Это была трещина в священном образе отца, надлом в опорах, на которых держалась моя детская жизнь и которые каждому человеку, чтобы стать самим собой, надо разрушить. Из этих событий, не доступных ничьему зрению, состоит внутренняя, существенная линия нашей судьбы. Такая трещина, такой надлом потом зарастают, они заживают и забываются, но в самой тайной глубине они продолжают жить и кровоточить. Герман Гессе, «Демиан»
В начале марта под ногами всё ещё лежал льдистый снег, но в тёплой одежде стало жарко и они перебрались обратно в шинели. Жизнь стала совсем другой. Если зимой она была игрой с неизбежным и естественным концом — смертью, то сейчас Кунц не мог предугадать, что их ждёт. Инициатива неожиданно перешла в руки вермахта. Русские терпели неудачу за неудачей, сдавали село за селом. Каждый вечер Кюхлер возвращался из дома связистов с улыбкой на лице, садился на койку, и пока стягивались солдаты, курил и почёсывал щетину, устремив взгляд куда-то далеко, за пределы комнаты, бревенчатого дома и всей России. Каждый его отчёт начинался со слов: — Если будет среди вас хоть двадцать терпеливых, то мы победим. Упорство и труд, парни. Вот они — ваши союзники. Обычно Кунц стоял чуть поодаль и наблюдал, как лица мальчишек мягчеют, а глаза загораются мужеством. Всё же Кюхлер — удивительный человек; на него хотелось равняться, в нём чувствовалась уверенность во всём, что он говорит, но всё чаще Кюхлер стал говорить словами Геббельса. Странно, но раньше Кунц не замечал за ним слепой веры в Отечество; теперь же он чувствовал себя, как неразумный юнец, с глаз которого начала сходить пелена влюблённости. Перед сном Кунц вышел покурить. Завтра они уедут на передовую, но вместо солдат снова прислали неопытных мальчишек, пробывших в лагере не больше месяца. Глаз начал болеть. Много противоречивых эмоций возникало в мозгу, он решил заглушить их шнапсом, который Кюхлер приберёг на чёрный день. Из крестьянского дома вывалился Лоренц, довольно улыбаясь. Он бегал к крестьянке каждую ночь, но Герман не препятствовал, а некоторые унтер-офицеры и вовсе интересовались, правда ли у русских пропасть между ног, и тоже обещали попробовать. Все убеждения в их головах смешались и обесценились, но русские никогда не отказывали, и Кунц понимал, почему именно. Лоренц покачнулся и замер у дверей. — Т-ты чего сидишь? Кунц пожал плечами. — Сходи к к-кому-нибудь, с-согрейся. Не на х-холодном же подстиле всё в-время спать. Не дождавшись ответа, Лоренц вошёл в дом, насвистывая весёлую мелодию под нос. За ним тянулся запах сена и сладковатого женского пота. «Но женщины мне неинтересны, — подумал Кунц, с досадой пнув камень вниз по ступеням. — Всё в них отвратительно!» Сев на крыльцо, он посмотрел в небо, толком не понимая, что хочет сделать. Обратиться к богу? Чепуха! Попросить форы?.. Вдруг по деревне прокатился лай. На пороге появился Кюхлер, и Кунц наконец почувствовал себя чуточку лучше. Сев рядом, Кюхлер выхватил бутылку, сделал большой глоток и с наслаждением обтёр щёки, обветренные на морозе. Кунц наблюдал за ним, и былая радость снова сменилась грустью. — Кюхлер, ты правда веришь в это? — Во что конкретно? — В то, что мы победим. Кюхлер хмыкнул. — Правда, Кюхлер? — повторил Кунц твёрже. — Ну… правда, — ответил Кюхлер. — Людям нужно во что-то верить. Поэтому придумали бога, Рождество и государство. Они должны верить. Иначе просто слетят с катушек и начнут визжать. — Я верю тебе, Кюхлер, — сказал Кунц и сцепил руки в замок, чтобы не коснуться щёк, которые вдруг похолодели на ветру. Это что, слёзы? — Знаешь… Я просто хотел доказать всем, что лучше него. Всю жизнь отец мог отходить меня ремнём за что угодно и когда угодно по самое не хочу. А его ни разу не тронул. Он, а не я, был для него всем… Мама не хотела, чтобы я шёл воевать, дядя не хотел. Я должен был стать филологом. Теперь я ничто. Я увидел грязь, никто не загораживает мне её, потому что я уничтожил, растворил себя в ней. — Ну, скучнее и никчёмнее профессии я не видал, — усмехнулся Кюхлер. Кунц постарался улыбнуться, но лицо всё норовило сплыть в траурную гримасу. Он не сразу заметил, что Кюхлер положил руку на плечо. — Ты жив — это главное. — Мне просто повезло. Завтра может не повезти. — Пусть так. Но знаешь, в прежние времена здесь были косноязычные глупые люди. Без тебя было бы намного тяжелее. Кунц попросил бутылку, но Кюхлер продолжил смотреть на него с теплотой во взгляде. — Не пойму, почему ты вбил себе в голову, что чего-то не достоин. Все мы — серые крысы в окопах жизни. Ты достоин создавать перемены, достоин рисковать, только тогда ты будешь жить. А ожидание и всё такое ни к чему не приведут. Они помолчали немного. Кюхлер прокатил бутылку по ступеням. Тёплый, жгучий и невкусный шнапс, но Кунц не выпускал её из рук, пока не допил до дна. Звезды показались из-за туч, но тревога продолжила стоять тёмными тенями среди деревьев, поскрипывая сучьями. — Кюхлер, — снова позвал Кунц. — Ну что? — Почему ты поверил в НСДАП? — После кровавого мая. Мои армейские товарищи пошли коммунистами. Никого не осталось. Сначала бушевала имперская зараза, потом социал-демократическая… Только при Гитлере жизнь наладилась, — Кюхлер сомкнул губы. — Ты много не замечал раньше, я понимаю. Жизнь грязная, но надо любить её больше, чем смысл жизни. — Хорошо, Кюхлер, — сказал Кунц. — Пообещай мне. — Обещаю, Кюхлер. — Жизнь коротка. Кунц положил голову на колени и прикрыл глаза. «Я тебя люблю, Кюхлер», — подумал он и решил закончить день вместе с этой мыслью. Как же долго он был слеп, как же долго коротал жизнь под опекой семьи — и как же болезненно простился с детством. Природа начала радоваться оттепели, пришедшей на смену морозу, дороги местами превратились в болота. Они приехали в деревню под Вязьмой на четыре часа позже времени, обозначенного штабом. На подъезде Кунц увидел дым, валящий из дома на окраине, и десяток воронок, оставленных разрывами гранат. Грузовики остановились у леса и выгрузили роту, словно поленья. Они снова остались наедине с опасностью, впрочем, после приказа стало не до размышлений. Подхватив ящики с оружием, едой и выпивкой, двинулись в деревню по лесной тропе. Перед Кунцем шёл худой новобранец, сильно прихрамывая на правую ногу. Волосы на макушке росли забавным образом, по кругу, отчего казалось, что он только проснулся. Он не знал, куда деть каску: то перекладывал на ящик, то брал подмышку. Кунцу стало жаль новобранца, он крикнул: — Эй, рядовой! Тот испуганно обернулся, вместе с ним обернулась вся впереди идущая тройка. Отбросив неловкость, Кунц подошёл к новобранцу и закрепил каску на поясе так, как требовал устав. — Спасибо, герр унтер-офицер, — с ухмылкой напомнил Кюхлер, проходя мимо. Новобранец пролепетал слова благодарности, но Кунц его уже не слушал, присоединившись к Зайделю и Гюнтеру. — Ну и зачем ты это сделал? — недовольно бросил Зайдель. — Мы старше и дольше здесь. Это они должны подходить к нам и просить помощи. — Иначе нас не будут слушаться, — поддакнул Гюнтер. — А тебе никто не помогал, Зайдель? — возмутился Кунц. — А тебе, Гюнтер? А я очень хорошо помню, как ты не мог заправить кровать. — Ну, это было так давно… — начал оправдываться Гюнтер. — Перестаньте говорить ерунду. Мы ж не звери и всё понимаем, пошли. — Пусть к нам в компанию не лезет, — добавил Зайдель хмуро. — Сам же говорил, что имена их нам ни к чёрту — всё равно умрут. — Не полезет. Всё же умел Зайдель внести смуту в душу! Это решение Кунц принял, находясь в шаге от смерти, но он больше не хотел быть жестоким и безразличным. Деревня отдыхала и оправлялась от атаки русских. Солдаты сидели снаружи домов, ели консервы, самые выносливые разбирали завалы и сносили мёртвых к низкой кирпичной церкви. «Это не беда отдельной роты, это чума, которая стала пожирать всё больше и больше людей», — подумал Кунц ошарашено. Потерянные, отчаявшиеся и обозлённые, они смотрели вытаращенными глазами прямо перед собой и жевали, жевали, жевали, как безмозглые свиньи. Раненых вовсе не лечили — они лежали снаружи, прямо на голой земле, и стонали. Их встретил унтер-офицер без глаза и сообщил, что ротный офицер погиб неделю назад и уставной порядок исчез вместе с ним. Герман не изменился в лице. Он охватил взглядом деревню и громко объявил: — Захороните мёртвых, раненых снесите в дом. Кто будет отлынивать от работы без видимой причины — лишится пайка. Моим солдатам отдайте дома на краю деревни. Унтер-офицер подтянулся, да так, что Кунц услышал, как заскрипели кости, и начал обход, поднимая солдат за воротники, карманы, рукава шинелей. — Вы слышали приказ обер-лейтенанта? — надрывал глотку он. — Выполнять приказ! Работа закипела, если работой можно было назвать мельтешение уставших выцветших кителей. Оставив вещи, Кунц пошёл к церкви, чтобы отдохнуть хоть немного. Война сняла с него всё лишнее, выровняла, и всё же он помнил что-то неясное и смутное… Ива, растущая на Шпрее, листья которой были нежными, как материнские руки. Ваттель шёл рядом, рассказывая о совершенстве античных пластических форм, через которые можно увидеть создателя. Кудри приглаживал ветер, глаза, похожие на переспелую бархатную вишню, поблёскивали на солнце, и всё же Кунц не видел лица. Может, это был Кюхлер? Они читали стихи вслух или отдавали приказы? Они носили цветные пиджаки или серую форму? Кунц провёл ладонью по короткостриженой голове, пытаясь собраться с мыслями, но лучше не стало. В ушах засвистело. От церкви веяло плохой смертью — болью, мукой и пустотой. Крест, обгоревший при обстреле, напоминал куриную лапу. Переступив через китель, Кунц вошёл в двери. Церковь была разграблена и опустошена, иконы уничтожены и сожжены, целым остался разве что алтарь, скорее похожий на языческий, чем христианский. Кунц подошёл ближе. Алтарь был большим, резным, покрытым зелёным лаком, с колоннами по обе стороны, между которыми стояли фигуры апостолов. Лица их были смурными, суровыми; казалось, что они смотрели так на каждого гостя, не различая, кто враг, а кто — друг. «Я пытался бороться! — признался Кунц. — Я пытался. Я сделал всё, что мог». Ответом была тишина. Разозлившись, Кунц пнул осколок к двери подклета, низ которой был заткнут грязно-серой тряпкой. Не успел он перешагнуть за порог, как тревога загрызла изнутри. Деревянные апостолы теперь смотрели с болью и печалью; их глазницы переливались в полумраке, словно бы были залиты слезами. По спине пробежали мурашки. Не раздумывая, он распахнул дверь и упёрся дулом винтовки в темноту. Колкий сквозняк принёс запах подгнивших засаленных тряпок и сена. Подождав, пока глаза привыкнут к темноте, Кунц спустился на ступень, затем ещё на одну, пока не почувствовал подошвой что-то большое и воденелое. — Кто здесь?! — крикнул Лоренц. Позади вспыхнул огонь, Кунц обернулся. Лицо Лоренца побледнело, глаза — округлились, как если бы он увидел мертвеца. Кунц перевёл взгляд ниже. В подклет были свалены трупы, очень густо, друг поверх друга: мужчины, женщины, дети — уже изуродованные смертью, но преисполненные мрачного равнодушия. Кунц не испугался. Давно не являлся образ столь хрупкий и презирающий разрушение, как эти мертвецы. — Сколько же их здесь?.. — спросил Лоренц, не заикаясь. — Около сорока, — отозвался Кунц. Постояв минуту, он наконец вышел из церкви. В ноздри ударил запах ранней весны. Душу заполнил покой, но покой этот напоминал тёплую, густую и тягучую кровь. Вдруг сапоги осыпали землёй. Кунц оглянулся: мальчишка копал могилу под осиной, уже не рыдая, а только лишь содрогаясь плечами. Кунц выхватил лопату. — Иди отдохни. Мальчишка выпрямился и протёр глаза кителем, оставляя на лице грязные разводы. Он выглядел очень бледным, но в остальном никаких признаков настоящего траура не имел. — Это мой брат, — сказал он дрожащим голосом. — И что? Ты жив. Это главное, — ответил Кунц и вогнал лопату в землю. Перевернул, отвалил грунт и вогнал снова. И снова, снова.***
Перво-наперво Герман обыскал углы дома вместе с офицерами, вскрыл печи и просмотрел все ящики в столах. Русские были здесь всего четыре часа назад, от них можно было ожидать диверсий и покушений, впрочем, они ничего не обнаружили. Следующий час Герман отогревался у печки вместе с радистом, пил кофе и пытался мысленно оценить обстановку и наметить план боя. Конечно, большинство новобранцев умрёт, похоже, майор Альтхаус прислал их как живой щит. Радио молчало, радист так нервничал, что стучали зубы. — Чего трясёшься? — решил прояснить Герман. Налив кофе, радист горько вздохнул. — Чувствую, мы не вернёмся, герр обер-лейтенант… — В нашем случае чувствам нельзя верить. Они не отображают объективную действительность, — попытался успокоить его Герман. — Герр обер-лейтенант! — воскликнул радист, словно не услышав ответа. — Простите ради бога, герр обер-лейтенант! — Прекратить истерику! Радист вскочил на ноги и начал рыться в карманах шинели, приговаривая: — Я забыл вам письмо из Пахаря передать. Ради бога, простите меня! Герман взял письмо и внимательно осмотрел. От Фогеля. Конверт был цел. Видимо, радист и правда запамятовал; все сейчас творили чёрт знает что. — Пусть унтер-офицеры доложат, сколько солдат первоначально числилось в роте, — приказал Герман. — И пусть им выдадут паёк на это число человек, не меньше. — Так точно, герр обер-лейтенант! Герман вышел на улицу и скрылся за домом — подальше от любопытных взглядов. Тревога и страх неотвратимости надвигающейся катастрофы, которые он тщательно скрывал, заставили сердце биться чаще. Герман вскрыл письмо. На листе с оборванным правым краем значилось: «Герман, здравствуй! Зная, что твой радист не отличается любопытством, посылаю тебе эти слова. Боюсь, что мы не увидимся до начала лета, меня переводят в Смоленск. Сейчас ведётся борьба за стратегическую инициативу, некоторые высокопоставленные офицеры задумываются о целесообразности перехода к стратегической обороне на всем Восточном фронте, я должен поддержать их. Я не бросаю тебя, Герман, это вынужденная мера. Думаю, ты меня поймёшь. Через три дня мы свяжемся с Берлином. Молись за наш успех. Хотя мысли в моей голове плохие из-за ясно выраженного желания Гитлера и его ближайшего окружения осуществить наступление на Кавказ. Ходят слухи, что Тодт утверждает, что окончание войны в пользу Германии возможно только на основе политического урегулирования. Я ему верю. Пишу тебе, читая отчёты о наличии людских резервов Германии, которые остались после вчерашнего заседания. Прискорбно осознавать, но вермахт приближается к катастрофе. Вчера Гитлер снял с поста всех генералов и фельдмаршалов: Бока, Браухича, Гудериана, Штрауса. Как понимаешь, в штабе настроения панические. Чётких указаний нет, но мы пока что руководствуемся здравым смыслом. Он у нас яснее, чем у офицеров в Берлине. Так что приказываю тебе как твой командир: измотать и обескровить вооружённые силы врага и заставить Москву до лета заключить невыгодный для себя мир. Сочетать незначительные отходы и контрудары. В десяти километрах от тебя, к югу, полукругом лежит рота гауптмана Вагнера. Даю тебе их координаты. Пока он единственный, кто сможет оказать тебе помощь в критической ситуации. Говорю тебе как твой друг: Герман, будь осторожен. Ты мне нужен живым. Мне очень мало времени с тобой. Я должен написать ещё что-то болезненное и личное, но я боюсь боли, ты знаешь, поэтому не решаюсь. Возвращайся, Герман. Ты единственная моя радость и утешение. Бертхольд Фогель 15 марта 1942 год» Внизу листа было наспех написано: «Майер жив. Размещён в Смоленске. Перелом руки и ранение в живот. Тяжёлое, неопасное для жизни». И злость, и обида исчезли, а на их месте возникла жалость, даже трогательность. Всё же несмотря на внешнюю холодность, Фогель был чутким человеком и помогал чем мог. Он любил Германию — той особенной любовью… Что за чушь?! Герман убрал письмо в карман. Надоело обманываться, отныне нужна ясность и чёткость мысли: Фогель гомосексуалист, и любит его иначе, чем он думал. Поступив в училище, Герман нашёл спасение от одиночества в службе. Фогель предстал разумным и, насколько возможно при его должности, понимающим командиром. Он много слушал, мало говорил, давал дельные советы. При всей своей холодности, он позволял засиживаться допоздна в комнате, даже если Герман по третьему кругу рассказывал, как глупо ведут себя сослуживцы, проводя время в кабаке, а не за книгой. Иногда в глазах появлялась смертная тоска. О, догадайся Герман о природе его тоски!.. Знай он, что испытывает Фогель в эти минуты, зачем гладит по руке, зачем любуется, изогнув губы. Со всей юношеской искренностью и прямотой он восхищался своим учителем и наставником, не догадываясь, что Фогель взращивает в нём любовь, похожую на любовь собаки к своему хозяину. Она привязана к нему не за его достоинства, она одинаково ценит все его желания, даже самые низкие. И всё же как хотелось любви! Герман перечитал письмо и убрал поглубже в карман. Он не знал, как жить дальше. Вдруг он заметил тень, промелькнувшую между деревьями. Выхватив люгер, Герман отпрянул к стене и уже готов был встретить противника выброшенной правой, но никто не появлялся, более того — со стороны леса не было слышно ни звука. «Показалось?..» — удивился Герман и убрал люгер в кобуру. Руки продолжили трястись, и в конце концов Герман перестал чувствовать их. Так бы он и стоял, прислушиваясь к шорохам и шелестам, которые доносились из его собственной головы, если бы не заметил Кюхлера. — Есть проблемы, герр обер-лейтенант? — спросил тот, показавшись из-за дома. — Отправь разведку в лес, пусть как следует его прочистят. — Разведка только что вернулась, герр обер-лейтенант. — Это приказ, — сказал Герман ровным голосом. Кюхлер враз посерьёзнел и отдал честь. Вместе вышли к солдатам. Герман постарался собраться с силами, но чем сильнее хотелось сфокусировать взгляд на ком-либо, тем более гибким, изменчивым и нереальным становилось пространство вокруг. Он остановился, протёр глаза перчаткой, и наваждение наконец исчезло. В деревне стоял тяжёлый гнилостный запах смерти. Кунц сидел на ступенях рядом с раненым солдатом, челюсти которого уже вытянулись, ел консервы, а Манн накладывал ему повязку на глаз. Рана страшно загноилась, он, наверное, испытывал жуткую боль. Герману стало жаль его и тяжело было видеть, как он сидит, сжимая кулаки, юный и беспомощный, на попечении такого же юнца. — Так что ты хотел? — наконец решил прояснить Герман. — В моём взводе не хватает двух банок тушёнки, — ответил Кюхлер. — Возьми мои. Брови Кюхлера трогательно приподнялись, но Герман не дал ему заговорить: — Почему третье отделение до сих пор без главного? Он снова бросил взгляд на Кунца. К нему подсел Зайдель, похожий теперь не на спортсмена, а на восковую куклу. Белые губы на жёлтом лице всё ещё шевелились, и на сердце стало ещё гаже. — Кого, герр обер-лейтенант? — догадливо спросил Кюхлер. — Мельсбаха, — ответил Герман, надвинув козырёк фуражки на глаза. — Когда вернётся разведка, построй солдат у домов. У меня есть объявление. — Будет сделано, герр обер-лейтенант. Герман вернулся в офицерский дом и сел рядом с радистом. Тот, сгорбившись, продолжал вслушиваться в шум атмосферных помех. — Заглуши волну. Не было приказа отвечать, — сказал Герман, наливая кофе в ледяную кружку. Потом, подумав, налил и ему. — Припаси координаты соседней роты на крайний случай. Радист кивнул и убрал листок в карман. Руки снова задрожали, словно их подпалил провод высокого напряжения, в тело вернулась слабость, но Герман постарался больше не думать об этом. Видимо, он до сих пор не оправился от тифа. Через час в дом постучался Кюхлер и объявил, что лес вокруг чист. Герман вышел на порог, подкурил сигарету и постарался как можно чётче построить свою речь, но, глянув на солдат, понял, что не сумеет. Только последний мерзавец будет озвучивать факты, когда от него ждут обычного человеческого понимания. Солдаты не шевелились. Ветер цеплял их за кители, сапоги, пилотки. Живые мертвецы! Глаза, ярко выделявшиеся на серых лицах, были устремлены на него. Герман отнял сигарету от губ и сказал: — Мне был дан приказ: удержать эту деревню до начала лета. Нам отступать некуда, — он помолчал немного. — Я знаю, вы устали, потеряли надежду. Многие — своих друзей, сыновей, отцов, братьев, но сейчас мы должны объединиться перед лицом глобальной опасности. Сейчас мы можем потерять свою родину. Я не собираюсь вас запугивать, я взываю к вашей совести. Скоро всё закончится. Но сейчас позади нас Германия, мы сражаемся не за победу, а за свой народ. Будьте сильными! Мы — немцы, сделанные из стали, это наша суть. Солдаты замычали, но унтер-офицеры заставили их чётко произнести «так точно, герр обер-лейтенант». — Герр обер-лейтенант, я не могу ходить, — вырвался хриплый голос. Герман посмотрел на солдата: кожа висела складками, губы посерели, истончились, облепив зубы, слишком крупные на фоне истощенного лица. — Тебе не нужно ходить. Ты должен стоять в окопах и стрелять! — рявкнул Кюхлер. Затопали сапоги, зазвенели винтовки, полились голоса, и Герман позабыл о солдате. Таких несчастных было много, для которых жизнь — вопрос времени. На них неразумно было тратить свои силы, к тому же его обступили унтер-офицеры, стали расспрашивать обо всём, в том числе о службе и как обучают в берлинских тренировочных лагерях. Герман не рассказал, какой ценой из человека делают солдата, как его переиначивают, перекраивают, делают героем, а потом списывают со счетов. Германии нужны кадры, овладевшие техниками боя, способные освоить и использовать эти техники по всем правилам войны, но совсем не нужны люди. Но техники без людей, овладевших техниками, — мертвы.***
Кунц так и не понял, как Герману удалось поднять боевой дух. То ли несгибаемый стальной голос проник под корку солдатского мозга, напомнив, что они железные немцы, то ли страх лишиться семьи и дома, но в следующем бою русские были разбиты на подступах к деревне. Вечером Кунц прошёлся между домами, понаблюдал за солдатами, впервые за долгое время румяными, распивающими шнапс, и правда подумал, что война скоро закончится. Они все веселились будто во сне; точнее сказать, в бреду, забыв про всё, кроме надежды. Две недели их рота держала фронт и не давала русским ротам соединиться друг с другом. На третью неделю русские вдруг прекратили наступать и осели в окопах, которые были прорыты у леса напротив. Герман отдал приказ наблюдать за ними и рощей восточнее них. Дни и ночи солдаты смотрели, как со стороны русских тянется дымок карманных печек. Иногда солдатам казалось, что они видят каски, и хоть стрелять было нельзя, они облегчённо вздыхали, ведь противника, который уверовал в свои силы, разбить будет проще простого. Так в своё время говорили в тренировочном лагере. Так в своё время говорил Герман. Тогда же Кунц почувствовал, что правый глаз перестаёт видеть, а с одним левым уже не получается стрелять как раньше. Его стала мучить головная боль, не проходящая даже после отдыха. Днём он зашёл в дом раненых, чтобы Манн ещё раз осмотрел рану. Больным Герман практически не давал еды, но атмосфера стояла тёплая, даже радостная, будто здесь живёт огромная счастливая семья. Солдаты давили улыбки и что-то говорили, иногда даже смеялись, хоть и лежали прямо на голом полу. Вряд ли они выживут. Санитар слёг с пневмонией, все обязанности перешли Манну, хотя иногда тому удавалось давать пояснения из угла комнаты. Не успел Манн снять бинты, как санитар крикнул: — Плохо выглядит! Гной свежий. Как бы не было абсцесса мозга. Манн ощупал голову и лицо, отчего Кунц задёргался. — Больно? — спросил Манн обеспокоено. Кунц кивнул, и всё же он не боялся смерти. — В правой щеке скопилась лимфа, — крикнул Манн. — Это не лимфа, а гнойный экссудат, — буркнул санитар, спустив ноги на пол. Отхаркнув мокроту в платок, он обработал руки шнапсом и подошёл. — Видишь, тканевый ацидоз? — спросил санитар, потянув Кунца за щёку. — Не бойся. Гной выдавим, полегче будет. Дверь захлопнулась, голоса стихли. Кунц глянул на санитара, потом на Манна, отошедшего к окну. Когда он увидел скальпель, вскочил на ноги и заметался из стороны в сторону. — Нет, нет! — Сядь, — санитар положил тяжёлую руку на плечо. — Сядь. На, выпей. Сердце билось, как у зайца. Кунц приложил ладонь к груди, пытаясь уйти мыслями так далеко, как только мог, но не получалось. «Тук-тук-тук-тук», — билось сердце. Как удары метронома в отцовской комнате, как нервные пальцы дяди, как безумный ритм джаза. Боже, это было в прошлой жизни! Наконец он сделал глоток и посмотрел в окно. Солнце выкатилось в зенит и захватило полнеба. Его яркие резкие лучи освещали воронки от снарядов, церковь, деревянные кресты и дом, в котором Зайдель, Лоренц, Гюнтер и Кюхлер играли в скат. Где-то суетились новобранцы из его отделения, потерянные и убогие, словно скальпелем разрезали гнойную рану. На ветках деревьев пели весенние птицы. В соседней комнате весело умирали люди. Жизнь, перемешавшись со смертью, становилась единым целым. Из дома раненых Кунц вышел на трясущихся ногах. Операция сразу же стёрлась из памяти, как и вся боль, которую он испытал. Плотно закрыв церковную дверь, он рухнул у подклета и ощупал лицо, в сущности, не веря, что оно всё ещё на месте. В эту минуту мир показался столь прекрасным, словно раньше он был ему незнакомым и непривычным. Захотелось поплакать немного, пока никого нет. Кунц достал из кармана сигареты и подумал: «Что за чушь? А по сути всё равно!.. Всё, что мне нужно, это морфий. Мне так сильно хочется морфия!..» Когда солнце закатилось за оконную раму, Кунц наконец оклемался. Он вышел из церкви, чуть не врезавшись в двери. Эта неловкость, неуклюжесть, непонятность показалась до нелепого смешной; так он и дошёл до дома — посмеиваясь, словно умалишённый. Солдаты забились по углам, некогда весёлые и воодушевлённые. Кунц подошёл к столу, на котором ранцы были сложены в строгом порядке на случай тревоги, и заглянул в свой. Пребывая в бреду, он вовсе забыл, что потерял не только книги, а даже бумагу для записей. Зайдель стянул пилотку с лица и недовольно проронил: — Где был? — он помолчал немного. — Дева Мария… Кунц покачал головой: «Замолчи, не до этого», и Зайдель, вздохнув, прикрыл глаза. — Греться пора… — протянул Кюхлер, закончив строгать березовую ветку. Рядом сидел Гюнтер и ковырял ножом пустую банку из-под консервов. — Мельсбах, — Гюнтер поднял голову и насупился. — Мельсбах, сейчас же твоя очередь… Кюхлер посмотрел на Кунца проницательными глазами. — И моя, — вдруг он улыбнулся и поднялся на ноги, бросив ветку под стул. — Пошли-ка, офицер Мельсбах. Покажешь своему отделению, как нужно хворост собирать. А то насобирают дерьма всякого, верно говорю? Не верю я, что офицер вас ничему не научил. Отлупить вас надо. Припугнув новобранцев, Кюхлер покинул дом. Глаза их забегали, они вжали головы в плечи, ещё не понимая, когда Кюхлер угрожает, а когда просто играется. Проходя мимо, Кунц снова зацепился взглядом за мальчишку с хромой ногой: тот сидел, прислонив к губам клочок бумаги. Мысль о том, что он теперь должен командовать ими, до сих пор не уложилась в голове. В каждом новобранце Кунц видел себя, оттого ему хотелось биться за них до последней капли крови. «Ненужные мысли… Я ничем не отличаюсь от них, — подумал Кунц, последовав за Кюхлером. — Во мне нет холодности и чёрствости, я не командир. Зачем ты мучаешь меня, Герман?» Они прошли дежурные группы. Кунц бездумно смотрел, как глинистые проплешины под ногами сменяются жёлтой травой, зачвакала, зажевала под ногами грязь. Лес был сырым и холодным. Он сошёл с тропы, чтобы поднять ещё не размякшие сучья. Кунц собрал целую охапку хвороста, когда услышал слова: — Я тут прикинул, когда мы вернёмся домой. — Когда? — К Рождеству. Выпрямившись, Кунц посмотрел на Кюхлера. Тот грустно улыбался, прищурив один глаз, и всё же он не мог простить столь злую насмешку. Сорвав шишку, Кунц бросил её в затылок. Угодила точно в цель! Кюхлер обернулся, но недоумение в глазах тут же поглотил игривый огонёк, и в Кунца полетела другая шишка. Неожиданго на них накатила игривая волна, которая, шипя, утянула за собой все проблемы. Кунц толкнул Кюхлера в бок, тот дал подзатыльник, и вскоре они оказались на земле. Они игрались как щенки, пока со стороны русских не затараторил пулемёт. Они тут же сели, прислонившись спинами к могучей сосне. Кюхлер касался его плеча своим. Чтобы хоть как-то приглушить волну возбуждения, Кунц попытался оттереть грязь с живота перчаткой, но Кюхлер жарко зашептал: — Дай мне. Ну же, дай. Кунц отдал перчатку и прикрыл глаза, представляя, как Кюхлер касается его губ своими. Рука погладила по волосам, по щеке, не столько вытирая грязь, сколько утешая. Пусть грубо, но и Кунц уже забыл, что такое ласка. Его никто никогда не ласкал кроме матери, да и та в последние годы стала равнодушна. Вдруг нестерпимо захотелось облегчить душу, и он сказал: — Кюхлер, я боюсь, что не доживу до Рождества. Флёр интимности и домашнего обаяния испарился. Когда Кунц открыл глаза, Кюхлер смотрел в небо. Лицо его повзрослело, он стал похож на отца в моменты задумчивости. — Не бойся, — только и ответил Кюхлер. Они вернулись грязными и поникшими, но никто не стал задавать вопросов. Зайдель и Лоренц снесли хворост за дом, а Кунц минут десять пытался разжечь огонь, но сырые ветки никак не поддавались, и только благодаря письму Кюхлера, в которое когда-то давно было завёрнуто масло, получилось разжечь костер, которому потребовалась ещё пара минут, чтобы разгореться. Кунц сел на краю, чуть поодаль села его компания. Он впервые в жизни захотел спрятаться, даже развернулся к ним спиной. Щека казалась инородной, словно её слепили из гипса. Лоренц поставил котелок с тушёнкой на костёр, подмешал немного крупы и разбавил водой. Запах стоял восхитительный! Кюхлер принёс жестяные кружки и позвал новобранцев, которые всё это время жадно наблюдали за ними из-за угла дома. Разлив ужин, Кюхлер сел рядом и, подождав, пока он сделает глоток, спросил: — Вкусно тебе? — Вкусно, — признался Кунц. — Очень вкусно, Кюхлер. Кюхлер похлопал его по спине и начал есть с удовольствием, зачерпывая суп галетами. Только Кунц знал, что это были последние консервы; оттого и было вкусно, хоть и челюсти не разлеплялись. Новобранцы набрались сил и начали понемногу заговаривать с Гюнтером и Лоренцем. У Зайделя тоже не получилось долго быть равнодушным; он стал учить их, как правильно стрелять и бить ножом, словно понимал в этом больше остальных. Кунц снова посмотрел на хромого мальчишку, который внимательно, но в то же время очень осторожно наблюдал за всем, что происходило вокруг, и спросил: — Сколько приехало из Берлина? Тот вздрогнул, но уже чётко выговорил: — Я и Франц, герр офицер! — Как там? Задумавшись, мальчишка произнёс: — Всё как прежде, герр офицер. Ничего не изменилось! Кунц качнул головой. Звонкий голос ещё минуту бился в черепной коробке, но это того стоило — узнать, что с мамой, дядей и Николь не случилось ничего плохого. — Всё хорошо… Это пока всё хорошо, — сказал Кюхлер скорее для себя. — Ешь, Кунц, а то к лету от тебя ничего не останется. Кивнув, Кунц насильно влил в себя суп. Головная боль нарастала, к ночи начало мутить. Закончив с делами, Кунц лёг на подстил и, укутавшись в китель, постарался заснуть. Он слышал, как сменились дежурные группы, как стихли разговоры и как в двери прорвался ледяной сквозняк. Вдруг Кунц подумал, почему до сих пор не спросил, как зовут мальчишку. Ведь он тоже не спит и сидит на подстиле, приложив письмо к груди, наверняка от мамы — слишком юным он был для девушек, — не понимая, куда попал. Он ещё о чём-то мечтал, умирать ему категорически не хотелось, и тем более он не испытывал никакого желания умереть. Вдруг тело затрясло, он вскочил. Сердце билось уже не как перед операцией — оно готово было проломить грудь! Голова загудела так, что пространство вокруг слилось в одно чёрное пятно. Сжав кулаки, Кунц дополз до Кюхлера. — Не могу больше. К санитару. Ответ раздался где-то под потолком. Опёршись о стену, Кунц поднялся и вышел из дома. Картина спящей деревни стала понемногу наполняться деталями, и даже почудился запах кухни, но ноги всё равно не слушались. Манн открыл сразу же, но Кунц не дал ему заговорить первым, спросив: — У тебя есть морфий? — Нет, — удивился Манн, — кончилось. Выругавшись, Кунц направился в офицерский дом. Глупый поступок, но он готов был забыть и о войне, и о субординации, и получить любое наказание — лишь бы все мучения кончились. Впрочем, офицерский дом принял его сразу. Кунц не заметил, как оказался на скамье. Над головой прокатился голос Германа: — Неси сюда морфий. Возьми себя в руки, Кунц! Его ударили по щеке. Кунц увидел, что Герман медленно набирает жидкость в шприц. Радист стянул с него китель, закатал рукава кофты, как будто занимался этим каждый день, а Герман застегнул ремень на предплечье левой руки и натянул ногой. Рука привычно заработала, раздувая вены. Игла погрузилась под кожу. Что-то изменилось, но что именно, Кунц пока не понял. Глубоко погрузившись в свои ощущения, он приложился щекой к стене. Шершавая и колючая, почти как лицо Кюхлера. Становилось всё спокойнее, если не сказать, что безразлично. — Иди, проветрись, — снова раздался голос Германа. Хлопнула входная дверь, Кунца накрыли кителем. Он слегка повернул голову и зацепился взглядом за сосредоточенное напряжённое лицо Германа. Почему он вытирает кровь с лица? Какая кровь? — Отдохни немного, — сказал Герман, погладив его по спине. — Постарайся заснуть. Будет страшно, но ты наберись терпения и думай о постороннем. Кунц натянул китель на подбородок. Он чувствовал, как мышцы слабеют, а веки опускаются вниз. Чудесный морфий!.. Он быстро взбивает мозги — и в сон.***
На следующее утро Герман пришёл в дом раненых. — Солдат со шрамом на глазу, — сказал он как бы невзначай, остановившись в проходе между комнатами. — Он выживет? Санитар раздавал паёк солдатам и посмотрел на него только тогда, когда отдал последнюю галету. Он выглядел плохо. Совсем ввалились глаза. Лицо заросло полуседой щетиной. — Выживет, — безразлично сказал санитар. Герман огляделся — раненые выглядели плохо и совсем измождёнными, но Манн продолжал накладывать бинты на раны, упорно не желая признавать, что делает перевязку тем, кто умрёт через неделю. — Ночью у него была горячка, я вколол ему морфий, — признался Герман. — Это обычная солдатская горячка, обер-лейтенант. Посмотрите на раненых, посмотрите на их лица, — повысил голос санитар. — Эту боль нужно стерпеть, иначе вашему брату больше не будет места в мирной жизни. Герман кивнул и вышел из дома. Он находился в противоречивых чувствах. Пусть санитар презирал его из-за скудного пайка, который пришлось выделить раненым, доля правды в словах имелась, но это была очень жестокая и трудная правда. Единожды попробовав морфий, попав на этот путь, ты уже пропал. Герман никогда и никому не позволял колоть себе даже маленькую дозу этой отравы, но Кунц был так бледен, так болен… «Впрочем, от головной боли ещё никто не умирал», — сурово рассудил он. К полудню с ними неожиданно связалась Вязьма, а потом и рота Вагнера. Как выяснилось, на днях Вязьме удалось выгнать пятидесятую армию из близлежащих деревень, которая прорывала путь к русским частям с северо-запада, но в лесах осталась часть кавалерийского полка. Герману и Вагнеру поручили их ликвидировать и как можно скорее, пока на их участке не развернулось настоящее партизанское движение. Как следует поразмыслив, Герман предложил разбить лес на квадраты: так и он, и Вагнер будут работать оперативно, а главное — не заденут своих солдат в горячке страха, который обязательно нападёт в лесной чаще. Так и поступили. За полчаса Герман собрал отряд. Солдат, которые воевали в роте с сорок первого года, он уже знал в лицо и выбрал тех, кто хорошо стреляет и понимает лес, ещё он взял двух офицеров из роты погибшего гауптмана, которые научились ориентироваться в окрестностях. Оставив Кюхлера за главного, они двинулись в путь. На подступах к лесу Герман развернул карту и обозначил Кунцу территорию. Сегодня он выглядел лучше, немного взбодрился, только глаза оставались безразличными и бархатистыми, как у мертвеца; точно на глазах у него выросла тонкая кожица, пробитая в середине очень большим и чёрным зрачком. Кунц кивнул и задрал голову к небу, что-то высматривая. — Кроны у осин на южной стороне более пышные. Нам туда. — Выдвигаемся! Больше ни звука, — скомандовал Герман. Воздух был свежий и прохладный, пахло древесиной — чистой, сырой и едкой. Лес был шумным, словно солдаты пугали его, но дальше вокруг была тишина. Деревья сплетались и ширились, ветвились и вытягивались, устремляясь в небо. Они стояли так близко друг к другу, что между ними еле проходил человек. Несмотря на то, что чаща казалась густой и безжизненной, Кунц их вывел к лесному озеру, от которого в разные стороны тянулись протоптанные людьми тропинки. Герман устроил десятиминутный отдых, пытаясь хоть что-то решить, а на деле размышляя об их беспомощности перед русской природой, а самое главное — он совершенно не понимал русских. Какой безумец поведёт кавалерию в леса? «Видимо, тот, кому потом удастся надёжно скрыться», — промелькнуло в голове. — Чёртовы русские, — зло бросил одноглазый офицер. — Кажется, что их здесь полсотни. — Каждый из них заменяет десяток солдат, — буркнул низкий офицер с разорванной губой. — Брат писал, что они как-то подорвали русский танк. Гранатой прямо. Так Иван после этого из люка высунулся и открыл огонь. Десять человек подстрелил. А когда вытаскивать его стали, увидели, что он был без ног. Ему оторвало ноги, когда с танком кончали. — Чёртовы русские! Они сделаны из железа. Матросы на лютом морозе идут в одних тельняшках… — Но на нашей стороне бог. Больше их не слушая, Герман отошёл к Кунцу. Тот стоял на другой стороне озера, всматриваясь в низину. — Видишь берлогу? — спросил он. Герман кивнул. Она находилась в глубокой яме, вырытой под корнями самой высокой сосны. — Новая, только что копанная. Уже апрель. Когда медведь выходит из берлоги, разрушает три-четыре сухих дерева на двух-трёх километрах пути, либо разносит пни в щепки. Я не нашёл ни одного следа, — продолжил Кунц, глаза его расширились. — Здесь нет медведей. Вдруг их накрыло осознание реальной опасности, и они отскочили за дерево. Солдаты замолчали, пригнулись к земле, но из низины по-прежнему не доносилось ни звука. Жестом Герман приказал лечь за кустами и приготовить винтовки. Одноглазый сам попросился бросить гранату. Он спустился бесшумной поступью, растворившись за склоном, и возник у берлоги, когда никто этого не ожидал. Чека зажата, кольцо выдернуто; граната закатилась внутрь. Раздался хлопок. Повалил дым. Из берлоги показались тела и руки. Солдаты не поднимали палец с курка, пока русские не остались лежать без движения. Вдруг с одной из дорог донеслось громкое ржание. — В низину! — скомандовал Герман, съехав вниз по склону. Солдаты последовали за ним и, вжавшись лицами в грязь, стали ждать. Спотыкаясь о коряги и падая, а потом поднимаясь вновь, мимо озера промчались три лошади. Одна из них не смогла перепрыгнуть пень, поскользнулась, повалилась на спину, перевернулась и съехала по склону, утянув за собой одного солдата. Одноглазый бросился ему на помощь, прочие остались на местах, продолжая направлять винтовки в чащу. — Вольно, — сказал Герман, разогнувшись. Теперь стало ясно, что русские отпустили лошадей, чтобы сбить их с толку. И как же жалко было наблюдать за их испуганными криками и беспорядочным метанием; жалко намного больше, чем целую роту. Он спустился вниз, солдата уже привели в чувства, да и отделался он лишь лёгким испугом. Пегий конь лежал на боку; ноги были вывернуты, переломаны, кости торчали во все стороны. Герман ласково тронул его морду. — Тихо-тихо. Конь отпрянул, рухнул на другой бок и забился на земле. — Эх, — тяжело вздохнул старик. — Живодёры! Пристрелить всех коней надобно. — Старый дурак, — шикнул одноглазый. — Ты пойдёшь искать лошадей, а русский пойдёт искать тебя. Герман достал люгер. В глазах коня была беда мира, и, казалось, что он до конца не может понять, что же приключилось. Герман нажал на курок. Конь не отводил глаз, пока не испустил дух. Герман коротко скомандовал: — Продолжаем. Солдаты кивнули, старик процедил сквозь зубы: «Живодёры» и принялся осматривать деревья, чтобы повести их на юг. Наверняка он был крестьянином и тоже почувствовал, словно все беды мира пронеслись мимо них в чащу. Дальше лес был чистым и спокойным, им не встретились ни русские, ни лошади, но время от времени ветер приносил предсмертные крики, и Герман, сам убивший это благородное животное, испытывал, как болезненно сжимается сердце в крепких телах. Мир, лишённый здравого смысла, рушился от собственной тяжести. Они вернулись назад тем же путём. Без промедления Герман вышел в окопы, чтобы прийти к ясности, потом вернулся в офицерский дом и отчитался по радио, что ликвидировал четверых кавалеристов. Радист Вагнера ответил не сразу. Весёлый голос прошипел, что им удалось взять вражеского комиссара и двух лошадей — крепких и, видимо, бережливых в отношении корма; за март они хорошо накопили жир и пойдут на мясо. В его словах читалось уверенность, губительная для любого солдата. Потом радист Германа, дважды передав предложение о переходе на запасную частоту, переключил радиостанцию. — Вы ели конину, герр обер-лейтенант? — спросил он. — Нет, — ответил Герман. — А вкусно, знаете. Когда денег нет, — улыбчиво сказал радист. — Вязьма перехватила сигнал русских. Они будут укреплять позиции на московском направлении. — Разведка путает? — ответил Герман, не поверив своим ушам. — Я очень сомневаюсь, герр обер-лейтенант. — Тогда и правда нужно готовиться к худшему. Конечно, за месяц русские не смогут слепить непобедимую армию, но и играть с судьбой он тоже не хотел. Хоть Герман ещё не совсем понимал, совпадают ли желания Фогеля и Берлина и собирается ли вермахт биться на центральном направлении как прежде, он решил взять окопы русских, с которых открывался вид на близлежащие деревни. Пора солдатам вспомнить, как они бились за Москву осенью сорок первого года.***
16 апреля 1942 года Герман приказал готовиться к наступлению. Они выполняли приказ тихо, маленькими группами, чтобы русские не обернули бой себе на пользу. Солдаты наконец привели в порядок окопы в западной части деревни, там ароматно пахло смолой и осиной и совсем не было крыс. Они исчезли так же неожиданно быстро, как и появились, от них не осталось ничего, кроме погрызенных консервных банок. Проводив солдат на разведку, взвод Кюхлера осел там. Новобранцы тучно толпились у края окопа и смеялись над русскими, вгоняя друг друга в азарт предстоящего боя. Когда они освоились, наружу наконец вырвалась их глупая натура. Эти новобранцы отличались от зимнего поступления хотя бы тем, что были более фанатичными солдатами, чем собственно солдаты. «Они подкованы идеологически даже больше, чем Зайдель, — думал Кунц, совершая обход. — Солдаты без ружья… Разве они смогут пробудить в нас прежний энтузиазм?» — Герр офицер, — сказал Манн, вырвав его из размышлений. Кунц остановился, обратив на него взгляд. Манн стянул очки и нервно стал протирать их рукавом кителя. — Простите, что я не дал вам морфий. Санитар отказался давать его нашей роте. — Ничего, — ответил Кунц и продолжил обход. От одного упоминания той ночи боли возвращались вновь. Голова всё ещё была тяжёлой, гулкой, но морфий позволил смириться. На повороте он наткнулся на Германа и посчитал важным прояснить: — У тебя остался морфий? — Нет, — отрезал Герман, отвернувшись. — Тем не менее он всё равно мне нужен. — Зачем? — гавкнул Герман. — У тебя должна остаться надежда побороть свою боль. Кунц впился в него взглядом, желая, чтобы каждый день, каждый вечер и особенно каждую ночь он мучился, но Герман продолжал смотреть на лес. Садист, уважающий лишь силу! Кунц остановился в пулемётном гнезде рядом с Кюхлером, пребывая в смешанных чувствах. — Иваны сильные, а мы умные, — говорил один новобранец. — Сильные? Это зимой они были сильными, — смеялся другой. — Во всём виноват русский мороз. Только из-за этого мы не сумели взять Москву. — Ни уверенность, ни тем более глупость не спасёт вас от пули, — не выдержал Кунц, пытаясь вложить в свой голос всю бездну возмущения и прочих эмоций. — Возьмите винтовку правильно. За шейку ложи. Да, вот так. Новобранцы недовольно поблагодарили его. — Что думаешь? — улыбчиво сказал Кюхлер, продолжая высекать ножом узоры на берёзовой ветке. Кунц глянул на окопы, на лес. Всклокоченные туманы, цепляясь за ветки, ложились в низины, и желтый круг холодного солнца показывался из-за горизонта. — Судя по расположению пулеметных гнезд, все подходы простреливаются. Мы не сможем подобраться даже на расстояние броска гранаты. — Слышали? — спросил Кюхлер у новобранцев. — Чудо будет, если останетесь с руками и ногами. Новобранцы побледнели, это их припугнуло. Тем не менее хромой мальчишка продолжал наблюдать за Кунцем, и когда тот уже погрузился в тишину приближающегося утра, спросил: — Тогда почему мы идём в бой, герр унтер-офицер? — Потому что война. И ещё потому, что существует понятие долга, — пресёк его Кюхлер. — Мне нужно домой, — шепнул другой новобранец, выпучив глаза. — Нужно домой. Он отбежал от края окопа, осмотрелся и стал носиться из стороны в сторону. Нахмурив брови, Кюхлер влепил ему пощёчину и угостил шнапсом. Видимо, их нежные и несломленные натуры совсем не годились для войны, и зря они переводят слова — в этом бою умрёт большинство новобранцев. Кунц повернул голову. Хромой мальчишка продолжал смотреть на него, уже с трепетом восхищения и в то же время страха. — Почему в бой идём? — повторил Кунц. — Потому что так приказал обер-лейтенант. Вскоре к ним присоединились Лоренц и Гюнтер, Зайдель остался в конце окопа. Кунц угостил их сигаретами, и они отошли от края, чтобы русские не увидели тлеющие огоньки. — Разведка г-говорит, что русские г-готовятся к переброске, — сказал Лоренц загробным голосом. — Может, наступать всё-таки не будем? — с надеждой спросил Гюнтер. Он даже немного приободрился и попытался пошутить, похлопав себя по животу: — Месяц уже спокойно сидим, едим, сколько влезет. Хороших людей должно быть много. — Нужно, — ответил Кунц. — Дождёмся, когда они соберутся. И пойдём. — К-крысы-то куда сбежали? — словно в бреду наговаривал Лоренц, не слыша никого вокруг. — К беде это. К в-верной беде. Скоро подошёл Кюхлер и приказал затушить сигареты. Они прильнули к краям окопов и укреплений, приготовили винтовки и пулемёты. Больше никаких мыслей, никакого страха. Только свобода. Кунц думал именно об этом — о свободе от смерти, от рока, от судьбы. За офицерами прошёлся Герман, тронул каждого солдата за китель и тихим голосом произнёс: «Вперёд, ползком». Они поднялись на руках и двинулись к русским. Начало понемногу светать. Вокруг было подозрительно тихо, даже ветер не завывал, попадая между плотно стоящих деревьев. На полпути, выплёвывая попавшую в рот землю, Кюхлер достал гранату и бросил в пулемётное гнездо. Кунц прислонился спиной к коряге, зажал уши руками. Раздался взрыв, потом ещё один и ещё — солдаты подорвали соседние гнёзда; их осыпало камнями и влажной глиной. Вытащив нож, Кунц бросился в окоп и уже готов был встретить русского, но напоролся на пустоту. Подоспели солдаты. На мгновение их поразила растерянность — жгучая, но приносящая облегчение, пока за поворотом не послышалась стрельба. Заручившись поддержкой Гюнтера, Кунц ринулся на голоса, которые уже слились со звоном штыков, винтовок и сапёрных лопаток. В другом конце окопа шла рукопашная борьба. Русский офицер, сдвинув на затылок фуражку, кричал: — За родину, за Сталина! Кунц вогнал нож в его бок, вытащил и хотел было вогнать снова, но нож ушёл в сторону, будто невидимая рука отодвинула его руку. Не успел Кунц подумать, почему так получилось, как русского пристрелил Гюнтер, и тот рухнул им под ноги, воодушевлённый лозунгом, который так кстати обезоружил его. Схватив винтовку, Кунц выстрелил в китель рядом и окликнул Гюнтера. Горизонт вдруг стал плоским, справа образовалось чёрное пятно, ему нужна была поддержка. Он шёл, держась за стену окопа, и ждал, чтобы кого-то подкачнуло на нож. В итоге бой закончился их победой и большими потерями русских. Пока солдаты гнали разобщённые группы в лес, Кунц выбрался из окопа и постарался отдышаться. Достав из кармана чистую тряпку, он поводил по глазу. Стрелять уже не получалось, после операции глаза смотрели по-другому. Теперь он мог только выживать и бессильно злиться. Рядом остановился хромой мальчишка, и Кунц рассерженно крикнул: — Прямо, живей! Тот вздрогнул и потрусил в чащу. Кунц глянул через плечо: вот лежит один новобранец, рядом с ним другой, словно его перемололо жерновами. А под мощной спиной русского виднелась белая голова Манна. Он был мёртвым и красным, а по его лицу текла ещё горячая кровь. «Русских мало… Никак не насобирать на целую роту», — подумал Кунц и двинулся вслед за двумя новобранцами, которые, струсив, решили идти последними. Пролесок закончился неожиданно, будто оборвался. За кустарником и строем молодых ненадёжных осинок показалось чистое небо. На поляне лежали русские офицеры, которые предпочли выпустить пулю себе в лоб, чем попасть в плен. Кюхлер и одноглазый стояли рядом с Германом на краю холма, а Зайдель уже гнал солдат в деревню. — Здесь не вся рота, — сказал он, поравнявшись с Кунцем. Глаза его были злыми, жестокими, но в то же время в них проглядывалась усталость. Казалось, что он сейчас свалится без чувств прямо здесь! — Они ушли на запад разрозненными группами. — Почему на запад, а не к Москве? — Взгляни сам! Кунц сделал несколько шагов к Кюхлеру, страшась быть замеченным, но и этого ему хватило, чтобы разглядеть всю картину. Местность была полностью просматриваемой, понятно, почему русские свернули в их тыл. Внизу виднелась деревня, пустая, судя по всему, редкие леса, показалась полноводная широкая река. «А где вся русская армия? — только и пронеслось в его голове. — Разве такое может быть? Неужели мир?» Возвращался Кунц вместе с офицерами, позади Германа. Тот был глубоко задумчив, но удосужился спросить, прежде чем зайти в дом: — Отвыкли от боя? — Наоборот, герр обер-лейтенант, — ответил Кюхлер. — Подсчитай, сколько новобранцев умерло, — приказал Герман и наконец обратил внимание на Кунца. — Я к тебе обращаюсь, офицер Мельсбах. Кунц отдал честь. На этот раз грубость Германа никак не отозвалась в душе. К ночи Кунц опросил унтер-офицеров, после они снесли мертвецов в церковь и собрали жетоны. Двадцать три человека, двадцать три идеологических образца, пожертвованные во имя фюрера и его идей. Пока офицеры разбирались с формальностями, в домах начался весёлый угар. Гюнтер нашёл сундук с женскими вещами и с громким хохотом стал развешивать на солдат, сверкая глазами. Солдаты надавали ему подзатыльников, а вещи растащили по ранцам. Ближе к ночи один осмелел и надел платок, другой — передник. Они не подразумевали пошлости или чего-нибудь подобного, просто игрались, но когда Кунц пересекался взглядом с ними, — боже! — он робел, как на первом свидании. Кюхлер грозно приказал закончить с этим делом. Что произошло дальше, Кунц не знал. Он вышел из дома и последовал к Герману, мысленно отметив, что лицо одного новобранца было столь румяным, нежным и безволосым, что он согласился бы провести с ним ночь. Кунц даже прикоснулся бы к нему, и не только до его достоинства, даже до губ, которые наверняка никого не целовали. Всё же приятно было фантазировать о том, как руки гладят прекрасное тело — по-девичьи закруглённое, рыхлое, но награждённое мужскими половыми органами. «Получается, эта зараза есть во всех нас? — подумал он. — Видели бы они свои похотливые физиономии!» Подождав, пока возбуждение исчезнет, Кунц вошёл в офицерский дом. Герман сидел за столом и писал что-то размашистым почерком, радист сидел в соседней комнате спиной к проходу. Подняв взгляд, Герман убрал письмо в карман и предложил сесть напротив. Кунц достал мешок с жетонами и разложил на столе. — Двадцать три человека. Герман глубоко вздохнул. — Выпьешь со мной? Кунц ждал всё, но не вопроса, на который можно вот так просто, без наказания и унижения, ответить отказом, и кивнул. Герман разлил шнапс по кружкам, они посмотрели друг на друга. Кунц не знал, что сказать — слишком далеки они стали за прошедшие месяцы, слишком разнились и по складу характера, и по положению, и по отношению к жизни. — Вовремя передал сообщение, — начал Герман осторожно. — Часть тридцать третьей роты попала в ловушку Вязьмы, другая часть осела в лесах. Не думаю, что без офицера они долго протянут. Они, Кунц, кончают с жизнью… — Ты бы не выстрелил? — спросил Кунц. Герман посерьёзнел и заговорил о другом: — Летом мы уедем в тыл, я выпишу тебе отпускную. Кунц осушил кружку и прижал рукав к носу, чтобы хоть как-то притупить волну жара, спускающуюся по пищеводу. Радист пыхтел за аппаратом, ссутулив кривые плечи. «А у Кюхлера красивая спина. Широкая, — с наслаждением подумал Кунц. — И при всей свой грубости он нежен. Я бы поцеловал его ещё раз. Я сделал бы с ним всё, что он захочет». — Увидишь отца, мать, — продолжал Герман, — сходишь к Николь, проведаешь её. Я так скучаю по ней. — Скажи лучше, — перебил Кунц, — ты почему так смотрел на лошадей? Я знаю этот взгляд! Нет, колбасу сделать не удастся. На губах Германа прорезалась совершенно искренняя улыбка, и перед Кунцем возник не обер-лейтенант первой роты шестьдесят третьего полка, а Герман — прежний. — Я уже и успел забыть, какой ты идиот, — ответил он, чуть ли не смеясь. — Лучше пей. — Знаешь, — сказал Кунц, сильно вдохновившись его преображением. — Когда мы вернёмся домой, должны сделать что-нибудь значительное. — Например? — Пока не знаю, — сказал Кунц и попросил ещё рюмку. — Я как-то опустел. Может, всегда был таким. Зато Ваттель всегда фонтанировал идеями. Ты вспоминаешь о нём? Герман провел ладонью по волосам, вдруг сильно разволновавшись, и признался: — Не успеваю. Сейчас не всегда получается понять, что правильно, а что нет. Я всегда думал, что защищаю тебя от отца и прочей несправедливости, но это не так. Я совершаю много ошибок. Это даётся мне тяжело. Неожиданно Кунцу стало горько и жалко, нет, не себя, а Германа. Так захотелось потрепать его по плечу, что сердце обдало чем-то горячим и ласковым. — Несмотря на возраст, моё прошлое очень велико. Я часто путаюсь в нём, бываю резким и очень поверхностным, но я всё ещё хочу стать тебе хорошим братом, — сказал Герман, не отводя взгляд. — Я буду пытаться, до самой смерти. Обещаю, Кунц. — Герман, не говори так, — удивился Кунц. — Ты и так мой брат. Они замолчали. Герман понемногу подливал шнапс в кружки, Кунц пил медленно, по глотку. Душераздирающий разговор, который должен был состояться лет на пять раньше, и может быть тогда он не совершил бы столько ошибок. И всё же, несмотря на все ссоры и недомолвки, несмотря на всё то, что Кунца так разочаровало в Германе, Кунц любил его. Как же радостно было узнать, что Герман любил его не меньше. Кунц спал крепко и на утро не вспомнил, что ранен. Когда Гюнтер предложить покидать ножи, он охотно согласился, но, почувствовав холод лезвия, понял, что видит всего половину деревни. Перед глазами летали чёрные мушки. Когда нож не попал в цель с пятидесяти метров, Кунц испугался своей беспомощности и перевёл всё в шутку: — Пусть новобранцы кидают. Рядовой, ко мне! Выпучив глаза, хромой мальчишка сменил его у мишени. Кунц отошёл к крыльцу, где Кюхлер стругал берёзовую ветку, и чуть ослабил ремешок часов. Они пережили полгода боёв, сильные морозы, не отстав ни на секунду, но всё чаще Кунцу казалось, что часы хранят память чужих рук, дядиных рук, показывающих, что делать. — Хуже видишь, да?.. Ну ничего, все пройдёт, — протянул Кюхлер. — Привыкнешь. Все привыкают. После первого боя у меня началась трясучка. Ничего, отошёл. — И долго была? Кюхлер громко усмехнулся. — Год, наверное. Рассказал бы тебе, сколько пачкал портки, да только ты меня уважать перестанешь. — Мелочь, Кюхлер, — улыбнулся Кунц. — Дело привычное. У меня тоже случалось. — Как же! У железных немцев всё железное, — рассмеялся Кюхлер, хлопнув его по бедру. — Держи медведя. Только в штаны не клади, а то спадут. Фигурка была простой, даже примитивной, но в округлом туловище, больших лапах, морде с коротким носом чувствовалась сила и неуклюжая доброта зверя, и в этом он был похож на Кюхлера. Очертив пальцем полосы на спине, напоминавшие шерсть, Кунц снова заглянул в лицо своим страхам, но теперь с тихим согласием и готовностью. Взгляд Кюхлера поменялся, от грустной улыбки не осталось и следа. Он словно узнал о Кунце всё, что хотел узнать. Из соседнего дома вынесли мёртвого санитара и накрыли кителем. С этого момента солдата, получившего даже лёгкое ранение, будут считать трупом. «Ладно, ничего, — успокоил себя Кунц, положив медведя в нагрудный карман. — Нужно продержаться месяц. Всего лишь месяц».***
Время бежало неумолимо, меняя облик леса и наполняя его новым содержанием. Уже пахло летом, оно было на подходе, и радости в душе Германа становилось больше от одной только мысли, что ему удалось сохранить две роты. Чуть больше сотни человек! Впрочем, радость свою он не показывал и всё также требовал строжайшего соблюдения дисциплины. Солдаты исправно охраняли деревню, окопы — свои и вражеские, ходили на разведку. Иногда с ними связывался Вагнер, напоминая, что в лесах остались русские, и Вязьма, которая давала понять, что враг перешёл к обороне на рубеже Ржев-Гжатск-Киров. В мае к Герману вернулись сны, в которых он умирал мучительной смертью. От них бил озноб и судорога временами пробегала по телу. Ночью он стал часто выходить на крыльцо дома, где всматривался в пролесок за окопами русских. Иногда ему казалось, что он слышит рёв двигателей и громкий топот, словно сапогом бьют крышу дома, иногда он встречался лицом к лицу с тревожной пустотой. И всё же дело было нечисто. Враг не мог бесследно исчезнуть. Хоть Герман стал всё чаще думать, что русские готовятся заключить мир, подсознание возражало, что всё не может закончиться так просто. Это война. Они были достаточно невежественными, самоуверенными в своей деятельности, чтобы не струсить перед сложностью разрешаемых ими задач, и русский теперь будет биться с ними до последней капли крови. Такие поступки были в его духе — сильном и совершенно непримиримом. Но несмотря на все тревожные размышления, Герман был уверен: русские не смогут возникнуть перед деревней как призраки. Либо Вязьма, либо дежурные группы, либо разведка сообщат о наступлении, у них будет время подготовиться. Он не мог контролировать всё разом, сейчас стоило довериться опыту офицеров. За несколько недель Кунц свыкся с мыслью, что он теперь командир отделения. В глазах его уже не было безразличия и высокомерия, которое обычно появляется от растерянности и страха; он часто обедал со своими солдатами и проводил с ними досуг. И хоть Кунц принимал в их беседах лишь молчаливое участие, он возрождался к жизни, толком не осознавая свершающегося. Он даже подумать не мог, что возрождение возможно, а когда Кунц осмелел и начал отдавать приказы, лицо его, голос, даже повадки — во всём угадывались черты герра Мельсбаха. Герман остро ощущал его преображение и не понимал, радует оно его или вызывает ностальгию. Перед сном он стал часто видеть Кунца у леса. Тот брал винтовку, целился в пустоту, а потом пугался чего-то и быстро возвращался в дом. Герман так и не нашёл в себе смелости подозвать Кунца и спросить, что его мучает, гложет. Он не хотел, чтобы пузырь счастья лопнул. Всего два месяца назад они находились на пике злополучия. И вот уже цвёл конец мая. Проснулись маленькие насекомые, птицы сделали себе новые гнезда. Закончив с письмом, Герман вышел в окопы, чтобы проверить дежурные группы. Он приучил себя писать каждый день, обо всём, что составляет его солдатскую жизнь: о тактиках боя, генералах, мертвецах, которые превратили церковь в братскую могилу, своей роте, обращаясь к Николь, но на самом деле ни к кому конкретному — письма всё равно не дойдут до адресата. Герман стал понимать Кунца. Бумага и правда впитывала всю злобу и отчаяние. «Кому же Кунц посвящает свои стихи? — думал он. — Он ведь должен к кому-то обращаться. Иначе это бессмысленно». Потом он разделил с радистом последнюю пачку галет. Между ними завязался приятный разговор, когда по деревне прокатился низкий гул. Герман вылетел на крыльцо. Солдаты повыходили из домов и схватили по винтовке. Герман прислушался… Теперь до них явственно доносился грохот и лязг гусениц; весь этот шум переплетался вместе с голосами в чудовищную какофонию. — Танки, — сказал Герман, в груди его похолодело. — Танки! По окопам! Он влетел в дом и схватил ранец с вещами. Пока радист трясущимися руками пытался собрать оборудование, Герман помог и ему. К тому времени, как они были готовы, солдаты уже заняли вторую линию, но на первую встали жалкие единицы. Унтер-офицеры потащили новобранцев за шкирки, первоначальный состав роты пошёл сам, пусть и на полусогнутых ногах. — Трусы и дезертиры будут расстреляны! — напоминали унтер-офицеры. Герман надел каску и прижался грудью к стенке окопа, нутром чувствуя дрожь земли. Одноглазый офицер, дежуривший на холме, даже не крикнул о приближающейся опасности и наверняка был уже мёртв. Пока они гнали в ловушку тридцать третью роту, русские загнали в ловушку их самих!.. С каждой секундой гул гусениц крепчал, очень медленно, невыносимо мучительно и нудно, прямо-таки вызывающе, но всё-таки крепчал. Изредка, на секунду, гул пропадал, и тогда внутри у каждого образовывался мгновенный лёд. Наконец из пролеска показалось дуло танка. Оно медленно покачнулось и выстрелило. Снаряд попал в середину первого окопа и там разорвался. Сколько перебили солдат, Герману не было видно, он увидел только два трупа, выброшенные вверх взрывом. Солдаты открыли огонь. Герман схватился за пулемёт, но тут же опустил руки. Он помнил, как они шли на юг, и мог бы вывести солдат к роте Вагнера. Танки стреляли короткими очередями, у них был не просто шанс — шансы несколько раз пересечь линию огня. Как же отличить дезертирство от здравого смысла, а самого дезертира от верного своей родине, сознательного бойца? Это демон говорит: «Ради бога, соберись с духом», а совесть вешается на шею и шепчет: «Сам по себе командир, каким бы героем он ни был, никто без солдат». Когда рядом разорвался снаряд, Кунца оглушило. Звон в ушах усилил головную боль, перед глазами всё замедлилось, и то, что он делал в окопах, на мгновение стерлось из памяти. Завоняло кровью, потом и оружейной смазкой. Смешиваясь с этими запахами, дым от стрельбы превращался в удушливое зловоние. Через время он обнаружил себя на земле. Гюнтер тряс его за плечо и вопил: — Мельсбах! Мельсбах, ты живой? Кунц нащупал чью-то кисть и вскочил на ноги. — Кюхлер где? — Я не знаю! Вокруг было месиво из людей, вещей и травы, кровью оросило всю землю. Офицеры сновали из одного конца окопа в другой и призывали стрелять, но солдаты ползком перебирались в деревню. Среди монотонного ритмичного гула тяжёлого пулемета отчетливо слышались одиночные выстрелы пехотных карабинов. Кунц поднял винтовку с земли и выстрелил на шум. Гюнтер встал рядом, его било крупной дрожью. На горизонте показались пять танков: один стрелял вперёд, замыкающий, развернув башню, охранял тылы. Они приближались всё ближе и ближе, пули рикошетили по броне и зло визжали. За танками под прикрытием шла пехота. — В лес! — прокатился знакомый голос. — Отступаем! Слова звонко подхватили ещё два голоса. В глазах Гюнтера вспыхнула радость. Он поднялся на руках, но вдруг вскрикнул и, неестественно скрючившись, повалился в окоп. Кунц забыл о бое и попытался привести его в чувство, но увидел в груди два пулевых отверстия, и осел на землю. Зрачки Гюнтера метались из стороны в сторону; он ловил ртом воздух. — Всё хорошо будет… — шептал Кунц, обеими ладонями пытаясь остановить пробивающийся сквозь пальцы поток крови. — Гюнтер! Дыши! Танк провалился в окоп, врываясь гусеницами в землю. По блиндажам прокатилась русская речь. Гюнтер задёргался и истошно заорал. Кунц выскочил из окопа и помчался в деревню. На середине пути неведомая, ещё большая сила заставило его обернуться. Десять солдат остались добивать подорванные танки. Среди них есть Кюхлер, Зайдель? Кто приказал отступать? Он взглянул на всю картину беспристрастным взглядом и понял, что русских было не больше полусотни. С каких пор они стали так бояться? Чего бояться? Смерти? И вдруг Кунца что-то ужалило в грудь. Его внутренности перекрутились, и неистовая, мощная, как поток бурной реки, слабость ударила в ноги. Он упал, ударившись затылком о камень. Сознание покинуло его сразу же.***
И снова сплошная непрерывная чаща. Вокруг стояли одни деревья и эти деревья словно шли в ногу с ними. Пробивая себе путь сапёрными лопатками, они вышли к озеру, а там быстро нашли путь к дороге. Грохот танков стих, они были в относительной безопасности. Герман позволил себе вдохнуть побольше свежего воздуха, расстегнуть взмокший китель и стянуть каску с макушки. Солдат было много, ему всё-таки удалось сохранить свою роту. «Выполнил обещание, — думал он. — Нужно быть верным себе. Буду верен всегда. А Фогель… Придумаем что-нибудь». Потом они провели быстрый подсчёт и построили солдат в три ряда. На лице Кюхлера читалось глубокое волнение, он долго выискивал кого-то в толпе, а потом подошёл к Герману и тихо бросил: — Я не вижу Мельсбаха. Герман не поверил своим ушам. Он лично осмотрел каждого солдата, но Кунца среди них и правда не было. Когда он вернулся к Кюхлеру, его захлестнуло такой болью, таким отчаянием, что он согнулся бы под их тяжестью, если бы позволило положение. Если бы его приказа не ждали десятки солдат — чьих-то сыновей, отцов, братьев. Кто-то должен быть несгибаемым и непобедимым, пусть даже вырвали кусок души и в ней зияет рана. — Ничего не поделать, Кюхлер, — сказал Герман, до хруста сжав кулаки. — Сколько до роты Вагнера? Радист, стоявший рядом, бросил на него сочувствующий взгляд. Рукав его был заляпан кровью, но в целом он был весел. — Километр на юг, герр обер-лейтенант. — Нечего время тянуть. Выдвигаемся. Кюхлер громко повторил приказ. Он шёл рядом всю дорогу. Эта тоска давалась ему жарким блаженством присутствия рядом человека, который тоже тоскует. Только Кюхлер вернётся домой и забудет, кто такой Кунц, а Герман всегда будет нести бремя греха и тяжесть совести, даже после смерти. Не сохранил, не уберёг. Чёртова война! Она оборвала в них всё, что уже было построено. Герман встретился с Вагнером через полчаса. За туманом скорби он не сразу заметил, что в деревне стоит техника, а физиономии солдат сияют радостью. Вагнер оказался немолодым, очень спокойным рассудительным человеком. Поручив своим офицерам распределить роту Германа по машинам, Вагнер отозвал его в офицерский дом, подальше от людского любопытства. — Значит, русские дошли до вас раньше приказа? — спросил он с полуулыбкой. — Верно, Вагнер, — ответил Герман. — Их танки возникли из неоткуда. У меня не было ресурсов. — Видимо, русские стали чаще использовать рассредоточенные боевые порядки, — задумчиво сказал Вагнер. — Но вины вашей нет ни в чём: сегодняшней ночью группы, осевшие под Вязьмой, отошли в тыл. Утром доложили, что мы возвращаемся под Брянск. У Фогеля есть к вам поручение. — Какое поручение? — Это он вам скажет лично. Поешьте. Вы бледны, Бринкерхоф, как смерть. Вагнер отдал ему две банки тушёнки и пачку галет. Герман поблагодарил его кивком. Он всё ярче чувствовал себя, как маленький мальчик, глядящий в пламя факела. — За русских не переживайте, — сказал Вагнер уже на крыльце дома. — По сути, удерживать наши позиции не было никакого смысла. — С какой целью мы стояли здесь три месяца? — зло бросил Герман. — Иллюзия численности? — Так и есть, — ответил Вагнер, скрыв глаза за козырьком фуражки. — Москва больше не интересна Гитлеру, но разведка уже три месяца пытается упорно убедить русских, что готовится мощный удар. «Юг» продолжает стремительное наступление. Вы попали под раздачу, в довершении всего вам пришлось ломать ноги в лесу. Возьмите мою машину, это меньшее, что я могу сделать для вас. Я подожду, пока мой взвод снимет линии передач. — Спасибо, — только и сказал Герман, пожав руку. — И, Бринкерхоф, — тихо добавил Вагнер, наклонившись к плечу, — фронт живёт идеей, а не разумом. Доживите до конца войны. — Я вас понял. Подкурив сигарету, Герман дошёл до офицерской машины. Лето начало укрепляться в своих правах. Можно было лечь на траву и смотреть, как пролетела бабочка или стрекоза, как она садится на кого-то из них, и её можно взять рукой за прозрачные крылышки. Высоко летали ласточки, медленно двигались облака на небе. Открыв дверцу, Герман бросил подачку под ноги. Две банки тушёнки и пачка галет!.. Такова нынче цена сотен немецких солдат?