ID работы: 11541621

Танатологи

Слэш
NC-17
Завершён
184
Nikto_38 бета
Sonea_7 гамма
AnanasWe_Be гамма
GodScum_0 гамма
Размер:
300 страниц, 24 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
184 Нравится 57 Отзывы 108 В сборник Скачать

Часть 4

Настройки текста
Когда я приехал в Нью-Йорк, из-за небоскребов поднималось светлое, стылое утро, похожее на огромный, медленно раскрывающийся розово-голубой глаз. Я бы даже полюбовался им, если бы не был уставшим и помятым после двух дней в поезде с окнами в мутных присохших брызгах. Пока мы ехали, какого-то старика рядом со мной постоянно рвало. А в хвосте вагона сидели две женщины, одетые очень скромно, как мормоны, и у них на руках без конца орал младенец. И все пассажиры были вынуждены слушать этот ор вперемешку с утешительным лепетом тех двух женщин. Я уткнулся лбом в стекло. Обе ночи прошли скверно — я то засыпал поверхностным, дребезжащим сном, то просыпался. Только под утро на третьи сутки мы вползли в ржаво-металлические владения станции. На земле прибавлялось схлестнувшихся путей, указателей, рекламных плакатов, где радостные домохозяйки танцуют вокруг новообретенных пылесосов, но стоявшие в вагоне крик и вонь были сильнее этих потусторонних видений, маячивших за окном. Я был страшно измотан. Поезд вытряс из меня остатки сил, так что момент, который в кино показывают важным и торжественным — момент встречи с городом — прошел для меня блекло и заторможенно, с противным привкусом недосыпания.       Наконец мы остановились. Всем хотелось как можно скорее освободиться от замкнутого пространства, у всех все затекло от двух дней на жестких сидениях. Пробившись сквозь толкотню и вытащив чемодан на платформу, я сразу погрузился в хаос, упал в него, как капля ультрамарина падает в стакан с водой. И дело не в том, что я был провинциальным дикарем, которого выпустили в Нью-Йорк. Я просто не представлял, что в мире бывает такое место, похожее на резервуар для душ, которых пока еще непонятно, куда посылать, в ад или в рай; их бросают в этот резервуар, как в банку, напихивают сотнями и тысячами. Вокзал был именно таким. На платформе пахло несвежими костюмами, простеньким парфюмом «Жасмин» (у которого было что-то общее с бытовой химией) и сырыми каменными коридорами. Кто-то несся размеренной рысью, зажав под мышкой портфель и придерживая съехавшую на затылок шляпу. Мающиеся коммивояжеры поглядывали то на запястья, то на расписание поездов. Звучали голоса изо всех измерений — «Запомни, в восемь — полторы таблетки, и еще половину — в десять, хорошо? Не перепутай, полторы таблетки…» — «…тоже вот собираемся на лето вырваться куда-нибудь, Шерон хочет свозить детей в…» — «Мадлен, я тебя умаляю, не начинай опять! Только не начинай опять! Если ты еще хоть заикнешься об этой чертовой…» Думаю, любой бы на моем месте растерялся. После изнуряющего путешествия вокзал чем-то напоминал ночной кошмар, в котором вы убегаете от монстра и видите перед собой заветную дверь, но едва вы, преодолевая сопротивление собственного сознания, к ней приближаетесь, она тут же смещается куда-то в сторону, или отскакивает вперед, и вам нужно снова гнаться за ней. Только часы, нависающие над платформой, оставались единственной точкой постоянства в этом круговороте. Поначалу я тупо смотрел на них, не различая цифр. Просто чтобы прийти в себя.       Кстати, даже при том, что я довольно долго смотрел на циферблат, — я так и не понял, который час. Все плыло, как в объективе фотоаппарата, утратившего фокус; мой разум растворился в окружающей беготне и суете, он следил за всем сразу — и ни за кем в отдельности. Одно могу сказать наверняка: благословенны те, кого ждут в больших городах. А люди, которых встречают на вокзалах, вообще счастливчики. Большой город — плохое место для одиночек, потому что здесь одиночество сгущается. Вы спускаетесь с вагона, ежитесь, засунув руки в карманы поглубже, и со всех сторон набегают улыбающиеся, заждавшиеся, теплые люди, — но не к вам; они протягивают руки и улыбаются, но не вам, а вот этой милой девушке, держащейся за поручень — она спрыгивает с железной лестницы, ее ловит в полете молодой человек, кружит по платформе и, поставив наконец на землю, целует (какая прелесть); или вот этому пожилому джентльмену, разодетому, как персонаж Диккенса, — за ним приехало семейство, буквально сошедшее с рекламы агентств недвижимости: разрумянившиеся внуки с воплями налетают на деда, скачут и забрасывают его беспечностью своего бытия; их благовидные, но более сдержанные родители подхватывают чемоданы… и я почти видел, как они дружной кучкой садятся в такси, на радостях не считая денег (таксисты в этих краях тоже поголовно счастливы), и едут в свои чистые, вылизанные солнцем апартаменты, или в загородный дом, с вышколенным садом и золотистым ретривером, где их добротное семейное благополучие изливается на улицу, сверкающее, точно радужные от бензина лужи после дождя… какая прелесть, думаете продрогший, осипший вы; говорю же, благословенны те, кого ждут в больших городах. Потому что всем остальным только и остается, что собираться с мыслями и угрюмо искать, где у них тут выход на этом вокзале, и плестись сквозь толпу, промочив ноги в потоке чужого счастья.       Очнувшись, я невольно начал изучать рекламные плакаты, которыми были оклеены все свободные стены. Пока я брел прочь от платформы, реклама диктовала мне, что курить, что пить и в каком отеле лучше всего поселиться. (Я даже удивился: в Олд-Роуде такого не было. Коммерсанты, развешивавшие рекламу в мелких городках, в жизни бы не подумали, что у вас может быть столько денег — «Открывайте новые горизонты вместе с новейшим Фордом V-8! Больше мощи! Больше стильного совершенства!» — Нет, они скорее предложили бы вам дешевые сверла или шины в автосервисе «Гараж Тодди Джарвиса. Ремонт, запчасти, обслуживание»). Но все это было напрасно: я чувствовал себя надежно защищенным от необдуманных трат собственной бедностью. Деньги Оззи были для меня не просто деньгами; я не мог бездумно спускать их на что попало. Так что когда приветливая блондинка с плаката игриво предложила «освежить цвет вашей одежды со стиральным порошком «Бриз» — всего за двадцать пять центов!», я со вздохом отверг ее призыв: не сегодня.       Судя по всему, на вокзале я проторчал не слишком долго. Потому что когда я вышел, утро еще вздымалось над городом, подобно гигантскому полупрозрачному парусу. Каменные бока высоток вбирали в себя свет и переливались желтым и розовым, и всеми тонами между желтым и розовым, а в низинах залегали серые тени, дожидаясь, когда солнце доберется и до них. Нью-Йорк был фантастически не похож на все, что я видел до сих пор. После тряских дней в поезде на меня обрушились чудовищных размеров дома и шумы, рядом с которыми любое поползновение крохотного человека — ничто, и сомнение в реальности выглядело бы, как сомнение муравья в реальности леса.       Я влился в человеческий поток. Меня несло мимо начищенных витрин, разномастных вывесок, по пешеходным переходам, огромным серым плитам, по асфальту, иногда вынося прибоем на вязкий зимний газон, чтобы отдышаться. И все эти дамы с маленькими собачками, хныкающие дети в разноцветных пальтишках, мужчины всех возможных рас и ростов уже смешались в моем невыспавшемся мозгу в единый суп — объемный, подвижный, сверхъестественный.       На светофорах приходилось ждать. Пока я ждал, ко мне причаливало все больше прохожих, и они все как будто меня не видели, и смотрели только вперед, на другой берег улицы, и я был для них призраком. Один мужчина, перегруженный слоями одежды, остановился совсем близко — края его дождевика угрожающе развернулись в мою сторону — похоже, он натянул на себя разом содержимое целого шкафа, ему явно было жарко, он потел и развеивал вокруг себя деловой запах — смесь пота с одеколоном и сигаретами. А еще он то и дело поглядывал на часы и встряхивал кистью — то ли смахивал с них воду, то ли пытался замедлить время.       Загорелся зеленый, я переходил дорогу, и вокруг все еще пахло взопревшим многослойным человеком; слева семенила высокая леди в хмуро-фиолетовом пальто с мехом, сквозь которое был отчетливо виден ее ужасный сколиоз. Во всяком случае, я был уверен, что это сколиоз. У моего дяди Сэдрика был такой же. Он всю жизнь таскался в безразмерном пиджаке, латаном-перелатаном, чтобы только скрыть этот сколиоз.       Остановиться я смог, только добравшись до устланной светлой плиткой площади с фонтаном в виде полуголой девушки, выливающей из кувшина бесконечный водопад. Мне даже показалось, что я его где-то видел (безликая простота достопримечательностей всегда утаивает, где, кем и для чего они были возведены), — вроде что-то связанное с каким-то писателем, — судя по статье в «Льюисе», которую я пролистал.       Всю дорогу я тщательно продумывал, что буду делать и говорить, когда попаду в колледж. Но стоило мне покинуть поезд, как все забылось. Все планы казались теперь бредом, который никак бы мне не помог в этой оглушительной, бесконечно огромной реальности. Ведь вопреки письму, полученному от заведующего, я осознавал, что меня в Нью-Йорке никто не ждет. И вполне понять это я смог, только когда уже было поздно что-то менять. В Олд-Роуде мои представления о Большом Городе были зыбкими и оптимистичными, как мечта, к которой непонятно, как подступиться. Настоящий же большой город оказался холодным и агрессивным. Давящим. С небоскребами, которые в любой момент могут обрушиться на людей. Он будто ударил меня по лицу моей же мечтой. Благословенны те, кто в приступе туристической радости любуется всем подряд и восхищенно дрожит перед каждым пожарным гидрантом (на который только что помочился чей-то пес). Потому что у меня Большой Город ассоциируется с неприкаянностью, засасывающей на дно, обгладывающей и того, в ком еще остались силы, и того, кто, задохнувшись, повалился наземь. На плитку.       Не помню, как я добрался до колледжа. К тому времени я, как это бывает с заблудшими душами, уже почти забыл, зачем приехал. Но когда наконец добрел до нужного квартала, открывшееся передо мной зрелище оказалось до того прозаичным, что я даже расстроился. Ожидания, которыми я жил последние месяцы, вновь не оправдались. По крайней мере, в моем воображении священное здание Колледжа должно было выглядеть совсем иначе. Я был уверен, что место, в котором изучают такие материи, как смерть и бессмертие, должно быть красивым и дорогим, как елочная игрушка в королевском доме. Я ожидал чего-то помпезного. Величественного. Архаичного. Портики, колонны, замшелые стены красного кирпича — эдакий оазис Новой Англии посреди небоскребов. А вместо этого увидел ряды примитивных форм и скучных цветов, каких и в Олд-Роуде предостаточно. Известняк, песчаник, что-то современное и непритязательное. Снаружи территория вообще походила на заброшенную. Раскиданные по лужайкам корпуса, больше смахивающие на казармы, и облицованные плиткой кубики-пристройки. Будь я простым зевакой — и не догадался бы, что нечёсаный сад с невзрачными однообразными зданиями — тот самый колледж.       Я рассеянно провел ладонью по кованным прутьям ограды, бессознательно их пересчитывая. Стук-стук-стук. Холодные, чугунные, краска облазит. Колледж пытался укрыться в платанах, айлантах и каких-то неведомых мне красных кустарниках, но облезлый экстерьер и фасады, где глазу было не за что зацепиться, его выдавали. Серые прямоугольники, бурые прямоугольники, синие рамы. Набор брусочков, расставленных между деревьями и соединенных коридорами-галереями на ножках. Главный корпус взобрался на цоколь. Слишком просто. Как будто здесь не изучают гуманитарные науки, а выдают временные документы эмигрантам. Как называется архитектурный стиль, когда все скучно и грубо? Вылетело из головы.       Я растерянно брел вдоль забора, очень высокого и сурового, как изгородь зоопарка или дурдома. На дорожку, ведущую ко входу, падал оранжево-розовый свет. За моей спиной гудели автомобили, выхлопывая дым в морозный воздух. Пахло гарью, сыростью и, неожиданно, подгнивающими яблоками.       Я вежливо поинтересовался у охранника, куда идти. Предъявил ему письмо заведующего. Охранник оглядел меня с недоверием. Все утро, с самого начала, когда я вывалился из поезда на платформу, и весь последующий день походили на стремительный сон, а сам я снаружи наверняка напоминал лунатика, с закрытыми глазами отправившегося на зов галлюцинаторных сирен.       Хотя память милосердно заретушировала этот момент, я наверняка еще и с кем-то разговаривал, потому что без посторонней помощи я бы в колледже заблудился. Что это были за люди? Что я им наплел? Мне подсказывали дорогу, открывали передо мной тяжелые двери, разделенные на половинки, под моими подошвами скрипел паркет и продавливался линолеум, вырастали над уровнем пола потертые кожаные диваны и стулья с залысинами в обивке, а я плыл мимо, пришибленно-безучастный, как сомнамбула… Честное слово, если бы у меня не было фактических подтверждений того, что все это происходило на самом деле, я бы решил, что мне это приснилось.       За последней дверью, в которую я постучался, сидел смутно узнаваемый пожилой человек. Помятый и очень усталый, но с невероятно теплыми, добрыми глазами в очках и пушной седой шевелюрой. — Прошу прощения?       Все еще находясь в оцепенении, я не смог даже внятно поздороваться. — Э-м-м… — Чем обязан?       Я понимал, что уже где-то видел этого старика в мешковатом свитере. Точно где-то видел. Среди многочисленных вырезок о профессоре мелькало его лицо — я еще спутал его с Эйнштейном. И лишь спустя несколько секунд бессмысленного молчания я сообразил, что передо мной заведующий кафедрой, Ноэль Винтерхальтер. — Э… — Я совсем растерялся. — Простите… Меня зовут Персиваль… Вы, наверное, меня пом… — А! Ну конечно! — старик просиял, но уже в следующую секунду его лицо стало обеспокоенным. — Что-то срочное?       Я как-то не подумал, что в колледже могу встретить кого-то кроме профессора. Что в мире вообще существуют другие профессоры. — Э-э… Ну… Вы написали мне по поводу… — Проходите, друг мой, присаживайтесь, — он махнул сморщенной ладонью на единственный не заваленный книгами стул, — что же вы стоите.       Я заставил себя подойти и сесть.       Справа от входа потолок подпирали шкафы, битком набитые книгами и папками. За спиной заведующего зияло огромное окно. В углу за дверью прятался вазон с пальмой. — Вы, должно быть, только с дороги? Устали? — старик выжидающе глядел на меня, наклонившись через стол. Обезоруживающе доброе лицо. — Да… то есть, нет… — Мне так жаль, — в следующую секунду он выглядел уже карикатурно раздосадованным, как будто маленького ребенка утешал. — Вы, должно быть, очень способный молодой человек. И я верю, что вы обязательно найдете свое место в жизни. Так уж устроен наш мир, что… о, забыл совсем. Чаю?       Я кивнул, все еще не понимая, что происходит. — Одну минутку, — он с трудом поднялся, прошаркал к шкафу, по кабинету пронеслись раскаты деревянного скрипа. — Расскажите пока, как устроились. Вы ведь, можно сказать, гость издалека, так? — Эм… ну… Вроде того.       Старик вдруг повернул ко мне голову на короткой, но гибкой, как у совы, шее, что было неожиданно для его мешковато-свитерной комплекции. В руках он держал две потрепанные жизнью чашки. — Погодите-ка. Вы не получили моей телеграммы?       Я помотал головой. — Какая неприятность. Боюсь, моя новость несколько вас огорчит. — Теперь он полностью повернулся ко мне, собрав согнутым указательным пальцем ушки двух чашек. Их бока, соприкасаясь, позвякивали. — Напомните, вы приехали к нам, чтобы получить должность ассистента?       Я закивал. Какие далекие, тяжеловесные слова — «должность ассистента». Разве я имею к ним какое-то отношение? — Увы, мой друг. — Заведующий вздохнул, и чашки в его руке жалобно звякнули. — Придется с этим повременить. С нашим профессором… случилось очередное недомогание. — (Я обомлел). — Это нередкое явление, скажем прямо, совсем нередкое, но что поделать, если болезнь, испытывая дух, приковывает нас к постели… В ближайшее время профессор не будет работать. Об этом я вам и написал, чтобы вы не строили планов. — Заведующий снова развернулся к раковине и открыл воду.       Я все еще был оглушен. Смысл услышанного никак не мог осесть и уложиться в моей набитой туманом голове. Слова не складывались в предложения, а в предложениях не было смысла. Так бывает, когда сидишь допоздна над скучным учебником — по физике, например, — и три часа читаешь один абзац, написанный так ужасно, что он больше походит на нелепый набор терминов, идущих друг за другом в случайной последовательности. — Но как же… — Мне очень жаль, — повторил заведующий. Вода, ударяясь о чашки и стенки раковины, зашипела. — Мы здесь уже привыкли к этому. Но не всем дано неусыпно стоять в строю, жизнь вносит свои коррективы… Однако я, повторюсь, очень рад видеть вашу заинтересованность. Полагаю, нам удастся направить ее в нужное русло. Вот например…. что вы думаете по поводу лингвистики? Или теории искусства? Я мог бы похлопотать, учитывая сложившуюся неприятную ситуацию… возможно, мы могли бы пристроить вас на кафедру искусств. Что скажете? — (Я не знал, что сказать). — Нашей уважаемой коллеге, профессору Шульц, не помешала бы некоторая помощь… вы уже знакомы? — (Я замотал головой). — Ну как же. Вы наверняка читали ее «Расцвет и упадок эстетики на Западе раннемодерного периода». А если вдруг не читали, то непременно прочтите, уверяю вас, это потрясающая вещь…       Я затаился, боясь проронить лишний звук. Он же может догадаться, твердил я себе. Этот заведующий может обо всем догадаться, стоит мне открыть рот. Я топил в себе вопросы один за другим, нервно постукивая пяткой по полу. Само мое присутствие здесь уже выглядело неприлично, и лишь каким-то чудом ситуация не оборачивалась катастрофой: я совершенно не понимал заведующего. А он, очевидно, совершенно не понимал истинных причин, приведших меня в колледж. — …между прочим, в годы моей юности это учебное заведение считалось вполне престижным, должен вам заметить. Вы там были? Признаться, с точки зрения академической карьеры это гораздо более привлекательное место, чем наш колледж…       Я пытался определить, что можно говорить, а чего нельзя. Как перед следователем на допросе, я не мог позволить себе ни одного лишнего слова. Даже ни одного подозрительного движения лицевых мышц — их могут расценить как сомнение. Или вообще — признание. В конце концов сквозь цензуру просеялись только самые формальные, заезженные, выветренные фразы, — до того выветренные, что в них даже не нашлось сочувствия, которое здесь было бы вполне уместным. («Могу ли я прийти, когда профессор поправится?» — «Ну конечно. Только придется набраться терпения и подождать, молодой человек. Если у вас есть более выгодные предложения от других учебных заведений, я бы на вашем месте не мешкал. Молодость проходит. Обратите внимание на Гарвард, там сейчас работает видный специалист, не такой, конечно, как у нас, но все же…») Тогда я рискнул спросить, чем буду заниматься, потому что до сих пор не представлял, что делают ассистенты (если не принимать во внимание убийства жаб — но об этом я благоразумно умолчал). Ответ был прозаичным — Винтерхальтер, описывая парой вымытых чашек неровные круги в пространстве, нехотя рассказал, что будет много механической работы, поиска в библиотеке, в архиве, проверок, справок… а, если надо, и кофе сварить преподавателю. Готов ли я к переработкам?..       Я был готов к чему угодно. Если бы завтра профессору пришлось спасать землю от армии огнедышащих драконов, я бы спросил, можно ли пользоваться в бою скальпелем для разделывания жаб. — Ну, что ж, учитывая ваш настрой, то будем считать, что в скором времени вы сможете к нам присоединиться, — сказал заведующий после всех уточнений. — Приятно, не скрою, приятно видеть такой пыл в молодых глазах. — (Я уставился в пол). — Что ни говорите, в наше время это, к сожалению, редкость… Напомните, где вы учились?       У меня внутри все упало. Вот вон, вопрос, призванный вывести меня на чистую воду. И ведь не обманешь. Такую информацию легко проверить. Сейчас я проблею что-то невнятное, потом меня заест совесть, я наберусь храбрости и выпалю, что, в общем-то, нигде, что я даже школу не закончил, и все, даже мисс Келли, считают это ошибкой, да я и сам считал бы это ошибкой, если бы не обстоятельства, при которых было бы просто невозможно и дальше…       В дверь постучали. — Одну минуту! — крикнул Винтерхальтер, но дверь уже открылась и в проем, робко извиняясь, просунулась голова женщины средних лет, с очень вытянутым лицом землистого цвета; на носу восседали огромные круглые очки в черной оправе; на голове — растрепанная копна медных волнистых волос. Заведующий перебросился с ней парой фраз (выяснилось, что эта леди обладает еще и высоким скрипучим голоском лесной ведьмы), после чего голова исчезла и дверь закрылась. — Простите, я отвлекся. Это мисс Шульц, наш преподаватель искусств, я как раз упоминал о ней, — Винтерхальтер ласково улыбнулся и тут же спросил: — А как, позвольте поинтересоваться, к вашему увлечению отнеслись родители? Уж простите мне мой нескромный интерес, но, полагаю, ваш выбор мог их расстроить, современные люди чаще обращают внимание на дело прибыльное, чем на дело вечное. — Этим он как будто сам себе ответил и, не дав мне вставить ни слова, продолжил. — Предыдущий ассистент профессора Эйсена тоже пришел к нам вопреки воле родителей, вы не знали? Его отец, тогда уважаемый сенатор, поначалу был против, и вполне обоснованно — ведь, по правде говоря, гуманитарные науки в плане прибыльности скорее напоминают служение, чем работу. Но здесь уж ничего не попишешь, ибо тот, кто подался в это странствие по воле сердца… — (Я, начавший было снова погружаться в оцепенение, невольно вздрогнул и посмотрел на заведующего). — … были весьма обескуражены… Но увы, увы, наш талантливый мистер Хьюз преждевременно нас покинул. Жаль, очень жаль… это был поистине гениальный молодой человек. Одаренный, целеустремленный, усердием не уступающий лучшим из нас, а своей жаждой к познанию истины противоречащий духу времени, храбро и отчаянно противоречащий, да… Он обладал, пожалуй, даже большим потенциалом, чем Карл в его годы… — Заведующий снял очки за одну дужку и мечтательно уставился в даль. — Впрочем, не будем о грустном. Давайте надеяться на лучшее. Профессор скоро вернется, и, когда это произойдет, вы еще раз к нам заглянете. — А я могу его хотя бы навестить? — осторожно спросил я. — Разумеется! — старик, вспомнив, что собирался заварить чай, достал из коробки пакетик и опустил его по очереди в обе чашки, предварительно налив в каждую кипятка из электрического кофейника. — Я бы не стал беспокоиться на вашем месте, у вас еще все впереди… даже если вдруг вы передумаете и выберете иной путь… — Иной путь? — Если положение вашей семьи к этому располагает, — пояснил заведующий. — Положить вам сахару?       «Положение моей семьи» располагало к работе на фабрике или, в лучшем случае, в закусочной у Йорге. Сломав собственную судьбу и явившись сюда, я сначала робел оттого, что этот самый человек, Винтерхальтер, относился ко мне так, будто я приехал не из бесплодных пустошей Оклахомы, а из фамильного имения. Но я сам был в этом виноват, ведь это мои же письма сыграли со мной злую шутку. В них я всеми силами выдавал себя за того, кем не являюсь, только бы убедить невидимого адресата, что меня нужно принять в колледж; и вот теперь заведующий взирает на меня сквозь очки, и в его глазах я — достойный доверия кандидат, которого, возможно, даже обидят формальные проверки документов и всего остального. Хотя по сути я был подделкой, как те доллары, на которые мне предстояло жить; я был фальшивым человеком, обманывающим, как верно заметила мисс Келли, других ради собственной корысти… Но Винтерхальтер, похоже, этого не видел, или не хотел видеть. Наверное, ему слишком нравилась полагать, что я — очередной молодой гений, приютить которого — отличный вклад в будущее. Что надо лишь дать мне время и возможность, как я тут же продемонстрирую впечатляющую одаренность и полезность. Он нянчился со мной, будто с наследным принцем, объясняя, вероятно, мою неуверенность — скромностью, а спутанную речь — стеснительностью; принимая мой не самый опрятный внешний вид за сознательное презрение к бренному во имя высоких истин, а мою измотанность — за результат ночей, проведенных над книгами. Он видел во мне того, кого хотел видеть. Но, по-хорошему, он должен был выгнать меня взашей. — … и все же, как сказал все тот же ученый, задача возвращения миру его изначальной и вечной красоты разрешается исцелением души… [1] — В одну из чашек полетели кубики рафинада. — Мы тут все, друг мой, работаем на износ. А некоторые, как вы уже убедились, совсем не знают меры. Если не отдыхать, можно, в буквальном смысле, замучить себя до смерти. — Заведующий вытащил пакетик, расплющил на медной ложке, выжав из него остатки чая и выбросил в мусорную корзину. — Ваша смелость будет хорошим подспорьем, потому что путь ученого, друг мой, извилист и труден… Взять, к примеру, профессора Эйсена. Вы знали, что в ранние годы он дважды висел, прямо скажем, на волоске? — (Я снова помотал головой). — Из-за астмы и прочего. Да… малокровие, астма, чувствительность к изменению климата, все это пагубно влияет на физическую оболочку… Вероятно, это же и подталкивает человека к постижению вечности, к Ничто, к тщательному и глубоко личному исследованию его границ… профессора часто ругают за сухой педантичный слог, вы наверняка и сами об этом знаете, но я склонен объяснять это стремлением к точности. Потому что, пусть форма и не так привлекательна — но идеи, друг мой, идеи, которыми занят ваш будущий руководитель, полны поэзии…       Заведующий долго делился воспоминаниями о профессоре и вздыхал, как будто мы сидели на поминках. Его неторопливый тон напоминал мне о дяде Огюсте — поздними вечерами, когда он чуть-чуть перебирал с выпивкой, мы засиживались на кухне и он рассказывал историю своей жизни. А потом приходила мама, отчитывала его и отправляла меня спать. Мне было десять.       Чем дольше Винтерхальтер говорил, тем ощутимей становилась тяжесть моего обмана. Я слушал, растерянно кивал и чувствовал, как проклятый стыд нагревает мои щеки изнутри — и уже не только по причине моей извращенной любви к науке, которую я тщился излучать, но и по причине лжи, которая отделилась от меня и уже будто бы жила собственной жизнью. — …учебных заведениях, что плохо сказывается на общем уровне образования. Да-а… а ведь еще в конце прошлого века, помнится, среди моих коллег ходила шутка, что, мол, в Англии — два университета, во Франции — четыре, в Пруссии — десять, а в штате Огайо их аж тридцать семь! Но увы, это реальность, в которой мы живем. Потребность общества в образовании так высока, что эти учреждения появляются, как грибы после дождя. У нас есть Южный методистский университет, Сиракузский университет, университет Южного Иллинойса, который, будучи некогда простым педагогическим колледжем, сегодня набирает студентов тысячами и печатает собственную газету! А университет Болл? А университет Джеймса Мэдисона? Их теперь столько, что и не перечесть, на любой вкус, можно выбирать, как башмаки по каталогу. Но ведь мы с вами понимаем, что количество далеко не всегда перерастает в качество, поэтому дипломы, увы, в таких-вот, с позволения сказать, университетах…       Кое-как мне удалось узнать, что вчера профессор из-за обострившегося внезапно недомогания слег в больницу, и теперь сражается там за право искать истину в мире смертных. Мы выпили чай, и Винтерхальтер заварил еще по чашке. Его доверительная манера вконец меня разморила. — М-да-а… такие дела, — промурлыкал заведующий из-за очков. К тому моменту произошедшее с профессором уже казалось эпизодом давно забытого прошлого, и потому самого Винтерхальтера оно ничуть не печалило. — Но вы уверены, что он поправится? — Ну, у него богатый опыт лечения от самых различных недугов. А опытных больных, знаете ли, голыми руками не возьмешь… — Я могу ему чем-нибудь помочь? — выпалил я и тут же понял, что этого делать не стоило, потому что мое лицо тут же запылало, а заведующий снова стал карикатурно-раздосадованным. — Мой дорогой друг… Я прекрасно вас понимаю, вы готовились. — (Мне хотелось хлопнуть себя по лбу). — И это очень, очень ценно, поверьте мне… колледж в последнее время сдает позиции, но мы делаем все, что в наших силах… Помню, когда Карл пришел к нам… — (он принялся считать в потолок) — двадцать… пять… не помню, сколько лет назад… Давайте знаете как сделаем. Оставьте мне ваши бумаги, я передам их коллегам, они посмотрят. А, когда профессор вернется, скажем, недельки через две-три, вы заглянете к нам и пообщаетесь уже более предметно. Уверен, вы блестяще справитесь. Идет?       Загипнотизированный, я отдал ему жиденькую папку с документами — заведующий, не открывая, отправил ее в ящик стола. Тогда я напомнил — краснея и опуская глаза, пытаясь прикрыться тем, что до сих пор вел себя до несуразности скромно, — что хотел бы навестить профессора, если это, конечно, возможно, потому что мне бы не хотелось навязываться, ни в коем случае, но если вдруг… — Разумеется, это ваше право, — пожал плечами Винтерхальтер. — Но, видите ли, зная нашего профессора… — (Жар стыда, мучивший меня изнутри, уже проступал сквозь щеки). — Если я правильно помню, на автобусе здесь минут сорок… но на машине вы, я уверен, доберетесь быстрее. Как вам, я забыл спросить, город?       В кабинет настойчиво постучали. — Одну минуту! — крикнул Винтерхальтер и одарил меня еще одной теплой улыбкой. — Поверьте, я был бы только рад, если бы вы навестили Карла. Но, боюсь, он не оценит подобной… — А куда именно мне нужно ехать? — я уставился в чашку. И очень надеялся, что заведующий через очки не заметит, как сильно я покраснел. — Зюйд-вест, молодой человек. Госпиталь святого Финниана. Вам нужно проехать всю Третью, потом свернуть мимо парка к мемориалу, вы его сразу увидите, это потрясающее гранитное… Я бы даже мог подсказать вам этот маршрут, но… — В дверь снова постучали. — Одну минуту, пожалуйста! — повторил он, так же ласково, как и в прошлый раз. Словно врач в детский больнице. — В общем, не заблудитесь.       Наверное, в тот миг я выглядел как ребенок, не осознающий, что его сейчас в два счета вылечили от какой-то ужасной болезни. Или вырвали гнилой зуб. Или наложили гипс. И снаружи уже выросла очередь из пациентов, съехавшихся к доктору-волшебнику со всей страны. — Что ж, было приятно с вами побеседовать. — Винтерхальтер встал из-за стола и мы подошли к двери. — Надеюсь, в скором времени снова увидимся. — (Очередная целительная улыбка). За дверью стояла женщина в коричневой шляпке. — Извините, Элеанор. Проходите, пожалуйста.       Потупившись, я попрощался и в холодном поту вылетел из колледжа. У меня слегка тряслись руки. ***              После душного кабинета свежесть и сырость улицы казались одновременно облегчением и наказанием. Погода переменилась, сквозь мятое солнце заморосил дождь. Ветер осыпал меня пощечинами. Я ежился. В пылинках воды город казался просто грудой серых скал, обтесанных и облепленных поникшими вывесками, обтрепанными флагами у входов гостиниц и голубиным пометом на карнизах. Я быстро замерз. В решетках водоотвода журчало так, словно из недр земли к тротуару поднимается тайное море.       Я шел от указателя к указателю, от перекрестка к перекрестку, глядя себе под ноги. И чем дольше, тем сильнее казалось, что я заблудился, все дороги ведут не туда, куда надо. К запаху мокрого бетона примешивались другие запахи — горячих поджаренных сосисок, свежего хлеба, какой-то резкой химии (наверняка для вытравливания из дома кого-нибудь нежелательного, вроде вшей или крыс). В узком переулке меня обогнала девушка с зонтиком и в туфлях на высоких каблуках. Она неслась, неуклюже стуча по плитке, и непрерывно кого-то звала: — Билли! Билли, постой! Подожди хоть минутку, Билли!              Парк, о котором упоминал Винтерхальтер, пустовал. Одинокие мерзнущие нью-йоркцы, прижимающие к себе зонты и ждущие, пока их пес сделает свои дела на газоне. Закрытый павильон с мороженым. Памятник, обставленный игрушечными заградительными заборчиками ремонтных работ. Я так и не понял, зачем его ремонтировать: с виду памятник был живее всех живых.       Заканчивался парк гранитной площадкой, где из огромных каменных глыб рвались на свободу замурованные люди. Не знаю, что этим хотел сказать скульптор, но я ускорил шаг.       Больница — (точнее, госпиталь святого Финниана, но дальше я буду называть его просто больницей, потому что у меня в памяти он почему-то отпечатался именно как «больница») — располагалась в здании, которое, по моим представлениям, идеально подошло бы колледжу. Огромное и величественное, с широким крыльцом, высокими арочными окнами и отпугивающе массивными дверями. На латунной табличке у входа было написано, что ее построил некто Сальвадор Роулз двести лет назад в дар городу, хотя потом и выяснилось, что он хотел таким образом откупиться от правительства, которое прижало его за нелегальную торговлю людьми.       У входа сидела женщина в белом переднике и белой шапочке. Она сосредоточенно что-то писала. Ее кроваво-алые губы были единственным ярким пятном на весь холл. Я спросил, противно заикаясь, то же самое, что спрашивал у заведующего. Можно ли навестить профессора. — А вы, простите, кто?       Я с перепугу наврал, что я его студент. — Ну, тогда вам не позавидуешь. Ваш профессор совсем не в духе. Лучше бы просто оставить его в покое.       Я был настойчив. Я даже, кажется, навис над ней, точно согнутое ураганом дерево. — А если это срочное? — Придется подождать. Доктор Граймс не одобряет лишние визиты, так что…       Я включил запасные двигатели воображения. — А его коллега, заведующий кафедрой, сказал, что это будет очень кстати. — Прямо-таки… — Женщина в белом постучала кончиком перевернутого карандаша по столу, скептически поджав губы. Моя ставка была на то, что Винтерхальтера она уже видела. И он наверняка оставил положительное впечатление — он ведь просто не мог не оставить положительного впечатления. — Ну ладно. Можете пройти. Второй этаж, третья дверь слева. Двести два. Но вам придется подождать до половины четвертого, — окликнула она меня, когда я уже почти бросился бежать к лестнице. — И у вас будет не больше двадцати минут. Не больше двадцати минут, вы слышите?       До трех я расхаживал туда-сюда по холлу, как марабу, действуя сидящей за стойкой медсестре на нервы. Перед глазами вращались однообразная плитка на полу, деревянные панели, которыми были отделаны стены, белый круг часов над проходом в коридор и мои сморщенные ботинки. Все это склеилось в сплошной калейдоскоп и повторялось, повторялось, повторялось, и от этого бесконечного повторения можно было сойти с ума. Мысли все время уползали в сторону часов, к заколдованным стрелкам. Как только минутная подползла к нижнему делению циферблата, мои тормоза окончательно сгорели.       По лестнице я летел и падал, теряя остатки импровизации, неуклюже огибая пациентов, шаркающих домашними тапками и придерживающихся за стены. И только увидев нужную дверь, я затормозил. Слишком резко, наверное — меня будто заклинило. В коридоре было пусто, как в морге.       Я стоял напротив двери, не зная, куда девать руки и что вообще делать. Из тишины на меня посыпалась масса вопросов. Почему я здесь? Кто я такой? Как я буду объяснять профессору срочность своего визита? И чем дольше я стоял, раздувая жабры, тем больше сомневался. Табличка с красными номером, приколоченная двумя крошечными гвоздиками. Цифры выкрашивали по трафарету, я видел такие раньше в старом корпусе военного госпиталя, где лежал дядя Огюст с пневмонией. Двести два. Двойки были очень похожими, но не одинаковыми. Одна чуть скособочилась. У другой сверху вырос крошечный, едва заметный хохолок. Нолик по сравнению с ними был совсем неприметным.       Чем дольше я так стоял, тем сильнее меня одолевало чувство, будто я собираюсь ворваться на арену с чем-то ужасным. У меня стучало в висках — сильнее, чем тогда перед пустым кабинетом биологии. Убийство жаб ведь еще можно как-то оправдать. Нарушение же закона — пусть и неписаного — нельзя.       Что я ему скажу?       Кто я такой?       Почему я не мог послушать Винтерхальтера и прийти в колледж, как положено? Известно ли мне, что существует урочное время и неурочное? А если известно — то что я здесь делаю? Профессор вышвырнет меня к чертовой матери. Пусть заведующий не раскусил и не прогнал, но профессор точно раскусит и прогонит. И всему конец. Почему, почему я раньше об этом не подумал?       Я пытался взять себя в руки. Но ведь нельзя, нельзя просто так взять и уйти — я потом буду об этом жалеть. А если зайти, обнаружить себя, все сломать — буду ли я жалеть об этом больше? Кровь молотком била в виски и затылок. У меня не было оправданий.       Двести два. Дурацкая двойка с хохолком.       Я торчал под дверью как остолоп.       Мир вокруг скукожился, замер и затаился, любезно согласившись подождать, пока я наберусь сил. Ноги застыли, точно в тазике со свежим цементом, как у мультяшного простофили. Я ничего не продумал заранее — продумать сейчас не смог бы тем более.       Но не торчать же так вечность.       Постучавшись и не дожидаясь ответа, я распахнул дверь.       В палате было светло и просторно. Пахло человеческими телами, прохладным камнем, зубной пастой и еще чем-то резким, спиртовым, пробирающимся под одежду. Люминесцентные лампы под потолком тошнотворно гудели.       В углу на кровати сидел профессор. Нет, даже не так. Восседал. Как если бы он сейчас находился в кресле на телестудии и отвечал на нелепые вопросы ведущего, а я ворвался прямо в разгар съемки. Его взгляд коршуна тут же поймал меня.       Я замер на пороге, все еще не зная, что делать. Несколько бесконечных секунд мы так и провели. Лампы гудели и потрескивали, подобно футуристичным электрическим насекомым. Я дрожал, как удушаемый заяц. А профессор молча смотрел на меня, пока наконец не спросил: — М?       Голос. Боже мой.       Это был тот самый голос, что и в телепередаче. В это было трудно поверить. Профессор! Настоящий. Как на фотографиях. Как в том шоу, воспоминание о котором я каждый вечер сам себе показываю перед сном. Тот же костюм, то же выражение (почти), даже галстук вроде тот же. Правда, настоящий профессор производил еще более мощное впечатление, чем профессор из моих воспоминаний. Черты его лица были еще острее, а сам он — еще бледнее. На телевидении ему, наверное, пытались придать более очеловеченный вид, но правду не скроешь: профессор был коршуном. Строгим и гордым. И очень холодным. От этого сочетания у меня кружилась голова и пересыхало в горле. Все-таки некоторые вещи камера передать не способна: тогда, на шоу, когда профессор смотрел в зрительный зал, он никого перед собой не видел. А тех, кого видел — щадил. Ведущего, гостей в студии, операторов, слившихся с аппаратурой. — Ну? — повторил он.       Мне хотелось сдаться без боя. Упасть на колени, растечься жалкой лужицей, стать мебелью, или цветком на подоконнике, или лампой, да хоть ковриком, это ведь лучшее, что можно было сделать. Я так хотел прекратить это все и сдаться. Но отступать было некуда. Я не мог превратиться в коврик. — Прошу прощения…       Представиться? Поздороваться? Уже поздно. Сказать, зачем я сюда пришел? А зачем я сюда пришел-то? Медсестра, наверное, была права, и ехидный, обвиняющий внутренний голос уже неистовствовал — давай, Персиваль, расскажи нам, что у тебя на уме. Санитары как раз рядом. — Извините, профессор. Вы меня, наверное, не знаете… — Не знаю, — подтвердил он, как будто собирался добавить «и знать не хочу».       Все мое нутро травоядно дрожало. — Меня зовут Персиваль.       Профессор поднялся еще выше, раздвигая лопатками высокие подушки. — И?       Еще до этой встречи мне казалось, что мы вроде как знакомы. Что я знаю профессора. Я так много всего искал, смотрел и читал о нем, что сложившийся в голове образ выглядел вполне правдоподобным. Но когда воображаемое столкнулось с реальным, я оказался совершенно к этому не готов, и только бросал на профессора быстрые взгляды исподлобья. — Я написал письмо в колледж… Заведующий кафедрой, наверное, должен был… — (Боже, что я несу). — …Должен был вам сказать…       Профессор скрестил руки на груди. — Он сказал… что я могу… ну… заглянуть к вам, и… В общем… — Зачем? — Ну… я думал, что могу быть вам чем-нибудь… полезным… — я чувствовал, как становлюсь все меньше и меньше. Как проваливаюсь в горячий удушающий дым. «Полезным». «Полезным»? И это лучшее, что ты смог придумать? — Вы ошиблись, — сказал профессор, не сводя с меня глаз. Ровно и холодно, как электрический свет.       Пожалуй, я должен был извиниться и уйти. Все во мне хотело поскорее извиниться и отползти как можно дальше. А профессор смотрел на меня в упор и ждал, когда я сломаюсь, извинюсь и отползу. И облако черной магии сгущалось над его подушками. — Я бы очень хотел что-нибудь для вас сделать, — выдавил я, чувствуя, что вот-вот переломлюсь от собственных слов. — Вы сделаете мне очень большое одолжение, если покинете палату.       Что удивительно, он был со мной честен. А я с ним — нет. — Эм-м… — Я уменьшился до размеров мыши, с трудом отрывая взгляд от пола и сразу же бросая обратно. Паркетные доски подбадривающе поскрипывали, пока я переминался с ноги на ногу. В трещины забился песок и мелкий мусор. Оттенки половиц так сильно отличались, будто были сделаны из разных пород дерева. — Понимаете… — Я почти зажмурился. — В том интервью, где вы рассказывали о своей работе, в низком таком кресле, помните, осенью вышло на телевидении… — Заламывая вспотевшие ладони, я уже приготовился рассказывать про науку, притворяться начитанным поклонником, вроде Пола Кизи, который боготворит своих математиков, живших триста лет назад, и, может быть, это смягчило бы мое падение.       Но тут меня прорвало. — Профессор… вы знаете, мне… мне бы очень хотелось у вас учиться. Я бы сделал все, что в моих силах, чтобы стать вашим студентом, но моя семья не может позволить себе даже месяц учебы в колледже, не то, что год, и рано или поздно я, скорее всего, пойду работать на фабрику. Но… но я все равно очень хотел бы хоть немного… быть для вас… полезным, пусть я и не могу похвастаться достижениями, которые показали бы меня с лучшей стороны… у меня вообще, если так посмотреть, нет хороших сторон, и нет никакой олимпиады, которую я мог бы выиграть, да и в колледже, насколько я знаю, не дают грантов для победителей олимпиад. Но… вы знаете, я в восторге от вашей науки.       И от вас.       Я посмотрел на профессора, ожидая приговора. — Будьте так добры, покиньте палату. И больше не приходите.       Ну, вот и все, подумал я.       Теперь точно все. Выметайся отсюда, живо.       Я пробормотал извинения и ушел.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.