов, и он попытался зацепиться за мысль, что не всё потеряно, но лес откликнулся ещё более гнетущим гулом. Неожиданно у дверей появился Фогель с радистом, который навязчиво пытался убедить его в чём-то. — Мы сдали все позиции, — рявкнул Фогель, не выдержав напора. — Сдали всё: Панское, Никулино, Никулинские выселки, Кетру. Мой батальон растаял на глазах. Доложи как есть. Радист кивнул. Герман отвёл взгляд, но Фогель всё равно встал рядом и предложил сигарету. Закурив, Герман спросил: — От Майера ничего не слышно? Фогель покачал головой. — Снова поймал пулю в руку? Герман кивнул. — Впрочем, заживёт. Полк уже отошёл под Брянск и занял близлежащие деревни. Пора возвращаться, Герман — выбрать нового командующего взводом, — Фогель помолчал немного. — Прими мои соболезнования. Ты должен в течение следующего года взять Москву. Сперва Герман не понял, о чём говорит Фогель, — восьми часов не хватит, чтобы уничтожить германских солдат, — но потом его придавило осознание, что среди них солдат и не было. Опыта Кюхлера хватило бы разве что для отцовских нравоучений. Подъехала машина, и Фогель отправился в командный центр, напоследок бросив на него масляный взгляд. Герман с тоской затушил сигарету. Чем дольше он оставался на улице, тем сильнее пропитывался духом фатализма. Воспоминания о детстве всплыли сами по себе. Фрау Мельсбах всегда говорила, что уныние — самый страшный грех, и Герман постарался представить, что Кунца привезут в госпиталь с минуты на минуту. Дописав письмо для Николь, он прошёл мимо медсестёр, промывавших бинты под окнами. Они сидели над огромными тазами, в которых плескалась мутная вода со сгустками, похожими на клочья сырого мяса. Герман невольно поёжился и решил как можно быстрее найти Майера. Он шёл мимо солдат, лежащих на полу плечом друг к другу. У всех были страшные лица, почти сатанинские. Один раненый лежал с открытым ртом, не двигаясь. Герман нагнулся, присмотрелся — жив, и всё же решил позвать санитара. Дверь в перевязочную никак не поддавалась, чудом Герман оказался внутри, но снова увидел лишь раненых. Один истекал кровью на носилках, второй держал руку у виска, будто пытался удержать собственную жизнь, третий уже посинел. Герман вышел и встал у окна. Снег падал будто пепел. Вдруг слух уловил собственное имя, Герман ринулся на голос. В глубине зала, у остывшей печки лежал Кранц. Лицо заострилось, большие глазницы выделялись на маленькой угловатой голове, и Герман понял — он тоже умрёт. Герман опустился на корточки и потрепал Кранца по плечу. Тот разлепил губы, но не смог ничего сказать, только грудь приподнялась, набирая как можно больше воздуха. Герман смахнул простыню, ощупал карманы кителя, брюк — украли всё, даже обручальное кольцо — и, взглянув на обрубки, оставшиеся вместо ног, укрыл обратно. — Кольцо на месте, — заверил Герман. — Отдыхай. Я подожду. Кранц моргнул. Они замолчали, и Герман невольно задремал. Через время его разбудили булькающие стоны. Кранц извивался всем телом и не шептал даже, а шипел как змея «Ты скоро умрёшь!». Ужас сковал Германа от макушки до пальцев ног. Не верилось, что всё происходит взаправду, пока он не нашёл санитара и не заговорил с ним. Однако, едва взглянув на Кранца, санитар сообщил: — Он умер. Видимо, уже давно. — Как умер? — удивился Герман и для верности ощупал тело — холодное. — Как умер?.. Я только что разговаривал с ним. — Должно быть, вам это приснилось, лейтенант, — невесело подметил санитар. — Возвращайтесь в тыл. Стараясь больше не думать об этом, Герман надел фуражку. Это всё какой-то непостижимый обморок, он понял, что должен отдохнуть. Закрыв глаза Кранцу, он направился прямиком к выходу. Снаружи уже стояли грузовики, увозившие солдат в тыл. Следующим утром Германа привезли в небольшую деревню под Брянском. Гражданские ютились в семи домах, остальные отдали вермахту. Рядом располагалось село крупнее, в котором действовали охранные войска, жандармерия, гестапо и полиция, а бои шли в сотне километров отсюда, так что Герман мог больше не думать о наступлении, а как бы сохранить свою жизнь и продержаться до начала весны, когда прибудут солдаты из тренировочных лагерей. Фогель собрал роту из выжившего состава, перво-наперво Герман провёл перепись, и с ужасом обнаружил, что среди них нет ни ветеранов, ни опытных военных. Он выбрал дом потеплее, созвал унтер-офицеров и объявил, что не намерен командовать молодняком, который русские косят как пшеницу. Раз позволяет время — Герман обучит их всему, что знает сам. Пусть он будет ещё суровее, ещё злее, но когда солдаты выйдут из боя живыми, они будут благодарны ему и будут молиться на него, как на отца или даже фюрера. Съев картофельный суп и ломоть хлеба, Герман вышел на крыльцо. Почувствовав, как ноет рука, он начал обход, для верности упрятав её в кармане. Не хотелось, чтобы его видели слабым. Тело просило боя, он понял, что первую неделю в тылу будет невероятно тяжело пережить. Едва завидев его, солдаты отдавали честь. Они тряслись — кажется, боялись. Конечно, повод был: Герман приказал возобновить военную подготовку и сократить паёк — голодные солдаты — лучшие солдаты, — но он не был так же зол, как унтер-офицеры в училище. Если за короткое время он не сделает из мальчишек людей твёрдых, как крупповская сталь, сгубит всех до единого, и заодно выпустит пулю себе в лоб. Услышав жалобный вой, Герман обернулся. В окне дома промелькнула тень. Всё чаще казалось, что русские только и ждут, когда он отвернётся, чтобы напасть со спины. Он присмотрелся внимательней: в конце заснеженной дороги не только калитка стучала на ветру, но и дверь дома была неплотно прикрыта. Перезарядив винтовку, Герман направился вперёд и вскоре увидел незнакомых солдат. У забора была припаркована офицерская машина, а навстречу, со стороны леса, ехало пополнение, заливаясь песней. Вдруг накатила злоба. Впервые за семь лет Фогель не посвятил его в свои планы! Когда к Герману стянулись унтер-офицеры, из машины показался радист и отдал честь. Дверь дома открылась, и на пороге появился обер-лейтенант лет тридцати пяти. Лицо его было настолько острым, что на ум сразу шла резьба по граниту: острый лоб, большой острый нос, а глаза — это были глаза Фогеля, такие же горящие. — Вы, должно быть, обер-лейтенант Бринкерхоф, — сказал он мерзким вкрадчивым голосом и надел фуражку. Спускаясь вниз по лестнице, которая скрипела при каждом его движении, обер-лейтенант продолжил: — Обер-лейтенант Фогель к вашим услугам. Мои парни задержатся у вас на несколько недель. Приказ есть приказ. Майор очень вас уважает; вы знаете это? Я наслышан о ваших методах и решил проверить, насколько вы гуманны. Я тоже уважаю вас как честного солдата, но это — халатность, если не предательство. И это первый дом, который обыскали мои парни. За его спиной появился солдат со свёртком из шерстяных носков. Изнутри Германа окатило холодом, и он почувствовал себя посмешищем. Пожалуй, Германии нужны фанатики, а не пресытившиеся войной люди, как он, но он был лучшим и должен остаться лучшим. Герман повернулся к одному из офицеров — тот почему-то сгорбился и потупил взгляд. Только Кюхлер мог смотреть смело, но с почтением, и этой непокорённой силы не хватило Герману. — Передайте, что я удвою паёк всем, кто согласится поработать молотком. Мне нужны четверо, — объявил он и глянул на офицера второго взвода. — Вдоволь накормите солдат обер-лейтенанта Фогеля и приготовьте им дома. Всё понятно? — Так точно, обер-лейтенант, — ответили они и углубились в деревню. Когда Фогель-младший спрыгнул в сугроб, из дома выволокли двух стариков и трёх девиц. Пока Фогель-младший отдавал приказы, Герман подумал: «И этот самодур — расхваленный командир из северной дивизии? Глупый племянник Фогеля, ничего не чувствующий и не понимающий войну», и решил преподать ему урок. — Герман, мне… — Заткнитесь, Фогель. В следующий раз назовёте мне своё имя, когда сходите на фронт, а пока что оно ничего не значит. И для меня, и для ваших солдат, и для Германии, — сказал Герман и подозвал офицера третьего взвода, которого назначил вместо Кюхлера. — Обыщите все дома ещё раз, чтобы солдаты обер-лейтенанта Фогеля попусту не тратили свои силы. — Есть, герр обер-лейтенант! — воскликнул тот. Столпились люди, заревели глотки, не в силах перекричать друг друга. Офицеры Фогеля-младшего переглянулись, глумливо заулыбавшись, и поползли в деревню. От злости Фогель-младший вытянулся в струнку. — Следите за собой, Фогель, — посоветовал Герман. — Три месяца я был в наступлении. Дайте мне время привыкнуть. Каждый получит то, что заслужил. Он продолжил обход, но от осознания этого пустякового события на душе стало приятно. Унизить и растоптать Фогеля он никогда не сможет, а вот его щенка, возомнившего из себя бога, промуштрует, как и других солдат. К обеду солдаты наскоро сколотили виселицу и согнали русских на главную площадь. Герман стоял на крыльце, курил и прикидывал, стоит ли показываться им на глаза. С его места открывался чудесный вид: слева поджимал дремучий бор, справа чернели машины, а голос офицера третьего взвода — мягче, спокойнее его собственного — странным образом внушал уверенность, будто и правда всё будет хорошо. Сегодня Герман хотел отнять у русских чувство, но не надежду на счастье. Когда солдаты запалили в воздух, на лице офицера промелькнуло сомнение, но приказ он всё-таки отдал. Виновных подвели к виселице. Как только петли легли на шеи, русские сразу притихли. Офицер замер, ожидая разрешения. Герман перевёл взгляд на соседний дом: накинув шинель, на порог вышел Фогель-младший. От раздражающего весёлого превосходства не осталось и следа. Герман качнул головой. Виселица заскрипела, тела затрепыхались как в жестоком ознобе и замерли. Фогель-младший отдал честь и скрылся за дверью. Герман не успел в полной мере прочувствовать величие своего положения: его отвлёк солдат, выбежавший из дома связистов. — Герр обер-лейтенант! — торжественно объявил тот, остановившись рядом. — Герр обер-лейтенант. — Говори. — Офицер Кюхлер и трое солдат живы. Ваш брат жив. Герман оторопел. Дальше он слышал себя словно бы со стороны — голос звучал глухо, но в нём дрожала такая едва сдерживаемая ярость, что солдат поёжился. — Где они? — В госпитале на юге. Простите, герр обер-лейтенант, но… приказа доставить вас не было. Герман молча зашёл в двери. Мир вдруг сжался в точку. Всё стало ненужным, ничтожным, особенно его казённая честь. Даже Фогель, для которого дисциплина давно перестала быть борьбой и превратилась в жизненную установку, даже Фогель однажды ударил Вебера за пощёчину Герману, а он — отправил на смерть родного брата.***
Когда Кунц и Кюхлер взобрались на пригорок, Зайдель подорвал оставшийся танк. «Через минуту сбегутся русские», — судорожно подумал Кунц и потащил Кюхлера дальше в лес. Тот был сильно ранен, не мог соображать и всё норовил повалиться на спину. — Кюхлер, помогай, — повторял Кунц, хотя от каждого шага в груди разрасталась огненная дыра. — Потерпи немного. Я не брошу тебя. Каждые сто метров Кунц осматривался, вспоминая, где находится Шумилино, где — госпиталь, где — окопы, которые уже наверняка взяли русские. Нужно было идти на запад, к опушкам, которые он увидел с горы, но он слишком ослаб для этого. Зайдель нашёл их по кровавым следам. Он перекинул Кюхлера через плечо, дальше они шли намного быстрее. Конечно, Зайдель был одни мышцы, даже голод не сумел сломить в нём волю и выдержку спортсмена. Когда перед глазами поплыло, Зайдель закинул руку Кунца себе на шею и потащил дальше обоих. — На запад нужно идти, — говорил Кунц, понимая, что скоро потеряет сознание. — Там русские, — пыхтел Зайдель. — Послушай меня! — настаивал Кунц. — На запад идти нужно… — Кюхлер, кажется, не дышит, — отвечал Зайдель. — Нужно оставить его. Он умер. — Всё равно не бросай, — говорил Кунц. — Лучше брось меня. Его донеси. Вскоре перед глазами запрыгали мушки, деревья вокруг завертелись, закружились. Кунц выскользнул из рук, чтобы ещё раз посмотрел на небо — чистое, голубое! — и зажмурился. Как же хотелось раствориться в этой бескрайней голубизне. Очнулся уже в госпитале. Грудь и голова были замотаны бинтами, он по-прежнему ничего не видел правым глазом. Кунц долго лежал, уставившись в потолок, а потом неожиданно прозрел и понял, что случилось. — Кюхлер жив? — спросил он, поймав медсестру за передник. — Унтер-офицер! Он жив?! — Да, жив, — испугалась она. — Отдыхай. Всё позади. Вокруг кричали люди, в голове вертелись контуры судорожных человеческих тел, пронзаемые пулями. Стоны, хрипы, кровь, агония! Кунц опустился на ранец и протёр лицо руками. Они выжили. И слава богу. Кунц пролежал под морфием неделю. Очнувшись, он перво-наперво заметил, что медсёстры смотрят на него с уважением, но он не считал, что сделал что-то важное или хотя бы значимое. Зайдель затопил танк, он лишь помог Кюхлеру добраться до берега, а дальше они поступили совсем не так, как велела совесть, и переждали, пока последний русский не уйдёт в наступление. Кунц считал себя предателем, пока Кюхлер не сказал, что так поступил бы каждый на их месте, даже Герман. После очередного отступления в госпиталь привезли четыре сотни солдат. Включили радио — Шумана, кажется, — но слух так или иначе улавливал крики из операционных. Чтобы не думать о смерти, Кунц сосчитал до ста, затем — до тысячи. После монотонного дела мозги превращались в фарш, и он радовался, что просто лежит в тепле и безопасности. Больше всего Кунц ждал встречи с Кюхлером. Врач запретил ему ходить куда-либо, кроме нужника за углом, чтобы рана не открылась, а потом и вовсе положил рядом с операционной, но осознание, что с Кюхлером больше ничего не случится, грело сильнее слов. — Мельсбах, — подал голос Зайдель, отправив в рот большой кусок хлеба. — А это кто играет? — Всё ещё Шуман, — ответил Кунц, повернув голову. — «Бабочки». — «Бабочки», — повторил Зайдель, ухмыльнувшись. — Ты хоть раз видел в России бабочек? Кунц приподнял брови, пытаясь расположить слова в правильном порядке, но безуспешно. Пока он думал, Зайдель доел хлеб и встряхнул его за плечи. — Пойдём курить. — Я лежать хочу. — Пошли, давай! Тут воняет и кружится голова. Хоть Зайдель говорил тихо, солдаты на соседних подстилах сердито зыркнули в их сторону, и Кунц вынужден был согласиться. Они дохромали до выхода и встали чуть поодаль от дверей, чтобы не видеть носилки с ранеными. Под морфием даже сигарета показалась очень вкусной. Зайдель курил с тем же наслаждением, наблюдая, как ночное небо вспыхивает заревом от снарядов. Вдруг он сжал ворот его рубашки и заметил: — Подумать только: стал молчать ещё больше. Ещё думаешь, что чем-то лучше меня? Кунц пожал плечами. Он и правда долго считал знатоком человеческого естества. — У меня все мозги в кучу, — признался он. — Хватит меня нагружать. Зайдель кивнул и глубоко затянулся. — Тебе бывает страшно? — Да. — Мне тоже. Сейчас почти всегда. Ладонь проехалась по волосам Кунца в сторону затылка, точно Зайдель извинялся. — Если бы мой брат был ротным офицером… — сказал он, задрав голову. — Если бы мой брат был ротным офицером, я бы тоже не вынес… таких ожиданий. Все ждали от тебя чего-то особенного. — Ты всё сделал правильно, — ответил Кунц. — Я на тебя не в обиде. За то, что мы отпустили русских, нас должны были расстрелять. Сейчас бы Герман так и сделал. — Да, — со всей уверенностью ответил Зайдель и вдруг удивлённо подпрыгнул. Обернувшись, Кунц увидел Лоренца у грузовика с трупами. Тот расплылся в улыбке и подошёл к ним, беспомощно кивая то ли по добродушию, то ли от удивления. Зайдель стукнул Лоренца по плечу и тут же перенял себе эту улыбку. — В-вы!.. — воскликнул Лоренц. — А ты что веселишься? — спросил Кунц. — Есть повод? — Так в-вас увидел! Меня носилки п-переставлять просят, — воскликнул Лоренц. — П-пневмония! Мне с-сказали, что у меня была пневмония. Я об-брадовался и хотел взять отпуск. Т-только я уже выздоровел, п-пока наступали. Ну и к чёрту! Д-делать мне дома н-нечего. Переглянувшись, они снова улыбнулись, и сигарета пошла лучше первой. Только глаза Лоренца взмокли и словно бы стали таять. — Как наши? — спросил Зайдель в какой-то момент их бесконечного молчания и протянул пачку, чтобы Лоренц взял столько сигарет, сколько захочет. — Д-да так, понемногу. Г-гюнтер наконец худеть с-стал, — ответил тот, забрав всё. — Г-говорят, что-то странное происходит. Обер-лейтенанта н-не узнать. Новичков т-так запугал, что они ни с кем н-не говорят. Кунц не смог сдержать смешок. Он предполагал, что Герман никого не пожалеет ради своих желаний, но не надеялся, что эта мысль будет совершенно возможной. Время в госпитале потеряло свою ценность, когда Лоренца отправили в тыл. Кунц много спал днём, а ночью смотрел в потолок и считал залпы орудий: эти безумные звуки время от времени давали понять, что война ещё не закончена. Зайдель тоже не спал, молчал до утра, а вскоре его прекратила волновать даже музыка по радио. В одну из бессонных ночей Зайдель повернул голову и стал смотреть на Кунца, как на какое-то неведомое существо. — У нашей медсестры очень добрые глаза, — сказал он странным голосом, будто исходящим из глубины колодца. — Она очень похожа на мою сестру. Кунц не рассчитывал услышать подобной простоты. Он медленно повернулся на бок, чтобы боль не отдавала в правую лопатку, и увидел, как грудь Зайделя всколыхнулась от глубокого вздоха. — Мой отец умер на Первой войне. А я должен вернуться домой, к сёстрам и матери, — продолжил Зайдель, и скорбная складка залегла у его губ. Кунц не знал, что сказать. Не знал. В отличие от Зайделя, он не хотел возвращаться домой и думать, что его там ждёт. Кунц приподнялся на локтях, чтобы стянуть шинель со стула, и Зайдель помог накинуть её поверх простыни. — Ты тоже прости. Бываю неправ, — напоследок бросил он и накрылся с головой. Кунц чуть ли не рассмеялся в голос, осознав, какой же мягкий и жалостливый человек всё это время скрывался за панцирем гнева. Всё-таки они были слишком молоды и в них проглядывали полудетские черты. Думая о Зайделе, Кунц провалился в беспокойный сон. Ему казалось, что за ним кто-то гонится, что он куда-то рвётся, бежит и что никто не может его найти. Во всей этой безумной неразберихе перед ним вырос труп Германа, кишащий червями и опарышами. Страх сменился облегчением, но ненадолго — вскоре он вернулся и охватил с прежней силой. Кунц вскочил, не понимая, где находится, и вдруг увидел Кюхлера в проходе между комнатами. Хоть лицо выглядело отдохнувшим, он был не в настроении и постоянно хмурился, не в силах разогнуть спину. Заметив Кунца, Кюхлер сказал в привычной шутливой манере: — Доброе утро, девушки. Кунц бросился навстречу и крепко обнял его. Кюхлер охнул и показал обмотанную бинтами грудь. — Как ты себя чувствуешь? — спросил Кунц, не веря своему счастью. — Дырявый, как банка для стрельбы, — рассмеялся Кюхлер. — Смотрю, ты заматерел. Шрамы украшают мужчину, а глаз — это всё же не нога. С довольным вздохом они опустились на подстил. Кюхлер что-то рассказывал Зайделю; Кунц исступленно слушал их, не понимая толком, о чём идёт речь, пока не выцепил взглядом мёртвое лицо на соседнем подстиле. А он всё ещё был жив. Только плечо сильно болело и правый глаз был замотан бинтом. — Возьмите отпуск, — предложил Кюхлер и по привычке поднёс руку к лицу, намереваясь сделать затяжку. Кунц и Зайдель переглянулись, чтобы разглядеть в глазах намерения друг друга. Зайдель ответил первым: — Нет. Мне потом не захочется возвращаться. — А меня никто не ждёт, — сказал Кунц. Кюхлер покачал головой и поправил бинт на его плече. — Неужели никто? А мать? — Кроме матери. — Как теперь стрелять будешь? — Ещё лучше, — заверил Кунц. — Боль тоже делает сильнее. — Нет, — Кюхлер мотнул головой в подтверждение своих слов. — Это просто тень жизни. Её не избежать. Вот и придумали, что делает сильнее. Ничего хорошего от неё не будет. Ничего. Он помолчал немного. — Но вы молодцы, парни. Даже не представляете, какие вы молодцы. Вы — герои. Они переглянулись уже как совсем близкие люди. Война их сплотила. Теперь они пойдут в бой не по приказу, а чтобы защитить друзей, товарищей и вовсе незнакомых людей. Следующим утром приехал офицер из штаба и предложил Кюхлеру вернуться в Берлин. Тот отказался, повергнув Кунца в смятение. Целый день он вился у Кюхлера, рассуждая, как же сейчас хорошо в Берлине. Зимний город был прекрасен: стойкий морозец, запах глинтвейна, искрящийся снег, спешащие прохожие, бодрящая музыка маршей и веселые дети, а самое главное — много воды и жратвы. Кюхлер, кажется, его не слушал. — А сосиски ты любишь? — спросил Кунц и сел на подстил прямо перед его носом. — Конечно же, люблю, — улыбчиво ответил Кюхлер, отодвинув его в сторону. — Так вот где она… Подними свою задницу Кунц. Прямо на рубашку сел. Она же чистая! — Всё же ты обязан вернуться домой. По еде же скучаешь! По запаху дома, по кошкам. Кюхлер усмехнулся и покачал головой. Потом надел грязный китель, пилотку, затянул ремень и, покачнувшись, взял ранец. — Я мясник, Кунц, — сказал он, медленно продвигаясь к двери. — У мясника везде есть работа. К тому же здесь я получаю намного больше, чем дома. Кунц вскочил на ноги и последовал за ним, хоть был одет всего в два свитера. — У моего отца есть мясные лавки, — предложил он. — Я найму тебя на работу. Ты больше ни в чём не будешь нуждаться. Кюхлер замер, брови его приподнялись. Кунц понял, что оплошал, но в голосе Кюхлера не было злобы. — Как ты говоришь со своим унтер-офицером, старший стрелок Конрад Мельсбах? Я тебе не собака. Совсем ещё сопливый мальчишка, такому что ни скорми — всё проглотит. Кюхлер сделал несколько шагов по лестнице и, обернувшись, неожиданно улыбнулся. — Нравишься ты мне, Кунц. Если бы не нравился — прибил бы за такие слова, понял? Ну, что побледнел? Жду тебя в строю! Кунц кивнул, ругая себя за поспешность, за резкость и излишнее самомнение, которое передалось от отца. Они помахали друг другу. Кунц закурил сигарету и стоял на морозе, пока грузовик не поглотил лес.***
Герман сидел в доме и перекладывал патроны с одного конца стола на другой. В душе зияла дыра, выжженная ненавистью и жаждой мести, которая разрасталась вразрез разуму, умолявшему прекратить пожирать себя и начать лечить руку. «Да пусть её хоть отрежут! — злился Герман. — Какой я солдат, раз не могу идти в бой? Я должен быть на передовой, а не здесь!» В дверь постучали. Герман смахнул патроны в сторону, приказав: — Входите. В дом зашёл Кюхлер, и в душе возникло странное чувство признательности. Он был сильно ранен, но вернулся на фронт, вероятно понимая, что является его лучшим офицером. — Сядешь? — спросил Герман и поудобнее положил раненую руку. Кюхлер сел за стол. Сняв пилотку, он пятернёй зачесал волосы, на этот раз с неловкостью, и начал разговор: — Как вы, герр обер-лейтенант? — Хорошо. Рука совсем не болит. — Но дали морфий? — Да, — ответил Герман, наблюдая, как Кюхлер тайком пытается погладить бок. — Может, всё-таки выписать отпускную? — Это был не самый тяжёлый бой и не самое тяжёлое ранение, герр обер-лейтенант, — улыбнулся тот. — С ним тоже всё хорошо. Мельсбах переживёт всех нас, помяните моё слово. Герман кивнул. — С завтрашнего дня снова возьмёшь на себя руководство третьим взводом. Они закурили. Кюхлер скинул шинель и устремил взгляд в окно. Со временем русские в петлях стали внушать ужас не только крестьянам, но и солдатам, однако Кюхлер спросил о другом: — А кто этот зелёный мальчишка? Как только заметил меня, начал пыжиться и отдавать приказы. — Племянник майора Фогеля. Вместо Кранца, — ответил Герман. — Ему оторвало ноги. — Жаль. Хороший был командир, — вздохнул Кюхлер. — У вас есть что выпить? — Да — самогон. Герман подошёл к окну и, убедившись, что солдаты заняты делом, достал бутылку из-за скамейки. Они разлили самогон по жестяным кружкам и выпили в тишине, потом ещё по одной, и очнулись только тогда, когда распили бутылку. Разрумянившись, Кюхлер застучал по столу в такт вальса, и в мыслях Германа возникла улыбка Николь. Он безумно захотел поцеловать её и от души пожалел, что не был напорист. Он был настоящим идиотом! «Если мы любим, нужно говорить об этом человеку. Неважно, любит ли он тебя в ответ или нет, нужно говорить об этом», — мысленно проговорил Герман. Голос Кюхлера быстро вернул в реальность: — Какие всё-таки шансы, герр обер-лейтенант? — Стратегических целей, намеченных планом, достичь не удалось, — ответил Герман, глянув на него снизу вверх. — Под Харьковом началась операция. «Юг» держит оборону. Если к концу февраля не остановят русских, нас перебросят туда. — Как долго будем стоять здесь? Герман пожал плечами. — Оказывается, я ничего не знаю и не понимаю, Кюхлер. В моей роте умерло сорок семь человек, и виноват только я. Я не смог вовремя навести уставной порядок. Но я — хороший командир, Кюхлер, и буду стараться снова заслужить ваше доверие. По лицу Кюхлера несколько раз пробежала волна, как будто он хотел что-то сказать, но не мог решиться. Чтобы отвлечь его от скверных мыслей, Герман предложил: — Сыграем в карты? — В карты? — удивлённо переспросил Кюхлер. — Ты не можешь отказать мне. — Вы правы, герр обер-лейтенант, — рассмеялся Кюхлер и вытянул колоду из кителя. Вскоре карты были разложены на столе. Герману пришлось приложить немало сил, чтобы сесть ровно, но ему вовсе не было стыдно. Он всю жизнь поступал и говорил, как нужно, а не так, как хотел, а уж тем более не так, как требовало сердце. — На что играем? — спросил Кюхлер. — На пять марок, — охотно ответил Герман. — Нет, герр обер-лейтенант, не позволю. На двадцать! Полночи прошли в забытьи и юношеской радости. Герман нисколько не пожалел, что потерял пятьдесят марок, и всё же напряжение не отпускало. Долго избегать встречи с Фогелем не удалось, и уже через неделю Герман собирался в соседнее село, как на фронт. «Позор! — размышлял он. — Он больше не тронет меня и пальцем!» В голове раз за разом проигрывался один и тот же вопрос: когда же образ жизни рассыпался, превратившись в отвратительную мерзость, при одном воспоминании о которой мутит?***
Время в госпитале пролетело быстро. Кунц не успел оглянуться, как уже ехал в машине по мёрзлой земле. Всякий раз, когда колёса попадали в выбоины на дороге, плечо пронзало болью. Хоть прошло много времени, рана напоминала о себе. Хорошо, что глаз уцелел, — русский промахнулся всего на сантиметр! — но стал видеть хуже, часто слезился, а шрам на пол-лица постоянно гноился, причиняя такую боль, что порой казалось: уж лучше бы осталась пустая глазница. Когда один из новичков с гордостью сообщил, что вернётся домой к весне, Зайдель высмеял его со всей пылкостью, на которую только было способно его сердце. Лица новичков помрачнели, в глазах мелькнуло отчуждение. «И это к лучшему, — рассудил Кунц. — Умирать будет уже не так обидно». В деревню приехали к вечеру. Кюхлер встретил их у грузовиков и отвёл на ужин, и хоть в доме было тихо и мирно, Кунца не покидало гнетущее чувство. Он ловил на себе чей-то взгляд, но когда оглядывался по сторонам, то видел только юных новобранцев, уставившихся в миски. Перед тем как прикончить последний кусок хлеба, они вышли на крыльцо покурить. Мороз ошпарил лицо Кунца точно кислота. Он повернул голову против ветра в сторону леса, пока совсем не промёрз. И вдруг дыхание замерло в груди. На него смотрели мертвецы в петлях, смотрели так, будто извинялись. Кунц спустился по ступеням, не понимая, правда ли стоит виселица или она ему только кажется. — Это Герман отдал приказ? — спросил он, но напоролся на тишину. Приказ отдал именно он. Об этом рассказал Гюнтер, когда они пришли в дом взвода — погреться. Гюнтер только вернулся с дежурства; щёки были алыми, а на ресницах ещё не растаял снег. Он ковырял рану на руке и говорил вполголоса, сильно увлечённый своим занятием. — Странное дело. Обер-лейтенанта сейчас лучше не злить. Понимаете? Кунц опустился на койку. Рядом сел Зайдель, и подстил прогнулся под ним, хотя он похудел настолько, что выпирали кости. — А где он? — наконец спросил Зайдель. — Вызвали, — встрепенулся Гюнтер и стряхнул шинель. — Эти лейтенанты! Говорят, что они отдыхают. Отдыхают! К чёрту их всех! Я не хочу ничего знать. Так хочется горячего чая! Я тут был с Лоренцом, думал, что свихнусь от его заиканий. Хорошо, что снова вместе. Их дыхание с каждой минутой всё больше и больше напоминало адский жар. Кунц провёл ладонью по лицу в надежде, что наваждение исчезнет и он снова окажется на набережной Шпрее, сломает веточку молоденькой ивы, пробившейся сквозь камни, и всей грудью вдохнёт её свежий запах. Рядом будет идти Ваттель и улыбаться. «Как ты там, мой друг? — подумал Кунц. — Ты жив, ты счастлив? Борись, собери себя по частям, а какой-нибудь человек из прошлой жизни обязательно найдёт тебя». Кюхлер поднял взвод, когда солнце чуть тронуло небо. Руку Кунца жгло, как будто в неё вогнали раскалённый гвоздь, он решил не спешить — добросовестно оделся, но встал в шеренгу последним номером. Кюхлер не показал жалости, оскорбительной жалости, о которой думал до последней минуты, и отчитал его перед солдатами. Возвращаясь в строй, Кунц всмотрелся в незнакомые лица — в бледные, ничего не выражающие лица, — в безразличные и уставшие глаза. Из взвода исчезли все, с кем он начал свой боевой путь, а солдаты, пришедшие им на замену, больше не строили внутри себя стержень. Потом Кюхлер выстроил взвод снаружи в полном обмундировании и торжественно объявил, что к полудню приедет майор Фогель. Раздав поручения, он отозвал Кунца и Зайделя в сторону и угостил сигаретой. Они курили молча и напряжённо, пока мимо не проплелись пьяные солдаты из соседней роты, которая, как говорил Кюхлер, теперь принадлежала племяннику майора. Казалось, что они не только потеряли моральный облик, но и тронулись умом. — Война ещё не закончилась, а уважение к офицеру пропало? — спросил Кунц. Солдаты обернулись, пытаясь сообразить, что от них хотят, но всё же отдали честь. Кюхлер покачал головой и посоветовал им побыстрее вернуться к делам. — Меня не уполномочили это решать, Кунц. Теперь у них свои офицеры, у нас — свои. В Первую войну нас учили по-другому, но это была другая война. И принципы другие, и жестокость другая. Весь разговор Зайдель наблюдал за молодыми солдатами. Завёрнутые в одежду по уши, они пытались справиться с холодом, винтовками и всеми учебными зданиями. Мёртвые русские тоже наблюдали за ними. Ноги и руки стали похожи на роговые конечности, а кожа выглядела, как старая бумага. Кунц прикрыл глаза, но виселица отпечаталась даже на внутренней стороне век. Или Герман всегда был таким? В памяти Кунца жил Герман-хулиган, воровавший колбасу и хлеб из лавок, а иногда даже золотые украшения, Герман-задира, дравшийся во дворе, пока не разобьёт костяшки в кровь, и поколачивавший мальчишек, которые не могли дать ему отпор. Благородство было так же чуждо ему, как жалость — садисту! Это после военного училища Герман возомнил себя героем, а по своей сути он был маленьким, никчемным, обычным и бездарным. Всех своих целей Герман добивался потому, что был упрямым до крайности. Если кто-то усомнился в верности его решений, проще было бы пустить пулю в лоб. — Когда русских снимут? — подал голос Зайдель. — Когда прикажет обер-лейтенант, — ответил Кюхлер и улыбнулся. — Парни, теперь у вас всё будет по-другому. Вы ведь понимаете, зачем к нам едет майор? — Не знаю, Кюхлер, — признался Кунц. — Мы возвращаемся на фронт? — Повысить вас в звании! — воскликнул Кюхлер. — Готовьтесь. Теперь от вас будут требовать столько же, сколько и от меня.***
Когда машина затормозила напротив указателя, Герман никак не смог разобрать названия села, хотя он узнал немало русских слов. После поражения он вовсе прекратил понимать их речь. Ничто так не отдаляет человека от народа, как отрицание языка и культуры, но Герман не мог заставить себя быть участливым. Он знал, что в селе находится штаб гестапо, полиция и жандармерия, и этой информации было достаточно. Помимо этого болела голова, мысли о Кунце отравляли мозг и душу. Он поступил неправильно, гадко, низко, но что есть братские узы, когда речь заходит о жизни роты, а то и Родины? Герман ехал вместе с Фогелем-младшим. Тот молчал всю дорогу, злобно прищурившись, наверняка что-то замыслив, но Герману было не до игр. Приехав, они вышли из машины и направились в небольшой двухэтажный дом с охраной на входе, принадлежавший обер-бургомистру. Село было чудным, живописным, словно списанным с картины талантливого русского художника, но к вечеру в окнах так и не зажёгся свет. Возникло дурное предчувствие, и ох как Герман не любил это предчувствие. Когда доехали остальные, его отвели в просторный зал, и стало понятно, что придётся праздновать. За столом расселись офицеры армий «Центр» — все, кто находились в тылу и захотели отвлечься от испытаний. Они начали громко говорить, пить, курить, есть немецкие колбасы. По радио зазвучали лирические песни, которые Герман терпеть не мог, но они хорошо отвлекали от звуков выстрелов снаружи. «Гражданских отстреливают, — подумал Герман, осушив очередную рюмку. — Лучше бы на фронт патроны посылали. Глупая бездарная война!» Рядом с Фогелем сидел майор Альтхаус. Ещё в шестнадцать лет, получив от герра Мельсбаха книгу о Первой войне, Герман восхитился фон Боком — этим доблестным военачальником, чья тактика отличалась особенной хитростью и оригинальностью. Он долгое время был для Германа важнее бога, но его майор не отличался умом, был скрытен, скуп на слова. Альтхаус даже не был похож на офицера: никаких манер, никакого внешнего вида. — Смотрю, вы, Бринкерхоф — человек холодного нрава, — сказал Альтхаус, прервав Фогеля. — Молчите. Ничего не ешьте, только пьёте. — Хорошая еда приятна на вкус, когда я голоден. Сейчас в моей роте еды достаточно, — ответил Герман нехотя. Губы Альтхауса искривились в ухмылке. — Вы не оправдали наших ожиданий. Вы понимаете это? — Так точно, герр майор, — продолжил Герман. — Однако фон Бок утверждал, что каждое поражение прокладывает почву для налаживания эффективного контроля. Этим я собираюсь заняться в ближайшие месяцы. После повторного форсирования Истры может возникнуть потребность в ещё одной армии и штаба группы… — Не вам решать, — отрезал Альтхаус и закурил. — Вы что скажете, Фогель? — Я вовсе не гуманист, — ответил тот ровным голосом, — но рота Бринкерхофа исполняла до конца, до единого слова приказы генерал-фельдмаршала. — А что в это время делали вы? Фогель оскорблённо расправил плечи и переспросил: — Простите, Альтхаус? — Где были вы? — продолжил наседать тот. — Фогель, вы бездарность. Бездарность и амбиции — вот ваш истинный портрет. Если бы не влияние вашего отца, из Панского вы вернулись бы без погон. Передайте мои искренние соболезнования семье. Хоть на что-то будете годны. Фогель не шевельнулся. Поборов удивление, Герман посчитал важным прояснить: — Герр майор, воспитанием состава батальона майор Фогель всегда занимался лично. Все успехи батальона — его личные успехи. Альтхаус сделал вид, что ничего не услышал, и начал прощаться с офицерским составом. Герман окончательно понял, что терять нечего, и слова полетели впереди мыслей. — Герр майор, как вы могли забыть, что майор Фогель ближе всех подошёл к Москве? — Обер-лейтенант Бринкерхоф, вы не оправдали наших ожиданий, — повторил Альтхаус, повысив голос. — Вы слишком молоды, что и требовалось доказать. Ждите дальнейших указаний. Герман поднялся и отдал честь. Альтхаус демонстративно отвернулся и покинул дом. Офицеры продолжили пьяный разговор — обошлось, но Фогель разозлился и даже не пытался скрыть этого. Они вышли на крыльцо, достали по сигарете. На градуснике всё ещё было минус тридцать три, китель мгновенно отяжелел и закостенел, а зажигалка выдала искру и замолкла. Вдруг Фогель впился в его плечо, словно бы хотел оторвать кусок плоти, и прошептал: — Отрезать бы твой чёртов язык, Герман. — Когда я в последний раз помогал вам? — Я отрежу тебе язык. Хоть для чего-то сгодится твой поганый рот! Теперь даже не мечтай вернуться на фронт. — Да пусть сгорит в аду и фронт, и вся Россия, герр Фогель! — не выдержал Герман. — Это не война. — Нет, это самая настоящая война. Это отсутствие компромиссов, воспитания и предательство генералов, — смягчился Фогель, и рука погладила Германа по шее. — Попали мы в их ловушку… Пусть будет так, Россия сгорит дотла. Я не оставлю ни одного дома. Герман редко видел его в гневе и захотел скрыться. — Пойдёмте в тепло. Фогель не двинулся с места и посмотрел на него разгневанными глазами. Конечно, он всё давно распланировал. Выкурив сигарету, он шепнул: — Я так соскучился по тебе. Я всё время думаю о том, как мы были вдвоём под Витебском. Герман не смог ничего сказать — Фогель сжал шею совсем не по-дружески. Так и не дождавшись ответа, Фогель упрекнул: — Тебе совсем меня не жалко. Ради тебя я из кожи вон лезу, веду дела с рваньём. Тебе больно? Почему не говоришь? Я буду делать иначе. — Герр Фогель, вы совсем ничего не боитесь, — шепнул Герман. — Кого мне бояться — тебя? — спросил он, поблескивая глазами. — Мы друзья и должны всё делать вместе. Мне показалось, что ты уже понял, в чём смысл настоящего союза — не в словах, не в братании, а в том, что ты всегда находишься рядом со мной. За спиной протяжно закашляли. Ужас сковал от макушки до пальцев ног. Попрощавшись с Фогелем так, как требовал устав, Герман направился в дом. Уже за столом его поразило мыслью: Фогель уверен, что он влюблён, радуется каждой встрече, хочет близости. И не было никакого выхода, — по крайней мере, он не видел никакого выхода. Вскоре еда и выпивка закончились, но офицеры не спешили заканчивать праздник. Чтобы не оставаться наедине с Фогелем, Герман направился в земельный отдел обер-бургомистра вместе с Фогелем-младшим и его компанией. Там, как утверждал Фогель-младший, проходил аукцион. Пока они шли по сугробам, из дома вывалился пьяный немец, волоча за собой девицу. Теперь он был не просто крестьянином, ушедшим воевать за свою родину, а помещиком с собственной землёй. Он мог в любое время без суда и следствия убить, повесить, расстрелять русского; лишить его имущества, которое он имел; отправить в Германию. «Немыслимо… — подумал Герман. — А что будет с ним, когда вермахт вернётся домой?» — Вы ещё не видели самого главного… — довольно протянул Фогель-младший, открывая дверь. — Я этих девок сам отобрал! Лично! Жаркий воздух обдал лицо. Они вошли в просторный гудящий от сотен голосов зал. В центр были согнаны девицы разных возрастов; они всхлипывали, тряслись, зажимались в себя. Возбуждённая масса серых кителей накатывала со всех сторон. Высовывались руки, чтобы ущипнуть за грудь, за бедро, залезть под юбку. Обер-бургомистр стоял за столом с бутылкой водки и гнусаво объявлял цену за каждую. Герман остался у дверей и закурил. Офицеры бросились к девицам, но Фогель-младший не спешил уходить. — Обер-лейтенант, не взглянете даже одним глазком? — усмехнулся он. — Ну, смотрите! Как вы живете? Под утро их всё равно отдадут в публичный дом. Девицы завизжали, и Герману стало стыдно. Он не просто бездействует, позволяя брать их как вздумается, он не хочет отказываться от предложения Фогеля-младшего, но в то же время не может его принять. Лицо Николь отчётливо стояло перед глазами. Девиц продавали одну за другой. За волосы, ноги и руки офицеры тянули их за занавески, а там менялись, не удосужившись даже застегнуть штаны. Герман отошёл к Фогелю, чтобы всего этого не видеть. Довоенная жизнь иногда мелькала перед ним, но как он ни стремился ухватить её, всё не мог. Он не помнил, чему их учили раньше, поэтому взглядом просил зрелого совета. Фрау Мельсбах всегда говорила, что бог знает все поступки человека, ни один не оставит без внимания. Герман так стремился стать хорошим сыном, потом — хорошим человеком, затем — хорошим командиром, что не заметил, как занялся самолюбованием, поэтому бог его отверг. Герман Бринкерхоф, который ушёл воевать в тридцать девятом году, просто растворился в тумане. Фогель искоса наблюдал за ним, потом и вовсе забыл про майора, с которым беседовал, и отвёл Германа в сторону. — Пойдём, — приказал он. — Доброжелатель из СС привёз новые пуховики. Говорят, хорошие, с капюшоном. Он помолчал немного. — Герман, от тебя здесь ничего не зависит. Герман кивнул. Фогель был прав, как и всегда. Он думал, что крик будет звенеть в голове всю ночь, но, взяв по пуховику, они пошли допивать шнапс, и все сердечные метания прошли мимо. Фогель не посмел прикасаться, и Герман решил закончить день с мыслями о Николь. Только её улыбка сможет рассеять тучи на его лице. Он был уверен, что скоро вернётся домой.***
Они приехали ровно в полдень. Майор вышел из машины, посмотрел на виселицу, потом на Германа, наверняка такими недоуменными глазами, что тот немедленно приказал снять русских. «Деморализуют новобранцев», — услышал Кунц, хотя стоял на дежурстве в пятидесяти метрах от виселицы. И вдруг ему стало страшно: вдруг скажет не так, как надо, вдруг поднимет взгляд не такой, какой нужно. Сейчас и Герман, и Фогель выглядели равнодушными, будто их ничто не касалось и не волновало. Когда рота выстроилась в две шеренги, Кунца сняли с дежурства. Он присоединился к Зайделю впереди строя, стянул ушанку с головы и едва удержался, чтобы не зажмуриться. Плечо жгло огнём, на веках намёрзла ледяная корка, кожа на щеках стала грубая, как брезент, а приехавшие были одеты в новые пуховики, от них пахло теплом и шнапсом. Герман едва стоял на ногах, и это всколыхнуло в сердце что-то мрачное и противоречивое. Фогель подошёл без лишних слов, папка осталась у Германа. Он достал крест из коробки и, не делая паузы, повесил Кунцу прямо на китель точным движением. Зайдель также получил железный крест и чин унтер-офицера, Кюхлера повысили до фельдфебеля. — За храбрость при наступлении под Никулинскими Выселками, — обозначил Фогель напоследок. Кунц отдал честь и отступил на шаг, как полагалось. Когда Фогель двинулся вдоль строя, Кунц задержал на нём взгляд и сам не понял — почему именно. Губы были сжаты в линию, будто Фогель не всё сказал или не захотел сказать, или, может, наоборот: не позволил себе сказать, в уголке — маленькая кровавая корочка. Кунц понимал, что это чушь. Можно придумать что угодно, особенно, если получил награду за то, что едва не сдох, но всё равно. Эта корочка на губах… После команды «вольно» солдаты разбрелись кто куда. Кунц не успел сделать и шага, — руку ошпарила ладонь в перчатке — твёрдая, цепкая как клешня. — Ты почему не вернулся домой, идиот? — зло прошептал Герман. Кунц пожал плечами, он и сам не знал ответа. Больше Герман не проронил ни слова и отвёл его в офицерский дом. Внутри он бросил фуражку на стол и ссутулил плечи, как будто на них давил невидимый груз. Он соизволил обнять Кунца спустя минуту, а может и две, и как же были неприятны его прикосновения. — Всё, больше ты никуда не пойдёшь, — шепнул Герман. — Боже, Кунц… А с глазом-то что? Хоть цел остался. Как же я рад. — Герман, это бесчестно, — не отдавая себе отчета, Кунц толкнул его в грудь. — Отец всегда так восхищался тобой. Видел бы он тебя сейчас и то, что ты творишь! Герман сразу переменился в лице: улыбка исчезла, глаза стали холодными, злыми. Он вернулся к столу и заговорил обрубленными фразами: — Нет у нас больше чести, Кунц. Выметайся. Твоего нытья я не выдержу. Мне своего достаточно. Кунц вышел за дверь. Там он достал сигарету, закурил. Он дошёл до поста, расчёсывая бинт на руке, и так сосредоточился на своём занятии, что заметил, как под рукавом шинели пробежала вошь. «Чёртовы вши! — гневно подумал Кунц. — Как бы от расчёсов не появились язвы!» Вдруг его разобрал смех. А разве он вёл себя лучше с русскими, которых стрелял, душил и бил лопатками? Кунц совершал такую же низость каждый день! Только ум мог освободить человека от ненужных чувств, но, когда он замолкал, возникало ощущение полного ничего. Ему стоило попросить прощения у Германа, потом вспомнить увлечения, которые с детства занимали воображение, чтобы не потерять связь с прежней жизнью. Он уже и так достаточно огрубел, отупел и опустился. — Уже все? — спросил Кюхлер, проходя мимо. — Мало вы поговорили. — Дело есть? — перевёл тему Кунц. — Иди дальше деревню охранять, офицер. Кунц снял винтовку с плеча и побрёл на место дежурства. «Всё же мы не только друзья и братья, Герман, — думал он. — Мы — две стороны одной и той же монеты». Кунц плохо спал ночью и часто выходил курить. Крестьяне не беспокоили их, к тому же им ничего не было нужно от крестьян, и вскоре ночи снаружи стали одним большим приятным сновидением. Потеплело до минус пятнадцати. На морозе не чесались руки. Иногда на небе проглядывались звёзды, иногда к нему приходил Зайдель, и они молча наблюдали, как низкие тучи цепляются за верхушки деревьев. Вдалеке гудели снаряды. В начале февраля Кунц заметил, что один из новобранцев зачастил выходить наружу. Он постоянно говорил, что ему не хватает воздуха. Сегодняшней ночью новобранец не успел дойти до ступеней, согнулся пополам и его вырвало жёлчью. Кунц схватил новобранца за плечи, чтобы он ненароком не упал вниз, и почувствовал, что тот неестественно горячий и мокрый среди холода. Под утро неизвестная болезнь скосила трёх человек, ещё четверо пожаловались, что давно чувствовали себя плохо, но побоялись сказать об этом. Кюхлер был взбешён, просто помешался. Вышагивая из одного конца дома в другой, он задавал вопросы одному из новобранцев. Его звали Манн; он ходил в очках, оправа которых была выполнена так же тонко, как и часы Кунца. На лице его читалось благородство и интеллект, даже высокомерная насмешка не портила его. Этим же утром выяснилось, что Манн учился на врача. Едва взглянув на больных, Манн с уверенностью сказал, что это сыпной тиф. — Но пятен нет, — возразил Зайдель. — Какой к чёрту тиф? — А что это? Холера? Не неси чушь! Ты же образованный человек, Зайдель, — перебил его Кюхлер и с ноги открыл дверь. — Иди, проветрись. Иди-иди. Зайдель напучил желваки, но покинул дом. С больными остались втроём. Солдат, едва научившейся бриться, зарыдал, умоляя бога о пощаде, а потом начал задавать вопросы в пустоту: «Я не умру? Я точно не умру?» — Ну прорыдайся. Может, легче станет, — сжалился Кюхлер. — Не умрёшь ты. Скоро отправим вас в госпиталь, на медсестёр посмотришь. Что, сразу успокоился? Кому ты там сопливый будешь нужен? Искренне засмеявшись, он отдал поручение: — Сходите к русским. Наберите прачек, чтобы всё это безобразие быстро замочили. Кунц кивнул и покинул дом. Манн вышел следом и задал вопрос: — Офицер, как давно вы знаете русский? Это очень… Кунц смерил его взглядом, показывая, что не очень-то хочет говорить. Ему не нужны были новые знакомые, а какой-никакой опыт подсказал, что Манн не переживёт свой первый бой. — Нужны прачки, — сказал Кунц, проходя мимо Зайделя. Тот понял его с полуслова и погнал солдат в дома. Кунц приготовил винтовку и вошёл в первую попавшуюся дверь. В комнату от окна промчался мальчишка. Отряхнув шапку от снега, Кунц прошёл за ним в общую комнату. На узкой лавке сгрудилась вся семья: женщины и два мальчика, и самый младший беззвучно лил слёзы. Кунц осмотрелся: никакого намёка на партизан, но с ящика под столом съехала салфетка, и это оказался вовсе не ящик, а завёрнутая в газету коробка. Следом за ним вошёл Манн. — Стреляй, если будет нужно, — приказал Кунц. Семья сгрудилась в кучу. Кунц вытащил коробку, распечатал ножом и с удивлением обнаружил, что в ней лежат книги. Кунц осмотрел одну, вторую, третью — все советской печати; они совсем не отличались от тех книг, которые он изучал на уроках русского языка. На дне коробки лежал «Антихрист» Ницше. Кунц не смог сдержать улыбки. Немыслимо! В русской деревне изучают немецкого философа! — Вы слишком маленькие, чтобы это читать, — сказал он на русском, обращаясь к старшему мальчику. — Чьё это? Кунц перевёл взгляд с побледневшего лица женщины на фотографии в углу дома. На одной из них широкоплечий красноармеец радостно обнимал большую семью. — Уберите. Иначе это плохо закончится. Никто не двинулся с места. — Уберите, — повторил он. — Я вас не трону. Одна из женщин подошла к стене и спрятала фотографию в передник. Кунц нашёл среди книг ту, которою ещё не читал, — он даже не знал писателя! — и задвинул коробку обратно под стол. — Кто лучше стирает? — спросил он. — Если мне не будут отвечать, я заговорю на немецком. — Я, — ответила женщина, сидевшая на лавке, и вышла на улицу вместе с Манном. — Я заберу? Почитать, — спросил Кунц. Так и не дождавшись ответа, он убрал книгу в карман и вышел следом.***
К тому моменту Кюхлер успел донести Герману о вспышке тифа. Теперь красноватое шершавое пятно на предплечье казалось дурным предзнаменованием, и, чтобы не дать волю тревожным мыслям, Герман решил прогуляться. «Всё это глупости, — убеждал себя он. — Ты здоров, здоровее многих. Им нужна твоя помощь». Не было никакого выхода, кроме как идти на контакт с русскими и растапливать бани. Если бы Герман знал, что всё так получится, проявил бы великодушие. Мимо прошёл Кунц и поздоровался кивком. Герман кивнул в ответ. Он понял, что Кунц не хотел обидеть, а категоричные слова были ничем иным, как ревностью к отцу и дому. Герман сразу простил его и теперь только хотел понять, как снова завоевать его расположение? Прачки выстроились у дома и по команде Кюхлера зашли внутрь. Мимо пронёсся Фогель-младший, злой, как пружина в Люгере. — Бринкерхоф! — воскликнул он, остановившись так близко, что Герман почувствовал его дыхание. — Чёрт, Бринкерхоф! Солдаты загибаются! — Всем сейчас нелегко. — Это вы разнесли эту заразу! — замахал руками он. — Четверо солдат отморозили ноги. Четверо! — У меня в роте ни одного обморожения, — ответил Герман, сделав шаг назад. — Не хотите курить? Он протянул портсигар. Немного подумав, Фогель-младший взял сигарету, и в тот же момент Герман вспомнил слова герра Мельсбаха: «Сухое дерево срубит каждый варвар». Им нужно налаживать отношения между собой, и побыстрее, иначе узы, соединяющие солдат с Германией, совсем иссохнут. К счастью, Фогель-младший понял его без слов и заговорил более сдержанно, но не менее выразительно: — Ушанка вместо пилотки. Эти… грязные шубы. Вы выглядите не как немцы, а как дикари. Предлагаете делать так же? — Поступитесь гордостью, Фогель. Нам нужно учиться у русских, чтобы победить. — Ну-ну, Герман… — Фогель-младший недовольно скривил губы, что придало ему удивительное сходство с Фогелем. — Может, вы их слишком балуете? — Я их берегу. — Беречь солдат — это уже слишком смело. Всё же он прислушался к Герману, и в понедельник солдаты были тепло одеты. Вечера Герман проводил в одиночестве. Понаблюдав неделю, Фогель-младший решил наладить не только деловые, но и дружеские отношения, и стал приходить к нему то перед обедом, то перед ужином, а бывало, что просто так, чтобы просто поговорить о жизни. Герман его не слушал, но Фогель-младший был слишком упрям и дерзок, чтобы понимать намёки. Одним вечером Фогель-младший сел на лавку рядом. Герман замечал, что в такие минуты Фогель-младший будто испытывает его на прочность — кто первым заговорит, кто первым уйдёт. — Сколько вы спите, Герман? — спросил он, закуривая. — Часа три-четыре. — А я — два. Герман заметил тёмные круги под глазами и посоветовал: — Выпейте шнапса. — Так сложилось, что я не пью, — Фогель-младший пригладил кудрявые волосы и наконец натянул шарф на голову, спрятав уши. — Без шнапса на фронте туго. Кто раньше управлял моей ротой? Он был требовательным? — Не довелось познакомиться, — ответил Герман, удивившись. — Вам бы расспросить майора. — Майора… — усмехнулся Фогель-младший, как будто Герман не имел в виду его собственного дядю. В другой раз Фогель-младший застал Германа у входа в баню, когда он следил, как солдаты переливают использованную воду в тазы для стирки. Фогель-младший остановился, опёрся руками о забор и сказал достаточно осторожно, чтобы услышал Герман, но не услышали остальные: — Я видел, как вы разговаривали с русскими. Не по-немецки дружелюбно. — Это называется дипломатия, — ответил Герман, отвернувшись. — Это называется глупость. — Вас учили, что такое здравый смысл? — спросил Герман, начиная раздражаться. — Нельзя всех расстрелять или повесить. В чём тогда заключается выгода для нас? — Ну-ну. Во Франции говорят, что дипломатия — это умение послать к чёрту, — ответил Фогель-младший и пошёл дальше, засвистев песню. Когда разгулялась метель, Фогель-младший снова появился в доме. Герман уже не удивился, лишь задался вопросом, когда ему надоест. На столе догорала свеча, оставляя мутную лужицу воска в блюдце. — Герман, — начал Фогель-младший, — вы ведь писали домой? Герман кивнул. — Вам отвечают? — Отвечают. Фогель-младший замялся, потом наклонился ближе: — У вас есть невеста, правда? — Да. Она ждёт меня. — И вы верите, что ждёт? — Фогель смотрел с таким ожесточением, будто сам хотел поверить. — Сколько мужчин не возвращается. Столько женщины не ждут. — Кто вам сказал это? — повысил голос Герман. — Я встретил много добропорядочных женщин и сколько же мужчин, и мне жаль, что вы таких не встретили за ваши-то годы. Фогель-младший отступил к двери и долго стоял молча, но всё-таки нашёл в себе силы признаться: — Если бы меня кто-то ждал, я бы никогда не пошёл на войну. Герман почувствовал укол жалости. Ещё месяц назад он и представить не мог, что будет жалеть Фогеля, и лишь понадеялся, что сентиментальность не загонит его в очередную ловушку. — Война всё равно нашла бы вас, — ответил Герман. — Но вы же держитесь за эту мысль, Герман. Где-то там есть дом, есть женщина, которая верит вам. Это делает вас сильнее. Многим здесь не за что держаться. Герман хотел промолчать, но понял, что не имеет права. Вдруг он разглядел в Фогеле-младшем ту же пустоту, что временами чувствовал сам, когда лихорадка лишала его сна. — Может быть, долг, — предложил Герман. — Может быть, имя. Фогель-младший рассмеялся. — Моё имя — это имя моего дяди. Какое мне в нём утешение? Вы хоть понимаете, что вы единственный, кто разговаривает со мной как с самостоятельным человеком? Чёрт возьми, лучше бы я остался во Франции! Герман хотел было ответить, что и так понимает слишком многое — и устал от этого, но лишь погасил свечу. Через неделю поднялась температура. Оставив обязанности Кюхлеру, Герман заперся в доме и впервые за долгое время перекрестился. Фогель-младший пришёл поинтересоваться, как он себя чувствует, и остался на ночь, сказав, что переболел тифом ещё во младенчестве. Думая о том, почему Фогели живучи как тараканы, Герман принёс тёплое крестьянское одеяло и накрылся, не снимая китель. Фогель-младший молча писал письмо, изредка, когда пламя свечи разгоралось от случайного сквозняка, Герман видел вместо него Фогеля. В такие моменты ему становилось страшно. А что, если мозги разъела болезнь? Как он будет командовать ротой? Его отстранят! — Герман, знаете, — сказал Фогель-младший, закончив. — Вы очень нравитесь моему дяде. Конечно, вы знаете, почему именно. Я ведь слышу разговоры с детства. Вы же не думаете, что это тайна? Герман прислонился затылком к стене, чтобы почувствовать опору, и сказал: — Фогель, я вас не понимаю. — Всё вы понимаете, Герман, — ответил Фогель. — Вы думаете, его не лечили? Лечили, ещё как. Он вытерпел всё и остался прежним. Он не отступит. Я знаю его, он привык добиваться своего. Вы же нормальный, верно? Вы должны быть осторожны. В голове запульсировало, и вдруг лихорадка зашептала вместо Фогеля-младшего: — Я жалею вас, Герман. Вы ведь заразились. Я вижу, как вам тяжело. Другие делают вид, будто не замечают. Герман открыл глаза шире, но силуэт перед ним дрожал, как в тумане. — …вдруг это передаётся по крови? Чёрт возьми, вдруг это будет в моих детях! Знаете, чего я боюсь больше всего? Что во мне тоже есть это. Герман хотел было возразить, но забыл, как открывать рот. Он провалился в сон, больше похожий на обморок. Ему снились солнечные склоны Швейцарии, тропинка, по которой бежала Николь. За её спиной смешно подпрыгивали две чёрные козы. Он звал её, но она бежала мимо и почему-то с громким топотом. Вдруг козы остановились, жизнь вокруг замерла, и солнце потухло. Коза обратила к нему голое костлявое лицо и сказала: — Ты скоро умрёшь. Герман вскочил и ощупал грудь. Кто-то снял с него рубашку и китель, выставив худое пятнистое тело. Герман попытался встать, но повалился на колени, даже не сделав шага. Тело прошибло болью, как будто все нервы оголились и по ним кто-то пускал разряды тока. Он глянул в окно — день, потом на свои руки — худые и посеревшие, будто не его. Кое-как Герман добрался до кровати, нащупал чашку и осушил глотком. И всё же пить хотелось страшно! Хлопнула дверь, в комнату зашёл Кюхлер, который, видимо, всё это время находился в коридоре. — Герр обер-лейтенант! — заулыбался он и поставил ковшик с горячей водой на стол. — Наконец-то очнулись. — Сколько? — спросил Герман. — Неделя. Тридцать человек умерло, герр обер-лейтенант, — сказал Кюхлер уже без намёка на радость. — Телефонная проводка перерезана. Никто не знает, что с командным пунктом в Пахаре. Зато с тифом лучше: лейтенант Фогель теперь дезинфицирует одежду в банях. Кители обрабатывают зелёным мылом и остатками бензина. Ваш китель тоже обработали, так что он страшно воняет. Герман прикрыл глаза, не веря своим ушам, и на всякий случай поинтересовался: — Я брежу? — Я уже брежу! — воскликнул Кюхлер. — Поднимайтесь, герр обер-лейтенант, нужно обмыться.***
Кунц стоял на посту вместе с Лоренцем, но даже издали следил за офицерским домом. Наконец он увидел, как Кюхлер вышел на порог… Сердце пропустило удар, но стоило Кюхлеру замахать руками, его переполнила радость столь сильная, что он, забыв про приказы, чуть не бросился навстречу. Конечно, тело Германа от рождения было крепким и здоровым, он не мог умереть. По дороге в дом Лоренц спросил: — А к-какие п-пироги ты любишь? — Какие пироги? — недоумённо ответил Кунц, но всё равно задумался: — Клубничные. — П-понял, — заговорчески улыбнулся Лоренц. — Я так и знал. — Причём тут пироги? — спросил Кунц и распахнул дверь. Его оглушили радостные крики: — С днём рождения! Растерянно застыв, Кунц поочерёдно глянул на Зайделя, Лоренца, Гюнтера и Кюхлера. Он подумал, что праздники теперь не уместны, поэтому забыл об этом дне, просто вычеркнул из памяти. — Спасибо. Я не знаю, что сказать, — смутился Кунц. — Погоди ещё благодарить! — сказал Зайдель. — Гюнтер, неси! Гюнтер нырнул под свою койку, вытащил небольшой свёрток и бережно передал Кунцу. Тот принюхался, почувствовал сладкий запах теста и восторженно спросил: — Как вы его достали?.. Развернув свёрток, Кунц увидел большой кусок черничного пирога. — Не к-клубничный, но тоже ягодный! — сказал Лоренц. — Но это ещё не всё, — ответил Кюхлер, подняв указательный палец, и достал из шубы две бутылки шнапса. — А вот теперь с двадцатилетием тебя, Мельсбах! Они загалдели и сразу же затянули песню. Не боясь пролить шнапс, пили по очереди, да побыстрее, чтобы солдаты не пронюхали. Кунц поделился пирогом с товарищами, и его они уже ели молча, довольно поглядывая друг на друга, а после все вместе сорвались в баню. Она стояла напротив домов заболевших: оттуда всегда веяло опустошением, но сегодня Кунц не чувствовал страха перед смертью. Пока Кюхлер растапливал баню, они стояли снаружи и курили. Иногда в доме напротив показывалась девушка с русой косой, закутанная в мохнатую серую шаль. Казалось, что каждый раз, когда Лоренц останавливает на ней свой взгляд, он видит её впервые. — Что, крестьянку захотел? — спросил Зайдель. — Д-да ну тебя! — ощетинился Лоренц. — Никого я н-не захотел. — Да по взгляду видно, что захотел, — сказал Гюнтер. — Да он же тугодум. Пока изложит, что хочет, все девушки разойдутся, — подкусил его Зайдель. — М-мне не н-нужны русские. Немок хватает! — Да по взгляду твоему всё понятно! — Ну даже если и так, не с ц-цветочком же мне к-к ней идти. С куском с-сала надо или с хлебом. Крестьянки же ж-жадные до денег. А у меня н-ничего нет. А ч-что появится — лучше с-сам съем. Смеясь, они пошли париться. Кюхлер и Кунц, которые лучше переносили жар, сели у печки. Пот тёк в глаза солёными ручьями, вода шипела, пар поднимался к потолку. Они беседовали о том, о чём люди обычно говорят в бане, и Кунц тайком наблюдал за Кюхлером. Даже если он просто молчал, Кунц был рад — приятно было сидеть рядом с ним, даже гордость внутренняя грела, что они подружились. Закончив, Лоренц, Зайдель и Гюнтер ушли в дом, а Кунц остался помогать Кюхлеру. Развесив вещи в предбаннике, до этого отмокавшие у печки, он открыл дверь. Мороз залетел внутрь, и Кунц вернулся к Кюхлеру. Тот застёгивал китель, щурясь как сытый кот. В предбаннике повисла интимная тишина, и сердце забилось чаще. С каждым днём его болезнь разрасталась вширь и вглубь, а Кюхлер даже не думал отводить взгляд! Зрачки медленно скользили снизу вверх — он смотрел на плечи, грудь и даже бёдра! «Почему ты так смотришь на меня? — разозлился Кунц. — Хватит! Прекрати!» Он схватил Кюхлера за затылок, пытаясь ответить нетерпеливо, резко, зло, но будто забыл человеческую речь. Волосы были мягкими, как в фантазиях, и рука сама по себе скользнула к виску, а затем и к шее. Не выдержав, он нашёл губы Кюхлера и тут же отпрянул. Поцелуй не понравился — всё равно что поцеловать неощипанную курящую курицу. Кюхлер приподнял брови. — Иди в дом. Кунца обдало холодом. Он хотел было объясниться, но Кюхлер оттолкнул его к двери. — Иди, я не обижаюсь, — сказал Кюхлер твёрдым голосом. — Никому не скажу. Кунц кивнул и вырвался на улицу. «Идиот! Кретин! — ругал он себя. — Что же делать?!» В доме он ненадолго забылся, а когда подошёл Кюхлер, постарался заговорить с ним как раньше, но тот отвечал мало, не смотрел в глаза. Впрочем, на следующий день всё наладилось. На этот раз Кунц почти ушёл от неизбежного. Русские стали понемногу привыкать к ним. В головах солдат возникла иллюзия защищённости — губительная в любой другой ситуации, но не тогда, когда всякая надежда была потеряна. По вечерам солдаты много пили, кто-то пускал слезу от неопытности. Другие делали кресты из берёзовых веток. Потом все стали писать дневники и читать книги. Много говорили друг с другом: о том, как прошёл день, о неприятностях, о смерти. Одним вечером, в разгаре всех этих сумасшедших упований, Манн обмолвился, что даст по сигарете каждому, кто принесёт ему десять мёртвых вшей. К концу следующего дня ему принесли больше пятисот — Гюнтер даже устал их считать, — и он в одночасье лишился всех запасов. Впервые за долгое время они смеялись. Ситуация и правда была смешная. В тот же вечер на ужин зашёл Герман. Он давно стал для солдат фигурой недосягаемой и даже мистической, поэтому многие забыли не только отдать ему честь, но даже подняться со своих мест. Он выглядел ужасно! Похудел, осунулся, на лице разрослись глубокие глазницы. Герман оглядел их долгим взглядом и опустился на скамейку рядом с Кюхлером. Снял фуражку, попросил зажигалку. Исполнив просьбу, Кюхлер рассказал о недавнем случае, показывая солдатам, что бояться обер-лейтенанта не стоит, но опасаться не помешает. Кунц сидел достаточно близко к ним, чтобы разглядеть, как глаза Германа, похожие на сталь, тронула улыбка. Когда Кюхлер замолчал, Герман отдал Манну все свои сигареты, вызвав шквал благодарности, но он всё ещё наводил страх на многих. Его боялись и наверняка ненавидели. Каждые три дня Кунц приходил к русским и отдавал хлеб. Кюхлер сказал, что у него жалостливое лицо, бояться его не будут, а если повезёт, русские так привыкнут к их присутствию, что не пустят партизан в свои дома. Кунц быстро увлёкся и начал перекидываться с ними обыкновенными пустыми фразами. Со временем русские расчувствовались, но не до слёз, а до отношений, выгодным обоим, и стали отдавать ему молоко, запасы крупы, похожие на пыль. Две исхудавшие коровы ели овёс, привезённый для немецких лошадей. С особым трепетом Кунц приходил в дом, где раньше висел портрет красноармейца. Ему нравилось наблюдать за этой семьёй, а особенно — за старшим сыном: он был неугомонным, но наблюдательным; а самое главное — у него были взрослые глаза, в которых Кунц видел отражение совсем ещё маленького мальчика. В один день, когда Кунц наведался к ним не только за едой, но и за бумагой, старшая женщина отдала рукавицы. Всё это было весьма кстати: его совсем истончились, — но Кунц не смог не спросить: «Зачем?» Она пожала плечами, а Кунц ощутил странный прилив сил. Он словно бы долгое время жил под шкурой зверя, и кто-то наконец сорвал её. К концу февраля 1942 года они похоронили сорок пять человек. Болезнь обходила русских стороной, как будто они были помазаны богом. В один вечер новобранец так сильно напился, что вынес из дома на окраине иконы и сжёг их, заодно до смерти избил старика. Кюхлер дал солдату подзатыльник и отпустил, а на следующий день организовал ночные дежурства. Всю следующую неделю Кунц вызывался добровольцем, спасаясь от бессонницы. Обычно он читал книгу, ни на что не отвлекаясь; вспомогательная полиция — эти хиви — всё равно охраняла деревню лучше, чем немцы. Зайдель ненавидел хиви всем сердцем и часто стрелял по ним, когда они хотели присоединиться к обедающим солдатам. Русские стали ещё хуже, ещё злее, но при этом более изворотливыми и лживыми. Они хорошо знали немецкий и заискивали перед солдатами Фогеля-младшего, а те были только рады подливать им шнапс. Услышав артиллерийский гул, Кунц обернулся назад. Сегодня дежурство было неспокойным, а сторона Фогеля-младшего казалась вымершей и заброшенной. Перевернув страницу, он почувствовал сильную усталость в спине и опёрся на поломанный забор. Кунц не помнил, когда в последний раз был трезвым: либо утром, либо вечером они пили шнапс, чтобы не замёрзнуть. Если днём книга казалась интересной, то после рюмки он перестал понимать мысли молодого помещика — подробности, обнажавшие русскую душу, были совсем не близки Кунцу. Только русские могли быть свирепыми как волки, и несчастными как овцы, выбирая людей, которых нужно жалеть, только по понятным себе признакам. Сзади послышался шорох, Кунц вскинул винтовку. На ступенях дома показался мальчик из знакомой семьи. Он смотрел большими испуганными глазами. — А вы правда немец? — спросил мальчик, слегка заикаясь. — Почему сомневаешься? — удивился Кунц и опустил винтовку. — Вы добрый, и всё это. Ещё разговором похожи на поляка. Кунц усмехнулся, потом усмехнулся снова, осознав, о чём на самом деле говорит мальчик. Слышал бы эти слова отец! — Я — прямой потомок прусских баронов, — ответил Кунц и перешёл на немецкий: — «Помогать — Защищать — Исцелять» — так было написано на нашем штандарте. Я буду добрым, пока вы будете добрыми. — Помогать и защищать? — несмелым голосом переспросил мальчик. — Почему ты знаешь немецкий? В ответ — тишина, нарушаемая лишь лёгким шумом деревьев. — Тебя научил брат? — догадался Кунц, закурив. Мальчик всё ещё стоял на месте, как будто он примёрз к земле. — Ты сам захотел говорить со мной. Мой брат тоже многому меня научил. — Да. У нас знают немецкий. Потому что это язык… — мальчик замолчал, вжав голову в плечи. — Вам нельзя это говорить. — Почему? Я же всё ещё добрый с тобой. — Вам правда нельзя… Кунц усмехнулся. Дети всегда остаются детьми со всеми радостями, горестями и слабостями. — Кем был твой брат? — спросил он не из любопытства — непонятно, зачем спросил. — Он конструктор. А ваш? — Мой брат — командир нашей роты. Мальчик вытянулся в струнку и юркнул за дверь. Со следующей затяжкой к Кунцу пришла отрезвляющая ясность. Он убрал книгу в карман и больше не доставал до конца дежурства. Утром Кунца разбудил Гюнтер. Он прыгнул на подстил поверх него и заорал: — Почта приехала! Почта! И санитары! От неожиданности Кунц вскочил и врезался в спину Зайделя. — Ты что устроил? — крикнул тот, потирая затылок. — Пусть спит! Кунц опустился на подстил — сердце всё ещё выскакивало от испуга — и потёр лицо руками. Шрам снова гноился. Случившееся ночью казалось уже несерьёзным и почти обыденным. Дом гудел, солдаты кишели в нём как крысы. От волны всеобщей радости, сравнимой, пожалуй, только с океанской, стало жарко. Прижавшись к стене, Кунц бросил им вслед: — Нечего приносить! Зайдель слегка повернул голову и кивнул. Пока он ходил за письмами, Кунц успел задремать. Когда он открыл глаза, Зайдель уже сидел рядом и жадно вчитывался в письмо. В какой-то момент глаза его намокли, но он быстро стер слезы. — Девушка пишет? — спросил Кунц. — Сестра, — ответил Зайдель и показал фотографию. На ней была изображена женщина с ребёнком; и эта женщина была так похожа на Зайделя — просто точная его копия, что Кунц улыбнулся. — Теперь у меня есть племянник. А почему тебе никто не пишет, Мельсбах? — Я просил не писать. Думал, что на Рождество буду дома. Пусть не пишут, не хочу вестей. А отец пишет Герману. Наверняка у него всё хорошо. — Ты странный, и семья твоя странная, — удивлённо ответил Зайдель. — Меня всю жизнь разрывают между двумя семьями. Я устал. Вдруг Зайдель достал из внутреннего кармана лист, сложенный вчетверо. — Тогда держи. Хоть это прочитаешь. Кунц быстро обнаружил, что держит в руках обгоревшую страницу из «Демиана». Зайдель, никогда не отличавшийся сентиментальностью и излишним стремлением к прекрасному, всё это время носил её у сердца. Кунц взглядом заскользил по странице: «Жизнь каждого человека есть путь к самому себе, попытка пути, намёк на тропу. Ни один человек никогда не был самим собой целиком и полностью; каждый, тем не менее, стремится к этому, один глухо, другой отчетливей, каждый как может. Каждый несёт с собой до конца оставшееся от его рождения, слизь и яичную скорлупу некоей первобытности. Иной так и не становится человеком, остаётся лягушкой, остаётся ящерицей, остаётся муравьём. Иной вверху человек, а внизу рыба. Но каждый — это бросок природы в сторону человека. И происхождение у всех одно — матери, мы все из одного и того же жерла; но каждый, будучи попыткой, будучи броском из бездны, устремляется к своей собственной цели. Мы можем понять друг друга; но объяснить может каждый только себя». Кунц улыбнулся, смяв страницу в ладони. Когда отоспится — уберёт её в ранец, к фотографии семьи Шефера. Он лёг обратно на подстил и спросил: — Ты знаешь, о ком эта книга? Зайдель покачал головой, не желая продолжать разговор, но Кунц всё равно сказал: — О Демоне. Он появлялся всегда, когда главный герой оказывался на развилке двух дорог.***
Герман вышел на улицу, чтобы лично поприветствовать приехавшего офицера. Тот стоял рядом с Фогелем-младшим, недалеко от домов, и смотрел, как медики тащат в деревню ящики с вакциной. Лица их сияли разумом и восполнившимся уже до спокойствия сознанием, но лица эти были веселы. Герману было приятно снова видеть людей, воодушевлённых собственным существованием. — Герр офицер, — сказал он, встав напротив офицера. — Герр обер-лейтенант, — вздохнул тот и даже снял шапку в знак уважения. — Партизаны существенно осложняют нам жизнь. Два медика было убито, восемь — ранено. Майор Фогель приносит вам свои искренние соболезнования. — Был бы от них толк, офицер, — возразил Герман, но кивнул, разрешив говорить дальше. — Красная армия несёт большие потери под Харьковом. По нашим расчётам, к середине весны возможно стремительное продвижение к Волге. Майор Альтхаус просит обер-лейтенанта Фогеля присоединиться к нему. Вам, обер-лейтенант Бринкерхоф, приказано ждать дальнейших указаний. Фогель-младший расправил плечи, довольный тем, что майор отметил его заслуги. Его ждёт повышение и всеобщее уважение, если они победят. Однако решение командного центра вовсе не оскорбило Германа, а порадовало. Ему даже не пришлось отказываться, — а об этом он думал каждый вечер, пытаясь так построить свою речь, чтобы ни ему, ни Фогелю не пришлось винить себя за излишнюю грубость. Месяц после болезни он провёл в одиночестве, но не чтобы питать и лелеять своё горе, а сделать выбор: убить солдат или помочь им. «Чёртова карьера! Будь она проклята», — в ужасе решил Герман, когда пришёл на ужин ко взводу Кюхлера. В тот вечер он наконец увидел бледно-серое лицо Кунца, выступающие скулы, обтянутые ободранной кожей, а его глаза — они потеряли человеческий блеск. Эти чёртовы глаза! Герман не мог в них смотреть; ему показалось, что все черти ада всплыли на поверхность и захотели его смерти. Только командир, не знавший войны, никогда её не чувствовавший, мог утверждать, что они возьмут Москву. Партизаны работали с большой отдачей. Русские бились как звери. В тылу пока было безопаснее всего. По расчётам Германа, группы армий «Центр» будут уничтожать вклинения Красной армии, пока не устанут или кто-нибудь из них наконец не сдастся. Потом Герман вернётся домой, бросит службу, признается Николь в любви, женится на ней и они уедут в тихий пригород. — Поздравляю, — ответил он, заглянув Фогелю-младшему в глаза. — Главное — возвращайтесь живым. Чуть позже Фогель-младший застал его курящим на краю деревни. Герман смотрел на лес. Он толком не понимал, какое душевное родство хочет найти в этой дикой природе, но и не мог оторвать взгляд, потому что боялся её и преклонялся перед ней. — Вы не держите на меня зла? — спросил Фогель-младший, остановившись рядом. — Совсем нет, — ответил Герман и даже качнул головой в подтверждение своих слов. — Вы молодец. Работали на две роты, пока я валялся с тифом. — Я понимаю, но, пожалуй, я был дерзок с вами. — Настолько, насколько я позволял вам, Фогель, — отрезал Герман и увидел, как он ухмыляется совершенно по-новому. — Предлагаю встретиться в скором времени и выпить за победу Рейха, — голословно заявил Фогель-младший, и всё же в словах чувствовалась ирония. — Если вы сможете меня найти. Удачи. Они пожали друг другу руки и разошлись. Уже в деревне слова Фогеля-младшего догнали его: — Моего отца тоже звали Герман. Хорошее имя, благородное. Простите за китель, но он так лечил тиф на Первой войне. Облегчённо вздохнув, Герман огляделся: солдаты освобождали деревню, унося с собой половину привезённых лекарств и продовольствия. Обчистили дома на своей территории, они согнали русских к виселицам, и теперь те стояли в подтаявшем снегу, как овцы. Поймав взводного офицера, Герман отдал распоряжение: — Загоните всех в дома. Тот пообещал сделать всё лучшим образом. На центральной площади солдаты выкладывали настил из лапника и нарезанных веток. Кюхлер наблюдал за ними, лениво курил, время от времени поглядывая на Германа. Ему нравилось встречать шнапсом каждый тёплый день, и сегодня Герман тоже был не прочь посидеть у костра. Когда он подошёл ближе, Кюхлер предложил: — Не хотите присоединиться к нам, обер-лейтенант? — Если дашь сигарету, а лучше — две. Кюхлер качнул головой с лёгкой улыбкой знатока, который понимает и прощает все ошибки превосходительных дураков. В это же мгновение Герман увидел, как из дома вышел Кунц; он нёс бутылки со шнапсом — живой, невредимый, с железным крестом на груди. «И всё-таки Кюхлер прав», — напоследок подумал Герман.