ID работы: 11563427

Благодать

Джен
NC-17
В процессе
40
автор
Размер:
планируется Макси, написано 596 страниц, 60 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
40 Нравится 41 Отзывы 4 В сборник Скачать

Глава 29. За Комчаком

Настройки текста
      Вечером Борис всё же решил проведать Елизавету, чувствуя дикое стремление объясниться, снова стать с ней близкими друзьями. Отношения с Елизаветой после случившегося приобрели какой-то странный, мистический оттенок, наподобие того, как мираж в пустыне после заката окрашивается в розовые тона. Он даже не знал, как ей объяснить, что ему хочется быть с ней просто другом, а не заигрывать, не скрывать своей симпатии… Похоже, он сломал её, сломал так же, как и многих до этого, выбивая показания. Попытка не бывает лишней никогда. Открыл дверь и застыл. Комната освещена тусклым светом закатного солнца из окна, задёрнутого тюлевой шторой. Елизавета лежала белым пятном на тёмном полу. Обнажённая. Вся в чёрных разводах засохшей крови, в царапинах и синяках. Видны были только оголённая спина, бёдра и ноги. Она была неподвижна, она казалась мёртвой, и на мгновение он испугался, после чего отчаянно закричал, призывая на помощь. На крик прибежали Придворные и княжна Анастасия, решившая оказаться от роскошного платья, и тоже заорали от ужаса. Кто-то кинулся вниз, на кухню. Крови было так много, что Борис боялся сделать лишний шаг, лишь бы не ступить в алое пятно. Пересилил себя и поднял иссечённую Елизавету на руки. Аккуратно, насколько мог, положил её животом на кровать и целомудренно, по пояс накрыл одеялом. Подождал, пока принесут аптечку. — Лиза, что ж ты натворила... — с сожалением и горечью проговорил, убирая прокипячённой тряпкой кровь со спины. — Иссечь себе спину за то, что занялась сексом, — в комнате осталась только княжна, жестом прогнавшая Придворных из коридора. Вид у неё был скептический. — Святой елей поможет. Борис обернулся к ней со зверским взглядом: — Представьте, Ваше Высочество, что вам в раны втёрли оливковое масло. Понравится? Вот и мне нет, а ей и подавно. С вашего позволения я не буду снимать перчатки. Сознательно губить человека, зная, что есть способ помочь. Но он настолько недоступен, что всех воздухотрасс не хватит, чтобы добраться до него. Безумие, отчаяние и боль. — И что же теперь делать? — ей словно всё равно. — Обычно я допрашиваю. Я сейчас на работе, и я веду контрразведку. Весь тридцать седьмой год он был как на изломе, и весь наркомиссариат срывался друг на друге, больше напоминая стаю разозлённых доберманов. Доходило до того, что друг друга зажимали в коридорах и обвиняли в измене Родине. Страшно подумать, как сумели оклематься и прийти в себя. Неудивительно, что психика летает порою, ведь тот год выдался сочным на расстрелы, хоть и каждое дело тщательно расследовалось. И доносов было много, но большинство тогда проявили рассудительность и вместо этого схватили доносчиков. Причём кто-то пускал шепотки, что если бы хватали всех подряд, сложилась бы о наркомиссариате дурная слова. Отбрили по классике: если бы да кабы, на башке росли грибы. Чистка прокатилась нешуточная, чекисты на работе ночами не спали, а если высыпались в кои-то веки, то всю Лубянку ставили на уши. Что Ягода, что Ежов глядели на всё это и только руками разводили. В том же тридцать седьмом Борис ухитрился урвать на аукционе старое кольцо с откидной крышкой, и не упускал шанса с его помощью устранить кого-нибудь. Наконец обработал раны, насколько мог, и укрыл уже по шею, подоткнув края одеяла, и только сейчас у кровати обнаружил плеть с пятнами крови. И где она только умудрилась её раздобыть? Не суть. Потом спросит. Вместе с Анастасией осторожно вышел и прикрыл дверь. За обедом погрузился в мысли. Читал не так давно о заокеанском кодексе Хейса — своде запретов в кинематографе, которыми должны руководствоваться американцы. Эти ханжи рекомендовали изображать секс исключительно отрицательно, запрещали оскорблять религию, но сами оскорбляли атеистов, а уж на жестокость и насилие вовсе никто ограничений не накладывал. А многие советские граждане откровенно смеялись над этим кодексом, посматривая немые фильмы с театральной эстетикой, куда можно было иносказательно вместить всё запрещённое западными ханжами. Специально не стали впускать в кино звук, ведь с новым десятилетием в мире стало куда больше индустриального шума, а в синематографе люди могли расслабиться под мягкую музыку и потрескивание проектора. Наконец высказался Слуцкому, сидевшему рядом: — Люди не знают, что такое бог. Они алчны и бездушны. Им нравится пить кровь невинных, прикидываться святыми. — Это уж точно... Где Агнец? — Высыпается. Дикость складывается. Не может она до конца осознать себя женщиной. Из неё такой же мужчина, как из него — архиерей! Теперь она явно пойдёт против отца-тирана, который с таким сладострастием мучил её столько лет. Теперь она с ними, и это их воодушевляет. Они больше не боятся её и её силы, значит, они больше не боятся ничего… Безумие декадентства нависло над всеми ними своими гибкими витками тёмного модерна, дурманя медным смрадом крови и пронизывая их сладкой щекоткой адреналина, и Борис верил, что так и будет. Он ждал чего-то похожего каждый день, и каждую ночь. Это должно было случиться. А после всего, что он уже видел и пережил, он был почти спокоен. И народ в храмах наверняка голосит: «Мы видели всё, ведь мы слышали колокола. Посмотрим на твоё падение, Елиезер! Елиезер! Елиезер!» Отчего-то чувствовал, что перешёл некую запретную грань, за которой его ждёт страшная и мучительная судьба. Там, за чертой, не было только одного — самого дьявола, которого нет. Зато было какое-то преддверие, которое появится в конце — страшное и запредельное, в своей издевательской красоте и беспощадности похожее на удушливый гниющий лепрозорий, где люди гниют тысячелетиями, но не могут уже умереть по той простой причине, что не представляют, как это сделать… Но для того, чтобы увидеть это преддверие, мало было просто ещё раз напиться до беспамятства, надо было ещё увидеть дорогу, которая туда вела. А потом надо было сделать несколько шагов по ней. Сойти с ума. И эту дорогу легко было угадать по одному простому жесту, взведённому курку, по давно известной беззвучной команде, брошенной в пустоту… Надо было сойти с ума, чтобы это стало возможным. Наверняка девчонка успела метнуться в ближайший храм, взять оттуда плеть и хорошенько себя иссекла. Маленькая дурочка, дитё малое, неразумное, хоть и семнадцать стукнуло! К пролетарскому образу жизни ей ещё привыкать и привыкать, к этой свободе и раскованности, где брак — пережиток прошлого, а семейный уклад, включая заключение любовного контракта, связан только с рабством и физическим насилием. И законодательство более открытое: за семейное насилие чуть ли не до расстрела доводят, а за изнасилование стенка обеспечена. И за укрывательство с замалчиванием в духе: «сама виновата, он такой приличный человек, а ты...» тоже можно поехать в Сибирь колоть дрова. Коль языком мелет не пойми что, так пусть руками работает! Но нельзя сказать, что девчонка невинная овечка, совершенно наоборот — упрямая и ребячливая, до которой с человеческой точки зрения никакого дела нет. А уж если перевести на православный жаргон, так и подавно. Только господь не выносит подлости и морального зла. Ему надо, чтобы в мире царили добро и милосердие. Поэтому пятнадцать лет юная дева находилась под постоянным молитвенным наблюдением. Уже в комнате Анастасии вместе с ней Борис обсудил дальнейший план действий. Собирались выдвигаться к Залу Героев, прямо с вечера. Сколько времени пройдёт, пока там пройдёт захват, неизвестно. Надеяться надо было только на успех, а перспектива таила в себе, как выяснилось, много неожиданностей. Анастасия делала вид, что ничего не замечает, но у неё было совершенно затравленное выражение лица. Видимо, происшествие с Елизаветой сильно её покоробило, хотя она, конечно, не стала бы этого говорить. В конце концов Борис решил, что раз уж они решили поставить на карту последние резервы, надо рискнуть — или не рисковать вовсе. Внезапно Анастасия сказала: — Как же мне жаль женщин. Их превратили в матки на ножках. Они только и делают, что рожают. И умирают после, — её лицо являло в себе такую горечь, что Борис не мог не спросить: — У вас есть ребёнок? — да и как не спросить, когда человек говорит о боли своего материнства… При этом никак не мог представить эту женщину в такой несвойственной ей роли, и это было особенно неприятно, потому что он уже чувствовал, что о её личном кризисе не следует заговаривать. Глаза её вдруг вспыхнули, как два револьверных дула, а рот открылся в оскале — настолько поразительном, что Борис вздрогнул. Теперь она была совершенно спокойна, и, пока Борис обдумывал, что же это могло значить, она сказала: — Был. Но его уже нет с нами, — вдруг глаза её потускнели, зрачок размылся. — Когда на улице идёт дождь, у него карие глаза. Он очень любил сидеть на пороге и смотреть на дорогу. А однажды сказал, что женится на мне, когда вырастет. Чтобы я не была одна. Только вот простудился однажды. Я двое суток держала его на руках, я боялась, что если отпущу его, то он умрёт. И отпустила... Ничего не сказал на это, ведь не сумел бы подобрать слов, могущих выразить сострадание. Мало кто позволил бы себе такую откровенность, доверив сокровенный секрет другому, пусть даже и близкому человеку, и никому из тех, кого Борис знал, не пришла бы в голову подобная мысль. Нет, эти глаза, эти морщинки на губах, это дрожание носа, дрожание век — не могли лгать. А в следующую секунду его пронзила другая мысль — словно удар в солнечное сплетение — и он совершенно ясно увидел перед собой пронзительно яркие, синие глаза, буквально до слёз знакомые, и в этих глазах была обречённость, но нет, не в них — в чём-то другом, что безутешно скорбело в глубине этих глаз. И не могло быть иначе — от потери эта женщина встала на тропу войны, и шла теперь, оставляя теперь за собой страх и боль, как оставляет их много лет изгнанная из отчего дома дочь, у которой навсегда отнято право на сострадание, как бы она ни умоляла об этом. Да, Борис мог только головой качать — и никак иначе, потому что сказать другое он не мог и не смог бы никогда, а обесценить горе — такое он себе даже представить не мог. Спросил только: — Почему вы выбрали социализм? Они ведь расстреляли вашу семью. — В дальней тяжёлой дороге рано или поздно сворачиваешь не туда, — голос словно плитой придавлен, и произнести даже коротенькое слово — трудная задача. — И вдруг приходит такая ясность, такой свет, что можешь отказаться от всего. Я всегда знала, что жизнь не будет продолжаться вечно, и всегда была готова расстаться с ней. Ведь я не знаю даже, куда я иду. Я иду из жизни в никуда. Но так ничего и не потеряла. Почему, как ты думаешь, я пошла в эту мясорубку? Мы ведь всё равно убили бы всех, не так ли? Все грехи свершились, все добродетели известны. Ненависть теперь её не пугала, а красота теперь не казалась чем-то неотчуждаемым от человека. Все чудеса свершились, границы разрушены, и все грехи нам придётся отпустить. Ощущение общего упадка, перемежающегося горячечными всплесками абсента, колючим напряжением мистицизма, исступлённым спиритизмом, бесплодным жаром фантазий и усталым безразличием, владело всеми его чувствами, а поведение остальных людей казалось чередованием черноты и пустоты. Поражённые равнодушием, к которому привела друзей война, революционеры пытались найти выход из тупика, а не спокойно ждали его приближения. Они надеялись, что это безразличие — простое лицемерие, а моральные уродства войны, пропущенные через раскалённую душу каждого из них, сделают их общество более человечным, а революцию — более справедливой. И вот пришла война, и они, которых она ещё не успела тронуть, узнали о её существовании. Её липкие прикосновения стали нестерпимыми, как гниющие руки, лезущие под изорванную рубашку, но они понимали, что холодная бессердечность её знамён, грубая простота артиллерийской стрельбы и бездумные разрушения, с которыми она была так жестоко обращена в пыль, сделает желанную цель ближе и ближе. Борис знал это не понаслышке: от сознания принадлежности к тем, кто так отважно сражался против самой страшной из мировых язв, исходило ощущение собственной силы, и когда этих людей объявили «захватчиками», ему стало казаться, что в нём самом теперь есть частица рока, способного пошатнуть империи и привести к бессилию великие страны. Вдруг постучали. Анастасия открыла, и Борис увидел на пороге алосарафановую Жемчужинку, вручившую записку: — Ваше Высочество, это вам! — девочка сразу убежала, отдав воинское приветствие. Анастасия бегло прочла: «Ну, княжна... надо признать, ты не лишена хитрости. Я разложил пару капканов: решил поймать вашего связного и выпытать, где ты. Оказывается, ты и детишек берешь в дело. Тут... маленький француз лежит — пялится на меня. Пришлось отнять ему ногу — она тут так и валяется. Господи, хоть бы он заплакал, что ли» — Кажется, я знаю, кто оставил эту записку, — смяла и бросила в ведро. — Протасий Эльдарович Донцов, самый известный охотник в Благодати. Он давно на нас зуб точит. — Что ты предлагаешь? — Зал Героев. Они там. Иди. Пристрелишь его, — Анастасия вложила Борису в руки пистолет, причём лицо её выражало холодную ярость, и голос усилял её своей прорезавшейся никотиновой хрипотцой. Революционеры как раз собрались наступать. Полная блокада фабрики только готовится.       Через полчаса Борис во главе отряда революционеров, вместе со Слуцким направился к Залу Героев. Пролетели на пиратской канонёрке, пролетая под артобстрелами проносясь, мимо величественных строений вроде лавок и магазинов, ещё целых домов с крестами на крышах, с обшарпанными флагштоками. Вдали, у горизонта, виднелся чёрный дым и доносились звуки стрельбы, но больше всего поражала анархия, происходившая на улицах: горланили на углах граждане в гражданской одежде, широко размахивая полами пальто, и дымящиеся механические кони тащили по булыжнику пушки и эскадроны кавалерии. Однако даже в этом великолепии всё равно ощущалось нечто угрожающее. В ожидании восстания люди как бы просыпались — в тусклом свете фонарей сверкали острые глаза, казалось, из тёмного воздуха возникали невидимые мрачные существа, с которыми предстояло сражаться. Это тревожное настроение передалось и Борису. Почти каждый пролетённый квартал поднимал на поверхность дремавшую в нём ненависть и желание мстить. На Солдатском поле приземлились без особых проблем, и там открылось жуткое зрелище: стражники в забрызганной кровью форме гнали народ, казавшийся игрушечным, прочь от Галереи Славы, как они назвали те залы, посвящённые Гражданской войне, сожжению Токио и гибели госпожи Комчак. Кое-кого уже успели зарезать, и на мостовой валялись обезглавленные трупы. Площадь перед входом в Зал Героев была перегорожена баррикадой из поломанных вагонов, к которой намертво были прикованы носилки с неподвижно лежащим в них солдатом. Толпа теснилась у решётки, громко выкрикивая оскорбления и призыв к оружию. Несколько женщин с красными бантами на плечах затеяли среди собравшихся скандал. Революционеры воспользовались суматохой и незаметно проникли в Зал Героев, после чего разбились на отряды, чтобы обыскать выставки и разложить повсюду дрова, политые дизелем. Борис решил действовать самым главным козырем: найти охотника Донцова и выпытать у него всё, что только можно, поэтому отделился от остальным и, ведомый неким чекистским чутьём, пошёл на верхний этаж. Хорошо, что для конспирации замаскировался по полной, надел плащ и шляпу, и не сомневался, что его теперь не узнать. Никаких залов на верхнем этаже не было — помнил это по прошлому визиту — и ни к чему пользоваться тем потайным ходом. Пустая серая галерея, залитая кровью и тусклым светом от фонаря. Борис бесшумно, насколько мог, подошёл к одному из окон и выглянул на площадь. Над мостовой поднимались облака пара и дыма, слышны были ружейные выстрелы и иногда вопли с баррикад. После чего обернулся и увидел возле фонаря неясные силуэты двух людей. Один — высок, в шляпе и камзоле, сидит, склонившись над вторым, гораздо меньше его ростом, лежащим на полу. От него и шла лужа крови. Борис пригляделся — нога у него отсутствовала, по колено, культя грубо перемотана тряпьём, со лба стекала тонкая струйка крови, а правый глаз был полуоткрыт, из него выкатился и замер на полу кровавый сгусток. А человек в камзоле склонился над безжизненным телом и что-то бормотал себе под нос. Или же лежащий бормотал? Да, голосок тонкий. И другой голос: — За голову этого лейтенанта десять тысяч рублей обещано. Приношу и умываю руки. Протасий Эльдарович никогда не промахивается, вы уж мне поверьте... Тело на полу снова запищало: — M'aidez... M'aidez... — Совсем не понимаю, что он на своём бормочет... — отозвался человек в шляпе. Услышав, как Борис хрипло объясняется с мальчиком по-французски, пробормотал: — И вы туда же... Интеллигент! Вы посмотрите, что творится, офицерские дамы на улице плачут, офицеры наших ребят, в кого ни попадя, стреляют, аристократы якшаются с бандитами. — ИМЕНЕМ КРАСНОГО КРЕСТА! — послышался крик с улицы. Крик вышел таким зычным, что Борис вздрогнул и почувствовал, как из носа идёт кровь. Помнил: его когда-то также загородили собой, призвав врагов к Гаагским конвенциям, заключённым в лохматых годах, к едва зарождённому, едва пищащему праву войны. Только не было на самом деле такого права. Что тогда, что сейчас. Легко придумать права, а потом их нарушить. И Запад так и делает, вешая коммунистов на крестах. Хоть и было прекрасно ясно, что право войны во время войны не работает, некоторые наивные к нему призывали в надрывно-агоничном крике, содрогаясь в аспидном мраке страха, ведь каждый факельный росчерк означал приближение врага. Иногда их слушали, но чаще всего игнорировали. Храбрая медсестра с горящими синими глазами закрыла его, совершенно израненного, собой, подставив под возможные удары грудь с красным крестом. Тогда они вдвоём блуждали по полям битв, разыскивая своих, которые их оставили долечиваться. А она, такая невообразимо храбрая, почти неземная, говорила в горячке: «Ты под защитой права войны!» И горячо целовала потом. Им было страшно. Однажды прямо перед ночью, когда уже пахло дождём, послышались пулемётные очереди и громкие крики людей. Это была странная ночь, потому что все вокруг тоже кричали. Раскатистый советский мат перекрывал испуганные крики тысяч живых, собравшихся на войну, и каждый из этих криков звучал, словно слабый рёв многих моторов одновременно. Наконец, стало тихо. И с этим воцарившимся покоем стало как-то особенно страшно и жутко от великого знания и тоски — им было не страшно, а просто грустно, оттого что они больше никогда не проснутся. Они шли очень долго. На рассвете, совсем рядом, опять послышались голоса и стрельба. Больше всего повезло медсестре — она была далеко впереди. Один раз она остановилась, сложила на груди руки, превратившись в невысокую белую статую, затенённую деревьями. И только опалесцирующие синие глаза сияли. Перевела дух, и они пошли снова. Вскоре стемнело, начался ливень, но она вела их по темноте ещё долго, потом им уже стало невозможно видеть друг друга. Они перешли вброд несколько речушек и двинулись вдоль ручья к светлеющему горизонту. Злая ирония в том, что теперешний Красный Крест знает, что творят гитлеровцы в Европе с евреями, и упорно молчит. Ох уж эти швейцарцы... Цивилизованные люди, которым лишь бы раскатать «русских варваров». Пусть вспомнят индейцев, которых они истребили всей Европой! А этот маленький француз? За что его могли извести, раз он, маленький барчук, здесь оказался... Играем по-крупному. Забормотал, превозмогая отвращение: — Боже, ты знаешь, боже, ты знаешь, за какое дело я страдаю! Боже, помоги мне перенести страдания! Скажите, только не лгите: у вас нет никакой причины ненавидеть меня лично? — попытался прикинуться невинным, насколько это было возможно при его виде. — Никакой... Клянусь вам! — Этот мальчик пошёл в сопротивление, так как отец его был отправлен на каторгу, а мать заточена в монастырь. Некуда пойти бедняге... — Борис объяснялся с мальчиком ломано, насколько помнил французский, и смог выудить из бессвязных тихих фраз самое главное, что и передал Протасию Э. Донцову, как его обозначила княжна. — Он из богатой семьи, но однажды они навлекли на себя гнев церкви. И их всех сбросили на дно. — На самом деле вся наша Благодать — проклятое осиное гнездо, — бросил Протасий. — Зайдите в любой монастырь — их там несколько тысяч. Кто всех этих праведников выдумал? Святые отцы, — ответил он Борису, которому и взгляда хватило, чтобы спросить. — Они их в жертву приносят, как будто есть на небе люди, которым надо приносить человеческие жертвы. Нет, надо жертвовать собой. Сегодняшнее наше счастье зависит от успеха великих дел, а где же эти дела, когда так делается? Вот сам погляди — половина этих монахов в свиней от безнаказанности превращается. А сколько за эти годы казнено невинных людей? Куда уходят их души? Вот такой незадачливый сынок. Ещё посмотришь на него, такого бедно одетого и тихого, и захочет он сказать: «Не бей меня, я больше не буду...». А сам подставляет щёку, которая и сломана не меньше. И лупят его все — и мирские, и духовные. Похоже, всё-таки есть здесь кто-то, у кого совесть осталась. Или же то, что он мальчишке ногу отнял, эту совесть открывает. Борис заметил в углу медвежий капкан. Не для медведей — для людей. Как символ, так и предупреждение — для идиотов. — Убирайтесь отсюда оба, — прохрипел в их сторону и приподнял поля шляпы, применяя двойной гипноз, от которого светились глаза. — Пусть всё горит.       Спустился вниз, и Протасий с маленьким французом на руках проследовал за ним, через залы, обложенные разящими бензином дровами. Целый отряд революционеров был здесь, замотанный мокрыми тряпками. Снова зал о Гражданской войне, только здесь теперь разгорится пожар посреди зимы. Протасий с мальчиком ушли дальше, а Борис вдруг остановился, содрогаясь от накатившей боли где-то в груди, будто ломали и распиливали изнутри. И не мог уйти, ведь словно привинтило. Та же жуткая картина, обросшая множеством прежде размытых деталей, вспомнилась — он сам, это самое стояние ружей за спиной, эти тёмные лица, свинцовый треск, кровь на снегу... И кто-то вдруг поджёг выставку. Огонь пополз по стене, захватил плакат с отдаляющейся белой колонной, красными скрещенными ружьями на фоне белого поля... Путь, ведущий к обрыву, революция, втекающая в этот закат, от которого его отделяет несколько шагов, — всё это было нереально, как лопнувшая оцинкованная жесть. Революционеры жгли всё вокруг, яростно, остервенело, и Борис увидел, как в зал ворвался Слуцкий с факелом в руке. Не сойти с места, не сойти! Слуцкий нёс факел над головой, отчего в зале зажегся ещё один свет, показавшийся нестерпимо ярким, отчего Борис пошатнулся и зажмурился. — Борька, ну шо ты стоишь, как прикрученный! Бежим, тут щас всё сгорит! — скомандовал Слуцкий, и Борис изо всех сил побежал за ним в сторону выхода, слыша за спиной отзвуки всё новых ударов, словно били колотушкой по железу, и всё это отдавалось в голове, от чего Борис на миг зажмурил глаза. Вдруг чей-то пронзительный визг пронзил уши, и где-то за спиной лопнуло стекло. Треск огня и смрад горелого забивался в горло, слепил глаза, хотелось с криками и проклятиями согнуться пополам, как сделал бы он почти двадцать лет назад. Но Слуцкий держал его за руку, и Борис вспомнил, что и он участвует в революции, и перестал сопротивляться. Не чувствовал бежавшего вперёд него тепла, только могильный холод и смрад крови, и чудилось, что смерть, и с ней смрад и холод витают над головами и тысячами невидимых взглядов пронзают толпу революционеров, сошедшую с ума от этого пламени. — Огонь... Я в аду... В ловушке своего прошлого. Борис краем глаза глянул: слёзно-размытые силуэты коек ровным рядом посреди пожара, и на них красные. Лежат, будто спят, только вот... Едва сдержался, чтобы не закричать от ужаса, но через пару секунд лишь сквозь слёзы выговорил: — Вы же их убили... Они все мертвы... Вы убили этих людей! — Чем больше трупной крови, тем лучше. Руки давай, и от тебя польза будет... — голос откуда-то из неизвестности. Отвратительно разило камфорой и кровью. Чужой ли, своей ли, которых пролилось так много — не понять. Рубашка в клочья, её остаётся только придерживать на груди, живот же открыт и беспощадно кровит. Вся верхняя часть туловища прочих убрана, а нижнюю часть несколько раз обернули белой простынёй — ужас, сколько крови на свету. Вот один с сапогами, брюки в тех же пятнах. Сузил взгляд чуть левее — видел клок чёрных волос и перекошенное, как от сильной боли, лицо. Другие лежат дальше, на постелях: вон девушка с разбитой головой. Как же он погибельно недооценил масштабы полыхавшей в стране ужасной войны, только растереть о зубы сухое проклятье успел, падая тогда в сети картечи, жгучем страхе и боли в исступлённый, раскалывающий в кровь лоб толчёный алмаз снега, и даже не предполагал, что может быть и хуже: всех их потащили, пепельно-серых, остроугольных, немых от ужаса мужей, среди которых он один юнец, и наглядно показали, что смерть от штыков — не самый худший исход... И боль жгла всё сильнее, причём только руки, иглами впивалась в вены, резала, кроила, а он всё дёргался и кричал. Ответа не было, осталось только одно: зажмуриться, заслониться всем телом и умереть. — Я ей голову оторвал... Я... — зрение резко прояснилось, язык заплетался. Да, лучшей галлюцинации можно только пожелать, и без всякого брожения в голове. Эхо криков ещё висело в воздухе, и вроде бы шевелились оставшиеся в живых, но сам он, значит, то ли действительно кричал, то ли кричал сам и другим кричал, чтобы уносили ноги. То же происходило вокруг. Должно быть, он потерял сознание от боли — боль отдавалась в мозг, но мыслей не было. Прошло ещё немного времени, и боль прекратилась, а он начал постепенно приходить в себя. Последнее, что он помнил, это примеривавшаяся к венам игла. Чем всё закончилось, он не помнил. — Сейчас я тебя водочкой... — всё ещё во власти огня, Слуцкий мажет ему лоб водкой. — Да вставай ты! Побрели вместе с другими людьми сквозь горящий зал, и Борис заговорил, отчаянно кашляя: — Оно теперь преследует меня в кошмарах... Этот город разрушает мои нервы... Ужасное воспоминание... Голова разрывается, а в груди словно паровой молот... — Цена забвения высока, — вздохнул старый вояка. — Все мы хотим забыть старое и привыкнуть к новому... Даже я... Я хотел забыть то, что ты сделал. Я пытался, но не смог... Слова слышались словно сквозь вату и воду, крики вокруг оглушали безумием, оргией смерти и огня. застывшими клубами дыма. Обезумевшее от насилия стадо разбилось на яростные стаи, кормящиеся человеческой кровью. Летели искры от подожжённых картонных фигур, но остервенелый вой продолжал перекрывать прочие звуки. Колыхались огромные знамёна с гербом империи — давно превратились в чёрно-рыжие клочья, похожие на останки гигантских покойников, растрёпанные сильным ветром и смешавшиеся с сгоревшими ошмётками. Тела кипели и плавились, их кожа трескалась, оседала жирным слоем и отваливалась целыми пластами — прямо на глазах. Люди ещё цеплялись за жизнь, но уже не боролись за неё, а просто стремились поскорее умереть. Рядом бежала парочка молодых евреев — не по-человечески скрюченных, с хищными ноздрями и отвислыми челюстями. Оба были выпачканы в крови, а их руки и ноги были покрыты кровоточащими рубцами и синяками — как от плёток и оков, так и от ошейников. Внезапно пламя разгорелось с большей силой и, словно зверь, начало их нагонять. Слуцкий заорал: — УБЕГАЕМ! Борька, скорее! Борька! Убежать смогли не все, Слуцкий и часть отряда сумели пробиться сквозь пламя, а те, кто прибыл сюда сейчас, спускаясь или приходя из других залов, оказались в ловушке, ведь часть потолка зала обвалилась прямо перед ними, прихватив с собой стену. отделявшую зал от горящего где-то наверху коридора, и они оказались отрезаны от других людей, которым удалось выбраться из горящего здания. Революционеры не могли проникнуть сквозь огонь, температура которого медленно поднималась, и для тушения пожара не было ни воды, ни людей, никто не смел ничего сделать, и даже смысла пытаться не было. Никто не знал, чем закончится пожар, и, самое страшное, никто не мог понять, как дальше сложится их судьба. Огонь достиг уже высоты второго этажа, и многие уже начали задыхаться в нестерпимом дыму. Борис тоже, как мог, зажал рот и нос, ведь не мог ничего оторвать от одежды. Он слышал крики товарищей, но не мог разобрать, что они говорят. Неожиданно стены зала сотряс взрыв, и с потолка посыпались куски лепнины. Плечо и лопатку пронзила режущая боль, словно туда впились осколки. Борис лёг на пол, скрутился, съёжился, пряча лицо на полу, и закрыл глаза. Остальные... Пусть убегают, пусть спасаются! Ему всё равно! Он знал, что погибнет, и был готов к этому. Он сделает всё, чтобы в эту минуту ему не было страшно. Умереть в бою... От смерти не убежишь дважды. Отовсюду слышны неразборчивые крики, мольбы, отчаяние и ужас. Начальство должно узнать... Нужно доложить... Предупредить... — Мне жарко... Пожар в Зале Героев, агент в безвыходном положении! Докладываю! Замурован горящими обломками! Выбраться не могу! Как это... Что? Говорите! Как я должен передать? Да... Да... Да... Передам прямо сейчас... Мне жарко! Мне жарко! Всё... Всё! Я вижу пламя! Что... Мне жарко! У нас пожар... Я слушаю... Пожалуйста!.. В глазах совсем потемнело. Борис уже ничего не видел и не слышал. Не чувствовал никакого жара. В голове гулко отдавался единственный, словно последний выстрел, чей-то стон... «Всем нам блага подай, да и много ли требовал благ я? Мне — чтоб были друзья, да жена — чтобы пала на гроб...» «Друг, оставь покурить... А в ответ — тишина... Он вчера... Не вернулся из боя...»
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.