ID работы: 11555852

Припылённое родство

Джен
PG-13
В процессе
38
Размер:
планируется Макси, написано 408 страниц, 39 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
38 Нравится 280 Отзывы 7 В сборник Скачать

Глава тридцать шестая. Дерзость

Настройки текста
Примечания:
Если бы это было возможным, Кити бы только ночевала у своей сестры. Её угнетало то, как семейство Облонских расхаживает за ней с невидимым камертоном и настраивается, как музыканты перед концертом, на её скорбь, и оттого что ей была омерзительна роль обузы, её горе мельчало до капризной раздражительности — Облонские же становились ещё более терпеливыми с ней, а Кити становилось ещё труднее выносить саму себя. Но всего одна минута в день стоила многих часов мучений — это была минута на грани сна и бодрствование, когда её ум словно ждал на пограничной заставе, как путешественник, пока его пропустят в явь, и ей чудилось, что сейчас дверь приоткроет ещё совсем молодая Долли без единого седого волоса в простенькой причёске и скажет: — Ты уже не спишь, милая? Ну полежи ещё немного, помечтай, я не буду тебя ругать, как мама, если ты припозднишься к завтраку. В юности ей нравилось иногда оставаться у Долли на ночь и нравилось, как утро порхало по её комнате, будто вальсируя вместе с её мыслями. Открывая глаза, она не могла вспомнить, о чём она думала тогда, двадцать лет назад, но до неё словно доносилось отдалённое эхо песни — слов было на разобрать, но мелодия полнилась той же старой позабытой безмятежностью, и Кити наслаждалась ею, пока ей наново не открывалось, что она была замужем, что муж её умер, и умер, вероятно, по её вине. Раскаяние затмевало её тоску по супругу, столь сильно она корила себя. Естественные и банальные грёзы вдовы о том, что бы ей сказал сейчас покойный муж, как бы ободрил, будь он сейчас рядом с ней, ей заменяли укоры совести, шептавшей ей, что она просто-напросто не стоит своего живого живым, а самое большее, чего она достойна, это чтить его память и поражаться тому, за какие заслуги ей позволено было подарить лучшие годы такому необычайному человеку. Как она могла так злобно спрашивать, разрешено ли ей портить прислугу презентами? Как она только могла что-то обиженно выписывать ложкой в остывшем супе, лишь бы не глядеть на него за обедом? Теперь-то, когда она мнила себя приговорённой к одиночеству навечно, ей уж будет не от кого воротить глаза за столом, она вдоволь рассмотрит свою тарелку. Почему же, имея четверых детей и три раза в день трапезничая с очень близкой роднёй, она думала, будто после смерти Лёвина она будет жить, как похороненный в крохотной камере узник, было ей недоступно. Чувство справедливости ослепило её умение рассуждать. И несмотря на все высказанные и невысказанные упрёки в сторону Облонских, виноватых перед Кити лишь своей чистой совестью и благополучностью, только пребывание в родной Москве с семьёй Долли удерживало её от полного отчаяния, рисковавшего однажды взорваться безумием. В обыденности заведённого у них порядка было что-то почти оскорбительное для неё, и в то же время на неё действовало умиротворяющее, что последние месяцы смели не всё, к чему она привыкла, и кто-то ещё знает, какова его задача: Маша, например, прекрасно справлялась со своей ролью не то чтобы паршивой овцы, но главной оригиналки в роду, Лили чувствовала себя послом от мира взрослых среди других детей и внуков Долли, даже Саша с гордостью нёс бремя старшего брата и лучшего друга своей тёти Оли… А кем быть ей? Стать таким же матриархом, как Долли, у неё не выйдет. Если бы их батюшка прожил хотя бы ещё один год, всё было бы иначе, она бы не растерялась так сильно, но он тоже бросил её. Её сиротство размыкала только хлипкая фигура её старшей сестры, но перебраться к ней окончательно казалось мадам Лёвиной донельзя смешным, хотя своё безумное очарование в этой трусливейшей задумке было: когда ты в гостях, то не только твой багаж пропитывается запахами здешнего дома, а и сам напитываешься привычками хозяев и событиями их жизни. Можно было сколько угодно горевать и истязать себя, но тем не менее, за Лили ухаживал вдовец с шестью детьми, Миша взял моду воровать со стола Гриши клей и пытаться им лакировать пол в детской, чтобы он блестел, как в особняке князя Щербацкого, а из столицы приехал племянник Стивы, и так или иначе эти новости брали приступом её внимание. С её последней встречи с Анной минуло уже много лет, потому то прямо-таки волшебное влияние словно подмешивавшей в свои духи приворотное зелье госпожи Карениной на Кити иссякло, и её обаяние уже не мешало Кити осуждать её, потому она несколько настороженно ожидала его визита, и только из-за того, что её воображение держало в узде горе, она не нарисовала его себе истинным петербуржцем со всеми теми пороками, которые приписывал горожанам, чиновникам, и дворянам, не сохранивших поместья от предков, покойный Лёвин. Но в этом молодом человеке, смутившемся тому, что он купил для Облонских точно такой же торт, не было даже щепотки шарма матери — в нём не было даже юношеской живости, впрочем, ему уже не могло не доставать мальчишеского очарования, как не может гимназисту не доставать милого коверканья слов. Даже до того, как она объявила сама себе войну, Кити не имела привычки исследовать своих знакомых, словно коллекционер, которому попался в руки новенький экземпляр, так что характер Сергея Алексеевича её совсем не интересовал, но она в первый же вечер поняла, что Облонские из почтения к её апатии опять преуменьшили свои восторги и что все они почти влюблены в него, потому и ей были приятны его визиты. Месье Каренин как бы уравновешивал её влияние на семью Долли: то, что она отбирала, он отдавал, и не установись такой баланс сил, быть может, и мнимый, Кити не отваживалась бы мучить Облонских своим трауром более двух недель. Вскоре после возвращения Сергея Алексеевича в Петербург Кити тоже засобиралась домой, хотя, казалось бы, без своего поклонника она должна была чувствовать себя куда свободнее. — Долли, я ведь не давала ему повода, правда? — встревоженно расспрашивала она Долли, пересказав свой тет-а-тет с её племянником так же неуверенно, как обычно пересказывают самые нелепые сны. — Он же не мог посчитать, будто я не против… — Нет, естественно, нет, — перебила её сестра, даже перестав пилить свои тонкие ногти, похожие на бумагу, в которую заворачивают в швейных ателье платья. — Разве он бы стал нарочно реже посещать нас, если бы он полагал, что может рассчитывать на твою благосклонность? — Возможно, я смутила его чем-то, и ему оттого неудобно бывать здесь, — после того, как она овдовела, не существовало никаких «у нас» или «у меня», но «у вас» было бы слишком грубо и слишком холодно. — Милая, да разве ты не знаешь, как это бывает? Иногда ты и имени его не помнишь, а он уж мечтает о тебе. Вот я была влюблена в гувернёра наших соседей, мистера Райли, каждое утро он выводил своих подопечных на прогулку, и я припадала к окну и смотрела, как он возвращается с ними домой, иногда брала тебя на руки, чтобы он видел, что я уже взрослая, а он даже не догадывался о том, что я его выглядываю, — улыбнулась Долли, стараясь доказать сестре её невиновность, однако Кити не слушала утешительные анекдоты сестры. На той необычайной лёгкости изумления, словно на один дюйм приподымавшего её от земли, чтобы лишь она чувствовала это, вдруг повис груз фразы Долли о том, как легко мужчине начать мечтать о только что представленной ему особе. Даже самые детские фантазии она считала насилием над собой, словно своими мыслями Серёжа мог вынудить её что-то делать, словно если он мечтал о том, как он танцует с ней, он в действительности заламывал ей руки и беспардонно кружил по паркету, после чего ей непременно придётся объяснятся с каждым, кто знал её мужа, почему она, только похоронив его, с кем-то отплясывает на балу. Впрочем, у Кити не было более ненавязчивого и учтивого поклонника, и она бы не могла пожелать лучшего жениха для любой из своих племянниц. Когда её Юля, вернувшись вместе с братьями и Агафьей Михайловной от дяди, потребовала ей объяснить, как же в конце концов ведёт себя со своей дамой сердца поклонник, она описала робкие ухаживания месье Каренина — пожалуй, за Серёжу ей даже было бы нестрашно выдать замуж дочь лет через десять, хотя разве не отец должен устраивать судьбу дочери? Господи, да что ей делать даже с Юлей, не говоря уж о мальчиках? Как она сумеет что-то решать, что-то советовать, если даже этот дом ополчился против неё?! Кити изначально подозревала, что так и будет, но одержимая тем, чтобы получить по заслугам, пока положенная ей кара не увеличилась за неуплату, как взятый под процент долг, она нарочно спешила обратно в Покровское. Долли она сказала, что соскучилась по детям, но тоска по ним была лишь тоненькой плёнкой, пенкой, как на киселе, на её настоящих мотивах, и хотя она действительно хотела видеть своих детей, она не могла примириться с тем, что у них есть память и собственная воля, что они могут помнить её ссору с мужем, осуждать или, того хуже, оправдывать её и ждать какого-то решения… Решения, решение существовало лишь одно — исполнить неписанное завещание мужа, а всё остальное — только попытки увильнуть от этого решение, отложить его, будто урок, который не хочется учить. Первая же ночь в её старой спальне, кружившей вокруг неё, как ощерившийся зверь, пока не пожелавший явиться своей добыче, принесла ей уверенность в том, что Покровское больше не может ей принадлежать, и ей остаётся только заверить этот факт нотариально. Эти стены словно сговорились против неё: за те два месяца, что её не было, каждая комната успела пошушукаться с другой, уличить во всех грехах, и каждый закуток теперь знал о том, какова она. Как только прислуга внесла её чемодан, дом замолк, как толпа сплетников, когда липкий от их злобы порог пересекает жертва их любопытства. Он переглядывался портретами, воротившими от неё плоские глаза, презрительно хмыкал скрипом половиц, раздражался на её шаги, щипал её за одежду дверными ручками. Его ненавистью были подстроены тысячи мелких неприятностей, всё валилось у неё из рук. Муж, бывало, хвалил её расторопность, хозяйственность, пока эти достоинства были сердцевиной его идеала женщины, но он будто забрал с собой на тот свет эти качества. Ничего зловещего в перелитом на скатерть чае, в мёде, который запачкал её юбку, затупившемся ноже и треснувшей раме зеркала не было, но Кити видела в каждой своей неловкости знак того, что она проклята. Когда же её горничная Катерина, два года назад взятая из деревни в том числе и за то, что она была тёзкой барыни, сожгла в кухонной печи её пуховый платок, Кити и вовсе чуть не лишилась чувств. Корчившийся в огне платок предсказывал ей самые страшные беды, и не так уж важно было, кто именно оставил ей это предупреждение. — Катя, — тихо позвала она свою вошедшую служанку, боясь шелохнуться, словно, если бы пламя, доедавшее её платок, догадалось, что она жива, оно бы накинулось на неё. — Катя, что это? — Екатерина Алексановна, что ж вы мне не велили вам чего-то с кухни принесть? Или вы, может, распорядиться об чём-то хотели? Так Любовь Егоровна в погреб спустилась, кликнуть её? — защебетала горничная, наматывая на ладонь почти прозрачную бечёвку из своей косы. — А капустку попробуете? — Ты что не видишь? — с ужасом показала на огонь Кити, уже готовая услышать, что она бредит, а в печи тлеют только угли. — Вижу, — вздохнула Катя, оставив свои попытки отвлечь барыню недоквасившейся капустой. — Только не гневайтесь, барыня, это я ваш платок в печь кинула. Надобно так было… — Что надобно? Ты его перепачкала чем-то? — удивилась Кити скорее тому, что её платок сожгла её горничная, а не домовой или призрак Кости. — Да просто вы в этом вот платочке хоронили покойного барина, — сдалась Катя, понизив голос, — и его сжечь нужно было. Моя мать опосля того, как у неё муж первый помер, всё сохнуть начала, а в ту зиму как раз через нашу деревню странник шёл, и он матери сказал, чтобы она платок, в котором она мужа схоронила, сожгла, чтобы он её по нему не признал и к себе не прибрал. Матушка как всё сделала, болеть перестала, замуж снова вышла, меня родила, а всё потому, что сделала так, как ей тогда юродивый велел! — Сама ты юродивая! — вскричала Кити, сперва дёрнувшись к печи, чтобы захлопнуть заслонку, а потом вылетев из кухни. Ей бы стоило обрадоваться, что это маленькое жертвоприношение было не угрозой от крестьян, так поторапливавших её с исполнением последней воли их почившего заступника, а даже попыткой позаботиться о ней, и тем не менее, она металась по дому, словно окрылённая своей яростью. Кити бы легко простила своей горничной чёрный пуховый платок, даже если бы та случайно порвала его или даже украла, а такой обряд пару лет назад и вовсе бы умилил её, но теперь она была готова разорвать Катю, потому что ревновала мужа к ней, а точнее, к её происхождению. — Вот, Костя, вот тебе их невероятная душевная чистота, их искренняя вера, которой ты так восхищался, которая недоступна нашему праздному, избалованному сословию! Грош цена этой богобоязненности, если вместе с ней рука об руку идёт такая глупая суеверность. Для них Бог это то же самое, что домовой, русалка, банник! Они верят в то, что умершему мужу нужна на том свете жена, что он, как упырь, шатается по земле, преследуя свою вдову. Да ты порасспроси, может, в раю и рубахи стирать нужно? Кого ты ставишь мне в пример? Мне тоже жечь пуховые платки, чтобы ты не считал меня какой-то испорченной? — хотелось завопить ей, да только некому в глухо зашторенном кабинете было слушать её отповедь, кроме пресмыкавшихся по углам теней. Вдруг очнувшаяся в потёмках кабинета Лёвина ревность сразу же припомнила, кто пытался убить её, и ещё не до конца придя в себя, она тут же вцепилась мёртвой хваткой в сердце Кити. Она притворялась, что этого не может быть, что такого просто не бывает на белом свете, но так или иначе она который год ревновала мужа к его работникам. Столько лет угождать ему даже своими мыслями, чувствами и вдруг получить соперника в лице ужасного в неуловимости и безликости простого народа — соперника, превзойти которого она никогда не могла, потому что он был лишь фикцией, а что может быть совершенней выдумки, если она на то и выдумана, чтобы быть совершенной? Давным-давно, когда они ещё не были женаты, Костя почитал идеалом её, и все существующие добродетели собирал у её ног, словно распотрошённый по огромной площади снег, чтобы она возвышалась над всем миром на своём белоснежном постаменте, и разве она не старалась быть достойной его почитания? Кити не скупилась на уступки, но даже не ведя подсчёт своих расходов, однажды начинаешь сознавать, что поиздержался. Ей вспоминались те сотни и тысячи раз, когда она предавала себя, свой характер и воспитание, чтобы её не предал муж, и к гордости за собственную мудрость льнула страшная обида, ведь в конце концов все её старания пошли прахом, а восхищение супруга, которого она так жаждала, отошло людям, практически равнодушным к его одобрению. Среди сведений о своей персоне, которые всегда поддерживали Кити, как бы придавая ей формы, как наперник груде пуха, в том числе была и уверенность в том, что она очень домовитая и добрая барыня, но сейчас при виде крестьян её почти знобило от смеси зависти и стыда, заплесневевшей омерзением. Она избегала даже домашнюю прислугу, не говоря уж о работниках мужа — она не смела даже повернуть к деревне или полям, когда она покидала свою темницу с прилегающим к ней садом ради прогулки с детьми, которым она разучилась отказывать. После того, как Сергей Иванович в своей весьма тактичной манере случайно раскритиковал знания её Мити, заявив, что его таланты и жажда знаний с лихвой компенсирует его бессистемное образование, она забросила попытки преподавать младшим мальчикам что-либо и старалась побольше их баловать, чтобы хоть немного уравновесить своё уныние. Так из последних сил лелеют домашних умирающие, а Кити в самом деле иногда хотелось попросить своих сестёр и деверя не бросать её детей, если муки совести сведут её в гроб или колдовство её горничной не сработает, но она молчала, опасаясь, как бы насмешки и ободрения не измарали несерьёзностью её предчувствия. Она вела счёт в играх Феди и Пети, отправляла детей на пикники вместе с Агафьей Михайловной и Катей, требовала у кухарки всё время варить для них шоколад, которым их угощал в Москве дедушка, а для Юли она даже стала выписывать «Модный свет» хотя ей всегда было совестно перед почтальоном, будто тот каждый раз сдерживался, чтобы не воскликнуть на прощание: — Только по одному мужу поминки справили, а уже присматриваете, чем нового прельщать? Но подобные выпады в её сторону окружающие позволяли себе, лишь одичавшие в дебрях её воображения, потому она спокойно вручала очередной выпуск дочке и помогала ей с загадками в середине журнала: — Одиннадцать. У лорда это слуга, у князя это шкаф. Шесть букв, — торжественно зачитала Юля, будто слуга лорда и шкаф князя, шесть букв был знатным гостем, вплывающим в бальный зал под встревоженный гул толпы. — Сервант , — подсказала ей мать. — Точно, — вычеркнула Юля ещё два слога . — Двенадцать. Отец Пушкина и Тургенева. Мама, они что братья? — удивилась она, опять подняв вопросительно-преданный взгляд на Кити. — Нет… — Подожди, — перебила её Юля, вскинув вверх указательный пальчик, — тут только «ей» «г», ещё одно «сер», я сама догадаюсь. Сергей? — Да, Сергей, — машинально согласилась Кити, среди клеточек и мелких букв, старательно выведенных Юлей, видя словно растушёванные изумлением острые черты месье Каренина. Он с таким удивлением глядел на неё, когда их представила Долли, будто в тот же день он не случайно столкнулся с ней у дверей кондитерской, а аплодировал ей, пока она скакала по натянутому над головами зрителей канату, и он не находил причин, зачем она вдруг сменила свою коротенькую пурпурную юбку на глубокий траур и отклеила с щеки звёздочку из бархата. — Как наш дядя, — заметила Юля. — Как дядя, — повторила за ней Кити, не понимая, почему она вспомнила не Кознышева, а племянника Долли. Конечно! Конечно, Сергей Иванович! Как она могла не подумать сперва о нём? У него же теперь живёт Митя, и он ведь так трогательно и так деликатно поддержал её после смерти Кости. Нет, это какая-то чепуха. — По диагонали получилось «брандмейстер», — объявила Юля, переворачивая страницу. «Глупо-глупо, он уж, верно, и забыл обо мне, — решила Кити, нахмурившись на чёрно-белую толпу барышень с одинаково круглыми руками и одинаковым томным умиротворением на челе. Много вёрст оборок, лент и дорогих кружев оплетали их с макушки до пят, на их небольших кудрявых головках возвышались самые фантастические шляпки, похожие на маленький кусочек райского сада со сказочными птичками и необыкновенными цветами, а даже самое простенькое утреннее платье было пошито так, словно это был наряд, в котором придётся предстать перед всеми монархами Европы. — Он сейчас в столице, его окружает самое изысканное общество, роскошь… и женщины, такие как в этом журнале, красивые, грациозные, с утончёнными манерами, которые привыкли к тому, что у них есть поклонники, и не тушуются, когда молодые люди признаются им в пылких чувствах, в отличие от меня. Он теперь, наверное, поражается, как ему могла нравится бесцветная провинциалка, которая была уже в положении, когда он ещё даже не ходил в гимназию. Я старше его на десяток лет, мои ровесницы, которых он встречает в Петербурге сдержанные, степенные, а я… верно, он считает, что я совсем не умею себя вести, чего стоит та сцена, которую я устроила ему в библиотеке после концерта Оли? Так себя ведут только дебютантки, и то если они дурно воспитаны… впрочем, оно и к лучшему». И всё же мысли о том, что у Серёжи появилась новая пассия, во всём превосходящая её, отзывалась в Кити какой-то странной мучительной завистью, присасывавшейся к её сердцу огромной чёрной пиявкой, какую внезапно можно обнаружить на коже после купания в озере в погожий день. Все городские развлечения, давно осуждённые ею на вечное забвение как слишком легкомысленные, становилась декорацией для свиданий господина Каренина и его новой пассии. Вдвоём они топили её самолюбие в реке и били его веслом, катаясь в лодке, они резали его лезвием коньков, даже июльский зной был им не помехой, они затаптывали его и душили его похищенными у приличий объятиями во время мазурки — когда она в последний раз была на балу? Пять, шесть лет назад? А когда её в последний раз приглашали танцевать, вернее — когда она в последний раз принимала приглашение, осмелившись дать мужу повод для недовольства? Пожалуй, она уж и не вспомнит, сколько тактов в каждом танце, хотя с хорошим кавалером её неловкость была бы не так заметна… Эта новая ревность, к удивлению Кити, даже немного развлекала её, так больной ребёнок одновременно страдает и всё же наслаждается, слыша из своей комнаты доносящиеся звуки праздника с первого этажа. Получив письмо от сестры, она безотчётно искала упоминания её племянника, и не отыскав их, силилась узнать в своём разочаровании облегчение. — Что ж, это и к лучшему, — в очередной раз повторяла она, отодвигая послание Долли из Ергушево к зеркалу. В распоряжении Кити был маленький отдельный кабинет, где она могла вполне свободно расположиться, но она предпочла ютиться со своей корреспонденцией в спальне на туалетном столике. Во-первых, такой аскетизм немного притуплял её вину, а во-вторых, стояла такая духота, что сидеть в наглухо застёгнутом платье было равносильно самоубийству. Загибавшиеся корабликом листы бумаги будто предлагали домчать её прямо в Ергушево, но не успела она начать даже выдумывать, как отклонить приглашение Долли, чтобы та не примчалась с ревизией её душевного состояния, её взор упал на гладь грубого, вульгарного в своей прямоте зеркала. — Чем вообще я могла ему понравиться? — хмыкнула Кити, всматриваясь в сидевшую напротив женщины со шрамом детской прелести на измождённом, бледном лице. Она была не старой, не взрослой, не тридцатишестилетней матерью четверых детей, она была нелепой, как козлёнок, запряжённый в упряжку. Неужели она казалась ему хоть немного красивой? Этот маленький рот, эти блёклые глаза с сузившимися от беспощадно яркого света до обгоревшего фитилька зрачками, эти натёртые веки, эта худоба... — Разве только плечи ещё недурны, — неуверенно покосилась она на чуть соскользнувший к локтю рукав. Кожа у неё почти светилась рядом с чёрным корсетом, будто отражающимся в ней, и Кити подумалось, что, если тронуть её, она будет прохладной, как мрамор. Конечно, если бы он хоть раз видел её плечи, это бы объяснило все те разы, когда он пытался украсть её образ за один короткий взгляд, как воришка на рынке кошелёк, хотя сейчас, когда смущение и жара нарумянили ей щёки, она была хорошенькой. Вероятно, ему хватило этой догадки, чтобы увлечься ею, вот только какой он её представлял? Похожа его фантазия на неё настоящую, на неё до смерти Кости или в юности? Мысли о месье Каренине постоянно выпадали на её уме, как роса на траве, её любопытство всё время кликало его тень. Из-за отсутствия ответов на вопросы, что было бы , проведи они в Москве больше времени, не будь она в трауре, будь она моложе, она чувствовала себя обманутой, словно коммивояжёр уже разложил перед ней дюжину пёстрых баночек и вдруг, не успев сообщить ей, какая притирка спасает от морщин, а какой порошок незаменим при выведении пятен с чёрной ткани, свалил их обратно в свой саквояж и умчался, рассыпаясь в извинениях. Кити, считавшая окружающий её мир достаточно логичным местом, раз им руководили высшие силы, не привыкла к тому, чтобы какой-либо сюжет в её жизни не имел развязки. Зачем он влюбился в её, ведь должен же быть в этом хоть какой-то смысл? Итак, все эти рассуждения привели к тому, что подумать о своём поклоннике было для Кити всё равно что для других выкурить папиросу или разложить пасьянс. Когда Покровское практически наводнили Облонские, которые должны были защищать Кити от острого ума и не менее острого языка приехавшего из столицы Мити, она жаловалась на Агафью Михайловну и её варенье из смородины с водой именно господину Каренину — с ним, пожалуй, ещё был шанс, что он бы сумел оценить масштаб трагедии, как может ювелир по одному крохотному камушку сказать, что всей ювелирной коллекции нет цены, или по крайней мере, он бы опять преданно смотрел бы на неё исподлобья, как тогда в библиотеке, остальные же просто посмеялись бы. Наверное, она сама была виновата в том, что Агафья Михайловна варила смородину с водой — не нужно было так раздражаться на её театральную покорность хозяйской воле, и всё же не раздражаться у неё не получалось: — Воды доливать не будем, как барыня учила, — многозначительно произнесла Агафья Михайловна, перемешивая ещё сырые ягоды с сахаром. — Можете добавить воды, если хотите, — безразлично отозвалась Кити, искавшая на террасе корзинку Долли с рукоделием. — Как это так? Нет уж, вы барыня, вы велели, значит, так тому и быть, — назидательно протянула Агафья Михайловна. — А если я не буду велеть? — поинтересовалась Кити, сощурившись на выпрыгнувшее из-за тучи солнце. — Екатерина Сановна, вы это бросьте, — пренебрежительно отмахнулась Агафья Михайловна. — Константин Дмитрич всё мудрствовать любил, да то только он и сам знал, что не могут мужики без барина, что это как дети без отца, потому что так отродясь было, и вы себе голову не дурите. — Вы, возможно, вырастили моего мужа, — в отместку за посягательства на её страдания недоверчиво сказала Кити, словно в том, что Агафья Михайловна прислуживала ещё матери Лёвина, было сомнение, — и тем не менее, вы не смеете осуждать его самого и его идеи. — Оттого что он барин, оттого и не смею. — А он желал другого, — ещё сильнее нахмурилась Кити, хотя солнце снова юркнуло за облако. Агафья Михайловна промолчала. «Почему она не спрашивает, чего он желал? Она знает, что я сама не знаю? — пронеслось в голове у Кити, пока её руки быстро разматывали с ручки корзинки Долли белую ткань, которой дети пытались изобразить паруса на фрегате, рассекавшего по волнам гравиевой дорожки. — А вдруг она и вовсе полагает, что я была Косте плохой женой, что он ничем со мной не делился?» — Не женского это ума дело, не про вас и не про меня, — резонно заметила Агафья Михайловна, — вон, пущай Дмитрий Константинович… — Пожалуйста, прекратите, прекратите, прекратите это! — не то прошептала, не то прокричала Кити, прижав к глазам ладонь. — Если это мужское дело, то и варите ваше варенье, как вам охота, хоть с водой, хоть без воды, а эту тему впредь не подымайте! Завещать эти терзания сыну она не могла, причём не только из любви к нему — ей было невыносимо то, что Митя будет рассуждать о философии своего родителя отвлечённо, будет решать, исполнять ли его волю, всё взвесив, оценив. Его будет волновать справедливость, экономическое устройство Покровского, то же самое, что и его отца, но для него это будет вопросом логики, этики, а не долга перед покойным. — Они c дядей всё время говорят, да так много, смеялись, что луддиты были не из-под Пскова, я так всего и не перескажу, и Митя тоже говорил, а дядя с ним соглашался, представляешь? — как-то раз секретничал с ней об их жизни у Сергея Ивановича Федя. Ах, Митя всегда охотился на возможность перечить отцу, даже рискуя поссориться с ним и услышать не вполне искренние упрёки от неё, а уж вооружённый похвалами и доводами дяди, которого он уважал много больше родителей, он всё сделает по-своему, даже если отец встанет из могилы! Слишком жидкий сироп в смородиновом варенье был последней каплей — Кити наконец сдалась под пытками этого дома. Какая у неё может быть власть здесь, если до неё уже всё было прекрасно заведено, всё налажено, если её мужу был мил тот уклад, который был до него, и он имел мнение о том, что должно остаться после него? Она признала себя самозванкой, чинившей препоны судьбе Покровского, словно ещё отец или дед её мужа, а может и тот его предок, который был обласкан кем-то из первых Романовых, выпустили стрелу, летевшую много веков и сбитую ею с пути у самой цели. Нет, пропади оно пропадом, она отпишет всё крестьянам, как того хотел Костя, и пусть живут, как знают. Гриша, науськанный Долли, пытался аккуратно посоветовать ей просто побольше платить своим работникам, так как у них нету даже маленького шанса не пойти по миру, если они будут жить такой коммуной, где не каждый знает четыре арифметические действия, но Кити могла бы воспользоваться рекомендациями племянника разве что в отношении имения, которое досталось ей от отца в качестве приданного, но от Покровского она желала откреститься навсегда. Кити сообщила о своём решении старшей сестре, и вытащенное на свет божий под палящие солнечные лучи и возражении Долли, оно словно стало ссыхаться, и всё же отступать от этого трухлявого замысла она пока что не планировала. Времени для манёвра Облонским она, годами лелеявшая свою простодушность так, что это уже само по себе становилось не слишком-то простодушно, не оставила, нарочно разоткровенничавшись с Долли именно накануне их возвращения в Москву. Словно опасаясь того, что они в последний момент передумают и пойдут на штурм её сумасбродства, она предпочла сама убедиться в том, что они сели в поезд, и что поезд их ушёл, пускай для этого пришлось протрястись с ними полтора часа в одном экипаже. По дороге обратно она чувствовала себя триумфатором, которому преподнесли ключи от сдавшегося города, не столько благодаря тому, что Облонские помахали ей из окна своего вагона, сколько потому, что ей больше не приходилось поджимать ноги, уворачиваться от бодливой шляпки Лили и выдёргивать юбку из-под Маши. До Покровского ещё было далеко, и Кити без зазрения совести наслаждалась рябью зелени и полевых цветов, словно бежавших ей на встречу, чтобы обнять как старую подругу. — Пр-р-р-р-р, — вдруг зарычал на козлах кучер, натянув поводья. — Захромала что ли? Сейчас, барыня, я гляну, — наконец вспомнил он о своей пассажирке, с разочарованием глядевшей на замерший пейзаж. Увы, оказалось, что лошадь потеряла подкову, так что остановка грозилась затянуться, пока Сидор не найдет какого-то своего знакомого, который должен был то ли снять вторую подкову, то ли прибить старую. — А ты скоро вернёшься? — вздохнула Кити, выпрямив спину и скрестив руки, как на проповеди. В такой чинной позе она собиралась дожидаться кучера. Сидор ободрил её, что через час они уже снова будут мчаться домой. Новость о том, что ей придётся прождать целый час, не дала ей просидеть так дольше минуты и вытолкала её из экипажа. Лошадь-растяпа, очевидно, совсем не раскаивалась в своей рассеянности и не обращала никакого внимания на выросшую перед ней недовольную даму. «Сидор же меня остановил, он и виноват», — снизойдя до мадам Лёвиной, когда та поднесла к её зубам пучок сорванной травы, фыркала она, по крайней мере Кити казалось, что лошадь именно пытается лениво оправдываться. — Неприятно, но она было бы ещё неприятней, если бы сейчас была зима. В октябре в это время уже темнеет, — шепнул ей внутренний голос, и вдруг эта же фраза сорвалась, как яблоко с ветки, и упала в руки опять забредшему в её мысли месье Каренина. «С ним, пожалуй, было бы не так уж страшно застрять в чистом поле даже ночью в ноябре, а сейчас с ним было бы не так скучно, хотя Маша права, когда говорит, что ему с собой самому немножко скучно», — заключила она, ныряя в пёстрое поле. Сквозь чуть подрагивающую, как море в штиль, клинопись высоких стеблей виднелись припозднившиеся маки — она сорвала один, два, а они словно специально бросались к ней под ноги, чтобы, очутившись в её руках, посмотреть, правда ли их луг кончается у подножья неба. Её пальцы, как бы подчинившись желанию этих цветов забраться повыше, стали плести из них совсем ненужный Кити венок, который она всё же водрузила себе на голову. Если бы Сидор со своим другом воротились раньше или кто-нибудь тоже захотел насобирать здесь букет, Кити в траурном платье и с заревом маков в пшеничных волосах приняли бы за полудницу, но из её головы испарились любые соображения, а с ними и все тревоги, обычно предостерегающие человека от нелепых поступков. Очнулась она уже со вторым венком в руках. Разумеется, она лишь пыталась развлечься, но так рьяно убеждая себя в том, что она всего лишь коротает время, она ощущала, как кутает в благообразные объяснения правду. В Покровском её встретил постный Миша, при её появлении зачем-то засунувший в книгу накрахмаленный платочек. Погружённая в свою скорбь, она слышала только эхо, отзвук жизни вокруг, однако, несмотря на то что в её памяти не отчеканился ни один жест, доказывавший, что Митя опять возомнил себя Олиным рыцарем, Кити могла безошибочно назвать имя предыдущей хозяйки реликвии сына. Нужно было требовать от Мити во всём признаться, ругать его, бранить, предупредить Долли, но жалость к сыну и вместе с тем страх разоблачения отобрали у неё право упрекать его. — Я, между прочим, маменька, много месяцев провёл в столице, а там не наша глухомань, где каждая девица на перечёт. Избавь меня от этих домыслов о моём несуществующем романе с мадмуазель Облонской. А даже если бы этот платок был от неё, то как-то лицемерно с твоей стороны читать мне мораль, ты не находишь? Папы не стало всего несколько месяцев назад, а ты грезишь о тет-а-тет с племянником тёти Долли на лоне природы и плетёшь ему венки! — бушевал бы в ответ на её замечания Митя или её совесть, хотя настоящий Митя был с ней вполне ласков в тот вечер. Видимо, предстоящая разлука с семьёй смягчила его, впрочем, как несчастливая любовь только не перековывает характер. Об это никогда не шло речи, но между Кити и Сергеем Ивановичем существовал негласный договор, что он как бы унаследовал от младшего брата привилегию распоряжаться судьбой его сыновей, потому ему хватило лишь одного аккуратного намёка, чтобы Федя и Петя были отданы в школу в Москве. Держать детей подальше от Покровского и себя вообще казалось Кити весьма здравой идее, пускай толком объяснить, чем опасно для них родовое имение Лёвиных, она бы не сумела. Услать же в какой-нибудь пансион ещё и Юлю было выше её сил, тем более её нежелание потерять свою маленькую подругу можно было подпереть традициями и всеобщим одобрением — место девятилетней дочери ведь рядом с матерью, не так ли? Дочке она даже показывала на старой жёлтой карте её имения беседку в получасе ходьбы от реки и заброшенный розарий, который ещё можно было легко воскресить, но они обе знали цену этим идиллическим предсказаниям — короткие вспышки решительности, когда госпожа Лёвина готова была начинить саквояж чем попало, умчаться с Юлей к нотариусу и забыть о Покровском, но их задувало, как свечу ветром, её постоянное оцепенение и страх, что её удалая щедрость в конце концов просто слабость. Довольно и того, что она балуется не дешёвыми романами, а воспоминаниями о месье Каренине, это ведь тоже своего рода слабость… — Зачем я себя обманываю? — удивлялась Кити. — Мужчины так часто влюбляются, а уж своим увлечениям они и вовсе не ведут счёта. Он уж и не помнит, какого цвета у меня глаза. И вдруг Серёже будто донесли, что она клевещет на него — однажды после ужина ей доставили телеграмму из Петербурга. Всё в этой срочной депеше было фокусом, ловушкой — даже то, что её кольнула радость, когда она поняла, что её семью не постигли никакие новые несчастья, увидав подпись «с искренним раскаянием, ваш покорный слуга С.А. Каренин». В искренности автора она не усомнилась ни на мгновение, но что за мольба даже не вскрывать ещё не пришедшее письмо? Не будь образ месье Каренина отполирован её фантазией, она бы заподозрила, что её нарочно раззадоривают этим запретом, хотя уже отправленное письмо и нельзя воротить почтой. — Но что он такого написал? — гадала она, наглаживая загадочное послание, словно его можно было заморочить этой лаской и уговорить поведать ей больше. — И почему он так боится, что я прочту его письмо? Может, он был пьян, когда писал его, и там что-то неприличное? Или он захотел открыть мне какую-то тайну, а потом ужаснулся тому, что откровенничает с женщиной, которую он почти не знал, тогда непорядочно читать его письмо, хотя слово не воробей, и говори мы по-настоящему, он уже не смог бы вычеркнуть из моей памяти того, что он сказал, он бы мог попросить меня притвориться, словно этого не было, но рассчитывать на то, что я не сделаю никаких выводов — он слишком умён для таких предположений. Зря мадам Лёвина приуменьшала свои таланты в области тонких вопросов — когда её любопытство буквально на коленях умоляло её совесть о защите, она очень быстро доказала себе, что она обязан не только простить месье Каренину его порыв, но и узнать, что это был за порыв, чтобы понимать, от кого она собственно имела честь получить это послание: никогда не угадаешь, каков человек, пока он не выведен из равновесия. В итоге прислуге было велено в любое время дня и ночи, когда бы не принесли почту, всё незамедлительно вручать своей барыне. Целые сутки она промаялась ожиданием и ругала медлительность почты, хотя письмо было доставлено в срок. Скромность и страх скомпрометировать себя, похоже, устали гоняться за ней и взяли на день передышку, потому что она совсем не думала о том, как выглядит её нетерпение, и что решила Катя, когда она чуть ли не вырвала у неё нетвёрдо подписанный карандашом конверт. — Почему не чернила? Он всё-таки напился? — уже заранее расстроилась Кити, чуть смазав пальцем своё втиснутое в бумагу имя, словно покрывшееся графитной дымкой. Но первые же два слова — «дорогая Кити» — сразили её настороженность и погубили её замысел получше изучить Сергея Алексеевича: письмо было слишком надрывно искренним, чтобы холодно, рассудительно читать его. Ей казалось, будто она захлёбывается его признаниями, как если бы её больную слишком быстро поили водой. «Я не увлёкся Вами, я люблю вас» куда-то погнало её внимание, и когда послание оборвалось новой клятвой в вечной преданности, она, бежавшая куда-то, словно рухнула вниз, не заметив, что под её ногами уже ничего нет. Она перечла письмо ещё дважды — ей не верилось, что её тронуло в нём так многое и так многое понравилось, будто она сама заказала Серёже хвалебную оду о себе. Может, она просто запамятовала о том, что просила его о чём-то подобном? — Получается, он тоже вспоминал обо мне? — Кити пока не осмелилась ничего понять, кроме этого. — А если он вспоминал обо мне в те же мгновения, что и я? — смущение наконец настигло её, как ленивый раскат грома после сполоха молнии, но это было всего лишь смущение — не стыд, он потерялся где-то в обволакивающем её тумане, охранявший её задумчивость. Даже когда ей пришлось отозваться на призыв внешнего мира, когда она помогала Юле выпутывать из волос фамильный гребень и переводила для Любви Егоровны какой-то рецепт из поваренной книги, он всё так же клубился вокруг неё. Сомневавшаяся в каждой фразе, если она не стояла у неё прямо пред глазами, Кити очень рано ушла к себе, чтобы ещё раз убедиться в том, что Сергей Алексеевич правда объяснялся ей в любви. Дрожащий закат, робко заглядывающий в окна, не переменил ни одной буквы — ни одно слово не воспользовалось розовым полумраком, чтобы схитрить и переплестись иначе во что-нибудь более сдержанное. Они дышали тем же жаром, что и несколько часов назад — чопорный, строгий человек должен разломить своё сердце, раздавить его, чтобы написать подобное, как раздавливают вишнёвую косточку, чтобы выжать из неё одну каплю масла. Сумел бы он произнести то же самое вслух? Она бы рухнула без чувств на его месте. В октябре она собиралась ехать в Петербург, но они ведь могли условиться с Кознышевым и на сентябрь, и господин Каренин мог бы узнать об этом и прийти к ней накануне… накануне чего сказать правду легче, чем промолчать? — Зачем вы здесь? — Я пришел, потому что обманул вас, — а потом то, что она могла прочесть даже сейчас, когда солнце уже не посягало на её тайну. Нужен ли ответ на такие речи? Или он бы просто удалился так же внезапно, как и появился? Он бы, верно, поклонился на прощание или пожал бы ей руку. Ту ладонь, что она держала возле губ опалило — нет, не пожал бы, поцеловал. Поцеловал. Она рывком вскинула голову — она хотела посмотреть на себя в зеркало, чтобы увидеть своё лицо, на котором, конечно же, должен был отразиться гнев, но в зеркале был только тёмный силуэт. Спать, спать, срочно спать, что же она перечитывает это письмо, которое ей и не следовало читать? Подушка и простыня холодили ей щёку, словно выгоняя её обратно к туалетному столику и посланию Сергея Алексеевича под шкатулкой, но она упрямо жмурилась, свесив с кровати зачумлённую этим никогда не существовавшим поцелуем, становившимся раз от раза длиннее, руку. «Зачем я представляю себе эту сцену? — негодовала на себя и какой-то гадкий сквозняк в груди Кити. — Будто я жалею о том, что он не припадал к моей руке на самом деле!» Прозрение было поистине ужасным, словно она, до того без всякого страха вышагивавшая по трясине, вдруг провалилась по пояс. Украшение, которым она отвлекла себя от своей бесцветной грусти, вдруг взбунтовалось против неё и не желало снова ждать, когда его извлекут из шкатулки памяти — её полоснул по горлу ужас, как если бы она из самоуглублённого тщеславия, которое питается возможностью восхитить кого-то, а не самими восторгами, примеряла роскошное кольцо и однажды не сумела бы его снять. Пока истинное положение дел ещё не покрылось оспинами отговорок, мадам Лёвиной не оставалось ничего иного, как поражаться тому, когда она успела влюбиться в человека, которого она не видела всё лето. В какой момент это лубочное, омерзительное в своей простоте чувство прицепилось к ней? В том, чтобы любить Серёжу не было ничего героического, ничего сподвижнического — о нём было так просто мечтать, любая гимназистка, любая кисейная барышня могла потерять от него голову! Если бы в предмет её внезапной привязанности был хоть чем-то плох, она была бы снисходительней к себе, но, увы, ни один недостаток месье Каренина не давал ей с гордостью сказать себе, что она-то, в отличие от других женщин, любит его, вопреки всему. С Костей было иначе — пятнадцать лет разницы, его непривлекательная наружность, его дикие суждения, их отшельничество в деревне, иногда резкость — всё то, что оттолкнуло бы в нём другую, сияло на её груди невидимыми медалями, какие жалуют за подвиги в бою. Любовь к её мужу не была пошлостью, а Сергей? Неужели она так поверхностна, так вульгарна, что пленилась ним — молодым, красивым, любезным, достойным и сдержанным? Ах, будь он хотя бы бедным или невезучим в делах… Кити повернулась на другой бок, словно мысли, посеянные её неподвижным взглядом на пол, уже дали первые побеги и грозились вот-вот зацвести ещё ярче, чтобы окончательно отнять у неё сон. Теперь перед ней разверзлась пустота её кровати — слева ложился её муж, если он ночевал в её спальне. Вот по нему-то она и скучает, его она и любит, а эта напасть с Карениным только следствие её тоски по супругу и больше ничего. Прощение Кости уже никогда не достигнет её, оно останется между ним и его ангелом-хранителем, а она может услышать только эхо его милосердия в устах других, а Сергей Алексеевич был единственным, кто полюбил её уже преступницей, потому его сочувствие стоило дороже, чем сочувствие тех, кто помнил её ещё ни в чём неповинной. К утру суд, на котором Кити была и за ответчицу, и за прокурора, и за адвоката, и за судью, постановил, что Екатерина Александровна всего лишь соучастница своего одиночества. Не она, а её одиночество, пролегшее морщиной на её высоком лбу ещё при жизни мужа, боготворило месье Каренина и почитало его почти совершенством. Так потихоньку она уврачевала свой стыд обещаниями непременно разочароваться в Серёже при личной встрече, когда сотни миль между ними уже не будут переливаться на нём как хоровод солнечных бликов. Самый большой подарок, который может преподнести самообман своему творцу в благодарность за то, что тот вдохнул в него жизнь — это смелость, сперва позволяющая просто не трепетать каждую минуту, а потом подло толкающая на безрассудства. Кити, пристрастившаяся к высмеиванию и приуменьшению своих внезапных чувств к месье Каренину, была даже довольна тем, что у неё появилась долгожданная возможность убедиться в своём равнодушии к нему на помолвке Валера Львова со столичной красавицей. В сказках заклятия снимаются поцелуем, вот и она протянет ему руку, и он станет для неё тем, кем и должен быть — её родственником, сыном невестки Долли и кузеном её детей. — Здравствуйте, Сергей Алексеевич! Простите, мы с Ирочкой слишком увлеклись нашей генеалогией, — её рука взлетела вверх и плавно, как выбившееся из подушки сонное перышко, упала уже на его ладонь. Сейчас он прижмётся к её ладони губами, и она спокойно поинтересуется, как у него дела. Но Серёжа на десятую долю мгновения коснулся её негнущихся пальцев, а ей почудилось, словно он целует её натёртое духами запястье, там, где у неё дрожал и замирал в синих венах пульс. Она вырвала у него руку, задыхаясь вежливой улыбкой, которая заныла искренностью, когда Сергей Алексеевич что-то робко заметил о её приезде в Петербург. И всё же славный, славный молодой человек, настолько славный, что её вдруг разозлило, что какая-то родственница невесты угрожающе ей кивнула, как бы обещая взять её в оборот после их коротенькой беседы с этим юношей, с которым им якобы было не о чем разговаривать, хотя ни с кем другим из здесь присутствующих она бы не захотела обсуждать белые ночи и прогулки по призрачному, будто лишившемуся сознания городу. Весь вечер её настроение лихорадило: то ей было весело, то её весёлость пряталась в раковину суровости, и она ругала себя за то, что её разом стали утомлять, как слишком громкий оркестр к последнему акту, Кознышев, Валер, его невеста Ирочка, её огромная семья, словом все, кроме Сергея Алексеевича с его тихим голосом, каким говорят врачи, нотариусы, иногда приказчики — люди чьим ремеслом является вносить в чужие жизни хоть немного порядка. Будь Серёжа кем-нибудь другим, она бы непременно уточнила, что за потрясение заставило его написать ей то письмо, когда его щепетильность предоставила ей удобную возможность. Промолчать означало быть вежливой или скорее любезно-равнодушной, но Кити чувствовала, что этот её ход должен решить судьбу всей партии, которая не может вечно топтаться на месте: для этого её поклонник был слишком молод, а она сама слишком беспокойна — нужно было либо отвергнуть его доверие, либо выказать своим вопросом претензии на его тайны и свернуть с ним на узкую каменистую тропинку, которая бог весть куда их выведет. Впредь она попросила его не упоминать события месячной давности. «Он бы злился, был бы разочарован, если бы узнал, что я читала его признания? — встревожилась Кити, уже сбежав от него и не зная, как исполнить своё обещание представить его Кознышеву, чтобы никто из них не пригласил своего нового знакомого на её пытки. — И сейчас я всё не иду, а он, наверное, ждёт меня…» — Дорогая Екатерина Александровна, вы не скучаете? — улыбнулась ей мать невесты, промелькнувшая между призраками Серёжи. — Нет, такой чудесный вечер, — рассеяно ответила она, не отпуская, как пристёгнутого к перчатке должиком сокола, мысль о том, что Серёжа уж слишком хорошо понимал её, чтобы сердиться на её любопытство, хотя у него не было на это никакого права. — Нелюбезно со стороны Сергея Алексеевича бросить вас, ни с кем не сведя. — Я сама ушла, — выпалила Кити, заподозрив подвох в словах своей собеседницы, хотя хозяйка дома сегодня была слишком занята, чтобы утруждать себя какими-то колкостями, даже если бы она увидела, как госпожа Лёвина и месье Каренин лобызаются, спрятавшись за фонтаном и наивно полагая, как это часто бывают с влюблёнными, что раз они полностью поглощены друг другом, то и другим до них нет никакого дела. — О, молодёжь бывает так несносна, не правда ли? — засмеялась её новоявленная родственница, беря потерявшую дар речи Кити под руку и ведя к своей матери и сёстрам. Кити не раз думала о том, насколько безнадёжно племяннику Долли двадцать шесть лет, но замечание о невыносимости молодёжи так больно впилось ей горло, что она бы не удивилась, обнаружив у себя где-то над ключицами ожог в виде этой фразы, как от клейма. Разговор о том, когда лучше справлять свадьбы, свадебных путешествиях, кольцах и малом приданном ещё в начале вечера был бы приятным для Кити, лишённой в деревне женского общества и этих засахаренных бесед о всякой чепухе, но теперь она ощущала себя пойманной этими милыми неподвижными дамами, которые будто усадили её на диван и придавили сверху тяжёлым пледом, веля беречь хрупкие суставы и держать ноги в тепле. — Что случилось? Я как-то растерялась, получив вашу телеграмму, и не спросила, что у вас стряслось, мой друг? Что вас так разволновало? — Я опасался, что у меня не будет другой возможности объясниться с вами. — О, Боже! Ваша жизнь была в опасности? — Екатерина Александровна, согласитесь это такое глупое поветрие с закрытыми свадебными платьями. Будто невеста уже заранее знает, что праздновать ей нечего, — лопнула мечтания Кити сидевшая справа от неё соседка, чьего имени она не помнила. — Вот у меня было платье как на бал. — И у меня тоже, — машинально соврала Кити, изумляясь, почему она не отстаивает свой кружевной воротник на подвенечном наряде, выписанном из Парижа. Она до судороги натянула носок, чтобы не ударить каблуком о звонкий паркет, который тотчас разболтает всем о её бешенстве. Как смел он ей мешать? Как смел он слоняться по её уму, когда ему заблагорассудиться? Как смел он заставлять её дорожить своим мнением? Кто он таков, в конце концов? Муж ей? Жених? Брат? Сын? Нет, он всего лишь сын давно умершей сестры Стивы! Она знает его меньше полугода, он ей не родственник, у них ни капельки общей крови и даже ни одного общего воспоминания. Он не знал её Костю, он не знал её отца. Тютька — вот, чтобы её отец о нём сказал! Откуда у него столько дерзости догадываться, что ей будет лучше рядом с Долли, что она сходит с ума в Покровском, и что ей расхочется жить этой зимой, если она проведёт её в имении мужа? Откуда у него только дерзость принуждать её хотеть слушать его излияние наедине, перечитывать его письма? Откуда у него дерзость посягать на её вдовство, на её горе, и откуда у него дерзость быть любимым ею?
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.