ID работы: 11541621

Танатологи

Слэш
NC-17
Завершён
184
Nikto_38 бета
Sonea_7 гамма
AnanasWe_Be гамма
GodScum_0 гамма
Размер:
300 страниц, 24 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
184 Нравится 57 Отзывы 108 В сборник Скачать

Часть 2

Настройки текста
      С письмом я явно перестарался. Прочтя его, можно было принять меня по меньшей мере за английского лорда, от скуки решившего повысить свою образованность и снизошедшего до их скромного колледжа (как бы сообщая этим, что у моей светлости за плечами и так достаточно престижа, чтобы гнаться за ним еще и при выборе учебного заведения). Я даже толком не определился, о чем просить: о том, чтобы они дали мне какую-нибудь простую работу, для которой не нужна ученая степень, или чтобы выделили мне стипендию на учебу. (В глубине души я понимал, что мне, скорее всего, не дадут ни того, ни другого). К тому же, чем больше я официальничал, тем сильнее мне мерещилась угроза провала. Она скрывалась буквально в каждой мелочи. В каждом неуверенно выведенном знаке препинания (а я отдавал предпочтение точкам), в каждой слишком сильно вдавленной в бумагу букве как будто дрожала трещина моей липовой репутации. Одно неосторожное движение — и меня раскроют. Я помню, как по десять раз перепроверял, чтобы не ошибиться.       А потом потянулись недели ожидания. Я грыз ногти и ждал ответа. Скучал за партой, мыл тарелки у Йорге, сидел на пожарной лестнице и ждал. Я не представлял, сколько времени занимает путь письма из Олд-Роуда в Нью-Йорк, и с каждым днем все больше убеждался, что сделал глупость. Что над моим душеизлиянием они посмеялись всем колледжем: ни малейшего шанса на хоть какую-то обратную связь я себе не давал. И вообще, в последнее время от писем, запихиваемых почтальоном в наш ящик, было одно расстройство.       Но в конце концов, спустя месяц или около того, пришел ответ. Я стоял посреди улицы и держал конверт, подписанный каллиграфически (большая «и» тянется вверх, останавливаясь едва не доходя до верхней строчки, «р» давит головой на соседнюю «т»…) Дверца почтового ящика раскачивалась, как ссохшийся кукурузный лист на ветру.       В тот миг я чувствовал себя пациентом, у которого отобрали единственную надежду на исцеление. Вот на секундочку ее допустили, чтобы я успел воодушевиться, — и сразу отобрали. Пусть это и был по большей мере самообман. И даже сосед, пьяно вывалившийся из дома напротив, стал только фрагментом картинки, фона, закопченного мира, который не собирался меня спасать, — хотя я так простодушно надеялся на удачу.       Я разорвал конверт едва ли не вместе с письмом.       Мой дорогой друг,       Маленький магнитофончик в моей голове включился и записал, как вспотели и задрожали ладони, и как все, что до сих было на фоне, куда-то исчезло. Ни пьяного соседа, ни дома, ни сквозняка.              Я всей душой поддерживаю ваше увлечение гуманитарными науками, — увы, в наш непростой век оно заслуживает особого уважения и поощрения. Однако я вынужден признать, что, к сожалению, у колледжа нет возможности принять вас…       Я буквально впился в письмо ногтями.       Прошлой осенью у нас была открыта вакансия помощника библиотекаря, но, к сожалению, теперь она занята.              Плевать. Что насчет других мест?       Это же касается и других рабочих мест, не требующих профильного образования — в середине академического года они у нас освобождаются крайне редко.       Уборка помещений? Готовка еды в студенческом кафе? Я почти научился стряпать, пока работал у Йорге.       Мне приятно видеть ваш энтузиазм, и я мог бы походатайствовать за вас, будь у нас место помощника преподавателя — профессору Эйсену, нашему главному специалисту,…       У меня внутри все похолодело и замерло.       …в последнее время очень нужна помощь в мелких организационных делах. Но, к сожалению, это место уже занято, и к тому же, оно обычно подразумевает…       Хорошо.       Я был готов работать у вас бесплатно.       …поэтому, к моему, повторюсь, большому сожалению, мы ничем не можем вам помочь. Но я уверен, что любое другое учебное заведение, при наличии вакансии по соответствующей специализации почтет за честь принять вас. С наилучшими пожеланиями, заведующий кафедрой философии, проф. Ноэль Винтерхальтер.       Из почтового ящика торчало еще много писем. Просроченные счета. Открытки от родственников с жалобными просьбами о помощи, долги, выписки, жиденькие каталоги. Они выпали и рассыпались, стоило мне со всей дури врезать кулаком по проклятому ящику.       Мечтам и надеждам пришел конец. Я продолжал сжимать бумагу, будто хотел выдавить из нее хоть что-нибудь еще, что-нибудь спасительное, утешительное, что-нибудь, что обычно дают в конце, когда уже понятно, что это не счастливый финал и надо бы хоть немного его разбавить, просто для проформы, чтобы сценаристов не посчитали совсем уж сволочами. Но этого не было. Мне показывали, но не давали. «Мы могли бы, но мы не можем». «Мы бы сделали, но мы не будем».       Я пытался чем-то себя отвлечь, чем-то искусственно придуманным здесь и сейчас, приятным воспоминанием, может быть, но мой внутренний магнитофончик сбился, запутался, пленка вылезла кишками из распоротого брюха, коричневый зловонный комок со всеми сто раз пересмотренными секретами.       Я был маленьким, никчемным и никому не нужным, как окно в гараже.       Должен признаться, в те дни солнце надо мной погасло. Я поверил, что все пропало. Мои тайны, мои сросшиеся головами щенки погибли, потому что не могли есть. Я даже вернул учебник в библиотеку (жест умирающего, который решил наспех раздать все долги, прежде чем отправиться на тот свет). Мне хотелось залечь на дно, но это было невозможно, потому что я уже был на дне. И там, в руинах на глубине в сотни тысяч футов, ко мне периодически подплывали чудовища. Гнусные, омерзительные, пугающие; перегораживали путь. От ужаса я цепенел и не знал, что делать; разве только привстать на цыпочки и бочком, бочком, пока не набросились.       Со стороны могло сложиться впечатление, что я веду двойную жизнь, обманывая и себя, и других. Но правда в том, что я был всего лишь преданным до упертости воспевателем странного божества, и в этой преданности заключалась моя честность. Я был готов служить ему, подметать ступеньки в его храме, менять свечи, чистить просторные светильники апельсинового цвета. Шипеть из угла на прихожан. Тараторить горячечные молитвы на ночь, со слезами вперемешку, то ли от стыда, то ли от благоговения. Или того и другого разом.       Будущее — если оно, конечно, у меня было, — виделось теперь сплошным упадком и угасанием. Так мне и надо. Вся жизнь как тюрьма, отбывание наказания за несовершенное преступление. Сейчас я думаю, что то впечатление было обманчивым. Нельзя, особенно когда вы на дне, что-либо самому себе предсказывать. Профессор в одной из статей пишет, что собственное будущее нельзя предугадать — все слишком изменчиво. «Если бы мы только могли знать, как работает человеческая природа, вплоть до глубочайших ее оснований и до мельчайших деталей, — мы могли бы высчитать с точностью, близкой к математической, все состояния, все, что чувствует носитель такой природы, вплоть до его смерти. И в этом не было бы никакой загадки. Ведь если человек есть своего рода машина, то у такой машины не может быть состояний, которые было бы невозможно высчитать». Я прокручивал в голове эти слова множество раз, но даже они не разбавляли ощущения обреченности, охватившего меня в ту безрадостную пору.       Естественно, мое состояние не укрылось от посторонних глаз, — это неизбежно, если вы живете в большой семье. Я превратился в законченного пессимиста. Мама причитала, что я совсем ничего не ем, и подкладывала мне лишний кусок говядины в суп, пытаясь пробудить таким образом аппетит. Но аппетит пробуждался только у моих братьев, и они возмущенно требовали добавки и столько же мяса, «потому что несправедливо, чтобы все ему одному, — он даже не работает как следует!» (По их мнению, если человек не пропадает на фабрике с утра до ночи — он не работает как следует).       Дядя Огюст со снисходительной улыбкой объяснял мою меланхолию «трудным возрастом», сдабривая это объяснение долгими рассказами о собственных метаниях: «О, какие были времена… я зачитывался Марксом, да… и верил в революционное будущее Америки!.. Но это пройдет, все проходит, так или иначе…»       Моя младшая сестра Эвелин как-то прознала про мое несостоявшееся свидание с Оливией, и в ее романтическом девчачьем мозгу сложилась закрученная любовная история. Не знаю, чего она хотела добиться, но она то принималась меня утешать, как ребенка, то дразнила и подтрунивала, от чего я только сильнее злился и уходил в себя.       Ближе всех к истине оказалась бабушка. Она раскусила, что меня мучит душевная боль, но списывала это на мою духовную неразвитость и уговаривала пойти с ней в церковь. Вообще, когда я был маленький, она часто водила меня в церковь, пытаясь таким образом приобщить к религии. Не думаю, что от этого был толк: в церкви я скучал, разглядывал узор плитки на полу и обтертый переплет молитвенника, а слова, произносимые священником, ничуть меня не трогали. Они были, как правило, очень простыми, даже тривиальными. Вроде «кто трудится — тот спасается», или «ищущий да обрящет чего-то там». Все это, конечно, правильно, тут уж не поспоришь. Но такие трюизмы, как и любые тривиальные высказывания, летели мимо меня, не воспламеняя ничего внутри и не принося ожидаемого просветления. В конце концов я начал считать себя черствым, глухим к вере безбожником (хотя бабушка, к ее чести, не опускала рук и упорно продолжала попытки запихнуть меня в христианство. Или христианство — в меня. Это уж как посмотреть).       Бывало, я снова начинал робко думать в направлении колледжа. Хотя бы теоретически — мог бы я туда поступить? Мог бы я там учиться, как все? Где бы я раздобыл на это денег? Мог бы я, как Пол Кизи, поехать на олимпиаду и выиграть там что-нибудь? — Меня взяли бы и за так, наверное, — заявил Пол Кизи. — В университетах иногда бывают стипендии для особо одаренных.       Мне очень хотелось уколоть его насчет «особо одаренного», но ведь это была правда. Пол был по-настоящему одарен. — Зачем ты тогда ездил на олимпиаду? — спросил я.       Он пожал плечами. — Стипендии может и не быть, или она может достаться не всем. — Даже если ты чертов гений? — Я не гений, — спокойно ответил Пол, поправив очки. — Но да. Даже если ты гений, было бы неплохо иметь в кармане чуть больше, чем ничего. Всегда должен быть план Б.       По всему выходило, что уехать в колледж учиться я не мог. Но ладно учиться, — мне не светило даже там работать. Вряд ли опыт подработки в захолустной закусочной как-то помог бы в академической среде, да еще если учесть, кто кроме обглоданного учебника у меня не было ничего, связанного с философией. (Подобная заумь не приживалась в местах вроде Олд-Роуда, и это сказывалось на всех, даже самых заинтересованных обывателях). Если бы профессор занимался чем-то более привычным, вроде английской литературы, — чем плоха литература? — было бы гораздо проще. Но когда дело касается науки, о существовании которой большинство даже не догадывается, вряд ли можно рассчитывать на социальные лифты, будь они неладны.       Сумятицу в мои стремления вносило и то, что для окружения, в котором я вырос, рассуждение о смерти — а уж научное рассуждение и подавно — было чем-то из ряда вон. Люди не привыкли о таком говорить и не хотели слушать; о таком прочно забывали в повседневных заботах, а, если и вспоминали, то только по расписанию, когда кто-то из родни или соседей помирает, и ни минутой больше. Зачем лишний раз вспоминать о том, что страшно, неприятно и неизбежно? От этого положено прятаться, а поднимающий запретные темы человек сразу превращается во врага. Иными словами, в наших краях (как, скорее всего, и повсюду на Среднем Западе) тема человеческой смерти была древним табу, пограничной зоной, где гнездятся суеверия и невежество, каким бы просвещенным ни считалось наше время. Чтобы сопротивляться мнениям толпы — могущественной толпы — нужно быть дураком. А чтобы открыто говорить перед ней о том, чего она на дух не переносит, нужно быть сверхчеловеком.       Я помнил, где нахожусь, и все больше недоумевал, откуда взялось то утреннее шоу. Само по себе оно соответствовало ожиданиям зрителя, бензозаправщика, фермера или владельца закусочной вроде Йорге. Посмеяться над надутыми выскочками из Голливуда, позлорадствовать над облажавшимися бизнесменами — это за милую душу. Но откуда — откуда? — посреди парада народных героев появился профессор? Как он туда попал? И почему? Ведь вся его наука, да и все его существо, казалось, противоречили запросам пролетарской публики. По телевизору нельзя говорить о смерти, если это не бытовой разбой или загадочные убийства, — они, загадочные убийства, на то и загадочные, чтобы загадочностью отвлекать от, собственно, убийства… Тогда — откуда? Почему?..       Я задавал себе этот вопрос снова и снова, перед сном, ворочаясь с боку на бок и морщась от света фонаря с улицы. Ветер ходил по пустоши, вокруг дышали спящие люди, а я все ворочался и ворочался, и никак не мог заснуть.       Прервалась эта трясина зимним днем вскоре после Рождества, когда мне пришло совершенно волшебное письмо. К нам на это время часто наезжали родственники, в кухне было не протолкнуться, а после праздника все разъезжались, дом пустел и как будто сдувался. Я выгребал из ящика ворох писем и поздравительных открыток, среди которых нашелся конверт из Нью-Йорка. Это сразу бросилось в глаза — из нашей семьи никто не жил в Нью-Йорке.       Мой дорогой друг,       если вопрос, изложенный вами в предыдущем письме, все еще не разрешен, у меня есть для вас хорошие новости. В силу непредвиденных обстоятельств, место ассистента преподавателя, о котором я упоминал, на данный момент свободно. Учитывая рвение, проявленное вами, я могу предложить вам попробовать пройти собеседование на эту позицию. Разумеется, при наличии соответствующих рекомендаций из вашего учебного заведения. Также должен предупредить, что жалование, которое предполагает эта должность, невелико, а испытательный срок не оплачивается. Если вас это устроит, будет очень кстати, если вы приедете и мы побеседуем с вами лично. С уважением, заведующий кафедрой философии, проф. Ноэль Винтерхальтер.       Дочитав до конца, я заорал так, что поднял на уши, наверное, всю улицу. ***       Было бы сложно описать чувства, которые я испытал, прочтя то зимнее письмо. Подавленность, омрачавшая предыдущие месяцы, наверняка сыграла свою роль. Но одно могу сказать точно: я внутренне слетел с катушек.       Уверен, что и эта перемена не осталась для моей семьи незамеченной. Вспоминаю сейчас их многозначительные переглядывания. Вы, должно быть, знаете эти особенные взгляды мамы, которая ставит перед вами стакан сока — от них внутренне холодеешь, представляя, что она каким-то образом узнала все ваши секреты. Или сдавленное хихиканье младшей сестры — Эвелин, судя по всему, продолжала придумывать про меня всякую чепуху и рассказывать подружкам. Не знаю, почему они находили это забавным, но моя персона обрастала в их кругу какими-то невероятными качествами и свершениями. — Что смешного? — сурово спросил я, когда Эвелин за завтраком прыскала от смеха так, что чуть не заплевала едой всю кухню. — Ничего, — она потупилась. — Эвелин. — Правда, ничего. — Но она уже давилась от хохота. — А ну прекрати! — Потребовал я, пытаясь скрыть тревогу.       В тот день чуть ли не все девочки из ее класса, едва завидев меня, начинали тихонько хихикать и шептаться. Я злился неимоверно. (А ведь были времена, когда я казался им скучным дылдой. Пробегая мимо, они показывали мне языки, а главной героиней их фантазий была некто Шерон Принсли).       Подобные встряски случались со мной все чаще. Как ни странно, чем больше я погружался в себя, тем сильнее беспокоился — мама догадывается, бабушка догадывается, даже учительница литературы мисс Келли догадывается, — от подозрений я становился ворчливым и замкнутым, что, понятное дело, еще сильнее тревожило взрослых, они еще внимательнее ко мне приглядывались. Будь моя воля, я бы предпочел и вовсе вывалиться в безумие, навеки изолировав себя от окружающих: веселый бред, никакой связи с реальностью. Я не узнаю осторожно приближающуюся родню, брожу дни напролет по улице и бормочу себе под нос; все решили, что я тронутый, и махнули на меня рукой. Было в этом что-то привлекательное. Но вот что еще удивительно: став параноиком в бытовых вещах, я напрочь утратил бдительность в делах серьезных, но абстрактных. Я, например, совершенно не задумывался, что — в практическом плане — означали слова заведующего кафедрой, изложенные в письме. Не обращал внимания на «рекомендации из учебного заведения», под которыми подразумевалось, что я уже учусь в каком-нибудь приличном учебном заведении. В какой-нибудь дорогущей школе. Слово «рекомендации» вообще проплыло мимо моего сознания — оно казалось каким-то невещественным, а потому и не важным. Вдобавок, по сравнению с финансово-бюрократическим кошмаром, которым был окутан путь в колледж до сих пор, все эти размытые формулировки представлялись мне сущей мелочью. Профессор Винтерхальтер, по всей вероятности, решил, что я — такой же, какими были его студенты; умный богатый наследник, от скуки переводящий тексты с латыни на древнегреческий и только из научного любопытства (или временного умопомрачения) интересующийся всякими метафизиками. Я ведь приложил столько усилий, чтобы напустить пыли в глаза. И до меня не сразу дошло, что это, вообще-то, проблема. Заведующий обращался ко мне, как обращаются к людям взрослым и состоятельным, у которых уже все есть и остается только наполнить остаток земной жизни чем-то возвышенным. И вряд ли он распознал бы во мне того, кем я на самом деле был — захолустным оборванцем. Мне даже удавалось оправдывать себя; в конце концов, Пол Кизи тоже был захолустным оборванцем, и ему же удалось отмыться от этого клейма, и я внушал себе, что достаточно замаскироваться под эдакого Пола Кизи, чтобы упорством и хитростью проковырять себе дорожку в колледж.       Но вернемся к знаменательному дню. Письмо я прочел, не сходя с места, около почтового ящика. Поздравительные открытки начали вываливаться из рук. Из-за дома вышла соседская кошка, медленная, толстая, ленивая, и посмотрела на меня, как на умалишенного.       Я влетел домой и, не приходя в себя, настрочил ответ — боже, как тряслась у меня рука, они могли решить, что я не умею писать! — что да, разумеется, я примчусь к ним и стану самым полезным человеком на земле. И только отправив ответ, я понял, что одержимость — это всегда задача с тремя звездочками. Потому что на самом-то деле никакой особой ценности я не представлял. Я по-прежнему был самым обыкновенным подростком, донашивающим рубашки за старшими братьями, штаны — за дядями, а ботинки — за дедом, которого уже давно нет с нами. Я ничуть не лучше тысяч других. У меня не было денег, влиятельных родителей, и учился я в публичной провинциальной школе, рекомендация которой — пустой звук. Да и талантом — таким, какой был у Пола Кизи, таким, которым можно было искупить любое вранье и подлог, я не был наделен. (Эта мысль, ползающая где-то под поверхностью сознания, грызла меня с самого начала и грызет по сей день).       Когда эйфория улетучилась, я наконец столкнулся лицом к лицу с проблемой. И как ее решить, я не представлял. У меня даже не было денег, чтобы поехать в Нью-Йорк и протянуть там какое-то время до этого их жалования (хотя я и подозревал, что оно будет скорее символическим, — претенденты на такую должность идут по призванию, то есть по специфическому зуду, благодаря которому они не нуждаются в поощрении долларами, — наоборот, их это скорее оскорбило бы, выдавая сомнение в искренности их намерений!) К тому же, мне пришлось бы как-то подтвердить, что я действительно на что-то гожусь, и это не то же самое, что взять первого попавшегося оболдуя с улицы. Я должен был соответствовать ожиданиям. А они тогда представлялись мне запредельными.       Здесь, правда, нужно учитывать одно обстоятельство. Я жил в семье, которая, если не по родовой предрасположенности, то хотя бы по закону больших чисел включала в себя людей совершенно разного толка. К примеру, мой долговязый двоюродный брат Оззи был художником. Ему уже перевалило за двадцать пять, он давно жил отдельно от нас — снимал чердак на другом конце Олд-Роуда — и подрабатывал рисованием портретов и карикатур для газет. Когда я был еще совсем маленьким, а Оззи ходил в старшую школу, он иногда рисовал купюры. Уже тогда его художественный дар был очевиден — в подделывании денег Оззи быстро достиг совершенства. Сначала это здорово нас всех выручало: держа маму в неведении насчет источника дохода, он приносил домой еду, купил телевизор, справил выходной костюм моему брату Чарльзу; потом дошла очередь до подержанного «Кадиллака» (несбыточная мечта всех олд-роудских мальчишек). А потом уехал в Лас-Вегас и нарисовал кому-то кучу денег. И вот этот человек, которому он нарисовал, оказался крысой. Его поймали, прижали, все выведали. А потом принялись искать Оззи — он промахнулся и в фамилии Вашингтона сделал ошибку. На Оззи натравили полицию. Он вернулся в Олд-Роуд, какое-то время прятался по чердакам и подвалам (я помню, как мама носила ему миски супа под лестницу, от них поднимался густой пар). Короче говоря, с тех пор Оззи ушел в подполье. Снимал себе угол на окраине, рисовал портреты (поразительно напоминающие портреты президентов) и не высовывался. С нами он почти не общался — как мне сказали, в целях безопасности. Но мама иногда его навещала, носила домашние кукурузные лепешки со свининой.       Я понимал, что Оззи вряд ли согласится мне помочь. С моей стороны было неправильно и даже как-то жестоко просить его об этом — учитывая, сколько неприятностей ему доставила одна-единственная подделка. Но что еще оставалось? Мне ведь были нужны не миллионы. Если бы речь шла о деньгах на учебу, то здесь явно возникли бы вопросы: обычно все подобные операции проворачиваются через банк. А мне ведь нужно было всего ничего. Мелочь на месяц-другой скромной жизни в Нью-Йорке и на дорогу.       Добравшись до его дома, я поднялся по крутой деревянной лестнице, очень узкой и плохо освещенной, на чердак.       То, что снимал Оззи, в объявлениях называют «полустудиями» или «творческими мастерскими». Но на самом деле это был самый обычный чердак, затхлый, с пауками и тоненькими маленькими окошками, разгороженный ширмами на два-три отсека. Оззи жил в том, что ближе всего к лестнице. — А, мелкий? Проходи.       У него было пыльно и довольно темно. Из-за того, что на мебель хозяин поскупился и вещи валялись где попало, повсюду царил ужасный бардак. — Привет.       Мы не виделись с тех пор, как он переехал сюда. И мне показалось, он изменился до неузнаваемости. В пору моего детства он был довольно спортивным, а теперь как-то помялся и осунулся, даже постарел. Самозаточение пагубно влияет на людей: они отращивают себе длинные патлы и перестают бриться, сильно худеют и как-то… тускнеют, что ли.       Осторожно подбирая слова, я вкратце изложил свою просьбу. Оззи внимательно слушал, ворочая сигарету в зубах и стряхивая пепел в банку из-под кофе — до тех пор, пока я не добрался до сути. Тогда он сразу всполошился и метнул в меня взгляд, полный гнева и ужаса: — Ни за что. — Оззи, пожалуйста. — Ты совсем рехнулся? Нет! — Он мотнул головой, заслонившись падавшими на лоб волосами; отвернулся; выпустил дым в лицо недорисованному портрету. Все вокруг было завалено карандашами, набросками, снятыми с рам холстами, и я боялся подойти ближе, чтобы случайно на что-нибудь не наступить. Сам же Оззи не глядя перешагивал через весь этот творческий инвентарь длинными ногами кузнечика, при чем легко и грациозно. — На черта тебе вообще этот колледж? Пойдешь работать на фабрику, как все. — Я не хочу, как все. — Я тоже не хотел! — рявкнул он, и его гигантский темный глаз блеснул на меня из-под неаккуратной челки. — Я тоже ломился в большой город, в проклятую лучшую жизнь! И как ты думаешь, что получилось? — Вспыхнув, он тут же погас: — Заканчивай школу и иди работать нормально. И не морочь мне голову. — Вообще-то, я уже второй год подрабатываю у Йорге.       Он скривился. — У кого? В той закусочной, что ли?       Пожав плечами, Оззи махнул рукой и выпустил в темноту струю дыма. Я понял, что был неубедителен, и выпалил: — От этого зависит вся моя жизнь!       Но он только криво усмехнулся. — Ну да, конечно. Сколько ты собираешься там зарабатывать? Полтора бакса в год? А жить где будешь? Под мостом, вместе с крысами? — Оззи. — Не скули на меня! — Он опять принялся метаться, порхая туда-сюда по каморке размером восемь на шестнадцать футов. — То, о чем ты меня просишь! — за ширмой раздался всхрап, и Оззи, оглянувшись, перешел на шепот. — То, о чем ты меня просишь, посадит тебя за решетку, а меня — на электрический стул! — Он ткнул в мою сторону кончиком сигареты. — Один раз я уже побегал от легавых, спасибо! Больше не хочу!       Он явно преувеличивал. Не может быть наказание за фальшивомонетничество таким суровым. Я готов был поспорить, что не может. Но на Оззи уже напал страх, подобный тому, который преследует спасшихся жертв катастрофы даже спустя много лет. — На этот раз точно никто не узнает! — Да? С чего ты взял?       На самом деле, я сам не знал, с чего это взял. И вряд ли моя просьба была хоть сколько-нибудь оправданной. Я даже не представлял, сколько может стоить жизнь в таком городе, как Нью-Йорк. Но в те минуты одержимость не давала мне мыслить здраво. — Мне нужно… нет, ты дослушай! — Он снова мотнул головой и отвернулся, но я не сдавался. — Мне нужно только немного денег на первое время, а потом я обязательно найду, как заработать, и верну тебе в два раза больше! — Очень надо, — Оззи презрительно поморщился. — Не думаю, что в этой шарашке можно разбогатеть. И что ты будешь делать, если тебя туда не возьмут? Вернешься домой, поджав хвост, заодно спустив еще сто баксов на дорогу? — Это я сам как-нибудь решу. — Тоже мне!       Оззи опустился на длинную низкую лавку, раскорячив ноги, как согнутые пополам листья камыша. Опустил окурок в банку из-под кофе, достал из нагрудного кармана пачку «Лаки Страйк», такую же мятую и тонкую, как он сам. Чиркнул спичкой. Снова закурил. — Слушай, че ты вообще туда рвешься-то? А, мелкий? И почему именно эта… философская танатология? Я вот о ней впервые слышу. Хочешь вырваться — возьми что-нибудь попроще. Устройся, не знаю, в контору юриста какого-нибудь. Там хоть будущее есть. Или рассыльным.       Я рассказал ему историю Пола Кизи. — Ну вот, вот, брал бы с него пример! — Оззи снова потыкал в мою сторону сигаретой. — Умный мальчик, этот твой Пол, возьми и сделай так же. Или слабо?       Я не придумал, что ответить, и решил выложить последнюю карту — второе письмо от заведующего — бережно, как выпавшего из гнезда птенца.       Оззи рассмотрел письмо, покрутил в руках, снова затянулся. — Ну и? Что ты хочешь этим сказать? — Они возьмут меня на работу. — И что?       Солнце садилось, и в каморке стало еще темнее. Без света Оззи походил на растянутого, как жвачка, боуги.              Разговор закончился ничем. Я вернулся домой, потерянный и раздавленный. Мне не на что было рассчитывать. Едва только у меня появилась формальная возможность попасть в колледж — тут же выяснилось, что я не способен даже добыть денег на поезд. А отправляться через пол страны автостопом я не решался — пару лет назад так погиб мой кузен; ехал в Калифорнию на попутках, пока один водитель грузовика его не зарезал и не выкинул посреди пустыни. Тело провалялось на обочине трое суток. Его глодали койоты, насекомые начали откладывать в нем личинки, пока кто-то из проезжавших мимо не остановился поблизости на привал и не обнаружил труп. Но даже этому невольному свидетелю пришлось сначала добираться до ближайшего города, прежде чем он смог сообщить о находке. В пустыне ведь нет телефона, чтоб вызвать копов.       Мне не в чем было винить Оззи. Похоже, бедность — это наше родовое проклятие.       ***       Как вы могли убедиться, почитание приобретает иногда странные формы. Особенно когда оно касается настоящего, живого человека. Почему столь многое, что нам нравится, незаконно? Мне очень хотелось спросить об этом Оззи. Он бы ответил что-то в духе «потому что это реальный мир», или высказал еще какую-нибудь банальную сентенцию, подобную этой.       Дядя Огюст мне как-то рассказывал про давний конфуз с одним некогда популярным писателем, обладавшим известными дурными наклонностями. Его, что называется, уличили. Дядя Огюст говорил загадками, обильно посыпая их эвфемизмами, и я тогда ничего не понял. Но основная идея заключалась в том, что после скандального случая известность писателя только возросла. Его стали больше читать. Больше обсуждать. Конечно, многие его возненавидели, но еще больше народу заразилось любопытством. Что самое странное: этого писателя жалели. Отыскивались такие люди, и их было немало, кто находил в этом всем причину для жалости, и всякий сострадающий рисковал сам впасть в немилость, как это обычно бывает.       Финал у истории грустный. Но поучительный. Писателя его новый друг совсем разорил и натравил на него шантажистов и вымогателей. Хотя при всем при этом его продолжали жалеть. Не только клеймить позором, плеваться и забрасывать камнями, но и жалеть. Даже немного защищать.       Вечерами, разглядывая тошнотворно знакомые стены со всеми их ранами, я переваривал свои дурные наклонности, а они переваривали меня. Медленно, с упоением. И я был уверен, что никто не страдает так же, как я. Во всяком случае, мои страдания не шли ни в какое сравнение с мелочными драмами моих одноклассников, которые всегда велись на картинку. Фред Флистен, самовлюбленный олух с задней парты, вообще менял девчонок чаще чем носки, и каждой из них он рассказывал, какая она единственная и неповторимая, хотя встречался он с ней только потому, что она была симпатичнее, чем у его старшего брата. (И, хотя оскорбленные барышни быстро его раскусили и все разом перестали с ним гулять, это не мешало ему еще долго тоном специалиста раздавать советы ребятам помладше). Мне же фредофлистенские страсти казались пустяковыми, я возвышался над ними, поплевывая со своих болот и периодически разражаясь смехом главного злодея. Они никогда не были в аду, такие, как Фред Флистен; они даже не представляют, что это такое. А где бы они были, если бы все, что им нравилось, вдруг сделалось незаконным?       Я корчился от презрения к самому себе, мысленно взывая к потолку и стенам, как заключенный в камере. Все-таки быть чокнутым и понимать, что ты чокнутый — это разные вещи. Если бы я мог выбирать, то выбрал бы первое. А так — единственное, что у меня оставалось, это непритязательное, молчаливое наблюдение из глубин. Поклонение издали. Обожествление, разлучающее и тем самым успокаивающее (но я все равно, даже в самые лучшие минуты этого кошмара, продолжал раскачиваться над пропастью, над невыносимым отвращением к себе, об этом было невозможно забыть). А у Фреда Флистена одна пошлятина.              Первые недели января прошли в таких невеселых раздумьях. После разговора с Оззи я будто упал, зарывшись носом в грязь, иллюзии разлетелись, точно стая перепуганных фламинго. Я почти потерял надежду, можно сказать, поплыл по течению. Но одним зимним вечером на пороге совершенно внезапно возник Оззи с сигаретой. — Выйдем?       Мы вышли к заброшенным складам. Оззи оглянулся и, убедившись, что рядом никого нет, сказал: — Одного парня, Ульриха Дрейка, вчера поймали, тоже деньгами занимался. А знаешь, как поймали?       Я не знал. — Он рисовал на очень дешевой бумаге, и старой, к тому же. Ее почти никто уже не использует. А он добыл ее где-то и использовал, чтобы сэкономить.       Я внимательно слушал. — Это он, конечно, дурака свалял. Бумага и правда не ахти. Нужно быть полным кретином, чтоб такую взять, она похожа на настоящую, как я на Аву Гарднер. Странно, что его до сих пор не вычислили, а капусты он намалевал на целый банк.       Я никак не мог понять, к чему он клонит.       Оззи стряхнул пепел, серьезно глядя в сероватый горизонт пустоши. — А теперь угадай, что мне прислал мой боевой товарищ Жоржи из Ливерпуля. Он мне задолжал немного, и решил рассчитаться подарком, якобы ко дню святого Освальда.       До дня святого Освальда оставалось больше месяца. Но я все понял. Боевыми товарищами Оззи называл художников, которые зарабатывали на жизнь все тем же незаконным способом. — И ты можешь… — Я не знаю, чего тебе вдруг это все так приперло. Но коль уж на то пошло. — (Я даже боялся обрадоваться, чтобы не спугнуть). — Есть у меня пара мыслишек. Понятия не имею, что из этого выйдет. Но пока не утихла вся эта история с Дрейком, думаю, она может сыграть нам на руку.       Мы быстро зашагали по улице. Оззи шел быстро, оглядываясь и засунув руки в карманы. Я старался не отставать, но, как в детстве, не мог за ним угнаться.       Ночью Олд-Роуд освещался очень слабо. Можно было бы облегчить себе путь фонариком, но Оззи, параноидально опасаясь полиции, намеренно держался самых темных переулков. В конце концов мы добрались до мастерской. Я боялся, что наши голоса разбудят соседей за ширмами. Но храп одного из них был таким громким, что вряд ли мы его перекричали бы, даже если устроили бы танковые бои.       Я с ожиданием смотрел на Оззи и не решался спрашивать, что дальше. А он зажег тусклую, замусоренную трупами насекомых лампу, уселся на ящик с рисовальными принадлежностями, преспокойно достал из кармана двадцатку, положил на колени лист бумаги (той самой), прижал двумя пальцами — на чердаке сквозило — и начал продавливать виньетку. — Откуда… — Это не мое. — Да, но отку… — Не важно.       Я умолк и просто наблюдал, как на листе появляется нечто. Буквально из пустоты. Продавив контуры, Оззи орудовал тушью, женскими карандашами для бровей — я видел один такой у одноклассниц — и еще какими-то инструментами, которые больше подошли бы хирургу. Неуверенные пеньковатые узоры на моих глазах обретали изящность и подлинность, как будто только что вышли из бюро. — А это точно та бумага? — Точно. — А цвета? Те же? — Те же. — А… — Заткнись, или будешь рисовать сам.       Оззи построил бы блестящую карьеру на черном рынке, если бы не превратился в нервную летучую мышь с хроническим страхом облавы.              Мы просидели так до пяти двадцаток, совершенно одинаковых и с виду настоящих. Под утро, когда я был усыплен уютом чердака и убаюкан шершавым звуком карандашей, Оззи еще раз оглядел свое творение, посветил на каждую купюру под разными углами, пригляделся недоверчиво, чуть ли не носом по ним поводил, а потом прищурился и сказал: — На. Готово.       Он протянул мне ожившие доллары, и сквозь тени от падающих на лицо прядей — будто мы сидели у костра — я заметил, как в его глазах промелькнул хитрый огонек прежнего Оззи. Оззи-веселого хулигана.       Я не знал, как его благодарить. — Устроишься в этом своем колледже, черкани мне, ладно? Или позвони. Номер ты знаешь. И это. Осторожнее там. Спросят, где взял — соври, что продал что-нибудь на блошином рынке. Там обычно не придираются. Понял? — Понял. — Не забудь.       Он спустился со мной по лестнице и проводил до двери. — Слушай. Если вдруг что-то не склеится. Ну, мало ли. Что ты будешь делать?       Где-то дрались кошки, что-то с грохотом падало, а Оззи всегда становился особенно напряженным из-за громких звуков ночью. — Не знаю. Придумаю что-нибудь. — Придумай лучше заранее.       Мы попрощались. Луна освещала улицу. На дороге мелькали растянутые черные тени бездомных собак. Из окон время от времени вылетала ругань — вероятно, кошачьи баталии кого-то разбудили и этот кто-то был недоволен. Я шел домой, чуть ли не подпрыгивая, взволнованный и одурманенный. Как олд-роудцы, предпочитавшие забывать о смерти, я забыл о том, что стою по пояс в болоте, что я увяз в обмане и даже не задумывался, сколь опрометчиво на самом деле все мое предприятие.       Если рассуждать здраво, то авантюра с фальшивыми деньгами была ошибкой, — из тех, которые обычно совершаются от отчаяния. Я не смог бы собрать такую сумму даже за месяцы работы у Йорге. Даже если бы занял у всех знакомых в Олд-Роуде. Может, если бы не криминальное мастерство Оззи, я бы все равно поехал. Зайцем. Но еще не факт, что доехал бы, и непонятно, что бы я делал, если бы все-таки доехал. Мамин племянник Ричард однажды тоже подался в Чикаго без гроша за душой. Так вот, он запрыгивал на движущийся поезд, но поскользнулся, упал на рельсы и ему отрезало ноги. А его приятель Бруно, которому повезло чуть больше, проехал две станции, а на третьей его вышвырнули и даже продержали несколько дней в полицейском участке. Не буду утверждать, что меня ждала та же судьба, попытайся я повторить их выходку. Но такой план казался мне куда более рискованным, чем разгуливать по Нью-Йорку с полными карманами нарисованных долларов.       Однако мне, ступившему на скользкую дорожку, оставалось еще позаботиться и о формальностях. Рекомендательные письма, будь они неладны. В колледже, конечно, захотят листков с рекомендациями из, как там было, — вашего учебного заведения. И вряд ли моя школа была тем, чего от меня ожидали. Они там вообще вряд ли знают, что существует такая глухомань, как Олд-Роуд, штат Оклахома. Что с этим делать, я не представлял. И решил обратиться за помощью к кому-нибудь, хоть немного имеющему отношение к образованию и кто не пошлет меня подальше с такими просьбами.       Выбор пал на мисс Келли. Единственную учительницу, которая не поставила на мне крест с тех пор, как мои оценки ухудшились. Она была поглощена литературой, носила красивые струящиеся платья песочных и коричневых цветов, завешивая их вязанной шалью. У нее были золотистые волосы до плеч в мелких волночках, трапецией расходившиеся от маленькой головы, и вся она была воздушно-золотистой и медлительной, как осенний вечер. — Погоди, Персиваль. Ты что, уезжаешь?..       Было сложно объяснить ей, для чего мне нужна рекомендация, и почему она должна выглядеть ничуть не хуже, чем рекомендация из Лиги Плюща. Я суетливо подбирал слова, чувствуя, как нелепо выгляжу — сидя за столом, мисс Келли смотрела на меня с искренним непониманием, снизу вверх. — Но, постой… тебе же нужно закончить школу… как же они могут взять тебя, если ты даже не закончил школу?       Я был уверен, что проверять этот листок точно никто не будет. Или если будут, то не сразу. И я очень, очень надеялся, что они не станут звонить директору и спрашивать, кто я такой и действительно ли я так хорош, каким хочу казаться. — Нет, Персиваль, — решительно сказала мисс Келли, опустив взгляд перед собой. — Так нельзя. Получается, ты вводишь в заблуждение других людей ради собственной выгоды. Это нехорошо.       Я долго пытался объяснить, что не ради собственной выгоды, потому что на выгоду, как справедливо заметил Оззи, в колледже рассчитывать не приходится. Пришлось разливаться, что я, мол, увлекся наукой и стремлюсь к самостоятельной жизни, и что они все равно меня возьмут, а значит, так можно. В довершение я предъявил ей письмо от Винтерхальтера (хотя даже мое эйфорическое восприятие этого документа уже чуть дрогнуло). — Ну ладно… Наверное, им виднее… Я, конечно, все еще против, и все еще не могу понять, к чему… и неужели у них так мало желающих, что они согласны нанимать школьников… это как-то… а твоя мама как отнеслась к этому?              Маме я ничего не говорил до последнего. То ли не хотел ее расстроить, то ли боялся, что ее слова опять выбьют у меня почву из-под ног, с таким трудом нащупанную. У меня даже мелькала мысль уехать, вообще ничего не сообщив, но это разбило бы ей сердце. Про Оззи я тоже не хотел рассказывать. Она итак переживала за него, как за собственного сына (его родителей давно не было в живых). Мы ведь вроде как стали соучастниками. Это не оговаривалось, но я считал, что наше с ним злодеяние должно остаться тайной.       В итоге маме я пересказал то же самое, что и мисс Келли. — Боже мой, Перси. Какая философия? Какой колледж? Да что с тобой? — Она чистила подоконник от присохшего жира, падавшего с плиты. Блестящие пятна не сдавались и не реагировали на тряпку и напор маминого характера. — Зачем тебе это все? Где ты будешь жить? Что ты будешь есть? А если возникнут неприятности? Ты головой подумал?       Она была права: мой порыв никак не назовешь взвешенным решением. И спустя десять лет я готов с ней согласиться. — Я бы еще поняла, если бы ты нашел посильную работу, устроился бы в какое-нибудь предприятие, встал на ноги…       Но что бы она тогда ни говорила, переубедить меня ей бы не удалось, будь она хоть сто тысяч раз права.       Вооружившись фальшивыми долларами, письмом от учительницы литературы — довольно беспомощным, надо сказать, — и своей подкроватной коробкой с архивом вырезок, я сел на первый утренний поезд и уехал в Нью-Йорк.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.