Демон

Горячая работа
NC-17
В процессе
354
10
автор
RavenTores бета
Серия:
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 393 страницы, 196 963 слова, 16 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
354 Нравится 153 Отзывы 185 В сборник

Часть седьмая

Настройки

У нас хоть и есть Бог, которого мы чтим, но он представляет лишь произвольно отделенную половину мира (это был официальный, дозволенный, «светлый» мир). А чтить надо уметь весь мир, поэтому нужно либо иметь Бога, который был бы также и дьяволом, либо учредить наряду с богослужением и служение дьяволу. Герман Гессе, «Демиан»

      Это чувство невозможно описать. Будто зелёное море сомкнулось над головой и вытянуло изнутри всё лишнее.       — Дыши, — прошептал лес шорохом листвы.       Кунц открыл глаза. Небо разливалось нежной голубизной, той самой голубизной, какой светятся маленькие язычки пламени. Он думал об этом, медленно засыпая, пока кто-то не тронул руку. Ворон клевал пуговицы на кителе. Глянув на него проницательными, точно человеческими глазами, ворон издал гневный крик и взмыл в небо.       Осознание током пробило всё тело. Кунц осторожно осмотрелся: рядом валялись разбитые ящики из-под снарядов, вдоль окопов неподвижно лежали тела, у спиленных берёз темнела туша мёртвой лошади, а со стороны деревни слышались голоса, которые он никак не мог понять. Вдруг рядом закашлялись, он задержал дыхание. Как же отчаянно билось сердце!.. Кунц не хотел мириться с тем, что жизни вдруг пришёл конец.       Прихрамывая, сапоги прошли мимо. Кунц прислушался: по земле протащили тело, потом ещё одно, вот и его схватили за ноги и оттянули в сторону. Песню неожиданно прервали два громких голоса, и Кунц так и повис на краю оврага, в двух метрах от спасения.       Один говорил на русском, другого Кунц не понимал, хотя изредка в речи проскальзывали знакомые слова.       — Хлеб, говорю, везде хлеб, — сказал один голос. — Пшеница не виновата, что фрицы отправляют её на фронт.       — Ну-ка, покажи красноармейскую книжку, товарищ красноармеец! — с доброй насмешкой сказал шершавый сухой голос и отдалился от Кунца. — Будешь возбухать, так тебе товарищ политрук и скажет.       — Вин сам, небось, у фрицев учился. Ученый! — сказал второй голос. — А и правда, братцы, хлиб везде одинаковий.       — В рот тебе дышло! Больно ты разговорчивый стал.       — Ти скажешь, як гроб закроешь…       — Теперь что найду — в карманы, — не унимался первый голос. — Вон, деревня голодает, посылки нам собирает, а мы галеты немецкие сжигаем. Из-за картинки их фашистской… Иди, батя, отдохни. Мы сами теперь.       — Миленький, так товарищу политруку и двадцати шести нет, — напоследок ответил шершавый голос. — Только третий бой на этом участке! Помягчает со временем.       Голоса отдалились, потом снова приблизились, и по склону прокатились трупы. Кунц приоткрыл глаза: один замер, зацепившись рукой за одинокую сосенку, другой скатился через талый ручей к остальным солдатам. У всех были синие лица с приоткрытыми ртами. Вперемешку с солдатами валялись тела, руки и ноги, уже обескровленные, похожие на синие изваяния, и в груди Кунца сжался тугой ком, будто он смотрел на собственное отражение.       — Не дело. Вовку просить надо, — продолжал первый голос. — Молодой хоть и молодой, но знает, как с политруком разговаривать. Козырнёт о чести и достоинстве.       — Нет, заменити треба, — Кунца пнули под бок. — Дивись, який длинный.       — Придушил бы их всех, да по второму разу…       — Це не просто фриц. У таких зазвичай шоколадки бувають. Ему всё равно бильше не потрибно.       — Оставь мертвецов. Мёртвое — к мёртвым.       — Тогда нехай мерци мерцив и хоронят, — рассмеялся второй голос. — Ты подивись!.. Що там у церкви?       — Поглядеть сходи.       Второй ушёл с громким топотом, первый же долго стоял, не шевелился; и только прогорклый сигаретный дух давал понять, что он всё ещё рядом.       — Что ж вы делаете-то… — вдруг прохрипел голос в нахлынувшем отчаянии. — Что ж вы делаете-то, гады?!       Кунц понял, что больше тянуть нельзя. Он обернулся и увидел затылок, заросший чёрными кучерявыми волосами, и больше никого. Кунц изо всех сил бросился навстречу и утянул его в яму, но, не рассчитав силы, сам упал навзничь и на мгновение потерял связь с реальностью. Этого мгновения русскому хватило, чтобы вырваться и ударить его по голове.       Кричал ли русский, Кунц не совсем понимал, но то, что он карабкается из ямы вверх за винтовкой, осознал сразу. Он вскочил и кинулся на русского как гончая на добычу, но врезался лицом в грязь. Русский был так растерян, что даже не заметил его, продолжая лезть вверх. Кунц обернулся, сам не понимая зачем; словно чья-то рука направила его на истинный путь. Неподалёку лежал одноглазый офицер с кобурой на поясе.       Не думая больше, он рванул вниз под углом по склону, набирая скорость, всё время готовый нырнуть вперёд и покатиться кувырком, если раздастся выстрел. Оказавшись рядом с офицером, Кунц достал пистолет и вскинул руку. Русский уже был наверху. Прицел плыл перед глазами. У него был только один шанс и единственная попытка. «Я должен жить. Моё время ещё не пришло. Это я решаю сам и спрашиваю у себя самого!» — разозлился Кунц и, отбросив образ беспомощного перед лицом глобальной опасности слабого незначительного мальчика, нажал на курок. Страха больше нет. Страха больше нет!       Русский вздрогнул и упал навзничь. В светлых глазах всё ещё читалось страстное желание жизни, но он был мёртв. У Кунца пошла какая-то тошнота. Он опустился на землю и нащупал в кармане нож. Потом вслушался в тишину и прополз несколько метров. Снова замер, прислушался: тишина. Разгребая груды взорванных подпорок и нагромождения трупов, он скрылся за горой насыпной земли, а там поднялся и устремился в чащу.       Перед глазами плыли зелёные круги, пространство кружилось, картинки леса сменялись будто аппликации, наклеенные на основу действительности. Вскоре Кунц выдохся и прислонился спиной к сосне. Где рота Вагнера? У него не было никаких гарантий, что они стоят на том же месте и не ушли в тыл.       Вдруг над головой пролетела пуля и врезалась в дерево. Кунц пригнулся, прикрыв голову руками, и рванул под лапы елей. Чудом он наткнулся на корягу, вздыбленную над землёй, и залез под неё. Он ощупал руки, ноги, аккуратно потрогал затылок — немного кровоточит; а в кителе виднелась дыра, чуть опалённая по краям. Прямо в кармане, рядом с сердцем. Но страх тут же отлетел от Кунца. Он достал фигурку медведя, треснувшую от застрявшей в ней пули, и сжал в ладони. Ему повезло. Никому не везёт просто так. Это знак.       Ощущение прошедшей рядом смерти, которая лишь опалила своим дыханием, заставило бороться до конца. Кунц шёл быстро, держась за деревья. Его почти не было слышно, зато ему был слышен каждый шорох и шелест листьев, изредка нарушаемый живым, совсем не животным движением. Русские были упрямыми и не собирались отпускать его просто так. Иногда шаги возникали рядом, заставляя нутро Кунца холодеть, но чаще всего они доносились сзади, давая понять, что лес просто играется с ними.       Наконец деревья сменились кустами, показалась поляна с озером, окружённым шелестящим камышом. Кунц подполз к воде и, зачерпывая её ладонями, стал пить. Жажда была ненасытной! Он точно вернулся из ада — самого живого и ужасного из всех адов.       Напившись, Кунц заставил себя пройти мимо берлоги и протоптанных дорог. Он двигался на юг, не зная точно, на каких землях находится и как далеко отошёл от деревни. Часы больше не тикали, шаги русских сменились успокаивающим мерным гулом чащи. Неожиданно деревья стали расступаться, открывая крохотный, почти незаметный просвет. Просвет понемногу рос и в один момент ослепил Кунца, он замер. Солнце заливало бетонную дорогу, реденькое полотно леса с вырубленными полянами. Пели птицы, трещали кузнечики, росла трава, а неподалёку ревели моторы и раздавался низкий гул.       Кунц ускорил шаг, но голова пошла кругом, и он решил не геройствовать. То, что поддержало Кунца и придало сил, — мысли о своей безграничной силе — теперь завершилось, и он двигался вперёд, чтобы увидеть своих друзей, товарищей и вовсе незнакомых людей.       Вдруг позади задребезжали колёса машин. Кунц решил подождать и сошёл с дороги. Грузовики приближались, моторы гневно рычали. Кунц понял, что это не к добру, а когда колонна замерла и из первого грузовика на него наставили винтовки, он потерял само умение говорить.       — Руки поднял! — проревел офицер. Кунц мигом исполнил приказ. — Кто такой?       — Унтер-офицер Конрад Мельсбах. Шестьдесят третий полк, первая рота.       — Дезертировал?       — Никак нет, герр офицер.       — Врёшь же, сука трусливая!       Шофер опустил окно и буркнул что-то нечленораздельное. Офицер спрыгнул на землю, не убирая руку с винтовки, и подошёл. Ощупав карманы кителя, он достал документы и передал в кабину.       — И правда Конрад Мельсбах.       Повисла долгая пауза, закончившаяся приказом:       — Опустить винтовки!       — Опустить винтовки! — повторил офицер и поволок Кунца за плечо к грузовику.       Пассажирская дверь открылась, и Кунц увидел Вагнера. Он вгляделся в лицо, будто вспомнил что-то, и спросил:       — Конрад, значит… Герхардт фон Мельсбах — твой отец?       — Так точно, герр гауптман.       — Похож, — ответил Вагнер с тенью улыбки и отдал документы. — Я знал твоего отца, Конрад. Он был моим командиром на Первой войне, поэтому и не сомневаюсь в твоём патриотизме. Что случилось?       — Я потерял сознание, ударившись затылком, герр гауптман, — признался Кунц. — Как только очнулся, вышел к дороге.       — Баловень судьбы, — усмехнулся Вагнер. — Мюллер, потесни-ка солдат и дай ему выпить. Мы остановимся на Брянщине, недалеко от твоей роты.       Кунц отдал честь. Вагнер качнул головой и недовольно захлопнул дверь. Кунц сел в угол кузова и первое время не замечал, как тихо тянется поездка, радуясь, что выжил. Воспоминания возвращались постепенно, особенно те, в которых умирал Гюнтер, и вместо одной стопки Кунц выпил четыре.       И всё же жив, чёрт возьми.

***

      Деревня, в которой они переждали зиму, за три месяца потеряла знакомые черты. Многие дома были разобраны, многие — разрушены; по размытым дорогам носились солдаты, перетаскивая в западную часть солому, лопаты и хворост. Минуя охрану, Герман прошёл в офицерский дом, где сидел Фогель с радистами.       Чувство, возникшее в душе несколько месяцев назад, не покидало его; он был весьма и весьма рад увидеть Фогеля. Тот был натянут как струна, на шее напряглась каждая жилка, а пальцы закостенели, словно от невиданной силы. Подняв взгляд, Фогель замер. Со стороны могло показаться, что он просто рад встрече, но глаза стали совсем большими, словно увидели мертвеца.       — Я рад, что ты жив, обер-лейтенант, — сказал Фогель застывшим голосом. — К сожалению, ещё не время отдыхать. Пересчитай русских, один взвод пошли в соседний дом за лопатами.       — С какой целью, герр майор? — в свою очередь спросил Герман.       — Необходимо зачистить территорию, — ответил Фогель и снова занялся бумагами. — Обо всём расскажу позже.       Герман отдал честь и присоединился к офицерскому составу роты. Эту новость он встретил чудовищным безразличием: все когда-нибудь умрут и пора уже относиться к смерти философски. Унтер-офицерам хватило короткого поручения, чтобы они обо всём догадались, а когда на улицу вывели русских, всё поняли рядовые, работа замедлилась, хотя многих переполняла злоба и радость.       За следующий час русские выкопали глубокую яму на окраине деревни. Герман наблюдал за ними издалека, стоя у леса. «Мы подлеем, умирая морально, — думал он. — Мы подло умираем физически». Трещали молодые деревья, шуршали кусты, ощущалась тяжёлая поступь. Вдруг со стороны дороги послышалось дребезжание машин. Дежурные группы замолкли, Герман обернулся, чтобы посмотреть, что в это непростое время их так удивило, и не поверил своим глазам.       Навстречу шёл Кунц — несмело, ноги его не слушались, — но всё равно шёл. Он был похож на наваждение — удивительное, но в то же время страшное, которое вдруг возникло из темноты. Герман успел разглядеть только больные глаза перед тем, как кинуться навстречу. Он припал к груди Кунца и, сразу же отскочив, повёл в деревню. У Германа не получались слова. Господи! Немыслимо! Такого просто не может быть!       — Герман, я не дезертировал, — начал тихо оправдываться Кунц. — И не пошёл с ними на сделку. Я не сделал ничего плохого.       — Я знаю, — ответил Герман и окликнул Кюхлера, остановившегося у вёдер с водой. — Кюхлер, посади его в грузовик, ради бога.       Тот даже забыл отдать честь, забирая Кунца. По пути к Фогелю Герман рассыпался в благодарностях перед богом. Кунц был мальчишкой, он был достоин жить больше, чем кто-либо другой.       Со спины подошёл офицер первого взвода и отчитался:       — Герр обер-лейтенант, всё готово.       Герман кивнул. Из дома вывалились радисты, потом вышел Фогель, надев фуражку. Солдаты начали обливать дом бензином.       — Идём, — сказал Фогель, заполняя собой всё пространство вокруг. — Остальное оставь офицерам.       Герман без слов повиновался. Он смотрел на Фогеля как семь лет назад; ему хотелось поддержки, именно сейчас почувствовать, что он не один такой сильный, на кого-то можно положиться.       Молча сели в машину. Тишина сблизила их больше, чем если бы они были всё время вместе.       — Я чувствую вину перед тобой. Это я распределил тебя под Вязьму, — сказал Фогель — скорее задумчиво, чем тоскливо. — Ты не можешь себе представить, до какой степени я чувствую свою вину перед тобой.       — Ваше решение было взвешенным и продуманным. Мы смогли бы удержать позиции, если бы командный центр прислал подкрепление. И мне нет смысла пытаться переубедить вас. Помешали обстоятельства.       — Это и отличает майора от лейтенанта, Герман. Ты можешь признать свою ошибку, и признание этого даст тебе возможность бороться и больше не повторять её, а я показываю слабость своей позиции, — здраво подметил Фогель. — Слышал бы ты, как он рассуждает. Гитлер твёрдо уверен, что эпохальный век, в котором он живёт, окончится вскоре после его смерти. Он действительно убежден, что является движущей силой и творцом этого века.       — Вас хотя бы не наказали за дерзость, — признался Герман.       — Нас всех наказали затянувшийся войной, — сказал Фогель, отвернувшись к окну. — Хватит философствовать. Так или иначе, этим не поможешь. В Смоленске тихо и спокойно, как будто на курорте. У нас есть немного времени.       Герман последовал его примеру, так ничего и не решив. Сколько же ещё лошадей будет загнано, сколько людей испытает смертельную усталость, делая свою работу? Во всяком случае, достойны ли они этого времени больше, чем кто-либо другой?

***

      Кунц смотрел на Кюхлера, словно видел впервые. Лицо его, широкое и грубое, помягчело, а глаза заблестели странной эмоцией, словно он не определился, радует ли его встреча с Кунцем или огорчает. Кунцу захотелось обнять его или хлопнуть по плечу и уверить, что всё будет хорошо.       — Ну ты, Кунц… — шепнул Кюхлер себе под нос. — До чего же ты меня напугал.       Оглушительная пауза, наступившая вслед за его репликой, взорвалась криками, причитаниями и слезами. Кунц всё понял, обо всём догадался, и душа мгновенно обросла льдом. Он потянул Кюхлера за рукав, остановив.       — Я цел и могу выполнять приказы.       — Давай не глупи, — бросил Кюхлер сердито.       — Нет хуже наказания, чем сидеть и ждать.       — Лежать ещё хуже, — подметил Кюхлер, но губы тронула улыбка. — Радует, что мозги ещё целы. Ладно. Бери винтовку, идём.       Кунц подбежал к грузовикам, где сидел Лоренц, и задержал на нём взгляд.       — Ж-жалко, — бросил Лоренц, стирая пот со лба. — Жалко д-девку, хоть и русская. Может быть, и з-зря, что жалко…       — Не жалей.       Лоренц посмотрел на Кунца. В глазах боролись две силы.       — Ты ещё чувствуешь, значит, у тебя есть будущее. Сегодня чувствуешь себя ущемлённым, но завтра уже не вспомнишь об этом.       — Это р-разговоры мертвеца, — одними губами сказал Лоренц.       — А я и не спорю, — ответил Кунц. — Ты лучше подумай, почему это ты с мертвецом разговариваешь?       — Ты продал душу дьяволу? — разошёлся Лоренц. — Н-никто ещё не умирал столько раз!       «Добро и зло — это одно и то же. По большому счёту нет ни хорошего, ни плохого! Тогда дьявол явился ко мне, когда я в последний раз ел бутерброды с сыром и пил холодный кофе», — подумал Кунц и пошёл искать Кюхлера. Русских уже выстроили возле ямы, напротив поставили пятнадцать солдат с винтовками. Зайдель говорил русским, что так будет с каждой деревней, если партизаны не придут с повинной.       — Собакам — собачья смерть! — крикнул он.       Посыпались очереди, и русские попадали вниз. Одна старуха осталась стоять неподвижно. Это хромой мальчишка промахнулся — Кунц увидел, как тот ссутулился под нападками товарища. Зайдель вывел его из строя и приказал стрелять в упор. В этот момент Кунц глянул на русского мальчика, который за зиму стал его молчаливым товарищем, и понял, что никогда не позволит убить его. Скорее всего, смелость и сообразительности были восприняты им как часть самого себя, но глубоко задавленные.       Кюхлер отошёл к офицерскому дому, и Кунц решил, что самое время попросить его о просьбе.       — Разреши отвести одного к лесу.       Кюхлер сдержанно кивнул.       Зайдель приказал подвести остальных русских. Кунц ворвался в толпу и вырвал мальчика из рук матери, но та отчаянно завопила и притянула его к себе за ворот куртки. Кунц снова потянул мальчика на себя, и она снова вернула его обратно, спутанно повторяя: «Нет!». Младший сын вторил ей, захлёбываясь соплями.       — Я спасу его, — разозлился Кунц, но десятки голосов уже слились в чудовищный ор, и его совсем не было слышно.       Наконец солдат толкнул женщин в яму, и Кунц оттянул мальчика от места казни. Когда они прошли офицерский дом, послышалась стрельба. В тот же миг на деревню обрушилась жаркая, почти абсолютная тишина, и пока Кунц прислушивался, мальчик ударил его локтем в живот. После первой пощёчины он обмяк и захныкал, но Кунцу расхотелось его жалеть.       Остановились напротив леса. Дежурные группы переговаривались друг с другом, забыв о заботах. Наконец проснулись звуки. За разговором зазвенели котелки, застучали сапёрные лопатки, каски, противогазы и винтовки — и этим разноголосым бренчанием заполнился тёплый по-летнему вечер с клубящимися вдалеке сизыми облаками, обещающими дождь.       — Слушай меня, — сказал Кунц, наклонившись к плечу мальчика. — За лесом будет дорога. Смотри на неё и иди на север. Когда найдёшь лагерь, иди вглубь леса, там русские. Понял меня?       Мальчик не подал ни одного сигнала.       — Беги, — Кунц толкнул его в спину и вскинул винтовку. — Живо!       И он побежал. Дежурные группы закричали, вслед мальчику ударили выстрелы, но он успел скрыться в лесной чаще. Кунц сам нажал на курок, целясь в извилистый корень. Когда опасность миновала, он приставил руку к лицу и проронил:       — Ушёл. Повезло.       Конечно, о мальчике вскоре забыли — все почему-то были уверены, что он не способен даже пройти блокпост. Кунц вернулся в деревню и наконец почувствовал, как душа потеплела и начала отходить. В какой-то момент заметив на себе взгляд Кюхлера, он отчитался:       — Упустил. Промахнулся дважды.       Кюхлер не ответил, только губы искривились в понимающей улыбке.       Наконец Кунц сел в грузовик. Голова пошла кругом, потом он увидел прыгающие чёрные канистры, выплёскивающие бензин на дома, и деревня поплыла пламенными языками. Послышался голос Кюхлера, кто-то погладил по спине. Кунц не сразу заметил, что пара большущих выпуклых глаз уставилась на него в упор.       — Ты чего сделал? — спросил один сурово. — Ты сдал наши позиции?       Кунц покачал головой.       — Точно! Уж больно момент подходящий, — включился другой. — Русские не могли отпустить его просто так.       — Точно сдал позиции!       — Его нужно отвести в штаб СД, герр унтер-офицер…       — Рот закрыли. Он лучший из солдат и верный товарищ, — пристыдил их Зайдель, возникнув из ниоткуда. — Ещё он старше по званию и будьте любезны свалить отсюда.       Когда Кунц оклемался, на месте солдат уже сидели Зайдель и Лоренц. Они ехали в неизвестность. Лоренц шмыгал носом, Зайдель курил.       — Как ты? — спросил Зайдель.       — Ничего, — ответил Кунц, прислонившись головой к стенке кузова. Затылок казался чугунным!       — Ничего… — усмехнулся Зайдель и, вытянув сигарету изо рта, вставил ему в зубы. — Ничего говорит! Отдыхай давай.       — Гюнтер умер, — сказал Кунц, и с души наконец свалилась страшная тяжесть.       — Ты видел?       — Видел.       Они помолчали немного. Звякнула фляга, и каждый солдат в грузовике сделал по глотку. Вкус у шнапса был заплесневелый и загустевший, словно у киселя. Хромой мальчишка сидел неподалёку, и Кунц наконец решил прояснить:       — Как тебя зовут?       Тот поднял скорбные глаза, но тут же опустил их.       — Людвиг.       — Целься лучше, Людвиг, — посоветовал Кунц. — Если будешь убивать людей со второго или третьего раза, скоро выпустишь пулю себе в лоб.       Людвиг быстро закивал, а Кунц подумал, что привычка притупляет ощущения, — воображение уже привыкло к убийствам и казням, смотрит на них уже равнодушно, но изображение страстей и излияние души всегда ново, велико и поучительно. Он долго наблюдал, как мелькают деревья, плывёт дорога за колёсами машин, прежде чем провалиться в сон. «Беги, борись, помни! — думал он о русском мальчике. — Смириться ещё успеешь».       Кунц очнулся, когда колонна встала у въезда в Смоленск. Солдаты уже вышли из грузовиков и курили. Погода стояла отличная, пахло травой, над дорогой поднималась дымка летней жары. Кунц снял китель и, ощутив только подобие боли, которое отдавало в левое плечо и грудь, спрыгнул на дорогу. За редким леском виднелось огороженное проволокой гетто.       — Дальше пешком, — крикнул Кюхлер, жестом руки подозвав к себе. — Километра три-четыре. Обворовали нас, видишь ли.       — Кто? — спросил Кунц. — СС?       — В точку. Вечером в Смоленск приезжает начальство, — пояснил Кюхлер и подкурил сигарету — для себя и Кунца. — Так что евреев срочно перевозят вон в ту рощу.       Кунц успел сделать пару затяжек прежде, чем гетто предстало перед ними одним большим сумасшедшим домом. Пленных собрали у забора — грязных, убогих. На многих не было одежды, у многих она была настолько изорвана, что висела лохмотьями, и их уродливые худые тела выставились на всеобщее обозрение. Они были похожи на смутные тени, что мелькали порой на периферии зрения, но стоило лишь приглядеться, как они растворялись в жаркой дымке, не оставляя даже памяти о том времени, когда были людьми.       Комендант долго говорил с Германом в воротах. Наконец они отдали друг другу честь и разошлись. Подогнали машины, пленных разделили на мужчин, женщин и детей. Первых повели в город, других же погрузили в грузовики и увезли в направлении Вязовеньковской рощи. Когда отделение Кунца проходили мимо колонны, он засмотрелся на поджарого крепкого еврея. Тот немного отставал, точно пытался спрятаться от лишнего внимания, опустив голову не от тяжести своего положения, а высматривая исподлобья хитрейшими круглым глазами. Они зацепились друг за друга взглядами, и Кунц подумал, что это по меньшей мере подозрительно, впрочем, в городе стало не до размышлений.       Кунц не знал, каким выглядел Смоленск до войны, но был уверен, что ничего не изменилось — в центре здания были не тронуты, а разбомбленные дома, попадавшиеся на пути, были отремонтированы или находились в процессе строительства. Они не примыкали вплотную друг к другу, как, скажем, в европейских городах; они стояли друг от друга на довольно значительном расстоянии — в несколько десятков метров. Дороги были чистыми, но пустыми, каналы давно высохли. Все улицы переименовали на немецкий манер, на домах с исключительно русскими жильцами были повешены таблички «руссенхаус», торговые предприятия встречали их вывесками на двух языках. Штаб гестапо стоял напротив Базарной площади и, видимо, раньше принадлежал местной администрации, а возле него уже действовали эсэсовские и охранные батальоны. Неподалёку от площади развернулся полупустой рынок, на котором торговали дети и старики, на следующей улице Кунц увидел три столовые, до верхов заполненные солдатами, будки с хлебом и магазины с пропагандистской литературой. Их роту расквартировали в семиэтажном доме, который стоял на самом краю района, выделенного для немецких нужд. Дальше по улице находились два госпиталя и железная дорога, отделявшая редкий лесок от Смоленска.       Кунц занял квартиру на втором этаже вместе с Кюхлером и Зайделем, потом, немного подумав, они забрали Лоренца, чтобы тот не скучал. Кунц выбрал самую светлую комнату. Окна выходили на главную улицу, их можно было открыть нараспашку и вдохнуть побольше городского воздуха.       Он сел на кровать и постелил китель рядом. Все вещи остались в деревне: одежда, фотография семьи Шефера, страница из «Демиана» — всё, что позволяло считать себя живым существом. Солнечный луч проник через окно и подсветил железный крест на кармане. Кунц погладил его кончиками пальцев, словно видел впервые. У отца тоже был такой, правда, полученный не за слепое следование приказам, а за героизм и отвагу в Шампани. Всего за ночь с исключительной силой воли его дивизия вырыла окопы под обстрелом французов. Тогда же отец чуть не лишился ноги и стал бесполезным человеком, однако же признанным и титулованным. «Я не хотел повторять его судьбу, в итоге иду за ним шаг за шагом», — с тоской подумал Кунц.       Вскоре по квартирам прошли санитары и забрали раненых. Кунца положили в здание Железнодорожной больницы, обследовали, выявили сотрясение мозга с «приличной» гематомой головы, перелом ключицы и ребра. Дышать было уже не больно, помутнение ушло, но чувствовалась постоянная тошнота, и его оставили здесь ненадолго. Палаты были большими и светлыми, больные лежали в чистоте, кровать была мягкая, словно облако, а простыня и наволочка настолько чистыми, что спина от непривычки пошла красными пятнами.       На следующий день пришёл главный врач, осмотрел глаз и молча ушёл. Кунц уже подумал, что безнадёжен, но вечером ему сделали примочку, а потом ещё несколько дней подряд, и воспаление исчезло, опухоль спала, он стал видеть лучше. Правда, в зеркало на себя смотреть всё равно не мог: этот человек был или казался ему совсем другим, но ему очень хотелось, чтобы он таким и оставался.       Кунцу бесконтрольно давали морфий, и хоть каждый день он чувствовал себя пьяным, осознавал, что за внешним благополучием города прячется разруха и смерть, которые теперь шли в ногу с ними. Рядом с немецким госпиталем, в здании бывшего тубдиспансера, стоял госпиталь для гражданского населения. Его охраняли не хуже, чем лагерь для военнопленных. В двери пропускали только тех, кто мог хорошо заплатить, остальных же отгоняли пальбой в воздух; но девушка в синем платье появлялась у госпиталя каждый день и, протягивая охране свёрток, просила, умоляла. В конце концов вышел главный врач, её пристрелили, потом отнесли к железной дороге, и на Кунца напала тоска, пока он не увидел её на том же месте через неделю.       Отгремел завтрак. Кунц стоял у окна и смотрел, как девушка примкнула к колонне рабочих — сегодня она просидела у дверей ровно полчаса. Удар церковного колокола означал, что нужно кратчайшими путями проследовать на железнодорожную станцию. Неявка — расстрел. Кунц сам видел, как солдаты расстреляли старика и старуху, не успевших перейти железнодорожную магистраль. Впрочем, их худые ручонки уже не могли сгибаться, а после расчистки путей их ждали ремонтные работы. Стояло лето, пели птицы, цвели деревья. Сама природа озверела от происходящего. Очищалась планета, происходило и очищение человеческого рода. Выживали сильнейшие, умнейшие, работоспособнейшие, а все морально и физически деградировавшие умирали.       Кунц отнял сигарету от губ и подумал, что пора найти листок и перо.       — Слышишь меня?       Кунц повернул голову. Кюхлер сидел на его койке и хлебал суп. На подушке рядом лежал оклад, который им не выплачивали с декабря; и то Кюхлер рассказал, что за деньгами пришлось стоять семь часов, а потом их выдавали с таким видом, словно солдаты какие-то унтерменши.       — Поесть принёс: яблочки, яйца варёные… Кормят у тебя неплохо, чего не съел? — спросил Кюхлер, покончив с завтраком. Потом помолчал немного, всматриваясь в его лицо сочувствующими, но в то же время нетерпеливыми глазами, и достал из пакета шесть жареных плотвичек. — Ну, а рыбу не хочешь? За полчаса расхватывают, еле успел забрать.       Кунц сел рядом, язык не слушался его. Голова думала, а язык не слушался.       — Да… — протянул Кюхлер, постучав ладонью по его коленке. — Завтра колоть перестанут — протрезвеешь.       — Не хочу. Вколешь морфий и грезишь, — признался Кунц и передал медведя, который спас его от смерти.       Кюхлер повертел фигурку в руках и хмуро улыбнулся:       — Однажды моему другу повезло. Даже в окопах он читал Библию, всегда хранил её в нагрудном кармане. Красивая была Библия, в красном кожаном переплёте. По правде говоря, смотрел на неё и думал себе забрать, если его раньше меня пристрелят… Пуля застряла прямо в обложке. Он хотел поступить в семинарию.       — Поступил?       — Умер через месяц. Это было тридцатое марта, он только вернулся из отпускной лёжки. На этот раз пуля пробила каску, — Кюхлер помолчал немного. — Он говорил, что если в дело вмешивается случай и тело человека избегает смерти, появляется много желающих занять это тело.       — Не всё в мире можно объяснить одной религией, Кюхлер, — ответил Кунц и убрал медведя обратно в карман.       — Религией можно объяснить, что у тебя в глупой голове! Я это к чему: вы слишком много думаете. Лучше почаще говори со мной.       — Ты же знаешь, что только с тобой моя душа нараспашку. Ты поднимаешь мой дух, я поднимаю твой дух, — улыбнулся Кунц и обглодал кляр с рыбы. — Ты лучший друг.       — А я что говорю!       — Он был твоим лучшим другом? — тише спросил Кунц.       — Вроде того. Учебку вместе прошли, два года воевали, — ответил Кюхлер уже без намёка на траур. — Остальные парни были не ближе, но поумнее… Да и очерствел я с того момента. Ни по кому больше скорбеть не стану.       — Но глубоко в душе старые раны продолжают жить и кровоточить.       — Быть может. Не просто же я с тобой тут сижу, ага? — рассмеялся он, снова задев Кунца за коленку. — Костлявый доходяга. А ну ешь давай.       Кунцу стало лучше, чем от морфия. Тело ожило, и он с благоговением высматривал каждую морщинку на лице Кюхлера — уже отдохнувшем и посвежевшем.       Кюхлер закурил; ароматный дымок наполнил полупустую палату.       — Видел бы он тебя сейчас, — не сдержался Кунц. — Как ты сидишь здесь, куришь. Достойный человек, пример для подражания.       Лицо Кюхлера снова расплылось в улыбке. Сигарета дотлела, Кунц доел рыбу и заглянул в мешок за добавкой, когда услышал вопрос:       — Ты танцевать умеешь?       — Нет, и никогда не хотел.       — Не верю!       — Чистая правда, Кюхлер.       — Ладно бол, но свинг? Танец души! — воскликнул Кюхлер. — Это тебе не винтовку разбирать. И джаз не слушал?       — Джаз слушал, — ответил Кунц, легонько толкнув его в плечо. — Кюхлер, я даже не могу представить, как ты танцуешь свинг перед всеми.       — Очень зря… Сейчас бы мне пластинку, — загадочно вздохнул Кюхлер. — Я когда вернулся с войны, обходил все клубы. Мир слушает джаз, танцует свинг, смотрит американские фильмы. Женщины в мужских костюмах, мужчины — в женских. Мой товарищ очень любил это дело… ты понимаешь?       — Женскую одежду? — удивлённо уточнил Кунц.       — И не только одежду, — сказал Кюхлер чуть тише. — Особенно рядиться дамой в зелёном платье. На публике он носил френчи и говорил зажигательные речи, а только уйдет в клуб, как тут же переоденется бабой.       — Но это же противоестественный разврат.       — Ага. Но пел он славно, честное слово.       Кунц растерялся, и в мыслях возник образ Ваттеля, гуляющего по Вашингтону. Он идёт в уже привычной манере, чуть вразвалку, а вокруг разливаются, растекаются, расплываются свободные, совсем свободные звуки джаза. Тем временем Кюхлер всё продолжал и продолжал говорить: о том, как они слушают русскую музыку, дни напролёт играют в скат и пьют шнапс. Зайдель начал бегать по утрам, но его не то что перегоняют, но даже не догоняют, и он ждёт возвращения Кунца. Лоренц, оказывается, печёт картофельные оладьи, вкусные и сочные. Кюхлер нашёл в квартире книги на немецком и вспомнил, каково это — читать каждый день. Всего за неделю солдаты превратились из общей массы в людей с независимым индивидуализмом и громкими голосами, но Кунц хотел слушать только один. Пусть даже Кюхлер видел в нём давно потерянного друга, их близость была спокойной и надёжной — она остановилась на той стадии, когда воображение дорисовывало её в чувственное влечение само по себе, не испортив всё окончательно.       В тот день они просидели за беседой три часа и успели поесть два раза. Ночью Кунц снова думал о Кюхлере как о своём любовнике и даже удовлетворил себя раз, утром его осмотрел врач и разрешил возвращаться в город. Глаз больше не болел.

***

      Прибыв в Смоленск, Герман сразу же посетил гестапо. Офицер с трясущимся подбородком, ещё не отошедший от контузии, обозначил, что солдаты вермахта, особенно те, которые связаны с полевой жандармерией и СД, должны получить хоть какие-то навыки работы с населением. Герман согласился со всем, что ему сказали, толком не понимая, что имеют в виду, а после разговора долго стоял снаружи здания, рассматривая устоявшуюся жизнь города. На днях к роте приставят охранную роту СД, и они будут следить за евреями, пригнанными в город для строительных работ. Выкурив сигарету, Герман заключил: «Хорошо, солдаты должны быть всегда заняты. Иначе это уже не солдаты».       Перед встречей с Майером он решил осмотреть окрестности. На улицах изредка встречались гражданские — похудевшие до костей и измученные, — солдаты стояли на каждом перекрёстке, были напряжены, пальцы их лежали на прикладах, рядом со спусковыми крючками, и здоровались они так, словно находились на плацу. В остальном всё было как на передовой: неуклюжие штабы, постоянно пьянствующие штабс-майоры, лейтенанты, унтер-офицеры.       В петлях на главной площади болтались четверо русских; в их груди гвоздями были вбиты таблички «За связь с партизанами». Рядом дежурили два солдата СС, ещё пятеро патрулировали рынок. Эта воистину библейская картина заставила Германа подойти ближе. Мертвецы смотрели на него пустыми взглядами. На мгновение показалось, что тела зашевелились, застонали, и он увидел в них русских, которых казнил собственноручно.       Германа обдало холодом. Он спросил в пустоту:       — Сколько они будут висеть?       — Пока не отловят следующих, герр обер-лейтенант, — отчитался солдат.       — Где ваше начальство?       Солдаты переглянулись, и другой ответил:       — В ближней столовой, герр обер-лейтенант.       Герман кивнул и продолжил обход. В груди растёкся холод, как от сильного испуга. На рынке торговало всего два прилавка: с мясом и картофелем; у будки с хлебом выстроилась длинная очередь — видимо, его продавали по карточкам и лишь в определённое время. Минуя гражданских, Герман остановился напротив старика, скрючившегося над прилавком, словно стручок засохшего перца. Что было написано на картонке, Герман не смог разобрать, но мясо было обветренным, тёмным, а на срезе блестело и переливалось всеми цветами радуги. Герман вспомнил, какую свинину продавал герр Мельсбах. Захотелось есть и спать, но особенно есть.       Вдруг кто-то задел спину. Герман выхватил люгер и обернулся. Сперва он напоролся взглядом на испуганные глаза, потом увидел, как солдаты СС оттащили безногого мальчишку в сторону и начали избивать. Очередь безразлично сдвинулась в сторону и продолжила стоять. Герман пошёл прочь, на ходу обследуя карманы: документы на месте, деньги — тоже. Сейчас нужно было быть как никогда осторожным.       Окна дома Майера выходили на железную дорогу. Хуже места было не найти — постоянный шум, возня заключённых, строительство новой больницы. При входе Герман уточнил, где остановился Гейдрих Майер и поднялся на последний этаж, в квартиру, скрытую в конце коридора. Не успел он постучать второй раз, как Майер открыл дверь. Он сильно похудел, на лице отпечаталась долгая болезнь, но даже если глаза потухли, при виде Германа они заблестели.       — Как я рад тебя видеть! — воскликнул Майер и крепко обнял его. — Плохо выглядишь. Честное слово, если плохо выглядишь, то будешь плохо работать. Тебя за это не похвалят.       Они сели за стол, Майер налил ему стопку и поставил под нос мелко нарезанные овощи с мясом. Герман набросится на еду и первое время не замечал, что тот смотрит на него с благоговением.       — Уже более двух суток я ничего не ел, — объяснился Герман. — Не могу оторваться, Гейдрих, извини. Как выжил?       Майер задрал рубашку, и он увидел шрам, тянущийся от бока к боку, сверху густо покрытый йодом.       — Видел такой? — без тени грусти спросил Майер, потом подпалил сигарету. — Вот и я не видел. Ни хрена не помню, честное слово. Санитар сказал, что пришёл сам.       — Значит, хорошо муштровали, — попытался улыбнуться Герман и снова заговорил, когда уже прикончил тарелку с мясом: — Морфий, Гейдрих, губит наших солдат. Мой друг чуть к нему не пристрастился. Столько всего произошло. Не знаю, с чего начать.       — О нет, Герман, я знаю всё, что произошло в нашей дивизии, — ответил Майер. — Нет ничего лучше, чем жить с офицерами СД за стенкой. Впрочем, сейчас на всё смотришь уже другими глазами.       — В каком смысле?       — Друг мой, я хочу выжить. Мне плевать на мораль и нравственность, а уж тем более на десяток крестьян, — зажав сигарету зубами, Майер добавил: — Руку мне в гестапо сломали.       — За что?       — Думали, что я связан с партизанами. Проводка в моей роте была перерезана, подумали на меня.       — Это немыслимо, — удивился Герман: — Фогель поспособствовал?       — Он опасный человек, — тише сказал Майер. — Безумный и опасный. Ты думаешь, что у него на хорошем счёту, но завтра и ты, и я будем жевать землю.       — Значит, ты дал повод для подозрений.       Майер улыбнулся и разлил остатки шнапса по гранёным стаканам.       — Мне тебя не хватало, Герман! У меня есть ещё бутылка, так что пей.       Перед тем, как приступить ко второй бутылке, Герман отлучится на кухню. Руки снова задрожали, назойливая мысль билась в черепной коробке: «Майер может воевать, но уже пять месяцев сидит в Смоленске. Что-то здесь нечисто». Нужно было наконец проверить все предположения и догадки.       Не медля больше, Герман прошёл через главную комнату в спальную Майера, спросив:       — Мне нужна чистая тетрадь, у тебя не осталась?       — Посмотри на столе.       Герман прикрыл дверь и подошёл к столу. Перезарядив пистолет, положил на столешницу и начал осматривать ящики. Потом заглянул в спрятанный под кроватью ранец и достал записную книжку, в которую был вложен «Паспорт предков». В графе «Место рождения» было неразборчиво написано непонятное название, а после него, уже четко, — Петроградская губерния. На обороте паспорта он увидел заверенный немецкий перевод: «Настоящим подтверждается, что гражданин Майер А., крещённый в Санкт-Петербурге, имеет евангелическое вероисповедание».       — Ну ты и сука, Герман! Докладывал ему каждое моё слово.       Герман вскочил и, непроизвольно сжавшись всем телом в ожидании грохота в ушах, выстрелил. Пуля попала в дверной пролёт. Майер отскочил в главную комнату, злоба на его лице моментально сменилась недоумением.       — Ты сдурел?! — воскликнул он.       — Что это значит? — спросил Герман и отошёл к окну, всё ещё держа его на мушке. Майер тяжело дышал, руки Германа так тряслись, что попасть в кого-то было невозможно, и их противостояние всё больше стало походить на взрослые игры неразумных детей.       — Опусти люгер, Герман, — как можно спокойнее сказал Майер. — Сейчас сюда сбегутся солдаты СД. Нам обоим это не нужно.       В дверь постучали. Сцепив зубы, Герман убрал пистолет за пояс, Майер сделал то же самое и бросился в коридор, где в то же мгновение раздались голоса. Один из солдат СД заглянул в спальню. Герман изобразил пьяного, увалившись на кровать, и замычал песню.       Солдат усмехнулся, но ничего не сказал. Майер перепроводил его в коридор, уверив, что они старые друзья и давно не виделись, а люгер выстрелил по ошибке. Когда хлопнула входная дверь, Герман снова достал пистолет и направил на дверь.       — Не смей заходить в комнату, — предупредил он. — Хотел втихую пристрелить меня?       — Ты первым стрелял в меня, Герман! — несдержанно бросил Майер. — Это самооборона.       — Где лежит твоя кенкарта?       — На подоконнике.       Герман приблизился к окну и, увидев Майера без оружия, схватил кенкарту. Он не обнаружил ничего подозрительного: цвет серый, как у всех немецких кенкарт, место рождения — Вильнюс, место прописки — Берлин.       — Ты просто невероятно наивен, — сказал Майер. — Думаешь, если бы у СС были малейшие подозрения на мой счёт, меня приняли бы на службу?       — Почему в «Паспорте предков» упоминается Россия?       — Потому что я родился в России, — разозлился Майер. — Но я не славянин, в том и дело, и будь любезен опустить чёртов люгер!       Герман покачал головой и, бросив кенкарту на стол, положил туда же пистолет. Услышанное не укладывалось в голове.       — Объясняйся, — только и сказал он.       — Община в Петербурге была общиной немецких переселенцев, пока жидовская власть её не разогнала, — без вызова, но и без желания сказал Майер. — Чёртово свидетельство! Мы думали, что оно спасёт меня от тюрьмы… Они не успокоились, пока не узнали, что отец работает на немцев в Вильнюсе.       — Разведка?       — Архитектор, Герман.       — Так ты русский, — опешил Герман. — Ты воюешь против своего же народа.       — Хоть с чёртом против большевиков! — воскликнул Майер. — Мне обещали, как и тебе, что в новой Европе Адольфа Гитлера будет место тем, кто в решительный час был с германским народом.       — Ты просто русский националист.       — Я не враг своей стране, не выродок. Я большевиков ненавижу. Они отняли у меня всё, в том числе человечность.       В словах Майера чувствовалась такая чёрная и страшная безысходность, что мир мгновенно стал маленьким и неуютным. Герман почувствовал себя потерянным, поскольку не мог никак ответить. Он взял китель и ушёл, не закрывая двери.       Оставшийся день Герман бродил по Смоленску и думал, повёл ли себя правильно. Как-никак Майер стал другом, к тому же грань между друзьями и врагами была для него начисто стёрта, а самое главное — он больше терпеть не мог возведённое в ранг высшей морали и высшей политики двоедушие и лицемерие. С этими мыслями Герман навестил Кунца, но тот пролежал весь разговор, понуро отвернувшись к окну, потом обошёл солдат, поинтересовавшись, всё ли в порядке. Новобранцы теперь выглядели стариками, до того измождёнными были лица, но они были уверены, что родина не оставит их в беде.       Измучившись от того, что решение никак не приходило, Герман зашёл к Фогелю. Был поздний вечер, объявили комендантский час, но Фогель открыл сразу. Ни один мускул не дрогнул на лице, будто он ждал давно. Фогель надел новую рубашку, от него чуть уловимо пахло одеколоном.       Стоило им войти в коридор, как Фогель прижал его к себе и погладил по голове. Наивный жест, не свойственный взрослому мужчине, особенно таких взглядов, как Фогель, растрогал Германа. Впрочем, Фогель сразу же брезгливо проронил:       — Воняешь как старый сапог. Тебе бы в ванную и надолго.       — Была бы она хоть в одной квартире, герр Фогель, — ответил Герман. — Вы совсем забыли, каково быть солдатом.       — Я помню. Утром в первую очередь в баню, — сказал Фогель и стянул с него китель. — Давно тифом переболел?       — Ещё зимой.       — Иди в комнату.       Он сел в кресло у окна, расстегнул верхнюю пуговицу на рубашке. Сомнение свернулось клубком как послушная собака. Как злая, но послушная собака.       Герман не сразу заметил, что Фогель поставил на подоконник чашку горячего кофе.       — Руки дрожат не от тифа, — сказал он. — Это так нехорошо шутит нервная система. Это, однако, не означает, что она поражена. После Первой войны у каждого второго солдата тряслись руки. Часто доходило до припадков и галлюцинаций.       — Что это?       — Душевная болезнь, — Фогель подкурил сигарету и, чуть подумав, протянул ещё одну Герману. — Если само не пройдёт, проколешь колоть себе морфий.       — Вы, герр Фогель, как никто умеете обнадёжить, — Герман поблагодарил кивком.       — А что ты боишься? Ты сильный и всё переживёшь.       Быстро покончив с сигаретой, он принялся за кофе. Фогель внимательно наблюдал за ним, но когда Герман хорошо присмотрелся, понял, что тот глядит в никуда. Без погон и фуражки Фогель казался обычным человеком, может, даже таким, как он, может, даже несчастнее его. У него были седые виски, и ещё минуту Герман припоминал, когда Фогель успел постареть, но седина была его верным спутником ещё семь лет назад. Герман уже и забыл, каким меланхоличным и задумчивым может быть его лицо! Война обнажила в нём то, чего раньше не было, и превратила в зверя с горящими глазами, однако когда безумие отступило, Германа переполнила тоска по прошлому, которая была гораздо хуже, чем прежде.       — Оставайся, — приказал Фогель, но через время добавил задумчиво: — Хочешь есть? Я пожарю картошку.       Герман взял его руку и прижался к ней щекой.       — Вам незачем быть одному.       Впервые в жизни Герман видел, как можно усмирить этот огонь; что это — высшая цель, о которой он так долго мечтал, что он сам, по своей воле, долго мучился одиночеством. Совершенного не бывает, как не бывает быстрых и лёгких побед без длительных лишений.       — Я должен поразмыслить над этим, сам понимаешь.       Герман заметил, что Фогелю было тяжело. Забывшись, он ушёл из собственной комнаты, прикрыв дверь, а Герман придвинул к себе чашку, чтобы наконец допить кофе. Всё же иногда стоит посмотреть в глаза и не увидеть врага в человеке напротив.       Утром Герман обнаружил себя на диване, накрытым простынёй. Было солнечно и жарко, и весь прошедший вечер показался не иначе как наносным и потусторонним. Увидев Фогеля, он вскочил.       Фогель стоял у окна, спиной к нему, в той же рубашке, только теперь безупречно застёгнутой, будто ночь между ними была не более чем короткой паузой. Свет ложился на плечи полосой, подчёркивая упрямую прямоту осанки. В руках у него лежала свежая газета.       — Уже читают, — сказал Фогель тихо. — Быстро у нас теперь всё делается. Быстро и без лишнего шума.       Он надел китель, не обернувшись, и расправил складки перед зеркалом.       — Займи себя и ни о чём не думай. В полдень пообедаем вместе. У тебя седеют волосы, Герман… двадцать восемь лет.       Герман промолчал, сложил простыню, взбил подушку, как их учили. На душе снова стало спокойно и ясно. Так они разошлись — каждый в своих мыслях, каждый в своей недосказанности.       В бане Герман прогрелся горячей водой, какую только смогла вытерпеть его кожа, оделся в чистое, сбрил месячную щетину. Теперь ему было приятно смотреть на себя со стороны, приятно было чувствовать себя человеком чистым, ухоженным, с явно выраженным чувством собственного достоинства.       Стояло раннее утро, но за хлебом уже собралась длинная очередь. Герман зашёл на рынок, чтобы порадовать Кунца вкусной едой, однако, поглядев на руки крестьян, решил не рисковать. У них были грязные руки с не стриженными давно ногтями; Герман видел это, потому что эти ногти прямо у него перед глазами обдирали картошку. У дверей госпиталя он встретил Кюхлера, который с наслаждением курил, сидя на ступенях.       — Прекрасно выглядите, герр обер-лейтенант, — сказал он, поднявшись. — От болезни не осталось и следа.       — Как он?       — Живой и грустный. Как, впрочем, и всегда. На поправку идёт.       Вдруг до Германа донёсся дрожащий женский голос. Он обернулся: у дверей гражданского госпиталя стояла девушка и протягивала солдатам деньги. Те смотрели на неё со злобой и негодованием и уже готовы были ударить.       — Вы не пойдёте? — спросил Кюхлер.       — Нет, — ответил Герман. — Мне тяжело видеть его таким.       Кюхлер затушил сигарету о подошву сапога и скрылся за дверью. Герман подошёл к солдатам, спросив:       — Сколько ей не хватает?       Те подтянулись, приветствуя. Широкоплечий заговорил:       — Пятьдесят три марки.       Герман достал из кармана деньги и передал, не пересчитывая. У девушки была родинка у губы, ямочки на щеках и длинные волосы. Он не увидел в её глазах ни страха, ни злобы — они лишь затаили тень скорби. Вдруг голова опустилась к груди, словно она кивнула. Герман кивнул в ответ.       Солдаты пропустили девушку внутрь, она ушла, а Герман напоследок увидел, что её платье было сшито из дорогой материи, как одежда фрау Франке.       — К кому она ходит? — не без удивления спросил Герман.       — Точно не знаю, герр обер-лейтенант, — растерянно сказал солдат. — К ребёнку. Она появляется здесь каждое утро уже две недели, герр обер-лейтенант. За ней ведут наблюдение.       Герман кивнул и пошёл прочь. Конечно, они придумали то, чего не было на самом деле; какая женщина не заботится о своём ребёнке? Просто поразительное упорство и сила русских вызывала у них недоумение, растерянность и страх.       В полдень Фогель наконец озвучил приказ штаба и Герман занялся делом. Лично встретившись с офицером СД, он выпросил характеристику солдат и на своё усмотрение смешал их со своими солдатами. Два взвода охраняли евреев, взвод Кюхлера он поставил дежурить у железной дороги. Условия были каторжными — солнцепёк, жаркий воздух, прожигавший ноздри; евреи были полумёртвыми, и каждый час кто-то из них непременно падал замертво. Солдаты сносили их за железную дорогу, к концу недели трупы стали разлагаться и их наконец-то захоронили, — и то не солдаты, а сами евреи. В могилу не воткнули даже палку. Теперь никому не хотелось марать руки.       О Майере он почти не вспоминал. На улице тот появлялся редко и обычно смотрел по сторонам недобрыми глазами, молчал, как самый настоящий русский партизан. По тому очень большому опыту общения с Майером, было ясно, что доброе в нём до обидного близко уживалось с неприятным, психованным, и психопат-то в нём сидел нехороший, особенный, дерганый. Конечно, они снова сойдутся и будут строить из себя хороших друзей — таков долг службы, но сейчас Майер чего-то выжидал. Он никогда ничего не делал просто так.       Всё больше времени Герман стал проводить с унтер-офицерами, неизменно лично и очень строго следил, чтобы солдаты были здоровы, обуты, одеты, сыты. Каждый день он вставал в шесть утра, совершал обход, потом шёл вместе с солдатами на задание, иногда даже помогал им, и это доставляло ему удовольствие. Только увидев его идущим на другой стороне улицы, солдаты снимали пилотки, выпрямляли спины и звонко здоровались. Герман был уже не молодым ротным офицером, а опытным командиром и понимал, что уважение, этот зародыш свободы, должно оставаться даже при самых суровых и безусловных проявлениях.       Потом Герман обедал с унтер-офицерами, обговаривал вопросы перемещения и размещения. Чаще они стали рассказывать, чем занимались в мирной жизни: кто был печатником, кто — почтальоном, кто — учителем. В первые месяцы войны все стыдились не быть солдатами, теперь же они говорили о своём занятии с грустью и потерей несбыточного. Вскоре из госпиталя вышел Кунц, и обед стал проходить совсем по-домашнему, даже если он молчал, поглядывая из окна столовой на виселицу. Ему ещё предстояло принять свои изменения.       Почти каждый вечер Герман приходил к Фогелю. Он снова стал проводником в жизнь, которую Герман прежде не видел, открыл в нём выраженное, приятное желание близости. Всё чаще Фогель позволял быть ведущим, а не ведомым, правда в тех рамках, которые ставил сам. В обмен на общение он требовал близости. Тогда Герман обнимал его за плечи, гладил ладони и пальцы, представляя красивую девушку, которой приятно быть рядом с ним. Это было настоящее безумие на двоих, но Герману было легко и понятно, подчиняясь и отдавая как в строю.       Вскоре они стали вспоминать о дружбе, зародившейся между ними в тридцать седьмом году. Фогель несколько раз порывался рассказать о своей жизни, но замолкал, так и не договорив фразу. Однако Герман узнал, что Фогель родом из состоятельной семьи из Потсдама и, должно быть, он распоряжается большими деньгами, что его отец — военный чиновник, и Фогелю бы самому сидеть в кабинете и перекладывать бумаги, а не воевать в тысячах километрах от дома. Должно быть, это его наказание, но ни молитвой, ни лекарствами, ни тем более силой не вылечить душу от противоестественного разврата. Думая об этом, Герман ненадолго выныривал в реальность, и ему становилось страшно.       Однажды Герман не выдержал и сказал:       — Должно быть, вам было тяжело.       Фогель стоял у окна и высматривал отряды СС, которые вот-вот должны были совершить обход, поэтому ответил не сразу.       — Нет. Я никогда не мучился, Герман.       — Никогда не хотели быть как все?       — Нет, — безлико сказал Фогель. — Всё, о чём ты сейчас думаешь и не можешь назвать своим именем — неотъемлемая часть меня и тебя, а никто в здравом уме не хочет превратиться в пустую оболочку. Я лучше пожелал бы себе крепкого здоровья. В детстве я много болел. Только лошади радовали меня, но мне пришлось всех пристрелить.       Чудовищная картина возникла в мыслях Германа, но сразу же исчезла.       — Их забирали на войну. Я знал, что они не выживут.       — Раз так захотел бог…       — Бог умер, — прервал его Фогель. — Это религия демонического порядка. Миром правит сила и власть, главное — вовремя захватить и удержать их.       — И я вам, как обычно, верю.       — Потому что ты любишь меня, Герман, — ответил Фогель, заглянув в глаза. — Я стал всё больше ненавидеть порядок, потому что он удерживает меня от тебя. Когда я думаю об этом, достаю твои фотографии, раскладываю их перед собой, зная, что, в сущности, не должен был делать этого, потому что будет только хуже, но всё-таки делаю. Потом разговариваю с тобой, и всё становится хуже, просто невыносимо — и замечательно.       Он подошёл к Герману, медленно поцеловал, будто пил, и, продолжая удерживать за затылок, взял руку, потом поцеловал и её — нежно, выразительно. Герман почувствовал брезгливость, но малодушно промолчал. Кусок юности, отхваченный у него войной, благодаря Фогелю возвращался, и теперь ему всё было дано дважды: в опыте, полученном от прожитых лет и понимания их ценности, в мужской близости и в блеске молодости.       Но долго идиллия не продлилась, вернулся секс. В одну из ночей Фогель попытался его унизить, Герман не позволил; между ними разыгралась драка, которая не закончилась бы ничем хорошим, если бы Герман не ушёл к двери, а Фогель не испугался, что их услышат.       — Отношений без близости не бывает, — сказал Фогель спокойно.       Герман качнул головой, соглашаясь. Романтическое помутнение, преследовавшее их месяц, наконец спало. Герман подумал, что они, конечно, безумцы; ещё неделя — и их точно раскрыли бы. Всё неслышными шагами возвращалось на свои места.       — Вот видишь, — сказал Фогель, заложив руки в карманы. — Я рад, что всё закончилось.       — В остальном я делал всё, что вы хотели, — попытался загладить свою вину Герман.       — Я знаю, Герман. А теперь иди.       И он ушёл, не испытывая никаких внутренних противоречий. И всё же это было не прощание с Фогелем — это было прощание с человеком, который говорил всю эту чепуху от лица Германа.

***

      Кунц не думал, что солнце в России может быть настолько жестоким и бессмысленным. В форме было так жарко, что солдаты попадали в госпиталь с тепловыми ударами, но её можно было снять только вечером или на часовом отдыхе. Даже Герман ничего не мог сделать — таков был приказ штаба. Но Кунцу повезло: самые жаркие дни он переждал дома, чтобы ключица зажила, но, в силу ли того, что он накрутил себя, или в силу того, что тоска забралась глубоко в душу, ключица готова была лопнуть и он постоянно колол себе морфий.       А ещё они много пили. Сперва поминая Гюнтера, потом просто так, от скуки. Всё, даже медицинский спирт, который выдавали для протирки. Потом, чтобы его не пили, начальство приказало травить спирт серным эфиром, но солдаты продолжали пить и травленый, пока его совсем не изъяли. Потом Герман ввёл большие штрафы, пить стало невыгодно, и Кунц вспомнил про морфий, но и его было не достать. Он впал в отчаяние, но Лоренц и Зайдель быстро вернули его к жизни, и уже через месяц Кунц был таким же, как прежде.       В июле они закончили помогать солдатам СД и были вынуждены занимать себя сами. С утра пораньше он, Зайдель и Лоренц вышли на улицу, чтобы поесть в тишине. Лоренц пожарил оладьи, но сегодня они были невкусными, солёными, масляными, и они решили скормить их Людвигу, который в неподходящий час вышел набрать воды из колодца.       — Эй, рядовой, подойди сюда! — крикнул Зайдель.       Заметив Кунца, Людвиг исполнил приказ.       — Д-держи оладьи, — сказал Лоренц и придвинул к нему тарелку.       Глаза Людвига блеснули, он, в силу своей наивности, обрадовался. Зайдель и Лоренц замерли, из последних сил сдерживая смех.       — Не ешь, они гадкие, — сжалился Кунц.       — Зачем вы так? — искренне спросил Людвиг.       — Лоренц старался, выкинуть жалко, — ответил Зайдель.       — Скормите русским.       Зайделю не понравился его ответ, но Людвига уже и след простыл.       — Скормлю собакам, — на выдохе сказал Кунц, поднявшись. — Им-то точно понравится.       Он направился к дому напротив, а там свернул во двор. У покосившегося дома стоял небольшой, огороженный забором огород, в котором немцы устроили склад. Кунц сел на доски и приманил щенков. Кунц подкармливал их, если была возможность, впрочем, русские их тоже не обижали — вокруг валялась отварная картошка, даже немного курицы, почти съеденной. Щенки потыкались мордой в брюки и зажевали. Смотреть на них было удивительно приятно и интересно, особенно когда три-четыре щенка забирались в отрезок широкой трубы. Кунц растрогался, у него наверняка было глупое лицо, как будто он сейчас зарыдает.       Из дома показался одноногий мальчишка, поудобнее перехватил костыль и поскакал на Базарную площадь. Когда он не работал, слонялся по городу, Кунц часто его видел. Видимо, мальчишка был очень любопытным и дерзким — солдаты СД его постоянно поколачивали, — но не достаточно умным, чтобы его убили. Следом вышли старик и мальчик — они повезли мясо на базар; за ними вышел мужчина средних лет с интеллигентным лицом и узкими плечами — его звали Немец; другой мальчик, помладше первого, громко захлопнул дверь. Немец любезно поздоровался с Кунцем и пошёл в направлении железной дороги. Вроде бы он помогал отлавливать партизан, но Кунц этим не интересовался; главное, что Немец каждую пятницу приходил менять рубли на марки.       Зарплату русским платили рублями, но купить продукты можно было только на марки, к тому же без немецких денег нельзя было попасть в госпиталь или выпросить лекарство. Они делали это нелегально, и если бы Кюхлер узнал, прибил бы их. Зато русские деньги можно было сдать в гестапо, сказав, что изъяли многочисленные накопления, и получить гонорар — уже немецкими. Одним словом, он, Зайдель и Лоренц не бедствовали.       Днём было прохладно, и Кунц решил пробежаться с Зайделем от дома до начала улицы на радость себе и прохожим. Пока они готовились, стояла домашняя и душевная атмосфера. Совершенно незнакомые люди здоровались друг с другом и обсуждали новости, пока Зайдель по-дружески вгонял его в азарт предстоящего соревнования.       — На суше вы только болтать можете, — ответил Кунц, разминая плечи.       — Ладно тебе! — усмехнулся Зайдель и сел на корточки, чтобы потуже завязать ботинки. — Думаешь, если смерть обогнал, то и меня сможешь?       — Так я теперь быстрее смерти.       — Не жизни же.       — Тупой из тебя философ.       — Тупой-тупой, — передразнил его Зайдель и хлопнул ладонью по коленке. — У тебя дыхалка слабая, координация расшатанная, сосредоточенность на троечку.       — На твёрдую четвёрку, Зайдель.       — Смотри, не навернись перед финишем.       Они улыбнулись друг другу и встали на низкий старт. Лоренц вышел к черте, проведённой углём, поднял вверх шейный платок. Кунц увидел, как его рука медленно опускается вниз, а платок вытягивается, словно кнут, и рванул вперёд. Кровь забурлила по венам, он на короткий миг почувствовал себя свободным — от мыслей, чувств, размышлений, страданий, самого себя. Дорога до конца улицы была самым чудесным событием, случившимся с ним, но на обратном пути воздух покинул лёгкие, и Кунц остановился в нескольких метрах от финиша, чтобы отдышаться. Всё же ключица страшно ныла, но как же приятно было чувствовать себя живым существом! Да и Зайделю не обидно было проиграть.       Впрочем, он поймал Кунца на финишной черте, стиснул плечи и стал громко декламировать:       — Посмотрите на него! Ключица ещё не заросла, а он бегает. Настоящий немецкий солдат!       Кунцу стали кивать, улыбаться, на минуту он снова оказался героем. Солдатам понравилась идея, их сменила следующая двойка и стала готовиться к забегу, а Кунц, Зайдель и Лоренц решили сходить на озеро, чтобы закрепить радость. У железной дороги лежали расстрелянные евреи. Там Кунц увидел Майера, гуляющего между тел. Они зацепились друг за друга взглядами. Кунц кивнул, но Майер усмехнулся, будто что-то придумал и эта мысль его позабавила.       От жары озеро немного пересохло, зацвело, подёрнулось ряской, но продолжило манить перекатами волн. Равнина с густой высокой травой скоро сменилась приозёрными зарослями, и они вышли на глиняный берег, где сидел одноногий. Заметив их, одноногий вскочил и попрыгал вверх, но Зайдель, разгорячённый радостью победы, не собирался отпускать его просто так.       Он выхватил люгер из-за пояса и выпустил три патрона под костыль. Одноногий замер и повернул к ним скорбное умное лицо, словно и не испугался вовсе.       — Тебя не учили, как нужно приветствовать офицеров? — процедил Зайдель сквозь зубы.       Одноногий молчал, но по глазам было видно, что он всё понимает.       — Н-не видишь, ч-что ли, что языка н-не знает? — спросил Лоренц, отчего-то разволновавшись, и вся фраза вышла больно дёрганой.       — Пусть учит наш язык, — сказал Зайдель. — Или он ещё и глухой?       — Он просто тебя выводит, — ответил Кунц. — Не стоит марать руки.       — Верно, З-зайдель, — согласился Лоренц. — М-мы не за этим сюда п-пришли.       Только Зайдель убрал люгер, как одноногий скрылся в зарослях. Они быстро разделись и нырнули в озеро. Лоренц остался на берегу, чтобы охранять вещи, но когда Кунц доплыл до середины озера, увидел, что он сидит в стороне и выписывает узоры на глине.       Сделав круг, Зайдель крикнул:       — А ты всё такой же человеколюб, Мельсбах!       — Почему же?       — Он инвалид и не достоин жить.       — Мой отец инвалид, — ответил Кунц, и нутро его будто впервые заклокотало. — У него одна нога короче другой. А если бы твой отец вернулся с Первой войны без ноги, ты бы сказал то же самое?       Лицо Зайделя побелело, но он ничего не сказал. Только мазнул по нему странным взглядом и нырнул в воду, а Кунц остался лежать на глади и смотреть, как ветер гонит его прочь. Солнце подсвечивало воду, беззаботно скользили водомерки. Наблюдая за торжеством природы, Кунц понял, как сильно соскучился по семье. Он отдохнул от долгой дороги, его эмоции по-детски искренне, но завтра он так печалиться уже не сможет.       Следующие две недели Кунц сам ходил на озеро, чтобы застать одноногого. Делал он это от скуки и любопытства, а ещё потому, что перестал видеть его по утрам, когда кормил щенков. Кунцу не хотелось, чтобы одноногого прибили, но сама мысль, что он узнает о его смерти раньше русских, Зайделя, Лоренца и Кюхлера, тешила самолюбие, как будто он владел им.       В один жаркий вечер они встретились на берегу. Одноногий сидел в траве и крутил верёвку, один конец которой был опущен в воду. Кунц подошёл к высокому камышу, через который пробивались лучи заходящего солнца. Он прихватил лист бумаги в надежде написать стих, но теперь был рад встрече, да и вряд ли у него что-нибудь получилось бы.       — Изымать изволите, господин унтер-офицер? — спросил одноногий и поднял лицо со свежим синяком.       — Мне не нужна верёвка, — ответил Кунц на русском.       — Вам всегда что-то нужно.       Кунц сдержал смешок и подметил:       — Ты смерти не боишься.       — А чего её бояться? — протянул одноногий. — На фронт меня не взяли. Что ж теперь её бояться-то? Братцу да отцу моему жизни долгой, чтобы победили. Почему не бьёте меня? Руки марать не хотите?       — Как называется это озеро? — в свою очередь спросил Кунц. — Вы всему даёте имена.       Одноногий вжал голову в плечи и сказал:       — Касплянское.       — Касплянское, — повторил Кунц, посмотрев вдаль. — Наверное, раньше оно было шире.       Одноногий промолчал, повязал верёвку на костыль и поскакал к железной дороге. Во второй раз их разговор получился длиннее, а на пятый они проговорили тридцать минут, присматриваясь друг к другу. Кунц готов был достать одноногому еды, мыла или спичек, если тот попросит, — не только же ему одному развлекаться. Однако одноногий ничего не просил, не жаловался и вёл себя так, словно они встречались случайно, отчего всё больше нравился Кунцу. На лицо он был некрасивый, но в движении век, губ, широких бровей чувствовалась харизма; он был крепкий и сильный, как конь. Кунцу хотелось пригладить его вольные волосы, но когда он думал об этом, видел перед собой Кюхлера, и боязливо обходил подобные мысли стороной.       В тот день стояло знойное лето. Из-за озера подул ветер, зашелестел с сухим треском камыш, и пахнуло жарой, а Кунц всё смотрел, как мальки ходят стайками у корней в прозрачной воде. Вдалеке, на самой середине озера, всплеснула большая рыба, когда он услышал звук приближающихся шагов. Кунц обернулся и уже вполоборота наблюдал, как одноногий выходит на берег, но не с тропинки, а из высокой травы. Колени его были в земле, под носом виднелись грязные разводы, будто он делал что-то, глубоко задумавшись.       Кунц представил, как встанет перед ним и с вышины авторитета прикажет сказать, где был и что делал, а одноногий даже не сможет от беспомощности застрелиться, потому что и в этом случае он останется в своей памяти предателем. Но пока этого не мог, хоть и чувствовал, что может приказать ветру — ослабеть, волнам — успокоиться, небу — проясниться.       — Хочешь, господин унтер-офицер, я тебе такое русское слово скажу, что ты его не поймёшь? — сказал одноногий, опустившись на камень.       — Давай.       — Да нет.       Кунц усмехнулся, это его позабавило.       — Знаете, господин унтер-офицер, у нас на каждого из вас есть прозвище.       Кунц качнул головой, разрешая продолжить.       — Главный в вашем взводе — псина сутулая. Ещё один господин унтер-офицер — бледная крыса.       — А меня как называете?       — То и говорю, что для вас не придумали, — сказал одноногий, бережно достав из кармана сигарету и коробок с одной спичкой. — Дед говорит, что у вас нечеловеческие глаза. Боятся вас. Но собаки вас любят, значит вы всё же не мертвец.       — Как можно бояться добра? — спросил Кунц.       — От добра родится добро, человек родит человека, а от собаки родится собака, — сказал одноногий и закурил. — Но говорить с вами хорошо, бог видит…       Больше он не проронил ни слова. Кунц посидел ещё несколько минут, наблюдая, как из ниоткуда появившиеся перьевые облака отражаются в озере, и пошёл к железной дороге. На душе осталось неприятное чувство, будто одноногий прощался, будто у него отняли цель, к которой он долго стремился.       У двери крайнего дома стоял Майер и курил, пуская завитки дыма в небо. Увидев Кунца, он крикнул:       — Мельсбах, ко мне!       Кунц встал напротив и отдал честь.       — Радостно видеть, что война закаляет дух и характер, — сказал Майер, оголив жёлтые зубы. — Как не может быть плохо всем в мирное время, так и не может плохо быть всем на войне, верно говорю?       — Верно, герр гауптман.       — Помнишь про свой долг? — сказал он и достал из кармана ампулу с морфием. — Я дам ещё десять, если всё сделаешь правильно.       Сердце Кунца забилось в горле, руки похолодели, словно не было трезвого месяца. Морфия захотелось настолько сильно, что он больше не мог ни о чём другом думать и говорить.       — Наведайся как-то к своему братцу, — голос Майера проникал в мысли, пропитывал изнутри. — Найди письма от майора Фогеля и принеси мне. Понял меня?       Кунц не помнил, как дошёл до квартиры. Ампула с морфием прожигала ладонь, он попытался выбросить её в окно, но на душе открылась саднящая рана, и он поставил её на стол. Сделав круг по комнате, Кунц сел на край кровати и долго наблюдал, как морфий, подсвеченный солнечными лучами, становится жёлтым, словно расплавленное золото. И всё время, пока он смотрел на морфий, тело его гудело: гудели лёгкие, гудело сердце, гудел мозг, а особенно суставы на руках. Он чувствовал себя сумасшедшим. Безумцем! Только морфий мог избавить тело от нечеловеческих страданий, за что Кунц проклинал его и благодарил! Ему не нужны ни семья, ни друзья, ни служба, ни развлечения, ни еда — не нужно ничего, кроме морфия.       Он поддался желаниям и винил себя, пока морфий не подействовал. Потом, стараясь не показывать никаких чувств, Кунц поел с Зайделем и Лоренцем и пошёл менять деньги. Они встали у труб, где тоскливо выли щенки. Глаза у Немца были задумчивыми и грустными, как и у одноногого. Солнце уже не светило, как прежде, не палило пыльную, раскалённую землю, не жгло лица и не высушивало воду у берегов озера. «Что случилось? Что-то случилось…» — пьяно размышлял Кунц.       Когда Лоренц предложил отнять у Немца все деньги, он мог видеть только обрывки реальности, а не всю картину. Вроде бы они так и сделали. Зайдель влепил Немцу пощёчину, тот свалился, пробормотал что-то неразборчивое и поковылял прочь. Или это сделал сам Кунц? Пока он шёл до Базарной площади, у него болела рука и было трудно сжимать кулак. Там Кунц заметил, как новобранцы вытащили мальчишку из подворотни. Они смеялись над ним, заставили стоять на одной ноге, а потом поставили яблоко на макушку и решили стрелять по очереди.       — Герр унтер-офицер, — восторженно крикнул кривоносый новобранец и поднёс винтовку. — Герр унтер-офицер, а покажите, как надо. Вы — лучший!       Мальчик трепыхался в руках, словно рыба, пойманная в сети. Солдаты СС стояли неподалёку и смеялись, люди обходили их стороной, потеряв интерес к смерти, а у прилавка сидел Людвиг и жевал черешню. Кунц подошёл к нему и вскинул винтовку. До мальчика было двести пятьдесят метров, не меньше, но Кунц видел всё, даже как ветер приглаживает клочки волос на висках.       Когда солдаты поставили мальчика ровно и схватили за подбородок, Кунц нажал на курок. Пуля попала в яблоко, послышался восторженный гогот, кто-то захлопал, и в этой неразберихе было почти не слышно слёз.       — Герр унтер-офицер, — удивлённо сказал Людвиг, вскочив на ноги. — Кто вас научил стрелять?       — Война, — ответил Кунц и отдал ему винтовку.       — Вы покажете нам, как стрелять? — продолжил Людвиг, словно не слышал ответа. Было в нём много от детства, какого-то романтичного, давнего.       Вдруг Людвиг подтянулся и отдал честь. Кунц обернулся и увидел Кюхлера, который, сразу было видно, находился в полном недоумении. Он ничего не сказал, только отвёл Кунца за будку с хлебом. Не успел Кунц открыть рот, как ему прилетела хлёсткая и довольно сильная пощёчина. Он прочувствовал все эмоции, испытанные когда-либо, в эти пару секунд, но не нашёл, что сказать, — столько было в глазах Кюхлера грусти, злобы.       — А теперь подумай! — прошептал Кюхлер.       А голос его — в нём было столько красок, столько разнообразных интонаций, столько выразительности!       — Кюхлер…       — Всё.       Покачав головой, он ушёл. Кунц огляделся по сторонам, чтобы убедиться, что их никто не видел. Постепенно чувство улеглись и всё снова стало безразлично.       Он просидел в столовой до позднего вечера, покупая всё, что душе захочется, но все наслаждения затмевал один вопрос: о чём писали друг другу майор и Герман? А важно ли всё это? Он собирался предать Германа, перевернуть их отношения, расставить совершенно иные акценты. К девяти вечера Кунц поднялся на нужный этаж офицерского дома и постучался в дверь. Никто не открыл.       «Так нельзя, — растеряно подумал он, оказавшись на улице. — Он бы тебя никогда не подставил, не унизил». В голову полезли несущественные мелочи вроде улыбки Германа, когда тот дарил «Демиана», — доброй, немного смущённой, немного самонадеянной. В чувствах к Герману всё внешнее должно быть устранено; их любовь должна быть константой, постоянной переменной, в ней должно иметься в виду одно достоинство. Раньше Кунц был слишком глупым, чтобы это понять, теперь он был настолько глупым, что всё понимал, но не мог бороться с обстоятельствами.       Прозвенел колокол — объявили комендантский час, и морфий потерял над ним власть. Блаженство исчезло бесследно, наступили боль, ужас, тьма. Майер — он дьявол во плоти. Он вмиг сделал Кунца беспомощным и убогим, вмиг перечеркнул жизнь, которая только стала понятнее.       Страх накатил волной, и Кунц зашёл в комнату Кюхлера. Тот сидел за столом и читал книгу, рядом горели три свечи, языки пламени отбрасывали на лицо тревожные тени. Кунц готов был разрыдаться, и сам факт, что он готов это сделать, только сильнее его испугал.       Кунц сел на кровать и сказал:       — Я вколол морфий. И чуть не совершил что-то страшное, от этого корю себя и проклинаю.       — Где ты его взял?       — Майер дал.       Кюхлер сел рядом, проехался ладонями по брюкам, собирая мысли в кучу. Кунц так хотел, чтобы ему сказали, что всё будет хорошо; он так хотел впасть в детство, но Кюхлер лишь тихо, даже стыдливо проронил:       — Главное, что не сделал. Завтра тебе полегчает.       — Я не могу думать ни о чём другом.       — Что же, что же… — Кюхлер помолчал немного. — На фронте потихоньку отвыкнешь.       — За что мне все эти страдания? — Кунц вскочил, ударив кулаком в стену, и горестно рухнул на место.       В комнате появилась голова Лоренца. Кюхлер крикнул на неё, и голова мигом скрылась за дверью.       — Как же ты не понимаешь? — сказал Кунц, пытаясь взглядом найти его лицо — близкое, но в то же время какое-то новое.       — Я всё понимаю. Я же не полено, не деревянный, Кунц, всё вижу.       — Я люблю тебя.       Кюхлер покачал головой.       — Я мужчина и гожусь тебе в отцы.       — Я и сам этого не хочу, но это как лихорадка. Её никто не хочет.       — Не говори так. Любовь прекрасна, — сказал Кюхлер, наконец заглянув в глаза, и Кунц увидел, что ему было тяжело. — Прекрасна, понимаешь? Тебе нужно найти девушку, нарожать детей. Без детей всё не то.       — Я завтра могу умереть. Как я могу думать о детях?.. — признался Кунц. — Мне двадцать лет, я не влюблялся в женщин. У меня даже никогда не было секса.       — Ты обрекаешь себя на одиночество, — продолжал Кюхлер. — Ты всегда будешь одиноким на этом пути.       — Почему?       — Я знаю, поэтому и говорю. Да и в сексе без любви нет ничего хорошего.       Кунц не поверил ушам: Кюхлер говорит, что понимает его? Было бы разумно отступить, но он ощутил невероятную тоску по событиям, которые так и не произошли, и попросил:       — Покажи, как нужно любить.       Неожиданно для себя он не увидел в глазах ни брезгливости, ни злобы, только улыбку. «Вот оно — душевное родство, душевная близость», — промелькнуло в голове. Кюхлер погладил его по волосам, растерев несколько прядок между пальцами, и вздохнул.       — Ты красивый как дьявол, и я отчасти этому приписываю слабость к тебе. Ох, Кунц… Что же происходит?       Кюхлер стянул с него китель и начал расстёгивать пуговицы на рубашке. Уши Кунца вспыхнули, но и стыд вскоре сменился сладостным вожделением.       — Передумал? — спросил Кюхлер, прищурившись.       Кунц покачал головой и тоже стал раздевать его, а раздев, поцеловал. Он больше не думал о том, что от Кюхлера воняет сигаретами и оружейной смазкой; он смотрел в ясные раскосые глаза, и это были самые красивые глаза на свете. Кюхлер целовал его как человек, впервые открывший поцелуй, с медлительностью, которая сводит с ума. После губы спустились на шею, плечи.       Запрокинув голову, Кунц приложился затылком к стене, в сущности не веря, что всё это происходит взаправду. Мысли снова сосредоточились на морфии и ощущениях, которые тот вызывал, пока Кюхлер не взял ладони в свои и не показал, как себя гладить. Кунц коснулся шрама на спине, Кюхлер жарко выдохнул, и он стал искать на теле следы многочисленных сражений. Это нравилось обоим. Нет, на спине был только один, но очень большой шрам, похожий на след от гранаты, протянувшийся от правой лопатки до поясницы. Другой шрам — на левом бедре. Третий был на правом боку, а внизу живота, у самого паха, виднелся кривой шрам от полостной операции. Увлёкшись, Кунц исследовал его от макушки до пальцев ног.       Неожиданно Кюхлер отодвинулся в сторону и достал губами ложбинку мышц на его животе, которые были ещё не обцелованы. Потом положил на кровать и сказал быть тише. Кунц привстал на локтях, но увидев, что Кюхлер без лишних прелюдий просто берет член в рот, рухнул обратно. Язык прошёлся по венам, которые вмиг стали каменными, голова скользнула вверх — мягко, влажно, сладко целуя пах. Кунц закусил ладонь. Боже! Голова Кюхлера заходила вверх-вниз, вверх-вниз.       Такого он не делал ни в одной фантазии! Это было дико, стыдно, но настолько приятно, что Кунц кончил за полминуты. От нахлынувшей эйфории он обхватил член Кюхлера рукой и стал помогать, всё ещё стесняясь смотреть в упор, но от одной только мысли, что он ласкает другого мужчину, Кунц возбудился снова. Кюхлер словно не замечал этого. Он избегал прикосновений, думая о чём-то далёком и, может быть, вовсе небывалом.       Наконец Кюхлер прерывисто задышал и излился в ладонь несколькими каплями. Посидели немного; Кюхлер водил ладонью по его спине, Кунц прислонился щекой к плечу и вдыхал запах его кожи. Страсти в душе понемногу улеглись.       — Тебе понравилось? — первое, что спросил Кюхлер.       Кунц кивнул.       — Одевайся, — улыбнулся Кюхлер.       Он достал ранец из-под кровати, выложил чистую рубашку, штаны.       — Ну, чего ждёшь?       Кунц натянул вещи, быть может, слишком медленно, поэтому Кюхлер уложил его обратно и накрыл покрывалом. Кунц не знал, как вытереть ладонь, поэтому сжал в кулак. Внутри было тепло и липко. И эту мерзость женщина чувствует в себе?       Кюхлер погладил его по волосам, уже не как раньше, скорее как взрослый ребёнка, и сказал:       — Спи. Завтра будет лучше, вот увидишь.       Кунц ещё долго наблюдал, как отблески свечей облизывают его лицо. Дурной сон, не более! И в комнате, и в мыслях возникла тьма, но с рассветом и правда стало легче.       Утром Лоренц приготовил оладьи, и они поели за одним столом. Кунц тайком наблюдал за Кюхлером, но не заметил ничего пугающего, только лёгкое веселье во взгляде. «И правда, ничего не изменишь», — в конце концов решил он. И корить себя за проявленную слабость абсолютно бессмысленно, им было хорошо.       После завтрака офицер принёс десять варёных яиц и попросил сменить его на посту. Кунц быстро собрал отряд и уже в полдень стоял на Базарной площади, не столько высматривая признаки нарушения, сколько отдыхая. Вскоре из столовой вышел Майер и нетерпеливо качнул головой. Кунц отдал честь, как бы превознося себя над ним. Губы Майера искривились в ухмылке, и он пошёл прочь нога за ногу. Это была маленькая победа и ещё один шаг в новую жизнь.       К полудню началась паника: солдаты СС собрались в группы и последовали к железной дороге. Из-за угла показался Герман с их офицером и, заметив Кунца, удивлённо спросил:       — Что ты здесь делаешь?       — Подменяю второй взвод.       — Не пропускать никого, — приказал Герман, оглядываясь по сторонам. — Кто покажется — обыск и в гестапо. На Железной дороге русский открыл огонь, три офицера мертвы.       Кунц кивнул и послал солдат на рынок, а сам остался с Людвигом. Долгое время никто не появлялся, но ближе к двум дня из-за поворота показался мальчик из дома, в котором жил одноногий. Рядом шёл кто-то ещё. Их фигуры были худыми и серыми, они слились с улицей.       — Мельсбах!       Кунц обернулся и увидел Лоренца, мчавшегося к нему как обезумевший.       — Это Немец! — крикнул он, задыхаясь. — Немец с-стрелял. П-пистолет купил, в-видимо, с-сука.       Кунц снова обернулся на мальчика. Он неспешно тянул тележку, и картинка в голове начала складываться.       — Лоренц, иди в гестапо, — сказал Кунц. — Нужно обыскать берег у озера, Лоренц. Быстрее!       Тот кивнул и помчался в главное здание, а Кунц повёл Людвига к мальчику. Первое, что он заметил, — это его глаза, как они блестят, большие и голубые. Потом он заметил другие глаза — наглые, чёрные. Людвиг приказал отступить на шаг, мальчик повиновался, но второй не тронулся с места. Руки скользнули в тележку. И Кунц наконец понял, что это еврей, которого он встретил по дороге в Смоленск.       Он вскинул винтовку и выстрелил первым. Пуля угодила в грудь, но еврей не шелохнулся, вскинул винтовку и стал стрелять по ним неразборчиво.       Кунц притянул Людвига к земле, но того уже ранили в плечо. Сбежались солдаты, еврей не унимался, спрятавшись за дом, и, чтобы Людвиг отполз в сторону, Кунц поднялся, прикрывшись мальчиком. Только тогда еврей вышел из укрытия. Лицо его побледнело, он стал как больной.       — Тебя всё равно расстреляют. Будешь молчать — расстреляют всех в доме, — сказал Кунц. — Скажешь всё.       Еврей покачал головой. Он не хотел быть предателем, а теперь он наверняка чувствовал, что предает всех. Скорее всего, Немец выстрелил случайно, вот и всплыл этот многогранник лжи, в котором они метались.       — Он должен был прикончить тебя. Чтоб ты сдох, — одними губами прошептал еврей и выстрелил себе в лоб.       И снова воцарилась тишина.       Не отворачиваясь, Кунц передал мальчика солдатам, потом помог Людвигу подняться и посидел с ним, пока его не отнесли в госпиталь. Вечером петли на Базарной площади освободили от трупов. Жителей согнали на показательную казнь, а тех, кто был занят на железной дороге, избили. К виселице подвели двух мальчиков, старика и одноногого, почти полумёртвого. У озера нашли динамит, и хоть одноногий не сознался, в гестапо решили, что они собирались подорвать новую больницу. Роковая случайность!.. Должно быть, Кунцу снова выкажут благодарность.       Русских повесили, и на долю секунды в душе появилась тьма. Потом Кунц пошёл к озеру, пытаясь бороться с собой какими-то невероятными силами, надеялся, что происходящее с ним — временное, возможно, усталость. У него есть не только морфий; люди делают его сильным и живым. И когда он научится брать от них всё, поверит в свою гармонию с миром, станет равным самому себе, станет сверхчеловеком.       Августовское солнце почти закатилось за горизонт, лучи подсвечивали воду, бросая багровые отблески. Кунц поднял с земли камень и бросил в озеро. Могучая и огромная природа понемногу побеждала его душевную боль спокойной красотой. И вдруг на него напало вдохновение. Столько строк возникло в голове, что Кунц достал из кармана лист и тут же записал их. Строки были новыми и восхитительными! Пожалуй, это было его великое достижение.
354 Нравится 153 Отзывы 185 В сборник
Отзывы (16)