ID работы: 11555852

Припылённое родство

Джен
PG-13
В процессе
38
Размер:
планируется Макси, написано 408 страниц, 39 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
38 Нравится 280 Отзывы 7 В сборник Скачать

Глава тридцать восьмая. Отвар

Настройки текста
Полоса света ранила идиллический полумрак прихожей, хотя Вронскому казалось, что он утешает дочь в каком-то ином мире, и никто не то что не смеет, просто физически не может побеспокоить их, но к ним приблизилась тонкая фигура Алексея Саныча. ― Ани-Ани, ну я же тебя попросил идти к себе, ― со вздохом покачал он головой, ― ах, ладно, поплачь, поплачь немного, легче станет. Нашлась пропажа, ― щедро разведя руками, обратился он уже к Вронскому, ― зря вы так разволновались, видите: жива-здорова, только что немного в растрёпанных чувствах. Как видите, впечатлительность и склонность к преувеличению это в крови. ― А что стряслось? Я от Ани ничего не добился, объясните хоть вы. ― Здравствуйте… ― Выведете ребёнка подышать на крыльцо, пока она опять не упала в обморок. Затопившие тишину бессвязные нелепые реплики стекавшихся отовсюду теней Ани принимала за самую жестокую издёвку, почти за оскорбление. Она не сердилась ни на Вронского, ни на папу, ни на кузена, ни на Романа Львовича ― она сердилась только на их грубые голоса и на себя за то, что ей не хватало духу отбросить подальше ерунду, которую они болтали, вердиктом Геннадия Самсоновича. ― Сергею стало плохо в гостях, Ани поехал за ним в Петербург, вот и вся история, ― снова дошла очередь до Каренина нести чушь. ― Правда, постойте-ка с ней на воздухе немножко. Ани затрясла головой, стоило Вронскому вместе с ней отступить к входной двери. Надо было только вскрикнуть: кошмарные сны часто обрываются криком, тогда и этот страшный балаган закончится. ― Не удивлюсь, если тебе придётся отлёживаться дольше Серёжи после сегодняшнего, нехорошо так себя изводить и остальных заодно, ― донеслось до Ани замечание Алексея Александровича, несмотря на то, как сильно пульсировало у неё ухо, которое она словно пыталась раздавить о плечо Вронского. ― Вот Геннадий Самсонович, образумьте барышню, пожалуйста, скажите, что Сергею Алексеевичу и без её истерик и обмороков на днях полегчает. ― Это заражение крови. Сергей Алексеевич при смерти. Все замолчали, как будто Геннадий Самсонович пригрозил им четвертованием, если кто-то проронит хоть слово. ― Нет, не говорите так, ― ахнула Ани, резко отпрянув от Вронского. ― Вы мне сами сказали, что так нельзя, нельзя говорить, ― распустившаяся, как цветок, догадка, поразила её. ― Вы оставили моего брата одного? Боже мой, вы оставили его одного! ― Сударыня, он сам меня послал, чтобы… ― попробовал защититься Геннадий Самсонович, однако его обличительница уже улетучилась. ― Какое заражение крови? Откуда у него заражение крови? Порезался, когда брился, а теперь лежит при смерти? ― возмутился Вронский, чувствовавший себя обязанным спорить с этим исполином, раз Алексей Александрович остолбенел от горя. ― Нет, он дрался на дуэли, огнестрельная рана, месяц практически полного отсутствия всякого лечения, воспаление, пошло заражение, ― терпеливо описал ему, как нерадивому ученику, Геннадий Самсонович всё течение болезни Серёжи. ― Дуэлянты часто опасаются, что доктор на них напишет поклёп, видимо, чтобы им потом же в остроге менять повязки, это нередкая история. Я, к слову, завтра вечером приду сменить повязку, поучу Веру. ― Постойте, если его состояние так опасно, вы не можете так просто уйти и бросить больного на произвол судьбы. Останьтесь, пожалуйста, ему ведь в любую минуту может стать хуже, пока за вами пошлют, пока вы придёте… ― Месье, ― перебил Вронского Геннадий Самсонович, застёгивая пуговицы на своём пальто, ― если бы от меня что-то зависело, я бы никуда не ушёл, но я не могу сделать ничего такого, чего не можете сделать, например, вы. Чтобы дать с ложки лекарство и сделать обтирание холодной водой, клянусь, не нужно быть врачом. Я лечение назначил, Вере всё объяснил, она девушка понятливая, а если что-то забудет, сможет в моих записях уточнить. Алексей Александрович, ― стянул он с себя только что надетую шляпу, ― до завтра. Не теряйте присутствие духа, больных обычно сильно удручает, когда родные начинают оплакивать их раньше времени. С улицы потянуло студёным воздухом, и Вронский, словно сдуваемый порывом сквозняка, бездумно устремился вслед за Ани. Она, конечно же, не могла слышать прощальных напутствий доктора, но он почему-то воображал, что она глотает слёзы в одиночестве. ― Граф, позвольте, а куда вы так торопитесь? – поинтересовался преградивший Вронскому путь Роман Львович. ― Сергей, боюсь, вас не ждёт. Его как-то никто не спешил посвятить в то, как вы здесь бесконечно, просто до резей в желудке мило устроились, ― насмешливость изменила ему, и он уже без издёвки прибавил: ― Не надо его беспокоить, не надо, Алексей Кириллович. Вас больше волнует ваша дочь, в этом ничего такого нет, если бы нас в равной степени занимало всё младшее поколение, отцовство было бы просто фикцией, но жестокость к человеку, который едва ли когда-то встанет с постели, остаётся жестокостью, даже если он вам не сын. Что ответить на эту тираду, Вронский не нашёлся, хотя он ощущал себя запряжённым в её исчерпаемость, и ему нестерпимо хотелось сбросить с себя это ярмо. Он вернулся сюда, полагая, что ему не под силу ему разве что воскресить мать Ани, но их разделяло только несколько комнат поперёк его жалости к Серёже, он прекрасно знал, почему его дочь страдает, у неё ничего не нужно было выпытывать, и тем не менее его вмешательство сделает только хуже. ― Не обращайтесь больше ко мне по имени, ― сказал он, увидев, что Каренина и второго гостя, который так растерянно с ним здоровался, здесь нет, ― Алексей Александрович нас не представил друг другу. ― Серёжа говорил мне о том, что вы живы, так что мне ничего не помешало узнать вас по голосу, но я притворюсь, что мы незнакомы, ежели вам угодно. Полумрак вдруг опротивел Вронскому своей неопределённостью, ему было почему-то гадко сознавать, что он не только не помнил человека, который так быстро отгадал, кто он, но даже толком не мог рассмотреть его. Наверняка они пересекались с этим безымянным доброхотом на каком-нибудь ужине, может, он видел, как он рухнул в грязь вместе с Фру-Фру на скачках, может, он был его соседом по купе по дороге в Воздвиженское ― словом, следил за ним, судил о его поступках, сплетничал, а теперь он перебрался из зрительного зала за кулисы, ещё и подсказывая ему, что делать, а чего не делать, и через его глаза, блеснувшие в свете напольной лампы, когда они вошли в гостиную, как через театральный бинокль, на Вронского будто глядела вся великосветская свора. Ах, Варя ― хорошо, что она пустила его только к Серпуховскому в Петергоф, мало того, что он бы уничтожил репутацию Карениных своим появлением и шанс всё полюбовно уладить, ему бы снова пришлось выносить зудящий, словно облако москитов, интерес публики к своей персоне. Картина, которую Вронский застал с Романом Львовичем в комнате, была настолько нелепой, что он удивился гораздо раньше, чем понял, что не так. Это было почти смешно, как если бы юная девушка приставала с поцелуями к краснеющему ротмистру-детине, или ребёнок строго требовал у взрослого не болтать ногами: неизвестный юноша заливался слезами, завывая что-то о том, что он должен был кого-то остановить, а Каренин безуспешно пытался напоить его то водой, то коньяком. ― Ну-ну, вам не в чем себя корить, ― бормотал Алексей Александрович, одними кончиками пальцев барабаня по локтю своего гостя, словно не отважившись похлопать его по плечу, как это обычно делают в подобных случаях. ― Я же видел, что он болен, я же говорил ему, я должен был заставить его остаться дома, ― всхлипнул Облонский, ― он же из-за меня поехал, к Маевым поехал, хотел устроить мне смотрины… О, дядя! Алексей Александрович отдавал себя отчёт в том, что его покойная жена тётка детей Стивы, но столь простодушное обращение Алёши Облонского, который, как и многие, был уверен в том, что верхом на общем горе можно перепрыгнуть даже самую суровую субординацию, его окончательно сконфузило. Он отвернулся от рыдавшего племянника к Вронскому, чтобы получить от него полный тоскливого сочувствия взгляд и уставиться на стакан воды в своей жилистой руке. ― У него ведь не первый день сепсис, ничего бы не переменилось, если бы вы уговорили его отменить ваш визит к Маевым. Да и кто знает, когда бы его осмотрел врач, если бы ему не подурнело именно в гостях, ― осторожно вступился в их разговор Вронский. ― Да? Правда? ― переспросил Алёша, отклеивая от щеки чёлку. ― Извините, я не запомнил вашего имени… ― Алексей Кириллович, ― ответил после одобрительного кивка Алексея Александровича Вронский, уже готовившийся опять отзываться на застенчивый, малодушный псевдоним Павел Борисович. ― О, я тоже Алексей! Нас трое тёзок в одном доме, ― он на секунду замер перед тем, как расплыться в улыбке, ― я уверен, что это к добру, три ведь самое счастливое число? Ну даже если нет такой приметы, то её стоит придумать, не так ли? Вронский нехотя усмехнулся, про себя отметив, что два Алексея в одном доме точно к несчастью ― он посмотрел на Каренина, всё ожидая, когда его противоестественная бесстрастность треснет, когда он пропищит имя сына и зайдётся беззвучными рыданиями, когда заявит, что Серёжа ещё слишком молод, слишком нов для смерти, или хоть как-то выдаст своё отчаяние, но он только немного обиженно спрятался в дальнем углу комнаты. Заявление Романа Львовича о том, что он собирается в Петербург и приглашает с собой месье Облонского, очевидно, принесло облегчение хозяину дома, но не потому, что он жаждал уединиться со своей скорбью ― ему будто дали глотнуть немного свежего воздуха обыкновенной беседы, не касавшейся его сына, беседы, которая ничегошеньки у него требовала, кроме вежливости. Пока Ани бежала в комнату Серёжи, ей чудилось, что за ней кто-то идёт, и время от времени, она опять почти слышала шаркающие шаги их отца, но он так и не появлялся, так что Ани опять забывала о нём, переставая различать, где кончаются её всхлипы и начинается тяжелое гудение дыхания её брата. ― Мне почему-то не кажется, что я умру, ― первым заговорил Серёжа, до того молча гладивший её по голове, словно она боялась не его смерти, а разыгравшейся за окном грозы, и пришла искать успокоения рядом с его безучастным хладнокровием, ― в ночь перед дуэлью я думал, что Мишель меня застрелит, хотя, может, это оно и было ― предчувствие? Люди обычно знают, когда уже конец, а я что-то ничего, кроме ломоты в костях и боли в висках, не ощущаю. Другие утверждают, что у них вечно ёкает сердце, хотя у меня оно как будто глуховато. Вот даже с тобой, ― он запнулся, не зная, как сказать в полубреду то, что он не сумел бы сказать при трезвой памяти, ― я не поверил бы, что буду так тосковать по тебе. Всё будто в какой-то пыли, как цвета тускнеют под пылью, знаешь… у тебя такого нет, котик, правда? Ты, наверное, почаще угадываешь? Тебе Трощёв не очень-то нравился, я ещё удивился, что так, а потом сам увидел, что в нём мало приятного, а ещё это гусарство… нет, не гусарство даже, просто бесшабашная жестокость, но офицериков этому и корпусах должны учить... ― Я тоже ошибаюсь. Когда ты приезжала в начале сентября, мы ещё встретились неподалёку от дома, это было прямо перед дуэлью? ― спросила Ани, как бы зависшая над пропастью доселе скрытой от неё жизни брата. ― Нет, уже после. Злоба и стыд охватили Ани, как снежный вихрь, воспоминание о том, как она собиралась неделю назад ехать к брату мириться, закружились вокруг неё, но прежде, чем она ответила себе, почему она отказалась от этой затеи, Серёжа уложил её голову обратно себе на грудь ― она даже не заметила, как задрала её. ― А чем тебя так разочаровал Жорж? Что он сделал? ― её мало интересовали проступки Жоржа, но жест брата показался ей просьбой не рассуждать ни о чём важном. Рассказ о кровожадности Трощёва совсем не тронул Ани, вся её ненависть досталась Михаилу и его пуле ― почему же по всем законам природы она не мокла облететь вокруг земного шара и найти покой в его черепе? ― секунданту её брата остались лишь крошки от её гнева, когда Серёжа заявил, что Владимир Александрович поквитался бы с ним за смерть сына: в лучшем случае он бы устроился помощником нотариуса где-то в Сибири, а в худшем случае обеспечивал этого же нотариуса дровами. Он вообще слишком много говорил и для самого себя, и для больного в принципе, ему думалось, что так он развлекает сестру, но даже будь она полностью умиротворена, он бы болтал без умолку в отместку за все те недели, что он не мог обратиться ни к ней, ни к кому-либо другому. Серёжа уже уснул, когда явившаяся в дымке от чашки какого-то очередного отвара Вера предложила барышне послать завтра за Афанасием и другой прислугой, не сказав, что правда, зачем. Она слишком хорошо знала пылкую натуру своей Ани, потому не могла даже на мгновение вообразить, что та согласиться разделить с кем-то свои почётные обязанности сиделки, пока не начнёт валиться с ног: даже отправлять её переодеться в домашнее было бесполезно, уж слишком ревнивой она была в своей преданности больному, впрочем, Веру она не прогоняла. Новое время, отмеряемое прыжками теней у камина и вздохами Серёжи, не так сильно душило Ани своей тягучестью, пока в кресле дремала её горничная. ― Хороший фотограф, к которому вы меня послали, ― прошептала Вера. Никакой вспышки от Ани не последовало, и она уже смелее продолжила: ― Карточки, что он показывал, все чудесные, в сказке не сказать, да только такой он уж краснобай. Всё шутил, что он не только фотограф, а ещё и граф, только что они давно разорились, а он не любит бумажки в стопку складывать, вот и промышляет теперь фотографией, но сказал, что фотографини у него нет, и так ещё покосился хитро, ― Вера изобразила гримасу из арсенала заправского повесы. ― Геннадий Самсонович к тебе тоже неровно дышит, наверное, и этот фотограф-граф в тебя влюбился, ― предположила Ани. Ещё три часа назад она была готова разорвать любого, кто не будет отдавать должного всей трагичности ситуации и вздумает вести светские беседы, но сейчас она была занята тем, чтобы вправить болезнь брата, как вылезшую из ткани ниточку, обратно в повседневность, и сплетни с камеристкой, сама возможность этих сплетен, доказывала ей, что это лишь очень важная, трудная, страшная, но всего лишь один из многих глав в их жизни. ― А, Корней Васильевич у нас большой мастер сказочничять, притворяется, будто он всё обо всех знает прежде них самих. Вы его, Аня Алексевна, не слушайте. Пока мадам Лафрамбуаз не уехала к племяннику, он только и знал что на неё напраслину возводить, ― чуть пододвинулась к Ани Вера, словно вышивальщицам с картины над комодом было дело до слухов о мадам Ламфрамбуаз, ― мол, она любезничает со всеми да смеётся, оттого что она нашего барина соблазняет, хозяйкой стать хочет. Теперь у него новая забава, всех в меня влюблять, каждый раз, как доктор уйдёт, он мне давай: «Вера, ты будь с ним начеку, он аж багровеет весь, как ты рядом, аж кулаки сжимает, так бы и сожрал тебя аспид!» — Вот пустомеля, хотя вот насчёт тебя и Геннадия Самсоновича это может быть и правдой, ты же такая… ― не подобрав достаточно восторженного эпитета, Ани торжественно поставила уголком ладони под своё лицо и вытянула вперёд шею. ― Спасибо на добром слове. Мне этот фотограф ещё сказал, что я могла бы быть музой префраэлитов нет, ― нахмурилась Вера, ― не так, прерафаэлитов. Что они малюют хоть? ― Иллюстрации к легендам, балладам, ― на ухо сказала ей Ани, опасаясь разбудить перевернувшегося на спину Серёжу. ― Нимф, принцесс, колдуний в цветах, в драгоценностях. ― Вон оно как, ты гляди, обольститель какой! Тогда тем более хорошо, что я с ним не пошла эти плёнки в каких-то растворах держать. Как бы он вас не засмущал. Смотрите, с такими нужно держать себя скромно, но уверенно, ― воспитание барышни никак не входило в обязанности Веры, но она считала практически своим долгом наставлять Ани в подобных вопросах, раз она единственная наделённая хоть каким-то опытом женщина в её окружении. ― Я попрошу Серёжу сходить со мной, когда он поправится, ― кивнула на брата Ани, легонько тронув его руку. Мечтательность упорхнула с её лица, она быстро коснулась его руки повыше, потом щеки, лба, словно всё надеясь, что ей померещилось, и жара у него нет. Зря Ани ругала жадность докторов, когда поила Серёжу микстурой: вздумай она от отчаяния влить в него весь пузырёк, ему бы и это не помогло. Отвар Веры тоже только доказал, что бред ещё не полностью заслонил Серёже действительность ― он пожаловался, что чай холодный. Вронский, не до конца уразумевший, для чего он остался у Карениных, но точно знавший, что просто удалиться к себе спать будет как-то неправильно, уловил отдалённый переполох: хлопали дверями, куда-то бежали, выливали воду. Неясный, размытый мрак, какой всегда бывает в дождливую ночь, располагал к лишним шорохам и призрачным шагам, но Алексей Александрович, ради которого Вронский и терпел полную темень, приподнял голову, как бы потянувшись к шуму. Почему Каренин ютится на диване, если он в состоянии спать, было для Вронского второй загадкой, пускай своё недоумение он подлатал жалостью ― естественно, человеку после такого страшного удара не хочется оставаться в одиночестве, особенно такому пожилому и слабому. ― Роман Львович! Роман Львович, вы здесь? ― пронеслись мимо гостиной крики Ани и блик от свечки. ― Алёша! Алёша! ― О Боже… ― просипел Алексей Александрович, и в иных обстоятельствах Вронский бы разобрал бы в этом возгласе отзвук раздражения, но о каком раздражении, мелком, кусачем, как клоп, чувстве может идти речь, когда любимая дочь мечется по дому и вопит как на пожаре, а родной сын гниёт заживо? ― Они уже уехали, ― выскочив в коридор, окликнул он дочь. Огонёк, мерцавший где-то на втором пролёте лестницы, полетел к нему: если бы Ани рухнула с лестницы, она бы и того медленнее спустилась. Свеча освещала только её вынырнувшее из тьмы лицо, будто у неё и не было ни туловища, ни рук, как у серафимов на стенах церквей, или какого-то огненного призрака из паршивого романа, но она, будто нарочно желая развеять это странное впечатление, вцепилась в его ладонь и потащила за собой. ― Ему так плохо, ничего не помогает, совсем ничего, а Корней сказал, что у него не получится, мы уже и втроём и пытались, но вдруг мы его уроним по дороге, ещё ногу ему сломаем, ― путанно жаловалась Ани, на мгновение растерявшись у двери из-за того, что у неё были заняты обе руки, а она не хотела отпустить ни свечку, ни Вронского. Наконец он сам отобрал у неё свечу, и Ани завела его в зелёную комнатёнку, словно только что обклеенную мокрой травой, сотрясающей воздух своей прелой горечью. Серёжа не раз обминал мечты и планы Вронского, как чайка край неба, и почти никогда его ум не охотился на повзрослевшего и оттого сделавшимся совсем безликим сыном Анны, но между тем пока они с пыхтящим Корнеем не начали усаживать Серёжу в ванну, Вронский не успел обратить внимание ни на что, кроме того, как неожиданно легко было его нести. ― Пожалуйста, плечо, ― захныкала вместо Серёжи Ани. ― Я аккуратно, если не придерживать, рана намокнет, ― подтянул его повыше Вронский. Почти покрывшаяся льдом, по словам Ани, вода сместила с должности главной опасности для Серёжи неосторожность Вронского и полностью поглотила её внимание. Попытки Ани угадывать желания и ощущения брата чем-то походили на предсказания древних жрецов, якобы понимавших, какой жертвой можно умилостивить разъярённого каменного идола, потому как Серёжа не просил ни дать ему пить, ни догреть ещё одну кастрюлю воды, ни по-другому уложить его голову, мало чем отличаясь от безмолвной статуи, в которую просто всыпали тлеющих углей, чтобы она казалось живой. Честно признаться, Вронский скучал по Стиве Облонскому больше, чем просто по другу из своей прежней жизни или даже по своему несостоявшемуся шурину, он даже жалел о том, что не сделал для него исключение, как для Вари, умерев и для него. Ему часто не хватало жизнелюбия Стивы, но по крайней мере он мог иногда ободрять себя воспоминаниями о друге, но сегодня их будто перевернули с ног на голову, извратили. Сперва он смотрел на то, как сын его никогда неунывающего друга рыдает в три ручья, а теперь вынужден прижимать к себе его измождённого двойника, чтобы тот не ушёл под воду. На чертах Облонских, как на карандашном эскизе акварель, лежала ещё какая-то хмурая липкая маска, живо напомнившая ему Яшвина и одного полковника с длинными рыжими усами и многих других его соседей по госпиталю, тоже умерших от лихорадки… ― Анечка, ну он же здоровый молодой мужчина, а не дитя, не старик, не хрупкая женщина. Кому как не ему поправиться, в конце концов, ― внезапно возразил он то ли дочери, то ли себе самому. ― Сколько он с воспалением продержался, просто богатырское здоровье. ― Я не понимаю… а прислуга, сослуживцы, ну неужели они слепые, или им просто всё равно, что человек вот так тает? ― возмутилась Ани, пододвигая к стоявшему на коленях возле ванны Вронскому низенький табурет. ― Твой двоюродный брат его упрашивал забыть о сегодняшнем приёме, но в двадцать пять лет ещё так много сил, думаешь, что похмелье самая страшная болезнь. Ани потемнела, но не из-за неуклюжих стараний Вронского обнадёжить её: это недовольство собой сжало тисками её голову, словно приступ мигрени. Если бы она целый месяц просто холила на даче свою обиду, любовалась своей второсортностью, ей можно было бы упрекнуть себя только за отсутствие дара ясновиденья и слишком нежную гордыню, но ведь из всех существовавших развилок, из запутанной паутины ниточек, определяющих будущность, она выбрала именно ту, единственную правильную, и в итоге отказалось от неё, усомнилась, повернула назад. Ведь она почти поехала к брату несколько дней назад, они бы так легко, так просто помирились, ей хватило бы только его измученного вида, чтобы простить его, и уж она бы точно заметила, как сильно он болен, и не позволила бы ему довести себя до такого! Зачем же, ради чего, ради кого она струсила? Почему отступила? Неужели её послушность отцу будет стоить жизни её брату? Неужели именно из-за её веры в то, что папа умнее, проницательнее, чем она, ей теперь приходится всматриваться в казавшуюся под водой не такой неестественно бледной руку Серёжи, чтобы не расплакаться, глядя на то, с каким трудом он глотает сухими губами воздух. ― У тебя нет платка? ― тихонько спросила Ани Вронского. ― Я хочу обтереть ему лицо, а то ему как будто бы и не легче… ― Есть, ― он полез в карман и протянул совсем помрачневшей дочери платок. ― Спасибо, ― она торопливо отошла к небольшому столику с кувшином воды и какими-то средствами для волос, и Вронский отвернулся, уважая её право незаметно смахнуть слёзы. На него в упор смотрел Серёжа. Он снова стал самим собой, а не просто больным, которому нельзя не помочь, не просто копией Стивы. Это снова был сын Анны от её постылого мужа, сын, которого она оставила, уйдя к нему; это был брат Ани, которого она обожала, хотя он едва не выдал её насильно замуж; это был тот человек, который готовился бросить ему перчатку в опере, а потом молил не откладывать свою месть. В его полуприкрытых глазах ещё не зародился ни ужас, ни удивление, но Вронский уже крепче сжал его локти, опасаясь, что тот из последних сил забьётся в его руках, чтобы в конце концов умереть не в результате его несуществующих козней, а от банального кровотечения. ― Всё в порядке, не бойся меня, ― отчеканил Вронский, когда Серёжа задержал дыхание, будто мешавшее ему узнать, кто перед ним. Тот только шире раскрыл рот. «Сейчас заорёт», ― подумал Вронский, но вдруг взгляд Серёжи сорвался с его лба, соскользнул к бороде и упал на пол, а выражение его глаз ни капли не переменилось, он одинаково глядел и на любовника матери, которого винил в её гибели, и на ножку ванны. ― Ани, ― наконец молвил Серёжу, будто мучительно вспоминавший, каково это вообще говорить. Сестру, зачем-то умывавшую его именно травяным отваром, он больше не звал. Сентиментальность Ани, конечно же, наколдовала из его молчания знак того, что он успокоился, почувствовав, что она не бросила его, но для остальных он просто опять впал в забытьё. Верно, Алексею Кирилловичв стоило возблагодарить провидение за то, что Серёжа не обратил на него никакого внимания, ни когда его переодевал Корней, ни когда они несли его обратно в постель, однако Вронский предпочёл бы пустому воспалённому взгляду Серёжи наивную попытку его убийства. Даже если бы он настоящий, такой, каким он был при жизни Анны, отразился в тысячи кривых зеркал прошедших лет, жгучей ненависти, ревности, отчаянья, бреда, и предстал перед Серёжей почти что выбравшимся из ада демоном, это было бы лучше, даже если бы он принялся душить его или топить прямо в ванной, это было бы гораздо лучше. Чуть только темнота за окном стала седеть, Веру отправили в Петербург за Афанасием и вещами Серёжи, так что Ани, которую внезапно, словно убийца как из-за угла, подстрелила усталость, отправилась сама на кухню запаривать лекарственный сбор для Серёжи ― благо, ему полегчало, и можно было его оставить на Корнея ― и варить себе кофе. Кофе она терпеть не могла, но Алексей Саныч рассказывал ей, как будил себя по утрам чашкой кофе после целой ночи работы, и она безотчётно подражала ему, хотя её мысли било, как штормовые волны берег, воспоминание о её идиотской безропотности. В хрипящей турке зловеще подымались пузыри, будто ползя к ней, какая-то лишняя горечь защипала ей язык. ― Это уже только вылить, пить это не стоит, ― констатировал за её спиной Алексей Александрович. Он вдруг начал, как это принято в колыбельных, перечислять, что Серёжа уже спит, сам он уже выспался, Алексей Кириллович ушёл спать к себе, пообещал, что скоро придёт, Вера и тоже ляжет спать, словом, судя по его рассказу, у всех, кроме неё, только и было забот, что немного отдохнуть, но для Ани его голос заглушал его же слова. ― Боже, почему я тебя послушала? ― перебила она отца, когда её бесприютное возмущение прильнуло к полам его халата. ― Я же знала, я же почувствовала, что должна ехать. Почему ты не отпустил меня? Почему? ― Ани, если бы ваш кузен не придумал вместе с Владимиром Александрович, что Серёжа должен после Маевых ехать к нам, мы бы до сих пор не знали о его болезни… ― Почему ты меня не отпустил? ― без всякого нажима, почти робко спросила Ани. Маленькой она точно так же повторяла свои вопросы, если расстраивалась, что не поняла объяснений взрослых с первого раза. ― Я не уверен, что твой брат, считая себя ещё более или менее здоровым, сказал бы тебе то, что ты хотела услышать, ― печально ответил ей Алексей Александрович. — Это всеобщее романтическое заблуждение, будто бы тяжело больной человек становится честным. Умирающим нередко страшно, и оттого они много врут, и себе больше всего. Грош цена этим откровениям на смертном одре. Я, если честно, в последние годы не уверен в том, нужны ли исповеди… совета разве что спросить, а так… Бог ведь всё видит и всё знает, знает, кто раскаивается, а кто нет, зачем эти разглагольствования? Ну я, положим, оказал протекцию одному юноше двадцать лет назад, я бы, сказать по совести, и в качестве посыльного не порекомендовал его, но мне нужно было знать, что делается в департаменте. Наверное, на его месте мог бы быть человек умный, достойный, от которого была бы польза, и я знаю, что поступил дурно, но будь я в том же положении теперь, я бы поступил так вновь. Я не могу похвастаться, что искренне сожалею о том, что добивался для него должности, но мне бы легко отпустили этот грех, если бы я его назвал на исповеди, ― беседа была не из приятных, но он, неизбалованный роскошью откровенничать с кем-либо, не жалел о том, что купил себе эту привилегию даже ценой стыда. ― Ани, перед смертью можно многое стерпеть, чтобы умиралось легче, даже самого ненавистного человека. Можно умереть на его руках, если думаешь, что тебе зачтётся, но не жить с ним, не видеть его каждый день. Это как отвар, невкусно, но пока веришь, что помогает, пьёшь через силу, но здоровый вместо чая его пить не станет. ― Отвар? ― отозвалась Ани, как иностранец, услышавший единственное знакомое слово в урагане абсолютно бессмысленных для него фраз. ― Отвар-отвар, ― разочарованно согласился с ней отец, отставив кудахтающую турку с огня.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.