ID работы: 11563427

Благодать

Джен
NC-17
В процессе
40
автор
Размер:
планируется Макси, написано 596 страниц, 60 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
40 Нравится 41 Отзывы 4 В сборник Скачать

Глава 39. Тьма, и больше ничего

Настройки текста
      Борис уже давно потерял всякую надежду разглядеть хоть что-то в этой тюремной серости, способное намекнуть на возможность скорого побега. Предательски ровный свет, от которого ничего не скрыть, всё чаще наводящий на мысли о том, что у него дальтонизм. Дверь запечатана магией усилителей, это он понял, попытавшись их применить. Руки прожгло, сила скрылась в железных браслетах, и он оставил дальнейшие попытки. Он надеялся, что если тщательнее все проверит, то найдет в стене незакреплённый камень, какое-нибудь потайное отделение, скрывающее гвоздь, ложку или даже кусок верёвки. Но, очевидно, в камере никогда не было дерзких заключённых. Никаких царапин, отмеряющих время. Никаких камней. Ничего. Ничего, кроме серости. Тьма, и больше ничего. И смысла говорить вслух тоже не было, ведь никто бы не ответил. После того, как дверь за ним захлопнулась, голоса снаружи замолкли. Быть может, навсегда. После этого никто не приходил. Ни допросов, ни визитов дознавателей. Только серое молчаливое одиночество. Время от времени появлялась еда, через окно в двери. Скудная порция, к которой он даже не притрагивался. Её уносили через некоторое время, без порядка и расписания, так что отследить время суток было невозможно. Разве что изнеможение, накатывавшее на него, давало понять, что сейчас вечер, что сейчас его встретит та солдатская койка. Борис не терял присутствия духа, скорее даже наоборот: полная апатия накрыла с головой. Агент безвозвратно пропал, задание провалено окончательно, в Москве светит расстрел. Лучше уж умереть здесь. Эти мысли он прокручивал постоянно, всё сильнее ощущая давящую на плечи пустоту. Усилители явно не давали умереть от голода, ведь циркулировали в крови совершенно свободно, а возможно даже и в других системах. От еды ему становилось дурно, в голове всё плыло, пространство вокруг качалось волнами, но проходило это быстро, где-то через полчаса. Головокружение, быть может? Неважно. Никому не пришло в голову заковать в кандалы, поэтому Борис решил вернуться к тому распорядку, который вспомнил только сейчас. Зарядка. Утро, день, вечер. Пока мышцы не превратятся в холодец. Почему-то это решение показалось ему спасительным, да и выбора особого не оставалось. Что же, отсидеться в темноте на краю камеры, но потом сдохнуть. Оставалось только одно — дождаться, когда раздастся стук в дверь и произойдёт хоть что-нибудь, хоть одна крохотная перемена в этом склепе. Вся надежда была на серое безразличие, которое всё больше овладевало им. А что ещё оставалось? Только вспоминать. Но вспоминать больно, потому что это каждый раз становится пыткой. Кроме того, сны не могли никак помочь, слишком много неизвестных, каждый из которых можно трактовать по-своему. Одни это сны о прошлом, другие — это галлюцинация. В прошлый раз он видел черноволосую женщину, которая давила его, причём происходило всё под водой, хотя он понимал, где он, зачем и как отсюда выбраться. И все эти сны обещали смерть. Хотя Борис даже никогда и не видел её наяву. Он видел только во снах. Может, была какая-то особая энергия в этих снах? Борис вспоминал, видел ли когда-нибудь он наяву похожую женщину. Да нет, не помнил. Во всяком случае, сам не мог вспомнить. А если и видел, забывал сразу же после пробуждения. Ему казалось, время от всех этих кошмаров кончилось давно, ещё тогда, на расстрелах. Это случалось всё реже и реже. Так что же с ним было? Его пытали? Нет. Просто никто никогда ничего у него не спрашивал. Издевались? Тоже нет. Тогда почему? Ведь времени он может провести хоть тысячу лет, уставившись на однообразные стены своей камеры. Или он пленник какого-нибудь огромного и ужасного подземного бога, о котором ничего неизвестно? Или… Нет, глупости, откуда боги возьмутся в подземном мире? Даже если они и есть, отчего они должны появляться так часто? Надо прекратить про это думать. К камере примыкало некое подобие ванной со всем необходимым, скрытое за литой дверью без стёкол. Действительно, как в клинике, всё стерильно и разит спиртом, к которому примешивается ещё что-то, от чего резче проявляются запахи лекарств, карболки и лекарств-скополаминов. В один момент, ведь тяжело было назвать это днём за неимением календаря, Борис в очередной раз с брезгливостью оглядел всё это, медленно разделся и тщательно вымылся. Насухо вытерся коротким полотенцем. Больше его пока что ничего не беспокоило. Накатила вполне понятная дремота, и вскоре он уже ни о чём не думал. Лишь на самом краю сознания что-то зудело и жгло, а потом и это чувство прошло, оставив после себя только ощущение полной безопасности и спокойствия. Словно он никогда раньше и ничего другого и близко не испытывал. Когда сон окончательно сморил, вдруг разбудил слабый стук, раздавшийся где-то очень высоко и в другом конце камеры — кажется, там, в потолке. На всякий случай Борис встал и подошёл к толстой стальной двери, за которой слышался слабый шум. Стук повторился — сначала чуть громче, затем — ещё громче и наконец стал отчётливым. Раздался голос, словно из громкоговорителя: — Внимание, внимание! Говорит центральный Комитет Коммунистической партии Советского Союза. Говорит Центральная Радиокомитетская Станция Москва. Передаём обзор вечернего московского радио. Господи, господи, не то! — зажужжали помехи, и Борис даже не успел обрадоваться звукам родного радио, прозвучавшим среди этого кошмара. Наступило странное затишье, показавшееся вечностью. Затем раздался голос: — Падение красной нечисти — лишь вопрос времени, господа! Красный зверь только начинает привыкать к своему новому положению. Скоро его власть распространится на весь наш славный город, русские люди! Защищайте свой город во имя Христа, братья и сёстры! А сейчас я вам расскажу, что такое социализм, что он являет из себя, надеюсь на то, что открою вам глаза, милостивые государи!.. — Снова шипение, грохот, шум, будто упал тяжёлый предмет. Потом снова помехи. «Что за чёрт?» — подумал Борис, прислушиваясь к чудаковатой передаче. Сразу же напала непонятная сонливость, которой сопротивляться уже не было смысла. Добрался до койки и провалился в зыбкий сон.       Очнулся от бьющего в глаза яркого света. Браслеты впивались в запястья, спина затекла. Борис кое-как повертел головой и обнаружил себя в кресле. Красном, с железной окантовкой. Прикованным. Очаровательно, товарищ старший лейтенант, очаровательно! Не сдержал кривой ухмылки, огляделся и понял, что вокруг него круглая стеклянная камера, оплетённая стальным плющом с модерновыми изгибами. Само стекло тоже какое-то вытянутое, тоже изгибается, словно колба. Голова раскалывается, и в целом общее состояние не особо... Чем его накачали? Борис чувствовал след на плече от жгута — не от того, импровизированного, — от самого настоящего. Накладывали туда же, куда и он тогда. Кто? Зачем? Мысли двигались вяло, вяло, а вокруг, сколько хватало взгляда, белел правильный прямоугольник стены и такая же точно белая дверь. Они совершенно не производили впечатления дверей. Стены поглощали звуки и движения, перегораживая весь окружающий мир. Ни слышно, ни видно ничего, даже не понять, в какую сторону двигаться. Ещё этот свет — перламутровый, режущий. Совсем как солнечный. Рядом с креслом — проектор с намотанной плёнкой, укреплённый на штативе. Полукруглый экран на кованом стекле. Проектор потрескивает, экран бежит рябью, а рябь потом пропадает. Постепенно все звуки стихли, окружающее сделалось жидким, неподвижным, непрозрачным. Наверно, включился патефон — зазвучали мелодичный перезвон и странное шуршание. Борис напрягся: экран явно здесь не просто так. Экран снова затрясся, и послышался громогласный голос, перемежавшийся кадрами с лицом пророка и соответствующей надписью. Он говорил: «Ангелы ведут нас в бой, под лучи чужого нам красного солнца. Посмотрите на небо, оно как свежая кровь! Красные знамёна повсюду, они покушаются на вашу свободу, на ваши мечты. Зря вы встали под них, зря лишили себя спасения, напрасно вложили в руки Господа свою судьбу и рассудок. Будьте прокляты, все, кто не с нами! Посмотрите на себя в зеркало, кого вы видите! Вы видите палачей, убийц, падальщиков. В ваших душах страх, тьма и отчаяние, всё наоборот. А мы ведём вас к свету, к свободе. Вставайте, бросайте оружие и покайтесь, иначе вы не заслужите прощения!» Звуковые пропагандистские фильмы? Буржуазный отброс, для которого люди попусту тратят слова, слишком примитивные и давящие на лимбическую систему, на желания. Борис скривился, когда увидел на экране огромные буквы: «СОЦИАЛИЗМ» Глазам предстала ужасного вида хроника. Уж неизвестно, где и как её нарыли, но эти кадры вызвали бы у неподготовленного человека оторопь. Борис видел кадры расправ красных с белыми во время Гражданской, как те насаживали врагов на штыки, как закапывали живьём, сбрасывали с мостов, душили и кололи, а в завершение делали из отрубленных голов салют — как на Красной площади. Похоже, это и была месть белым за свою горькую долю. Некоторые кадры были невероятно натуралистичными — крови и тел на них почти не было, зато куски мяса, отрезанные мужские органы и вскрытые животы ползли прямо на объектив, приковывая к себе внимание, мешая думать и вызывая лишь отвращение. Но среди всего этого ужаса Борис узнал знакомых. Капитан Слуцкий, Корнилий Евграфович... Немолодой, уже с сединой, по-театральному пафосный, холодный, торжествующий. Он был как-то неестественно изувечен — с лица сползала кожа, куски раздробленного черепа болтались на изуродованном куске шеи. Тут у Бориса по-настоящему пришибло мозг, кровь закипела в жилах, стало нечем дышать. Худшего кошмара он в жизни не видел. Пришлось зажмуриться и несколько раз глубоко вздохнуть. Не было этого никогда, не было никогда! И вот такая клевета! Хроника всё мельтешила перед глазами, сменяя один кадр другим. Вот умирают старики в белых балахонах, выпуская из оскаленных рук золотые монеты. Сняты крупным планом полные почтения и ужаса глаза священников, которых расстреливают из пулемёта. Грустные слёзы текут по бородатым лицам крестьян. Злобный смех красноармейца. Усталая улыбка японца, вынимающего из ножен нож. И снова прыжок японского офицера. Хохот француза. Молоденькая смеющаяся мордашка в руках капитана. Смерть. Борис зажмурился. Нет, никогда. Никогда. Чёрт, чёрт, чем они его довели? Перед глазами вставали тёмные вагоны, мертвецы с шевелящимися и трепещущими головами, свинец и порох, блеск железа и огня, жуткий скрежет разрываемого металла, ржание коней и отчаянный крик. Быть не может, чтобы это было правдой. Кадры мельтешили перед неподвижными зрачками, сливаясь в мутную зелёную мешанину, после чего перед глазами возникало что-то вроде грязно-жёлтого тумана. Некоторые кадры, наоборот, были чётко видны, в них отчётливо виделось старинное оружие и величественная благородная смерть в древних формах. Борис чувствовал, как у него начинают подрагивать губы и брови, но он не мог оторвать глаз от бесконечного боя: кто-нибудь из красных падал, кто — быстро вставал и снова шёл вперёд, раскрывал уже выбитый из рук штык, кричал, падал и опять вставал, время от времени припадая на раненую ногу… Пытки, казни, кровь, смерть… Эти кадры повторялись часто, они были изрезаны кривыми и узкими морщинами, до блеска отполированы штыками, омыты слезами и политы русской кровью. Всё-таки от этих кадров веяло таким бесчеловечным варварством, что Борис почувствовал тошноту и сглотнул. Нет, быть не может! Невозможно. Старался держаться стойко, делая вид, будто не замечает и не слышит истеричных выкриков пропагандистской кинохроники. Кадры пошли медленнее — видно, диктор перешёл к основной части фильма. На экране возникла зловещая лубочная картинка: дом-коробка, подвал и лестничная площадка. Несколько людей, медленно идущих вниз по ступенькам. Лиц не разглядеть, видны только разномастные гимнастёрки и ушанки. Под конец хроники выпал совсем жуткий кадр, на котором работали безликие и зловещие палачи, подготавливая почву для массовых казней. Репрессии 1937-го года... На этом кадре Борис задрожал и изо всех сил пытался удержать себя в руках. На глаза навернулась поволока слёз, а зубы заскрежетали. Словечко какое громкое... Репрессии... Прямо смотрите, убиваем своих же товарищей миллионами! Тошнило от этого лицемерия, от неумелой лести и гнили, которые пахли разложением и падали в грязь со всех сторон. После фильма несколько минут стояла мёртвая тишина, нарушаемая только ровным гулом проектора, и Борис глубоко дышал, пытаясь прийти в себя. В мозгу нарастала жгучая боль, грозя снести черепную коробку и загнать в пятки сердце. Секунду он сидел неподвижно, содрогаясь от приступов тихого рвотного спазма. Снова напала та странная сонливость, к которой он никак не мог привыкнуть за последнее время, — неодолимое искушение погрузиться в спасительное забытьё, подчиняясь подсознательной необходимости скоротать несколько ближайших часов. Наконец силы его оставили, и он бессильно уронил голову на грудь. Темнота сомкнулась над ним. Это был не первый сон в его жизни, который он смотрел сидя. Постепенно его сознание наполнилось ленивыми мыслями, похожими на галлюцинации, сквозь которые проступало что то ясное и приятное, несмотря на тяжесть недавних событий. Возникали образы знакомых и дорогих лиц, смутный смысл происходящих с ним событий, смысл самого существования, которому, впрочем, явно не хватало твёрдости и ясности. Перед его мысленным взором мелькнули и проплыли цветные огни, сначала нежно-розовые, потом — мерцающие алым и синим, затем цвета стали перемешиваться и сливаться, превращаясь в дымку. Этот белый туман заполнил всё вокруг и окружил его. Казалось, он клубится вокруг него самого, заволакивая всё пространство вокруг.       Очнулся уже в камере, абсолютно свободный, но запертый. Борис ещё раз обошёл камеру, выискивая, что бы ещё могло произойти за его отсутствие. В санузле, около таза, заменявшего раковину, стоял стакан с водой. Снова подкатила тошнота, и Борис опустился на пол, сотрясаемый мелкой дрожью. Прошло минут пять, прежде чем он смог подняться и немного прийти в себя, прислонившись к стене. Голова гудела, руки и ноги дрожали. Бред же, бред... Они полагали, что смогут его, идейного коммуниста, сломать какой-то идиотской нарезочкой? Не выйдет. Если даже они сумели взять Троцкого, второго «теоретика», учитывая, что первого выбросили в окно с третьего этажа... Бред же, бред... Ему снова стало дурно, голова закружилась, мир вокруг поплыл и поплыл, стало трудно дышать. Но постепенно головокружение прошло, приступ слабости прошёл, осталась только тревожная ясность мысли и смутная надежда, подогреваемая желанием немедленно выяснить всё до конца. Когда приступ прошёл, Борис встал, взял злополучный стакан с водой и сделал несколько жадных глотков, смывая мерзкое послевкусие хроникальной хронотронии. До конца дня он пребывал в угрюмом настроении: мысли не хотели складываться во что-то определённое, не было сил ни на какие действия, кроме бесполезных шатаний по камере. Мысль, пришедшая ему в голову в самый разгар замешательства, поначалу показалась даже абсурдной — но только вначале. Чтобы её проверить, надо было воспользоваться тактикой, которую он долго разрабатывал и совершенствовал, продумывая всё возможные варианты поведения. Он начал прослушивать стены: вдруг кто-то из охраны пройдёт мимо, обсуждая последние новости? Никого. Никаких зацепок, где могла бы быть Елизавета. Но одна мысль твёрже кремня, крепче стали: она тоже здесь, где-то в этом доме. Если не здесь, то в особняке своего отца, под замком наверняка. Только бы услышать, как она зовёт его по имени, или хотя бы увидеть её, улыбнуться ей ободряюще и попросить рассказать что-нибудь смешное. Или по крайней мере снова взять её за руку. Разочарование постигло уже через несколько часов, спустя которые у Бориса затекли ноги от долгого сидения на корточках: никто не проходил мимо двери, никакого стука каблуков, приближающихся к его камере или выходящих в коридор, не донеслось. Оставалось только одно — ждать. По натуре Борис был фаталистом и любил трудные ситуации, трудности же переживал как нечто неизбежное и должное, потому сидел и ждал, и ждал, и ждал... Ночью его опять стошнило, теперь уже желчью, давясь и кашляя, со страхом думая, во сне или наяву — неужели он сходит с ума? Как ни странно, утром он почувствовал себя почти хорошо, а к середине цикла даже немного утолил голод. Да, именно цикла. Сон — бодрствование — сон. Рефлекторно выполнив первый цикл, можно было перейти ко второму, третьему, четвертому — и так в течение бесконечного времени. Вода появлялась преимущественно во время сна, от неё порою подташнивало, голова шла кругом, перед глазами плавали разноцветные круги, иногда подступала слабость. Каким-то внутренним чутьём Борис понимал, что к нему могут заявиться и начать допрашивать. Допрос третьей степени, разумеется. На случай подобного у многих чекистов был заготовлен довольно болезненный приём, позаимствованный ещё у японских ниндзя. Прикусить язык побольнее — и дело с концом. Только моральная подготовка нужна, подготовка к лютой боли. Легко сомкнуть зубы, но страдать придётся изрядно. Наконец набрался сил и как следует прикусил язык. Едва не скрутился пополам от боли, только с койки упал и начал перекатываться по полу. Дёсны, нёбо и даже горло жгло огнём, на губах ощущалась кровь. Едва боль поутихла, Борис запил всё очередным стаканом воды. Забился в угол и едва не отключился, ведь от воды снова замутило. Что же это за вода такая... Лучше уж такую голодовку, подольше протянуть можно. Кое-как добрался до койки и отключился уже насовсем.       Видел сон, которого прежде не было. Пробудившиеся воспоминания. Страшный год для многих, для многих последний, ведь взорвалось чёрное солнце. Всё в этой жизни перевернулось, опрокинулось разбитым зеркалом. Оставалось только одно — переждать бурю. Они бежали по широкому коридору, вниз по лестнице. Женский голос кричал взволнованно: — Дети, скорее, скорее! Вспомнил: ему сейчас тринадцать, и он резко бросается в обратную сторону, к своей комнате: — Моя шкатулка! Голос, в котором угадывается матушка, кричит снова: — Борис! Куда ты? Вернись! Он забегает в комнату, хватает со стола заветную вещицу, прячет в карман пальто. Вбегает матушка, растрёпанная, нервная, перепуганная, в пальто поверх ночного платья, закрывает дверь, быстро задувает свечу. И ещё дверь: входная, на замок. А там, за дверью, снежная улица, забитая народом, крики, ругань — и всё это смутно виднеется сквозь морось, висящую в воздухе. Это утро… Борис думал, что уже не помнит его, как помнят другую сторону Луны. Сундучок во внутреннем кармане казался бесценным сокровищем. — Борис... — за окном слышен выстрел, от которого матушка вздрагивает. — Боже... Бежит к нему, закрывает собой, хочет увести за собой, как вдруг в комнате появляется молодой мужчина с яркими зелёными глазами, указывает на стену: — Скорее, сюда, пройдите через комнату прислуги! — и провожает их до тайного прохода, открывшегося в стене, в руке его сверкает блестящая стальная булавка и втыкается в стену. Матушка, проталкивая Бориса вперёд, шепчет: — Спасибо, Вася... Едва проход прикрывается, распахивается входная дверь, звучат угрожающие крики: — Сюда! Они здесь! Где они, мразь? Борис краем глаза видит, как человек бросает в нападавших вазой, но потом получает прикладом в висок и падает на пол, а проход тем временем захлопывается, отрезая людей, толпящихся в комнате. Вдогонку несётся крик: — Задержать всех! Всех немедленно найти и доставить ко мне! Богачи! Убийцы! Вы, вся ваша свора, трясётесь за свои кровные… Остановитесь, пся крев! Стойте! Новая сцена: они с матушкой бегут по заснеженной Москве, матушке не по себе, она испуганно оглядывается по сторонам, платье летает вихрем, волосы развеваются, сверкают заплаканные глаза, по лицу размазана помада. Она бормочет и плачет: «Вася... Вася... Василий Юрьевич...». На углу Мясницкой и Никольской они спотыкаются и едва не падают на мостовую, где лежат убитые солдатами прохожие. Вокруг хлопьями валит густой снег, ни зги не видно, только слышен грозный свист рассекаемого ветром воздуха. Бегут в сторону вокзала, Борис точно знает это, он видит в просвете между крышами шпили и купола. Обогнув два стоящих рядом длинных здания, они оказываются на заснеженном пустыре, поросшем каким-то бурьяном. Ещё немного, и вот он, вокзал — ревущий грохотом и дымом. Среди серой завесы матушка будто ловит неясные фигуры и кричит: — Петя! Коля! Наташенька! — она поднимает руки, чтобы те узнали её. Пётр Денисович мгновенно ловит их всех и затаскивает в стремительно движущуюся на уезжающем поезде толпу. — Борис, скорей! Скорей! — матушка уже в вагоне, а ему не успеть, ноги подкашиваются, и он бежит, едва различая очертания сквозь поволоку слёз и беспорядочно хватаясь руками за воздух: — Матушка! — Руку! — кричит она, протягивая ладонь. — Дай руку! — Борис едва-едва цепляет пальцы матери, но до них не дотянуться, каблуки так и норовят обломиться... — Ещё чуть-чуть... — Скользко... — сквозь слёзы выдыхает Борис, и тут его резко хватают за полу пальто и вторую руку, он по инерции проходит несколько шагов вперёд и чуть не падает в сугроб, под которым уже собралась куча народа. Со всех сторон звучит злобный смех, чья-то рука пытается оторвать его от матери с Петром Денисовичем, ещё секунда — кажется, сейчас его убьют. Но нет... Пётр Денисович, матушка, Николай и Натали лишь молча замыкают его в своём кольце, закрывая своими телами, словно бойцы в окопе, приготовившиеся к бою. Натали молча таращит глаза на ледяной забор шпал под колёсами, мысленно шепча: «Слава, Господи, слава, Боже...». Потом его отпускают, придерживая за воротник. Поезд трогается. Прежний мир никогда не вернётся. Он не вернётся. Бил колокол где-то вдалеке, объявляя набатную тревогу, стенал под железным языком печальный призрак прежнего мира. Бог мёртв, и никакие ладанно-прокуренные взывания попов не помогут. И шепчущий, отчаянный голос матушки над их общей фотографией, где все они ещё счастливы. «Господи, сколько крови пролилось в те годы... То, что казалось незыблемым, рухнуло навеки. Наш Борис, наш возлюбленный мальчик... Мы потеряли тебя» Картина резко переменилась. Что-то произошло, это он знал точно, со всем остальным он мог справиться, во всяком случае, был готов это сделать. Но теперь не сомневался, где-то в середине этой пугающей и таинственной реальности должен быть дом, тёплая комната, горящая керосиновая лампа и ласковое лицо матери — не той, другой — княгини Татьяны Алексеевны Давыдовой, которая приняла его как родного сына, вырвала из мерзкого ханжеского мирка и подарила встречу с жизнью, утерянную им во время предвоенного сиротства. Он отчаянно забарахтался в тумане, стараясь выплыть, выбраться из его давящей мглы, попасть в знакомые стены дома в Калужской губернии, куда они уехали. Там его ждут, ждут... Натали, Николай, дядюшка Пётр Денисович... Борис стучался в закрытые двери, разбивая костяшки в кровь, звал мать, просил у неё прощения за всё, за то, кем он стал, чему научился и во что верил, чего не понимал до конца и чего так боялся в себе самом. Ему казалось, мать отвечает ему ласковым шёпотом, шепчет нежные слова, успокаивая и утешая. Потом он увидел отца — высокого статного человека в чине полковника. Из его груди, широко распахнутой и неестественно белой, торчал короткий штыковой штырь. Борис закричал, что было сил, и... Проснулся в холодной испарине. Помнил: помог им выбраться за границу, во Францию. Лето 1928-го, он только-только службу начал. Поразительно, что они сумели столько прожить в новом мире, но вряд ли бы смогли прожить ещё дольше. Только тётя Лиля осталась, да Николай с Натали. Приспособились, втянулись в новый мир. Борис совершенно спокойно писал им письма, они писали за границу тайком. Советский почтамт, сам того не подозревая, связывал семью через границы и таможни, но в последние два года забарахлил. Туман подозрения окутывал всех, каждый хотел знать всё о каждом, и Борис предпочёл молчание. Снова выпил воды. Проклятье... Неужели действительно что-то подмешивают... Благодарит, что не яд. Нечем у них тут травить. Если травить, это к товарищу Майрановскому дорога. Он человек представительный, отрекомендует любой препарат как надо... И косой левый глаз его не портит, наоборот — придаёт изюминку, как сказал бы кто литературный. Опасный и талантливый, без преувеличения. Товарищ Ежов с ним частенько пересекался, тоже во время переговоров либо сесть просил, либо на табурет взбирался, что разом разбавляло серьёзность разговора красками комичности и вносило элемент непринуждённости. После каждого визита Ежова у Бориса оставалось ощущение, будто в душу плюнули. Причём не словами, не ругательствами, а чистым, открытым взглядом. Ощущение такое, будто человек заглянул тебе в самую душу и прямо спросил: «Зачем вы играете с огнём, товарищ? Ну да, вы молодой коммунист, из рабочих, ваш путь отмечен кровью и страданиями. И что? Смените вы это всё на чины и должности? Зачем? Чего вы на самом деле хотите? Сами подумайте!». Спросить такое было так же нелепо, так как истинный смысл ответа был предельно ясен — и Ежову, естественно, такой ответ был глубоко неприятен. Борис умел сделать лицо непроницаемым и считал себя мастером перевоплощения и отвода глаз, неоднократно применяя эту методику на практике в различных обстоятельствах, в том числе и в подобных, когда трудно было сохранить лицо. Разговоры с наркомом относились как раз к таким обстоятельствам, поэтому Борис предпочитал незаметно уйти от темы, по дороге порассуждать о чём-нибудь отвлечённом и вернуться к теме разговора, если надо, даже о том, какой галстук нравится товарищу Куйбышеву. Бывали и разговоры иные, и с Ежовым, и с Майрановским, и с прежним главой десятого отделения товарищем Литвиным, который ушёл в январе. Сейчас-то отдел предоставлен сам себе, новый начальник ещё не нашёлся, вот и приходится отчитываться инстанциям повыше. Припомнил: как-то Ежов вызвал его к себе напрямую, не присылая никого из подчинённых, даже стакан водки и ему, и себе налил для большего расположения. Ходил вокруг да около, расспрашивал о последних событиях, потом резко сменил тему: «Пятый забой скота с вашим участием за полгода. Откуда такое рвение?» Борис, не пригубив рюмки, нашёл ответ быстро, ведь действовал в рамках заготовленной цели, которую поставил себе сам, опираясь на прошлый горький опыт: «Я провожу исследование по психологии. Вечный дуализм: жертва и палач. Я досконально изучил, как чувствует себя жертва во время расправы. Я вижу, кто является жертвой в той или иной ситуации. Но что чувствует палач, мне до сих пор неясно. Самый главный вопрос моего исследования: что происходит, когда жертва и палач меняются местами?» И не соврал, действительно тогда исследовал этот аспект психологии в свободное от работы время, в столе дома даже лежала стопка бумаг по этому делу. «С удовольствием ознакомлюсь с вашим исследованием, товарищ, — Ежов приподнялся на стуле, за которым сидел, словно пытаясь выглядеть солиднее. Впрочем, ему этого не требовалось: выглядел он солидно при любых условиях. — Всё же вы меня поражаете. Вы выглядите вполне прилично, и это вводит в заблуждение. Вы неуравновешены и жестоки» Борис словно ненароком отошёл к умывальнику за приоткрытой дверью и выплеснул туда водку, после чего, как ни бывало, вернулся за стол и отчеканил холодно: «Констатируете факт, товарищ Ежов» «Ладно... — Ежов залпом допил рюмку. — Мюльгаут, допивайте свои сто грамм и возвращайтесь к работе» «Я их уже выпил, товарищ...» — процедил Борис и покинул кабинет. Ежов всей своей натурой к уважению не слишком располагал, и своей грубоватостью порою пугал слишком робких подчинённых. Да и те тут надолго не задерживались, быстро исчезали куда-то, сломленные ликом сурового и беспощадного начальника. Народный комиссариат внутренних дел — это вам не пансион благородных девиц, шутки здесь с нравственностью неуместны, будь она неладна. Не то что раньше, до революции. Тогда выбор был простой: служба при помещике либо каторга. Никаких тебе неопределённостей. Жертва или палач — всё было ясно. Гражданская война, разруха, дикая нищета, кровь, грязь, всё это сковало людей и требовало одного — найти выход, чтобы не пропасть. Припомнил ещё приём, которым пользовался всегда. Не то что бы хвастался и кичился способом раскалывания осуждённых, но те коллеги, кто был вместе с ним, разносили этот способ по всей госбезопасности. «Так как же вы отделяете жертв религии от преступников, что используют её?» «Я задаю крайне простой вопрос. Кто виноват в преступлении? Если осуждённый отвечает "сам виноват” или нечто подобное, то это однозначно преступник. Только потенциальные преступники обвиняют жертв» «Но если так считает жертва?» «Преступник внушил ей это. Я ищу его, а жертву отпускаю» И ведь работало. В основном на жертвах насилия и их насильниках. Вторые именно так и говорили: я здесь ни причём, она сама ко мне лезла. Борис на них отрывался по полной: грязно бранился, звал их безмозглыми животными, неспособными удержать орган в кальсонах, звал гнилыми шакалами… А потом, когда они пытались защититься от его ругани или спастись от ударов, он одним точным ударом разводил их ноги в стороны, показывая остальным коллегам на потеху, и безмолвно объяснял, почему именно они не способны себя удержать. Кованым сапогом отбивал всё, что можно отбить с одного размашистого удара. После этих его ударов даже бывалые бандиты и бывшие беляки теряли голову, начинали визжать и оправдываться. Оставалось только записать в протокол: «Подсудимый признал вину» и дописать: «Непостижимым для разума образом он доказал вину». С тех пор многие даже не заикались о возможной реабилитации осуждённого. Он сразу по первой категории уходил. Так им и надо, сами спровоцировали!
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.