ID работы: 11563427

Благодать

Джен
NC-17
В процессе
40
автор
Размер:
планируется Макси, написано 596 страниц, 60 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
40 Нравится 41 Отзывы 4 В сборник Скачать

Глава 40. Прут в глаз

Настройки текста
Примечания:
      Борис уже устал считать циклы. Время будто перестало быть единицей измерения, разбухло, превратилось в ничто. Единственное, на что хватало мыслей — та жуткая хроника. И в эту дурь они ещё умудряются верить? Прокручивал в голове плёнку кадров, вспоминал каждую деталь, но всё равно не верил. Конечно, на войне все ожесточаются, все берутся за оружие... Красный террор — ответ на белый, ответный удар на удар. Жестокость, но жестокость справедливая — месть за века угнетения, за религиозный дурман, что не давал осознать себя. За чудовищную пропасть между сословиями, которые даже не понимают друг друга. Борис помнил, как пытался учить французский, язык дворян: от русского акцента почти избавился, но сам факт. Прежде не замечал, что многие дворяне говорили этакой толстовщиной — смесью французского и нижегородского, а теперь, заглянув в новые советские словари, осознал, в какой абсурд и нелепость превратилось дворянство, стоило Октябрю отделить крестьян от буржуазии и превратить их в пролетариат. Такое ощущение, словно отбили всю мотивацию к побегу. Начисто стёрли стремления, заменив на вязкий туман, от которого клонит в сон. Причём от каждого глотка выпитой воды крыло всё сильнее, но останавливаться было поздно. Играть на своих условиях или не играть вообще. Стерильность лечебницы только сильнее угнетала. Душок спирта и не думал выветриваться сквозь окошко в двери, от воды в чугунной лохани разило хлоркой. В бассейне на месте того храма тоже так будет, если достроят. Так и будет называться: бассейн «Москва», огромный и глубокий. Лёгкая хлорка так и рисует образ: большой прямоугольный водоём, окружённый высоким бортом. Над ним простираются бесчисленные дома, откуда так легко до него дойти и освежиться. Рядом отрезок зелёной аллеи, засаженной лиственными деревьями, а в самом бассейне блестит никелированная поверхность дна, усыпанная кафельными плитками. Теперь кажется, что нет ничего странного, когда мозг дорисовывает, как в таком бассейне плавают одетые в простыни и полотенца люди, лениво переговариваясь друг с другом и глядя на стену, на которой висит панель с изображением ребятишек, пускающих цветные пузыри. Никому из них не приходится думать о еде и крыше над головой. Люди думают только о приятных минутах, которые провели в этом самом городе. Детские лица, смеющиеся лица родителей, ласковый, даже чуть печальный взгляд синих глаз... Борис отмахнул от себя последнее видение, будто назойливую муху. Хватит. Все воспоминания нужно немедленно выбросить из головы. С этим надо кончать. Тогда как? Как? Он решительно ничего не мог придумать. Его голова была бесполезна для таких экспериментов, и Борис нервно потёр пальцами виски. Да, главное не забыться, не потеряться в этом утопическом городе, о котором мечтают все вокруг. Елизавете бы понравилось... Хотя, кто знает? Пусть только сама увидит, пусть увидит своими глазами, какой у него город. Увидит и станет счастливей. Борис снова считал циклы, с нуля, и на семнадцатом снова почувствовал ту самую сонливость, только вырубился уже куда быстрее. Если это снова проделки Комчака и его придурков, то удивляться нечему.       Очнулся. Та же стеклянная камера. Свет в комнате очень странный, всему придаёт непонятный грязно-мятный оттенок. Борис поглядел на себя и только теперь понял, где он и что с ним. Интересно, насколько он изменился за последнее время? Сказать сложно. Зеркала в санузле камеры не было. Однозначно можно сказать: щетина та ещё. И бритву не выпросишь. Они не побегов боятся. Далеко не уйти. Иных спасений — тех, что открываешь в себе, если найдёшь острый край. В голове гулко и пусто, в коленях — липкая тяжесть, взгляд блуждает по комнате, пока не натыкается на серую дверь с короткой щелью замка. Заперто, а он снова прикован к креслу, всё, чего удалось добиться, так это минимального контроля над телом. Но этим он не ограничится. Он выживет и придёт за Лизой. Только бы выбраться. Те мысли о Москве будто вдыхали в него жизнь, исцеляли тело, разрушенное целой чередой ударов и истязаний. Несмотря на отвратительное самочувствие, он чуть заметно усмехнулся. Мёртвым не больно, им всё равно. Сквозь туман слышал голос: — Думаю, расколоть его будет нетрудно. Подождём, пока отойдёт от хлороформа, — говорил Комчак, словно с трибуны. — Хлороформ обычно действует быстро, стоит лишь дождаться эффекта. Борис снова провалился в темноту, которая на этот раз была плотной и глухой. Следующее пробуждение было ещё хуже. Голова болела так, точно череп был набит песком, невыносимо болела спина, всё тело как свинцовое. Около виска щёлкнули пальцами. Взгляд выхватил размытую фигуру в чёрном, тот, видимо, стоял возле кресла, наблюдал за Борисом и снова щёлкнул пальцами — на сей раз коротко и сильно, Борис ощутил боль. Во рту появился неприятный металлический привкус — нечто вроде крови. Прокушенный язык давно зажил, и Борис понял, что с японским приёмчиком поторопился. Уловил за стеклом открытый балкон и рослую трапециевидную фигуру на нём. Голос над виском прогремел: — Отец наш, он очнулся! — Отлично! — всё тот же старческий баритон с трибуны. — Я уж думал, что ты давно не жилец, Ложный Пастырь! Борис пожевал спёкшиеся губы и в тон старику ответил: — Как видите... Что-то мне подсказывает, отец Комчак, что вы единственный поп, сохранивший стройную, нет, скорее подтянутую фигуру. Уже за это вы достойны уважения... — Не смей оскорблять сыновей божьих. Прошло много времени с нашей последней встречи. Срок мой отмерен, не мне суждено увидеть, как обитель безбожия падёт. Это сделает Елиезер, как бы он ни упирался. — Что ты делаешь с ней, сволочь... — процедил Борис и покосился на сторожившую его братию, как бы она не влепила пощёчину за богохульство. Нет, стоят, как из олова отлитые. Набрался смелости и поразился тому, как долго не говорил и каким громким показался голос: — Она не твоя дочь. — Будь уверен: она ей станет. Вот как: отцом он хочет быть! Но как он сможет? Ведь он не умеет любить! Тяжело ему взаперти одному, и так понятно! Так зачем ему эта девочка земная? В самом деле, пусть дальше гниёт в своей аскезе, в своём умерщвлении плоти, ведь быть рядом с кем-то, тем более, с женщиной смертельно опасно для них. Пусть оставят её в покое, пусть позволят уйти! Только они не смогут её отпустить. Она для них гарант, гарант их гниения, без которой они нежизнеспособны. Наконец заговорил, выплёскивая накопившийся в дёснах яд: — С моей стороны неблагоразумно провоцировать вас, отче, на неприятности, но не из праздного любопытства. Я вас почти не знаю и, признаться, теряюсь в догадках. И потом — сколько вы сможете держать её при себе? Комчак прогремел со своего трибунного балкона: — Ты уничтожил всё, что я возводил таким упорным трудом. Издеваясь над всем, над чем я работал, ты уничтожил мою паству. И теперь ты хочешь отнять у меня последний шанс на процветание? Первоисточник моей жизни, основу моей веры? Этого я тебе никогда не прощу. И сейчас я отвечаю тебе тем же. Где располагается сердце этого безбожного красного зверя? — очевидно, он про Глас Царевны. Комчак не дождался ответа, опять спросил: — Где находится сердце этой красной твари? — Не знаю ни про какое сердце... — Борис не лгал. Был совершенно не в курсе, где революционеры устроили штаб-квартиру, ведь вариантов у них было множество, однако так у них появилось, так сказать, преимущество перед атакующими гвардейцами. Внезапно вклинился монах, что щёлкал у висков, только теперь он поднёс к глазам Бориса шприц с мутным цилиндром и прохрипел противно: — Тиопентал натрия. В простонародье — сыворотка правды, — щёлкнул по стеклу цилиндра, выбивая воздух. — Если вколешь мало, толку нуль, а если много, то это эвтаназия. Подбираю дозировку. — Ничего не знаю. Катись. А-а! — в руку сквозь ткань рубашки вонзилась игла, и рассудок погрузился во тьму.       Резкая вспышка света. Видел: стоит перед зеркалом, опираясь синюшно-кровавыми руками, испещренными резаными ранами и космическими синяками, на бортик раковины. Форма красноармейца залита алым и чудовищно изорвана, белый зимний китель на плечах расхлёстан, пуговицы выдраны. Лицо тоже измазано сине-лиловым, на лбу буро-коричневые корко-ранные потёки, глаза обведены сеткой мелких ссадин, из-под фуражки с разорванным околышем — узкая косая полоска красных от крови волос. «Этот мир не ценит ни людей, ни человечность» Секундой позже форма сменилась на мрачное театральное облачение — чёрный плащ поверх чёрной рубашки и брюк. Белое худое лицо в обрамлении чёрных волос, в сетке вуали, приколотой к ним. Руки в плену чёрных перчаток. Лицо и пальцы в паутине чёрных вен, наверняка намертво опутавших рёбра и торс. Последний штрих — чёрной тушью накрашены глаза — синяки из синих становятся фиолетовыми, увеличиваясь в размерах. Силуэт несколько раз мигнул и погас. Последняя вспышка ярко озарила зеркальную поверхность стекла. «Есть амбиции, которых можно достигнуть...» Ещё через мгновение возник ещё более странный вид, словно смесь нынешнего и предыдущего: чёрный плащ поверх косоворотки и жилета, смуглое худое лицо в чёрных венах. Левый глаз залит кровью. Волосы теперь каштановые, с проседью, но длинные, всклоченные, торчащие в разные стороны. «И люди их достигают» Борис не мигая глядел на себя, очень угрожающего, после чего огляделся вокруг. В окне видна оспа звёзд, призрачно-бледным светом заливающая всё вокруг. Откуда-то слышался голос радио: «После захвата Ложного Пастыря вся Благодать может вздохнуть спокойно, ведь он больше не будет сеять ужас и боль на её славных улицах. Слава Пророку нашему отцу Комчаку, слава Агнцу Благодати, слава блудному сыну, что возвратился на путь истинный! Да будет так! Прихвостней лже-Анастасии выдворили из Торгового ряда, заставили спасаться бегством из Порта Процветания... Начать войну просто, Маргарита, но закончить её — другое дело» Зеркало резко раскололось на куски, упало осколками, разрываясь мириадами метеоритных бомб, со звоном ударивших по полу и стенам. Из образовавшегося проёма хлынул сноп белого, ослепительного света, и Борис увидел, что он находится в той же стеклянной камере, где ему показывали хронику.       Снова прикован, обездвижен, но на этот раз его тело окружено огнями множества маленьких ламп, по кругу развешанных на потолке. Странный звон раздался по стенам, и три гигантских металлических колокола с каждой стороны звучно пробили пять раз, окатив его волной звука, многократно отражённой металлическими стенами, чуть не оглушив. Борис сделал несколько движений, стремясь освободиться от пут, однако его усилия были тщетны. Над ним вспыхнул яркий ослепительный свет, который стал медленно гаснуть, сливаясь в линию за стеной, постепенно сдвигаясь к центру. Тут же громогласно прозвучал голос Комчака, словно с высоты: — Целая неделя. Борис едва разлепил губы: — Что... — язык не слушался, всё тело будто ватное. — Ты пробыл в отключке целую неделю, — голос с балконной трибуны оглушал, распадался на атомы, достигая мозга. — На твоём месте я бы уже давно убрался из моего города, убрался бы прочь в твою обитель безбожия. Ничего, скоро и с ней будет покончено. Семя Пророка взойдёт на трон и пламенем омоет людские горы! — последние слова потонули в глухом жужжащем звоне под черепной коробкой. Едва звон утих, Борис выговорил: — Хочешь уничтожить Москву, верно... — Не её, а безбожников, что отравили её своей красной скверной. Что ж, раз ты у нас стал вожаком всей этой стаи рыжих собак, так, может, скажешь, что они замышляют дальше? — Я не знаю, сказал же... — постарался прозвучать как можно громче. Горло свело асфиксийным графоспазмом. — Я иногда поглядываю эти безбожные научные книжки, чисто ради интереса. И нашёл там интересную вещицу. Думаю, подойдёт, — Комчак словно стыдливо скрыл, а быть может, намеренно утаил, что именно вычитал. Держит интригу, у него хорошо получается. — Можно сказать, что ты у нас немного упрям... Упрямство — грех смертный. Своим упрямством и нераскаявшимся сердцем ты сам накапливаешь гнев, который обрушится на тебя в день божьего гнева, когда свершится его праведный суд. Давно цитат из Библии не слышал, аж заскучал по ним! Борис выпалил коротко: — Теряешь время. — Лучше после этого провести изгнание бесов. Подожди, сейчас всё будет. Братья и сéстры, войдите же сюда, в эту святую обитель! Поглядите, что сотворило с этим человеком его безбожие. Вернём же его на путь истины! Только кровь искупает кровь! — последнее снова потонуло в звоне. В стеклянную камеру вошли несколько монахов и монахинь со свечами в руках. Все как на подбор неприглядны, даже по-старушечьи уродливы, напудренные, дряблые. Форма одежды тоже не слишком-то оставляла место для воображения — чёрные рясы с длинными рукавами, почти до полу, подпоясанные верёвками из красного верёвочного шнура. Лица монахов напряжённо-угодливые, на них лежит печать вечной лжи и служения культу, им нельзя отказать в притворной проницательности и лукавстве. Они так и шарят глазами по нему. Борис содрогнулся в оковах, ему показалось, будто на него повеяло жаром. Он изо всех сил закричал, не в силах вынести этого давления: — Что происходит? — и ему опять скрутило горло, стало трудно дышать, глаза застлала красная мгла. — Так проходит слава мирская, Лжепророк. Вскоре ты поймёшь, — с балкона ударил торжествующий голос, полный самодовольства, злобы и презрения. Но вот наконец звенящий шум стих, и монахи отошли к стеклу камеры, сияние мистических свечей бросало рыжий отсвет на их лица, придавая им зловеще-фанатичный вид, как и подобало жрецам древнего культа. Затянули нараспев: — Возликуем Господу нашему и воздадим хвалу силе его! Господи, сокруши грешника, подними его над землёй и низвергни в ад! Пусть же сила проклятия его будет разрушена до основания, омыто кровью его злобное сердце, зажаты зубы на его проклятых устах! Сила разрушения сделает его немощным, трепещущим от страха. Только так! Один из монахов выступил вперёд и откинул кресло, в котором был Борис, назад, придавая ему почти горизонталь, чтобы он оказался в полулежачем положении. Только сейчас Борис увидел по правую руку от себя стол с непонятными инструментами, сверкавшими в отблесках свечей. Лучше не строить догадок, ведь их с успехом вытравливает песнопенный опиум, густо растворённый в крови, вот он и плавает где-то на самом дне подсознания. Монах прогудел, крепко стиснув ему плечо: — Советую не рыпаться, иначе за последствия не отвечаю! Взгляд окрасился красно-белой вспышкой — с силой приподняли верхнее левое веко. Содрогнулся — по глазу скользило что-то холодное и острое, щекочущее роговицу. Взор размывался лилово-красными пятнами, ползущими слизнями по зрачкам... Неужели он сейчас ослепнет? Ослепнет насильно, абсолютно и окончательно? Ужас сковал артерии мертвенным холодом: и никакой надежды на спасение — только боль и страх смерти. Ещё секунда, и он потеряет сознание, прервётся ток крови по капиллярам, а дышать станет нечем. — Я двигаю её по глазному яблоку... — силуэт палача предательски размыт, не запомнить его рожи, чтобы пристрелить потом... Дышал нервно и часто, успокаивая себя, что ничего страшного не происходит, и скоро все закончится. Холодный кончик остановился и сместился вглубь глазницы, отчего Борис вздрогнул и вцепился пальцами в подлокотники. Что-происходит-что-происходит-что-происходит? Надавив на глазное яблоко большим и указательным пальцем, инквизитор стал медленно давить вниз — сначала осторожно, почти нежно, но Борис почувствовал, как тяжесть поползла по внутренней стороне век и вдруг залила их разом. В глазах потемнело, остро засвербело под веком, ощутимо закололо и в затылке. Нить страха лопнула, освободив бушующее в нём безумие. Дышать тяжело, словно на грудь наступили, давя на солнечное сплетение острым каблуком. Тяжёлые капли испарины затекли за шиворот, противно обволакивая тело. В висках стучало — гулко и настойчиво. Застонал сквозь зубы, стараясь перетерпеть боль, словно тело пытались разорвать на части. Боль перетекла в шею, затем — в уши, прошлась по позвоночнику и ударила в мозг — словно клещами схватила в груди и резко и больно сжала, вонзив в сознание раскалённые ножи. Больно... Больно... Помогите, хоть кто-нибудь! Скорее бы все это кончилось! Ещё можно сохранить здравый рассудок, надо только выбраться из западни, пока не поздно. Зачем он только согласился на это всё? Вокруг теперь только боль, этот красно-белый туман, похожий на сон, липкий от горячей крови — тело пылает в каждой кости и жиле, каждое движение болезненно до крайности, пальцы дрожат, зубы выбивают барабанную дробь — и почему, почему так долго тянется эта пытка? — Теперь она лежит на твоём черепе. Самое время глотнуть свежего воздуха! Слышишь меня? Глотнуть, я сказал! — на него прикрикнули. Борис уже не чувствовал кистей, аж занемели от напряжения. — Пора глянуть тебе в глаза, милый! На сцену выходит вот этот друг, — зрачок уловил очертания аккуратного металлического молоточка. Какого чёрта? Какой друг? Руки и рот непроизвольно сжались, Борис дёрнулся и сделал нехарактерный для себя в этот момент глубокий вдох. Перед глазами всё расплывалось и мигало, но всё же Борис увидел перед собой стоящих палачей, поющих церковные песни. Бьющий кончик молоточка на противоположном конце толстенной иглы. Борис глухо застонал, когда раздался металлический звон, а голову пронзила вспышка боли, будто прямо над переносицей раздался выстрел из крупнокалиберного револьвера. Он хотел закричать, да так и замер с открытым ртом, едва не захлебнувшись кровью. Стенки черепа сдавило стальным обручем, стало трудно дышать, перед глазами поплыли оранжевые круги, воздух со свистом устремился в лёгкие. Снова голос, на этот раз в тумане мелькнула ухмылка: — Я только постучал. Господь ненавидит тайны, ведь он видит всё. Изгони из себя красного дьявола, низвергни его в ад! Отравленная стрела пронизывает самые глубины сердца! — закончили остальные речитативом. Пели и Отче наш, и Трисвятое... Слова пробивались сквозь пелену боли, от которой его сотрясали судороги, хотелось выть, стенать, умоляя оставить его в покое — но ни единого звука не выходило из его рта. Вся левая половина лица как огнём горела, глаз дрожал и норовил закатиться, вывалившись из глазницы, тело покрылось холодным потом. Душно, больно, невыносимо душно, спину будто пронзило тысячью шипов. А они всё молятся, молятся и молятся... Хватит! Хватит! А палач снова занёс молоточек над иглой, отчего Борис вжался в кресло всей спиной: — Знаешь, что связано с этой долей? Вспышка боли, пронизывающая до судорог. — Творчество. Раскалённый прут, пробивший оба виска. — Индивидуальность. Бур, проехавшийся по мозгам. — Личность. Резко вогнанный штык. — Всё, что делает тебя собой. О... Я почти закончил... По рукам и ногам от ударов по игле стали медленно расходиться волны боли, усиливаясь по мере того, как Борис продолжал беззвучно шевелить губами, иногда хрипло постанывая и вцепляясь в подлокотник. Дыхание со свистом вырывалось из его груди, лицо исказилось от боли… Чёрт, сколько можно? Прекратите, мрази! Прекратите, крестящиеся ублюдки! Игла совсем пробила голову, в глазах плясали огни — уже багровые, с алыми сполохами. Левую половину лица свело спазмом, на седеющих висках выступили крупные капли пота, дышать становилось всё труднее. Неужели это конец? Он понял это, услышав торжествующее пение, наполнившее болью каждый предельно обнажённый нерв. Во рту уже давно всё пересохло, язык казался свинцовым, набухшим. Оставьте, уйдите, уйдите прочь! Убирайтесь! Боль превратилась в какую-то космическую жгучую судорогу, казалось, она рождается прямо в центре лба, сгущаясь там, превращаясь в нечто страшное. Взгляд расчерчивала сетка вен терзаемой глазницы, каждый удар маленького молоточка пронзал болью и мучительной вспышкой света. Говор палачей слышен как сквозь толщу воды, и Борис будто задыхался под ней, ведь лёгкие почти целиком скоро наполнятся совсем не воздухом, таким желанным в кратковременный период, по духу близкий к предсмертной агонии, когда рот остаётся широко открытым, издавая булькающие звуки, которые трудно выносить до конца, пока скальпель не рассечёт остывающее горло. И вдруг — кошмарный вздох по всем артериям и венам, и боль так сильна, словно не палач водит иглой по пробитой глазнице, дробя осколки мозга, растворяя их в кровавых брызгах, заливающих глаза — а раскалённый клинок, пикирующий с неба, взрывает мозг. Наполнявший комнату душно-противный ладан в смеси с столь узнаваемой карболкой, безэмоциональный речитатив безучастных молитв кружили голову, но прут в глазнице и ритмичные удары молотка не позволяли глазу закатиться, символизируя потерю сознания, поэтому под веком скрылся только правый. Чувствовал, как по щеке течёт кровь, противно липкая и горячая… И тут сквозь туман боли и тяжёлого воздуха стал пробиваться слабый — явно не голос, а какой-нибудь шёпот — но удивительно чёткий и ясный: — Совсем немного осталось до мяса, — едва слышно. Борис едва держался, чтобы не упасть в бездну бессознательности, но никак не мог показать, что разум его в порядке. Боль заменяла собой все прочие чувства, подменяла рассудок. С-ума-с-ума-он-сходил-с-ума... Когда-это-всё-закончится... Тела совсем не чувствовал, только огненную лаву вместо левой части лица, которая бешено пульсировала. Кажется, вот-вот взорвётся череп, даже страшно стало — только чей-то голос рядом и невидимая, но такая ощутимая игла в глазу. Бьют по-новому… — Он вообще слышит нас? — голоса сквозь красно-белый туман. Старческое рокотание Комчака узнавалось даже в нём, среди этих голосов: — Где Глас Царевны? — И-ди на-хрен, Ком-чак... — речь растянута и даётся с трудом... Даже нет уверенности, что он поправится... Слишком больно, слишком страшно... Просто слишком... Оставьте, уйдите! — Последний шанс, Ложный Пастырь: где находится Глас Царевны? — А то что? — резкое просветление. Борис даже ощутил шею, язык, которым смог выговорить чётко и ясно: — Вскроете мне голову, чтобы я стал бесчувственным куском плоти, не способным мыслить? Чтобы я забыл всё это? Чтобы мне стало всё равно? Вперёд. Я вас только поблагодарю. Палач резко выдернул прут из глаза, и Борис на несколько секунд остался в пустоте. Вокруг не было ничего, кроме тьмы и пустоты. Он прислушался, но ничего не уловил, кроме церковного пения. Подле него не было никого, кроме его врагов. Только они и душный мрак вокруг, который даже не успел стать настоящим сумраком — он есть только здесь, потому что нигде больше не существует. Борис попытался найти источники света, которые могли бы быть — но не мог. Только мрак и тьма, бесконечная пустота под ногами, и кровь на лице. От боли стиснул зубы и запрокинул голову, жмурясь, и наконец смог нормально закричать, на выдохе, хрипло, отчаянно, на изломе, оглушая самого себя. Противный привкус крови на губах. По подбородку вниз. Ещё. Вопль оборвался, когда палач двинул его в живот кованой перчаткой. Хлюпнуло. Боль вспыхнула с новой силой. Тогда Борис замолчал и зажмурился. Провалиться бы в спасительный обморок, только он слишком крепок для этого. Уйти в ничто. Забыться. Уснуть. Чтобы ничего больше ни было. Ни ужаса, ни боли. Всё — только мрак, чёрное, холодное и бездонное. Тело отмирало, чувствовалась только шея, держащая горящую воистину адским пламенем голову, взор залит стремительным алым, из разбитого рта пузырится воздух. Наконец выговорил, содрогаясь в нервно-исколотых судорогах: — Ру-ба-нок, блять, не про-бо-вал? Единственное, на что хватило слов, ведь боль перекинулась на дёсны, которые теперь жутко ныли, словно в них впился десяток когтей. Комчак удовлетворённо кивнул: «В самый раз», и исчез со своего балкона. Изо рта вырвался короткий нервный всхлип, а потом — полный ненависти дикий крик. Кровь и смерть, невыносимая и беспощадная, словно бы собственной его волей, взяла Бориса под своё крыло и теперь держала, стараясь задушить, пока ещё не поздно. Больно было до нестерпимости, хотелось зарыдать в голос и вцепиться в собственный рукав, как это делают женщины во время очередной истерики. Но Борис не издал больше ни звука. Ему оставалось только висеть в чёрном ничто, впившись зубами в губы, на которых выступила кровь. — Знаю, ты ненавидишь меня, — снова прогремел Комчак. — Знаю. Ненависть — грех смертный, порождение гнева и зависти. Придётся побороть этот грех и воззвать к любви. А чтобы любовь не превратилась в ненависть, души несчастных лечатся в этом храме. Снова укол в руку. Мгновенная темнота в глазах. Свинцовый привкус на губах.       Борис всё ещё не чувствовал тела. Горящая огнём голова словно парит где-то в кровавых небесах, и ничего не различить за этой алой поволокой. Она, словно ленты розы ветров, свивается и рассыпается вокруг, не давая сосредоточить взгляд, а потом смыкается, прижимаясь с двух сторон, чтобы он не вырвался и не уплыл за ней, растворившись в рваном безвременье… Или, наоборот, рассеивается, оставаясь на месте? Хотел забыться, уснуть, но чудовищная боль рвала виски, рот, казалось, забит свежим красным мясом, по которому гуляют голодные черви… Хотелось блевать, страшно хотелось, ужасно… Он разлепил губы — и услышал собственный стон. Всё верно. Хоть он и знал, что кричать бесполезно, как бы ни старались санитары, он всё же издал крик, испуганный и неприятный. Будто голова без тела. Как у Беляева, только без трубок для подачи кислорода, без катетеров в венах… А как же звали ту женскую голову... Он ещё не мог разобраться, куда ставить ударение в её имени... Б... Бри... Брике, точно! Первая гласная или вторая? Так и не разобрался... Хотя... Мысли ускользали, как бы он ни пытался сфокусироваться. Если действие происходит во Франции, то ударение должно на последний слог падать... Брикé... Как известно, хорошие мысли всегда приходят поздно. Хоть чем-нибудь занять горящую голову, мысли хоть немного да остудят кровь, наконец… Мысли ведь так завораживают, когда неожиданно всплывают в сознании… Но это больше не ровный поток, а пыльная серая масса, этакая больничная манка. Взор охвачен жидким мраком, и изящно рукой не взмахнуть, чтобы его отогнать. Разит едко неприятной камфорой и могильным холодом, сил уже совсем нет… Борис облизывает пепельно-чёрные от крови губы и забывает моргать, выжигая тоннели в побелённом потолке. Его, наверное, свалили на койку, словно мусор в яму, не шлёпнув даже ледяной грелки на лицо, да и оставили так. Борис хмыкает, когда чья-то белая жилистая рука водит круги, расправляя ему волосы по плоской проспиртованной подушке, словно он солнце, что рисуют дети — круглое, жёлтое, с лучиками в растопырку. Холодное, умирающее, ледяное. «И иглу они выкинули, ага?» Борис в ответ очень медленно опускает квадратный подбородок к груди. Голос высокий, почти женский. Хоть какое-то утешение, пусть и совсем крошечное. Сон зыбкий, и всё тот же голос шепчет.. «Как думаешь, что они сделали?» — наконец-то ощутил запястья. Чешутся, налитые кровью и стёртые до костей. Сколотый висок холодит вата подушки. «Не знаю, — язык еле шевелится. — Лоботомию?» «Это что?» «Когда в глаз засовывают спицу, — Борис кладёт руку на живот, чувствуя под рубашкой старые шрамы. Онемение проходит, чувствуется тело, но шевелится только верх. — И мозг делится на половины. Говорят, что человек становится добрым и послушным» «Бред какой-то. Варварство. Так можно только изуродовать» В самом деле. Такое могут только гнилые капиталисты. Уродуют людей, прикрываясь медициной. Больше всего страдают женщины и дети, по их мнению, ничтожнейшие из существ, недостойные жить. Поэтому так много их гибнет при родах от немытых рук врачей, которые посчитали, будто мытьё рук оскорбляет их хрупкое самомнение. Горячка. Сепсис. Смерть. И не важно, от чьей руки. С некоторых пор — припоминает снова — избегал детей, но постепенно свыкся. Мишутка — соседский сын, тот самый приёмыш, чья теперешняя мать родила пузырчатое мясо, — относился к нему по-доброму, спрашивал о работе, помогал, даже спрашивал, где гематоген достать. Борис же отвечал ему коротко — «за углом возьми, у Тани», а за углом у них стояла палатка со сладостями. «Надо же, гематоген какой, мать честнàя,» — возмущался про себя Борис, отворачиваясь к стене, выслушивая про какие-то тополя вдоль улицы. Затем воспоминания гаснут, уступая место новой картине. Кто-то осторожно, скользя тапочками по холодному полу, выходит в коридор. Заносит дым папиросы, смешанный с запахом чужого парфюма. «Красная Москва» — терпковато-сладкая нота, летящая под стекло крыши и в окна, откуда видны километры сталинок, трогательно-прозрачные в красном полумраке позднего лета. На самом верху такой жить, под самой крышей — уже само по себе приключение. Маргарита Петровна — бронзоватый шиньон на затылке, аквамариновые глаза, лицо в слабом растворе Любови Орловой — закуривает, выпускает дым в потолок. Борис смотрит на неё, лёгкие жжёт жажда табака. Мундштук, ещё с театра прихваченный, ждёт под полой халата. Тусклый вечер, Москва под ними, огни фонарей, поливает бульвар недавний дождь. В городе дождь... А также по области... В городе дождь... Холодный циклон встречай... Влюблён в Москву, не иначе. Всюду шлейф алых цветов, которыми себя украшает летом весь Союз; пудристо пряные гвоздики, фруктово-душистые розы, сонно-опиумные маки... Снопы мелких капель от поливалок, что щедро окропляли тротуары, смывая всю пыль. Цветущая зелень, от которой дышать легче. Постепенно всё рассеивалось мутной поволокой, и Борис не мог этого остановить: окна коридора крутились рябью, за ними подёргивалась припадочно цветуще-алая Москва, медленно улетал оползень домов. Резкая страшная боль, словно в черепе лопнул огромный нарыв, пронзила голову. Бля-я-ять, как больно! Стон, полный боли и страдания, вырвался изо рта, кровь затекла в горло, начала пузыриться на губах и скоро полилась по подбородку. По лицу Бориса прошла судорога, чахоточный кашель сотряс всё его тело, разрывая легкие на части. Воды! Где-то в глубине сознания зажглась, стало разгораться забытое чувство — пьянящий запах чистой холодной воды, дрожащая в ладони кружка, тяжёлый запах горящей бумаги, дыхание смерти, готовой принять его в свои объятия. Воды! Борис заметался на койке, которую теперь ощущал сполна, беспорядочно смятую под ним, пытаясь встать. Но страшная конвульсия так сжала горло и грудь, закрутила и выгнула его назад, спазмы боли выворачивали внутренности, что он почти не чувствовал своего тела, а только огонь, кипящий внутри него, жадно лижущий его и исчезающий в влажно пеленающем мраке. Потом всё так же внезапно отпустило, затихло, прекратилось. Камера словно уменьшилась до размеров шкафа. Зато вернулось ощущение своего собственного существования. Теперь можно было повернуться на бок, открыть глаза и снова закричать от ужасной боли в левом глазу. Борис панически приложил руку к лицу. Пальцы в свежей крови. Она стекала по щеке, холодя кожу алыми каплями, скатывалась вниз по шее, проливаясь на воротник. И зеркала не нужно, чтобы понять: он, чёрт возьми, ужасен. Вместо худого бронзового лица жуткая гримаса с примесью вытекающей из глазницы крови, отчего глаза кажутся красными, зато выражение сильно смахивает на предсмертное: смесь испуга, недоумения и откровенной ненависти, с полным отсутствием какой-либо мысли в глазах. Рот открыт в крике боли и просьбы о пощаде, руки сжимают горло, сдавливая хрящи трахеи, но он продолжает держать. По подбородку обильно струится кровь, образуя на рубашке отвратительный красный след. Наконец он взрывается хриплым лающим смехом, вот только смех его похож на хруст ломающихся костей. Забит, до тремора в костяшках пальцев, до венозной темноты под веками, особенно под растерзанным лейкотомом левым. Девчонка... Снова её заперли. Ведь одним взмахом ладошки вмиг разнесёт в труху всё вокруг, и никто не будет силён справиться с ней. Даже тот, кто её вытащил из этого ада, ведь обычный человек, пусть и способный угнать на гнедом коне на сотни вёрст прочь. Вмиг возникла картина: лежит на столе, окружённый белыми солдатами. Один из них раскаляет саблю над огнём. Взмах красного железа — и грудь охватывает дикая боль. Ожесточённо тряс головой, пытаясь отогнать страшное воспоминание: на себе познал, что такое триггер и как он вредит мозгу. Уже столько таких триггеров увидел, что удивлялся: как психика выдержала? Снова отсчитывал циклы, и постепенно смирялся с тем, что ему едва не раскурочили мозг. Что он в очередной раз остался жив. В один из циклов обнаружил в камере странно мерцающий лист бумаги, крошечный клочок на койке. Разрыв... Подумал о Елизавете, осторожно вытаскивая обрывок из дрожащей расщелины. Обломок карандашного грифеля вместе с клочком бумаги составили записку, обрывочный поток сознания, который надо было выплеснуть вместе с кровью из глаза. «Я полагаю, что лоботомия — нечто вроде поводка, который на меня нацепили... Да... А когда пришёл срок, я сам не стал бороться. А что если без прута я окажусь столь же беззащитным, что и с ним? Я просил о помощи, и у меня были завязаны глаза. Я боюсь всего, что может напомнить. Знаю: он тоже боится»
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.