ID работы: 11563427

Благодать

Джен
NC-17
В процессе
40
автор
Размер:
планируется Макси, написано 596 страниц, 60 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
40 Нравится 41 Отзывы 4 В сборник Скачать

Глава 37. Птица

Настройки текста
      Осталось последнее во всей этой эпопее с воспоминаниями о прошлом: найти проповедника Витина и выпытать у него всё, что только можно. Борис всё ещё находился в чувственном разброде, почти не владел собственным сознанием и шёл по мостовой совершенно механически, совершенно не обращая внимания на то, куда он идёт. Всё видимое им сейчас расплывалось перед глазами — от всепоглощающей пустоты в голове не осталось ничего, кроме слепящего огня. Мозг ещё работал, но понять, где начинается сознание, он не мог — и остались только ошмётки разноцветных мыслей, которые разлетались и умирали, оставляя после себя мутное пятно. Постепенно Борис стал замечать какие-то обрывки образов. Елизавета мелькала посреди бокового зрения сине-белым пятном, и когда Борис попытался сфокусировать на ней взгляд, она глядела на него в упор, с откровенной насмешкой на губах, и во взгляде её было совсем не то презрение, какое он привык ощущать к себе раньше. Во взгляде чувствовалась какая-то угроза, от которой его внутри пробила судорога, волна отвращения к самому себе, такая, какая приходит только в состоянии аффекта. Это длилось секунду или две, потом наваждение прошло, и остался только ясный силуэт. Сейчас он двигался вперёд, а когда Елизавета добегала до него и, немного погодя, провожала его взглядом, взгляд её оставался неподвижным, в точности как всегда, — только глазная впадина чуть-чуть расширялась и поднималась к виску, словно она улыбалась. Революция и не думала утихать: красные знамёна реяли повсюду, революционеры бегали по улицам с оружием и казнили всех, кого видели. Порою возникали отвратительные картины. Какой-то мужчина в галифе с красным кантом зарезал человека, выбежавшего из богатого дома, а жена и дети того забились в подворотню. Борис наблюдал за жуткой сценой из-за угла поодаль, и у него сложилось чувство, будто он где-то это видел: революционер в галифе уже пристроился возле жены убитого и приступил к своим насильственным непотребствам, а дети, удерживаемые его сообщниками, громко плакали и звали на помощь. Борис быстро увлёк Елизавету за собой и услышал за спиной треск тела, словно его пронзили штыком. Предали все принципы коммунизма и борьбы за справедливость, превратившись в обыкновенных бандитов, жаждущих крови! Борис был изумлён, с какой лёгкостью могли люди совершать преступления. Все эти убийства совершаются только с целью грабежа и почти всегда — с одобрения лидера революционеров, кто бы он ни был, ведь Анастасия ранена и наверняка не может вернуться к своим обязанностям, и некому привести в исполнение её приказы. «Проклятое болото!» — думал Борис, покидая улицу вместе с Елизаветой. Его душу переполняли ненависть и злоба. А Елизавета наоборот — казалась покорной и печальной. Она крепко держала Бориса за руку, как бы боясь, что тот уйдёт, но на самом деле пряча свою маленькую нежную ладонь в его большой и надёжной. За их спинами слышались странные звуки — крики, возня, хруст костей под тяжёлыми шагами — и эти звуки быстро затихли. Залить бы глаза керосином, лишь бы этого не видеть, бросить спичку. Пусть всё горит, пусть всё горит. На такое с радостью посмотрит весь Союз, даже вместе со своими комиссарами. Они достигли какого-то бульвара, где было мало прохожих, перебежали его и вскоре уже шли по тихой городской улочке. Теперь готов ко всему на свете, ведь отбыл свой срок в наркомиссариате, по сути, исполнил массовый смертный приговор. Вышли на середину улицы, где шагал чинно-мирно кот. Елизавета протянула руку, чтобы его погладить, но по нему проехалась бешеная незапряженная карета, размозжив в паштет. Борис едва успел оттолкнуть её в сторону... Вдруг Елизавета вскрикнула и толкнула его в плечо. Он обернулся. Почти вплотную к ним стоял человек в солдатской фуражке с белой кокардой, блестевшей под фонарём. В одной руке у солдата была большая бутыль, из которой он пил, в другой — нагайка. Благо, пьянчуга их не заметил, слишком увлечённый бутылкой, и Борис с Елизаветой поспешно побежали дальше. По дороге наткнулись на ещё одну жуткую сцену: несколько революционеров держали в стальной хватке старика в облачении священника, стремившегося вырваться на свободу. Приглядевшись, Борис узнал в нём проповедника Витина. Вот и его карма настигла... — Добродетельные прихожане, имейте в виду, что тот, кто посмеет тронуть хоть волосок на моей голове, сам будет убит! — вскричал Витин, вырываясь из рук революционеров. — Я не хочу умирать! Я ещё недостаточно стар, чтобы умереть! Витин выбрался из хватки, соскочил с помоста, придерживая руками подол облачения. Посмотрел слепыми глазами на небо, будто осознавая, что оно отреклось от него. Но сразу же вскочил и удивительно бодро для слепого старика унёсся прочь. Борис и Елизавета кинулись за ним вдогонку: — Отец Витин, стойте! — Эй, контра! — гаркнул Борис, и Витин резко остановился, слепо зашарил руками по воздуху и проговорил: — Не ослышались ли мои старые уши? Я помню этот голос! Подойдите ко мне. Я запомнил эту руку... Борис в замешательстве тоже остановился и процедил: — Что вы здесь делаете? Здесь опасно! — Тот, кого господь хранит, ничего не боится. Да... — этот пришибленный слепец взял его за руку, скрытую лопнувшей перчаткой, словно хиромантию практиковал: — Я вспомнил. Человек в перчатках, Лжепророк... — Лиз, чо за бред он несёт? — Борис в непонимании повернулся к Елизавете, а та только плечами пожала: — Не знаю... — Какой дивный голосок, будто арфа ангелов звучит... Дай руку, милая арфа... Мизинца нет... Агнец! — священник вмиг упал на колени перед Елизаветой. — Агнец Благодати, Елиезер! Как прекрасно, что я не вижу, иначе твоё сияние ослепило бы меня! — Поднимитесь же, милостивый сударь, — Елизавета приказала ему холодно, словно отныне не воспринимала какого-либо поклонения в свой адрес. — Я догадывался... — горячечно бормотал Витин, вращая слепыми глазами по улице. — Я с самого начала всё знал! Идёмте со мной. Негоже отказывать в приюте, если его ищет правда... — Лиз, он чокнутый. — Идём, вдруг что полезное скажет.       По крайней мере, если сопровождать эту контру в рясе, то его никто не пристрелит по дороге. К его дому — обыкновенной крестьянской избушке, затерянной среди модерновых дворцов и барочных ансамблей, мелкой песчинке в поле мироздания — вела узкая дорожка, обсаженная по краям давно увядшими жёлтыми и красными розами, и выглядело это довольно мрачно и уныло. Борис и Елизавета вслед за проповедником поднялись по деревянной лестнице и проследовали за ним в дом. За дверью, против ожидания, обнаружилась большая комната с печь, у которой, на земляном полу, лежала какая-то явно увечная женщина, свернувшись калачиком. А увечная она, ведь рядом лежит костыль, подумал Борис. Елизавета протянула руку и робко тронула увечную за плечо. Женщина не пошевелилась. Борис вспомнил: сам когда-то, после Гражданки, вынужден был встать на костыли, ведь обмороженные ноги были сильно повреждены, и их тоже следовало как-то лечить. Проповедник Витин же сел в кресло у печи и тихим надтреснутым голосом заговорил: — Да, Комчак определённо обезумел от власти. Я уже тогда видел, что он пытается совершить. Сначала отнял ребёнка, после чего перековал его. Я сказал ему: «Отец Комчак, вы отлучены от церкви Христовой». На что он ответил: «Отлучить можно человека, но не святого». Сказать, что я, тогда ещё смелый и зрячий, был в шоке, это ничего не сказать. Когда я увидел его с шёлковым шнурком, то понял: конец. Я выговорил всё, что я о нём думаю. Боже, зачем я тогда поклялся на Библии... — Поклялись? — удивлённо спросил Борис. И тут же окончательно подтвердилась его смутная догадка о смерти матери-или-не-матери Елизаветы: муж действительно задушил её, а сам свалил вину на Маргариту Фицер, работавшую служанкой в их доме. Витин продолжал: — Поклялся, что буду молчать. А чтобы усмирить меня, слишком любопытного, что есть греховно... — он запнулся, лоб прорезали глубокие морщины, а слепые глаза закатились к потолку. — Боже, не хочу вспоминать это... Душу втройне он решил очернить под глазами господними. Но шепча оправданья, не скрыть злодеянья от глаз обманутого отца! Снова те же слова, что и в том разрыве. Борис хотел уточнить, что произошло с проповедником, но вовремя прикусил язык: ясно понимал, что он не просто слеп, что его ослепили насильно. Витин же совсем забылся и бормотал в лихорадке: — Да... Я скажу... Я скажу тебе, Ложный Пастырь... Я откроюсь, и никто больше об этом не узнает... Посмотри в эти синие глаза... — указал рукой на Елизавету. — Пятнадцать лет назад... Да... Я помню, как крестил её, рождённую вне брачных уз, держал на руках, окуная в купель... И против воли своей нарёк мужским именем. Её мать, Ангелина Комчак, крещённая Александрою, позже приняла своё мученичество... Имена во многом определяют нас, они прокладывают нам дорогу... Странно... Борис совершенно запутался. Ангелина, его Ангелина, говорила ему, что крещена была Анной. Или она приняла крещение снова... Скорее всего. — Мы вместе хотели обнародовать эту ужасную ложь, у меня остались письма от неё... Но в один день она не ответила. А потом... Темнота. Я поклялся, что никому не откроюсь, в обмен на должность привратника. Я грезил встречать новых верующих так, как когда-то встретил Пророка нашего. Да, я понимаю, что вы осуждаете меня, но у меня не было выхода! Куда мне, слепцу, было податься? — Довольно, — взмахом руки прервал его Борис. — Свои речи будете толкать вашей паралитичке. Идём, Лиз. Всё, что нужно, мы узнали. Бывай, слепая контра.       Дом Витина покинули той же дорогой, какой пришли. Елизавета шла рядом, хмурая отчего-то, мрачная, как надгробие, и молчала. Борис тоже молчал, не зная, о чем говорить. Мрак вокруг и не думал рассеиваться, наползал всё сильнее, рос и рос, окружая со всех сторон и жадно хватая за горло, так, что Борис почувствовал дрожь во всем теле, а в груди похолодело. Стук шагов стал делаться глуше, темнее, неразборчивее, словно где-то вдалеке включился невидимый хор и принялся хрипло и заунывно выводить какую-нибудь заупокойную оду. Воздух наполнился неприятным смрадом, напоминавшим о дыме горящих бочек и горелого человеческого мяса, но и это сравнение было просто некорректным. На самом деле это был тошнотворный смрад гнили и разложения, смешавшийся с дымком горящего дизеля. Елизавета первой нарушила молчание, сказав глухо: — По поводу того, что он сказал об именах... Девятнадцатого апреля Борисом не называют. Смутная догадка: подлая, подглядела где-то его гороскоп. Видать, пока с лже-княжной якшалась. Подглядела и запомнила. Только бы не поняла... Спросил: — Что предполагаешь? — Предполагаю, что ты — плод греховной связи, — Борису показалось, что мостовая рушится у него под ногами, но он остался бесстрастен в своём ответе: — Конкретней. — Внебрачный, — Елизавета вмиг помрачнела, и на её лице пробилось жутковатое выражение оперившейся ненависти, близкое к ненависти птички к глядящему на неё коршуну, только превратившееся в крупную дрожь. Борис вонзил в неё жёсткий взгляд, казавшийся такой же стервозной сталью, какой была она сейчас, своим единственным словом резанув не хуже ножа, теперь уже наотмашь, прямо по сердцу. Но Елизавета, если она хотела чего-нибудь добиться, старалась этого не показывать. Не выдав себя ни лицом, ни тоном, Борис ответил совершенно нейтральным голосом: — Мать ненавидела меня и всячески старалась отделаться. Я до пяти лет рос на московских улицах, как сорная трава. Не видел благородства, чести и морали, лишь злобу и унижение. В шестнадцать лет в армию попал, как раз Гражданка началась. Пушечное мясо, бл... — сдержал ругательство на кончике языка, готовое вот-вот сорваться, прожечь ядом губы. — Поделом, быть может, раз во грехе родился... — Елизавета говорила тоже совершенно равнодушно, и в глазах её плескалась тихая, вполне объяснимая ненависть. Борис прекрасно понял это выражение презрения. Конечно, поделом! По улицам его гоняли, в канавы швыряли! С матерью у него отношения отвратительные: после войны пришлось к ней возвращаться, так с их подачи в квартире стоял мат-перемат, крики, ор, летали сапоги, черпаки, сковородки, полотенца... До сих пор удивлялся, как у него окончательно нервы не полетели... Лучше бы сиротой прикинулся, тогда, может быть, и пожалели бы... А так никто не жалеет, все только гоняют. Горькие воспоминания словно подталкивали к дальнейшему откровению, но Борис предпочёл помолчать. Первые четыре года жизни были тем ещё кошмаром — его избивали до полусмерти, неоднократно топили, несколько раз выбрасывали на мороз босиком. Но и после этого никого не волновали его несчастья, только соседская тётка брезгливо сказала матери, что «сопляки совсем обнаглели». И никак противиться не мог, а только убегал, кое-как перебирая ножками, прятался, ведь в четыре года был куда меньше прочих детей своего возраста, но всё равно его находили и били. Впрочем, какие они были тогда, дети трущоб — грубые и злые, безликая масса человеческих отбросов, требовавшая к себе лишь одного — повиновения. Мать же... Если и случалось с ней ходить на застолья, покидал их как можно скорее и стоял под окнами, прикуривая у прохожих. С ней давно сделался жестоким и отстранённым, оборвал всякое родство, даже надумывал отречься от неё, написав в «Правду». Что потом и сделал. И ведь зачем тогда, на лотерее, прикрылся её фамилией? Пролетарка-абсентистка Елена Сазонова, образец христианского милосердия и любви! Припомнил, собираясь уколоть Елизавету посильнее: — С подачи одного попа, не хотевшего меня крестить, я получил кличку Иезавелин, а с другого, которого мать подкупила — Замарыш. Сама понимаешь, насколько это обидно. Под ней меня вся улица знала и видела за версту, а как прознали, что меня Борисом назвали, так всё! Как приклеилось! Борька-замарыш! Браво! — для пущей театральности даже в ладоши хлопнул, сохраняя бесстрастие лица. — Дети отвечают за грехи родителей, — девчонка непреклонна. Если так, то пусть отвечает за безумные планы своего отца по уничтожению всего мира внизу, за угнетение, за боль и отчаяние. Пусть отвечает сполна! Борис парировал: — Я в мае должен был родиться, вот имя и не совпало. А ты... — зловеще прищурился. — Отвечай за грехи своего отца, как я отвечаю за грехи своего. Об отце ничего не знал, кроме того, что это некий князь Давыдов, потомок Дениса Давыдова, героя войны 1812 года. Мать связалась с ним, как содержанка, несчастная работящая пролетарка. Потом она села на абсент. Ума не приложил, что он в ней нашёл... Конечно, выручил двоюродный дядя по его сторону. Думал, он из фальшивой приторной милости взял его. Чтобы люди говорили о нём, как о добром человеке. — Бога благодари за то, что жив, ведь тебя могли и убить, — потрясающий аргумент, от которого аж скулы свело! — Благодарить?! За что?.. — Борис потерял ход мыслей и осёкся. Дальше говорить не стал. Помнил: двоюродные брат и сестра приняли его, как своего, причём младший из них, Николай, сделал это первее всех. К матери отпускали чисто по формальности, на неделю-две, но потом перестали. Мать всячески выражала свою ненависть, избивала, унижала, проклинала. Мачеха, она же двоюродная тётя, наоборот, очень любила. А всё вообще со швейцара их началось, он его приметил, прикормил... А потом к ним приводит, а они говорят: «Как на Василия похож... Уж не сын ли его?». Так и взяли. Причём Борис изучал обе стороны своей жизни: и учился этикету, и с удовольствием лазил по московским заборам. Однажды столкнулся с мальчишками, и завязалась драка с подобранными с мостовой палками. Один из мальчишек даже заточку достал. Борис тогда искренне возмутился: «Так нечестно!» «А кто сказал, что с тобой надо честно обходиться? Ты падаль, вот и порежем тебя, как падаль» Силы явно были неравны, и Борис даже надумывал снять рубаху, чтобы ей защищаться от ножа, но поножовщину вовремя пресёк проходивший мимо поп: «Вы что здесь творите, нехристи малолетние?» Всем пришлось срочно убегать, и Борису неоднократно пытались поставить подножку, чтобы он упал и попался под поповскую руку. Весёлое дореволюционное детство, чтоб его... И ведь среди уличных слыл приличным, грязно не бранился, ни с кем в драки первым не вступал, да и вообще держался ото всех подальше, по понятным причинам. В его биографии появился раздвоенный образ — аристократический и полукриминальный, в оба которых он, конечно, полностью не вписывался, — но то, чему его постоянно учили, крепко въелось в подкорку. В отличие от большинства сверстников, Борис обычно сводил к минимуму общение с теми, кого за одну принадлежность к церкви называл святошами. Кто в церкви не бывал — тот слабоумный, говорили про него. Он этого не понимал, а если слышал — ругался: «Врёт поп, врёт, верует искренне», отчего и по шее мог получить, причём не просто по физическому удару, после которого он иногда заболевал животом, даже видел во сне его кулак в архиерейском венце и тогда просыпался в холодном поту. Даже сейчас, вспоминая события той поры, он сам удивлялся, до какой степени тогда ему было всё равно. Пока шли, вспомнил ещё историю: — Когда я в чекисты подался, то под руку попался крестивший меня отец Сергий, тот самый, которого мать подкупила. Я сделал вид, что не узнал его. Как сейчас помню. Воскликнул он: «Борис Сазонов... Безбожник... Гореть тебе в аду». Я же ответил: «И вам всего хорошего. Я не знаю вас, не знаю, как вы попали сюда. Но позвольте мне сказать: прощайте!». И выстрелил ему в затылок. — Ужасно... Ты не жалел их? — хоть какие-то чувства в этом непроницаемом синеглазом личике. Борис усмехнулся зло: — Ни капли. Такая я мразь. По крайней мере после революции у меня лексикон выровнялся. Не стало резкого скачка от «извольте-с, ваше высокоблагородие, присесть» до «ублюдок, мать твою, а ну иди сюда». Понимаешь, русский мат — подлейшая штука, его начнёшь употреблять, так не вытравишь потом... Помнил славные деньки начала империалистической войны: в Москву приезжали целые эшелоны с ранеными, безрукими, безногими. Убогий контраст с пышными новостями из газет, где говорили только о победах. Неудивительно, что недовольство всю войну полыхало, а потом кучка недовольных крестьян и студентов из Питера разогнала к чертям правительство и полицию, а потом и всю страну. Шикарно было: продолжал носиться по Москве как угорелый, бросая камни в черносотенцев, морозя босые ноги о февральский снег. Про Временное правительство вместе с семьёй вообще не вспоминал потом, но во время стоянки этих либералов ругал их последними словами. После Октября вообще всяких либералов на дух не переносил. Помнил, как сетовала тётя Лиля, рассказывая о всех несчастьях 1917-го, свалившихся на их головы: «Не прошло и года, как искры недовольства разгорелись в бушующее пламя, охватившее державу и круто изменившее всю нашу жизнь!» Помнил смутно, как он со всей семьёй бежал прочь из Москвы, практически без вещей, бежал поездом, успев в последний момент запрыгнуть в состав, и до самой Калуги тряслись в теплушках под стук колёс, когда ночной лес сменялся буграми и чернотой, уходящими за горизонт. Потом — Гражданская война, служба, и боль. Бесконечная, разрывающая на куски боль, по сравнению с которой все пережитые до этого мучения казались ничтожными, мелким недоразумением. Как странно устроен мир, думал он иногда, глядя в подёрнутое рассветными облаками небо, — с одной стороны, все эти кровавые ужасы, с другой, такая вот пронзительная красота. Потому что, если подумать, кто все это сотворил? Не бог, это точно. И не дьяволы. Тогда кто? Само собой как-то получилось, такое красивое, живое, раскидистое на тысячи вёрст. Что пейзаж из окон дома в Калуге, боязливо-статичный, что пейзаж из окон поезда, дрожаще движущийся, мелькающий мимо с однообразной неумолимостью, всё это — только бледное подобие того, на что был похож настоящий, живой мир… — Славная была юность, в общем... Про поляков я вообще молчу. Мы тогда чуть до Варшавы не дошли, а они нас... Чудо на Висле, блять! Мало того, что я кучу белых и поляков вырезал, что мне это в героизм приписывают, так ещё и... Ничего. Говорят, в следующем году мы им пропишем по первое число! Я ждал этого почти двадцать лет! — в последнюю фразу Борис вложил некоторую долю личного ликования и присущей с определённых пор мстительности.       Вокруг бушевала буря с громом и молниями, а сквозь грозу было видно отдаленное зарево рассвета, которому там предстояло погаснуть через несколько минут, но самое главное — над этим тёмным пространством с беспорядочно несущейся из ниоткуда во все стороны молнией вставал сам дом пророка — величественный, помпезный, весь в завитушках и колоннах, с флагами и роскошной лепниной на стенах, в тёмных окнах которого не было ничего живого. Венчали эту громадину из чёрного камня такие же чёрные купола, которые снизу, со стороны моста, казались пристальными взглядами огромных невидящих глаз, рассматривающими застывшую у противоположного края огромной платформы арку, — и у всей этой панорамы было какое-то странное, страшное величие. Едва Борис дёрнул за рычаг, как дорогу преградила спикировавшая невесть откуда Певчая Птица, распахнула свои исполинские крылья, а глаза её загорелись рыжим. Борис мигом кинулся назад, в сторону Елизаветы, и резко прижал её к себе, вынимая нож. Ещё у проповедника дома успел всё подготовить. Крикнул Птице, уже занёсшей свои огромные когтищи: — Пошла прочь, пернатая! Она не твоя! Вон! — шепнул дрожащей в его руках Елизавете: — Не бойся, не бойся, это только трюк... — Только бы она поверила... — Я знаю, куда бить, чтобы наверняка... Так не доставайся ты никому! — с громким восклицанием ударил ножом ей в грудь, входя меж пластин белого верха юбки, окрашивая его красным. Скорчилась она вполне естественно, губы задрожали, скривились в гримаске, которую не искушённый такими тонкостями мимики признал бы за предсмертную. Упала тоже вполне правдоподобно, и Борис выпустил её, вставая на ноги. — Уговор есть уговор, — процедил он и крикнул Птице: — Слыхала, пернатая? Для неё вернуться хуже, чем смерть! Та церемониться явно не стала: Борис почувствовал стальную хватку её когтей и острую боль, когда она стиснула его в своей лапище. Пара мгновений полёта, и он услышал явственный треск стекла, но понять, что к чему, не сумел: потерял сознание. Открыл глаза. Вокруг снова та квартира, что была в том давнем видении с горящей Москвой. Только теперь ясно: не его. То есть он прежде жил в ней, ещё до службы... Но не теперь. У чёрной двери стояли два знакомых статных силуэта. — Передашь девчонку, и тебе будет дан шанс! — в один голос приказали близнецы, блики света выбеляли их строгие лица. Да, она уйдёт под протекторат советской разведки, и не факт, что они увидятся снова. А эти чувства? Любовь? Так, мимолётное увлечение зрелости. И признаться, мол, я тебя люблю, уже не выйдет. И ведь что мог ей сказать? «Сохну по тебе, как гречка на тарелке»? Бред какой-то. А вот и она, стоит у стены, тот же прежний голубой сарафан и пустой взгляд: — Передашь девчонку, и тебе будет дан шанс. Заметил, что теперь в квартире появилась ещё одна дверь, кроме тех, что уже были, в спальню, на кухню и так далее. Потянулся к ручке, открыл её, и... Белая вспышка света. Жгучая боль где-то в области живота. Приложил скованную каталепсией руку. Горячо и мокро. И глаз открывать не требуется, чтобы понять: Птица его ранила, и ранила тяжело! А Лиза... Мозг загорелся мыслью: где же Лиза? Всё может быть, это было искусное притворство, Птица должна была улететь, увидев труп! Сейчас она придёт, сейчас... Борис снова закрыл глаза. Отсчитывал минуты, которые должны были уйти на то, чтобы добраться сюда, в неизвестную комнату с разбитым вдребезги окном, к нему, лежащему раненным. Да, сложно чувствовать себя князем, когда лежишь на холодном полу. Кое-как подобравшись ползком к разбитому окну, высунул голову, рискуя поранить шею о стекло. Внизу никого не было. Никакого сине-белого пятнышка. — ЕЛИЗАВЕТА!
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.