ID работы: 11563427

Благодать

Джен
NC-17
В процессе
40
автор
Размер:
планируется Макси, написано 596 страниц, 60 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
40 Нравится 41 Отзывы 4 В сборник Скачать

Глава 51. Аннушка

Настройки текста
      Борис примерно знал день родов, поэтому на квартире у товарища Добрыниной пробыл в полнейшей тревоге, все планы на ближайший месяц были отброшены. Этих мракобесов, по какой-то ошибке прозванных родителями, возненавидел до такой степени, будто они были его злейшими врагами. Борис договаривался с отделением милиции, с каретой скорой помощи, которой предстояло забрать Гельку, — всё было сделано за день. Елена Павловна сообщила адрес, где удерживали Ангелину, и милиция со скорой ринулись туда. Подъехали к дому на окраине, почти деревенскому, сложенному из брёвен — типичный дом для деревни. Милиционеры и врач постучали в дверь — ответа не было, но уже слышались отчаянные крики боли, от которых у Бориса рвало сердце. Милиционер решил выбить дверь прикладом ружья, что и сделал. В резко распахнувшейся комнате показалось зрелище ужасное: отовсюду разило ладаном и углём, на узкой кровати лежала раздираемая родовыми муками Ангелина, над животом которой неизвестная старуха в чёрном держала чан с углём. Лежала и кричала: — Хватит, горячо! Помогите! — кто-то из милиционеров, воспользовавшись суматохой, кинулся к старухе и выбил у неё из рук чан. Угольки посыпались по полу, и он быстро затоптал их сапогами. — Ирод! Весь уголь потоптал мне! — заверещала старуха, но милиционеры тут же схватили её под руки и швырнули на пол. Борис с врачом одновременно кинулись к постели Ангелины. Отчаянно вскричал: — Гелька! Геля... Та была бледна, губы посинели, дышала с трудом, однако сумела пробормотать: — Помоги... Больно! Она выходит... Вытащите мою маленькую... — тут же вскинулась от боли, залившись слезами. Видимо, у неё отошли воды, потому что она начала задыхаться. Борис, насколько мог, обнял её и принялся массировать плечи, стараясь успокоить. — Милиция и врач уже здесь, не бойся... Тебя повезут... Я с тобой! Вдруг раздался крик: — Пошли вон отсюда, безбожники! Борис обернулся: на него, врача и милиционеров направила ружьё та самая старуха. Врач, который уже начал осматривать Ангелину, желчно процедил: — Надо же, клеймо какое... Если не хотим, чтобы она умерла из-за вашего мракобесия, то безбожники? То-то у вас обычаи... — Уходи! — рявкнула она. — Я тебя в свой дом пускала? — Пушечку-то опусти, традиционная, — ответил один из милиционеров. — Девочку дай вывезти, муж тревогу аж из Москвы поднял... Вот, что значит любит... А вам светит как минимум десяточка. Девочку на носилки и в машину! У мужа, вон, психоз уже... Борис в самом деле чувствовал, как теряет рассудок от волнения и ужаса. Так издеваться... Нет, это не должно остаться безнаказанным! Тёща, значит... Сволочь! — Жену свою не отдам! — вмиг выхватил у тёщи ружьё и быстро перекинул его через плечо. Тёщу же схватила пара милиционеров. — Христанутые... — Ирод! Безбожник! — заверещала та. — Товарищ, с нами поедете, — сказал врач. — От вашего присутствия ей легче будет... В машину её! Дальше всё прошло как в тумане. Машина скорой, капельница с рыжей трубкой, капли испарины на висках. Тёща с тестем, который обнаружился в доме как хозяин ружья, поехали на милицейской машине. — Рожать вместе с тобой буду... — бормотал Борис, скованной парестезией рукой держа Ангелину за запястье. — Я тебя в это втравил, мне и страдать вместе с тобою... До ближайшей больницы домчались, когда Ангелина вовсю билась в родовых схватках, и врач едва успевал проверять раскрытие... Родовая койка, тонкие прутья изголовья, крики... Всё как в растворе, перекислено-пересолено, и только горячая, в паутине вен рука. Небо в окнах, свет сквозь оспу звёзд. Вспышка гнева, в этом доме гость. Ничего не может с собою сделать. Ничего не может с собою сделать. — Таз узкий... Плечи не пролезут... — Что... Нет! — водная затычка, слова размазаны... — Пусть рожает! Ребёночек — главное! — сухой скрип кадила. Тошнит. — Что за бесчеловечность? Вам дочери не жалко? Кто их вообще сюда пустил... Кричат яростно, слюной во все стороны: — Да блудница она! Ноги перед ублюдком раздвинула, потом на свадьбу позвала! Хотя, какая та была свадьба: бога в ней не было, в храме не венчались, перед господом не клялись в любви и верности! Силой её домой вернули! Упиралась, маленькая грешница, не хотела возвращаться в отчий дом! На всё божья воля. Бог дал жизнь, он же и возьмёт... Не надо нам ваших врачей, они от лукавого... — Товарищи, выдворьте этих христанутых отсюда! — рявкнул не своим голосом врач. — Марш! Кыш, проклятые! Надрезать надо, чтоб пролез. Держитесь, гражданочка, мы вам вколем снотворное и подрежем. — Режьте уже... — Ангелина, держась одной рукой за решётку изголовья, протягивала Борису другую. Вены исчертили виски синими лентами, губы судорожно дрожали. Как она только снесла столь дурное обращение? Страшно представить. — Борис, помоги... Забери меня отсюда... Забери меня... Крики, перемежащиеся отстуком стонов. Точка-тире... Крик-стон... Пусть только они убираются, убираются вон со своим богом, со своей проклятой моралью... Крик-стон, крик-стон. Потуга. Венец всего, врач оповещает: ещё немного. Макушка. Черноволосая. Боль клеймит тебя, но клеймо глубоко — не увидишь. С глаз долой — из сердца вон. Венец, слава, он здесь, он с ней, слился с ней, пьянеет. Жёлтые розы у окна, отвратительно тревожное пятно на сетчатке. Карболка кислинкой режет нос. Ещё немного, и Александра нырнёт в это нетерпение. О Леда! Краткое облегчение. Выдох, сквозь слипшиеся губы: — Ангелина! Геля... Как ты? — Сил моих больше нет... Я передумала... Анна... Пусть будет Анна... — голос прозрачен, словно сырой яичный белок. Послышался первый крик ребёнка, тоненький, прорезавший секундную тишину. Вдруг глаза Ангелины закатились, с губ слетел глухой хрип. Рука внезапно обмякла, словно кости превратились в студень. — Отмучалась раба божия Ангелина... — шелест ладана, человеческое обличье. Два лица. Отмучалась... Нет-нет... Быть не может... Она не может умереть... А если и так, то только из-за них... Когда-то всегда умирают... Только никак не угадать, не подловить момент... Чтоб не сама, чтобы снова на ногах кровь... Чего уж там про живых, им лишь бы покойников... Тех можно куда быстрее до рая закинуть, одним махом... Этого они хотели, да? В рай чтобы она поскорее? Харон из них так себе, они и матерей убивать готовы... Убивать... Они убили её! — Вы убили её... Отойдите от неё! — с криком оттолкнул обоих, и тестя, и тёщу. Те пошатнулись, Борис хотел врезать ещё, но резко ощутил на плечах стальную хватку врача: — Товарищ, не надо... Они просто... — его прервал сиплый крик малютки, которую акушерка заматывала в простыни. Борис крикнул снова: — ОНИ УБИЛИ ЕЁ! — Успокоительное, скорее! — врач попытался усадить его у стены, но Борис отчаянно пытался освободиться. Убили её... Убили... Малютка... Плачет, боится, ведь смерть на пороге... — Успокойтесь, всё ещё будет... Кровотечение можно остановить. Лёд, лёд приложите! Суета, топот, хныканье малышки на руках у акушерки... И эти два лица со смрадом ладана: — Бес вселился, не иначе... На новой женится... Перескорбит... Геля в раю теперь... Руку пронзила боль от иглы, и сознание подёрнулось пеленой темноты. Хотел верить, что бездыханная Ангелина — кошмар, что сейчас проснётся, и она обнимет его, привстав с койки, радостная, счастливая, с малышкой на груди. Проснулся в палате больницы по соседству с роддомом, проспав три дня, а на столе лежало свидетельство о смерти. Врач сказал, что Ангелина кое-как пришла в себя, в бреду звала дочь и мужа, но на исходе второго дня скончалась. В тот же час прозрел, да так, что едва не сошёл с ума, хотя был близок к этому, как никогда. Можно выразиться даже куда короче и куда грубее: да так, что охуел. И стоило ему достигнуть этого неописуемого состояния, как отнялась речь. «О том, что это любовь, я узнал чуть позже... И тотчас страданье прожигало мне мозги до дыр... Я до сих пор чувствую в воздухе запах карболки, это горит моё сердце, прощай!»       Онемел абсолютно, если не считать, конечно, существования собственных мыслей — именно они не позволяли полностью утонуть в мысли о случившемся. В зыбкой туманности сознания возникали имена, формы и картины, мимолётные как вздох, пробный пульс бытия, уже не вполне доступный восприятию. Едва очертимый силуэт, женщина с ребёнком на руках, её лицо, улыбка, волосы, радужка, нос и губы, подбородок, кожа, и жёлтые цветы вокруг. Что-то мучительное и сладкое. Образы двигались всё быстрее, сливаясь в зыбкую спираль, из которой рождались галлюцинации. Крик и стон. Крики боли, её и его — бесконечная череда, вспышки бесконечного огня, ведь исполна изведал рождение и смерть в каждом миге; погружался в раскалённое море страданий до самого дна. Искры, пепел, скорбь. Жёлтые розы у неё в волосах, их аромат, который увядает вместе с нею. День за днём: её тёплые руки, слова, смыкающиеся вокруг и обнимающие. Любовь, которая не приходит, любовь к неизвестному существу, которое скоро скроется в толпе с младенцем на руке. И не угнаться, не догнать, ведь толпа быстро оборачивается жидким мраком и уносит женщину всё глубже в свою пучину. А ребёнок... Он остаётся здесь, кричит и заливается слезами, ведь кровь черна от близости смерти. Когда последний крик стал самым громким и пронзительным, всё исчезло. Дверь, полосатые стены, грубоватая колыбель. Смерть входит быстрее ветра и никогда не возвращает, что раз взяла! — Анна... Анечка... — на глаза, несмотря на всё сопротивление, наворачивались слёзы горя. Борис уткнулся лбом в перекладину кроватки, перекинув через неё руку, и дал слезам волю. Родилась под звёздным блеском алых знамён, в рассвете нового мира. Это ли не величие новой жизни? Только величие это омрачено печатью скорби, чёрным знаменем посреди россыпи алых, которые всё ближе и ближе, подступают, теснят и душат. На губах появлялся привкус крови, которой он всегда боялся, — постоянно кусал нижнюю в напряжении — и слёзы, смешиваясь с кровью, стекали по щеке, оставляя на ней тонкий след. «Неужели не сумею? Неужели не удержусь?» — в который раз спрашивал он себя. — Понимаю, — Елена Павловна встала рядом с колыбелью. Лицо, как выяснилось, у неё всегда было полуприкрыто волосами, а сама она прихрамывала. Соседи её звали «хромая Элен с локоном». — Юдоль юного вдовца тяжела. Помогу. Буду твоей Анечке бабушкой, ты ж вон какой молодой... Погубили нашу Гелю веруны треклятые... Анютик, кабачок маленький, иди-ка сюда, — подхватила новорождённую на руки. — Вот так... Кто у нас тут такой маленький? Кто тут такой хорошенький? Оставь папу, ему и так плохо. Пойдём, поесть дам, голодная уже... На похороны Ангелины пришёл один. Родственники умершей громко читали молитвы за упокой, пока он, теперь уже вдовец, закрыв руками уши, на коленях оплакивал жену. В голове уже тогда начал созревать план мести. Сколько помнил, Елена Павловна очень помогала с малышкой: кормила, купала неизменно с пеной и жёлтым утёнком, гуляла, когда он сам был во власти безудержной скорби. Сам же всегда был рад поворковать с крохой, держать на руках, играть с ней. Первыми словами, скорее даже слогами малышки Анны были «па» и «ма», из которых потом закономерно получились «папа» и «мама». Скорбь тогда снова привела Бориса в затяжное уныние, ведь прекрасно ясно было, что Анна никогда не увидит настоящей матери. Хорошо, что эти христанутые её покрестить не успели: акушерка оказалась понимающая и кулёк с малышкой спрятала у другой кормящей матери, а тестя с тёщей до самых похорон заперли в участке милиции. Перебивался несколькими подработками, посылками от семьи из Москвы. Даже мясо на фабрике разделывал, причём едва узнавшие новый мир красные дети кликали его пропащим. Ради Анны, ради Анны, ради Анны. Уходил, опираясь на костыль, и ловил мрачные взгляды прохожих. Знал, как склонны малыши умирать во младенчестве, поэтому силился удержать её здесь. Кутал в три одеяла в её первую зиму, зиму двадцать второго года, переносил колыбель в гостиную, где горел камин, хотя сам мёрз по ночам. Так в одну из таких ледяных ночей, когда Борис осторожно устроил свёрток с малышкой рядом с собой, Елена Павловна подхватила кроху и забранила: — О чём ты вообще думал? Ребёнка мне заразить хочешь? Кутала Анну в два одеяла, подкидывала дров, пока Борис, раздираемый жесточайшим кашлем, нервозно перебирался поближе к огню. Наконец простудился в ту жестокую зиму, был окрашен жарким румянцем, но держался. Все остатки красивой внешности, оставшиеся после войны, очень скоро соскочили. Все вокруг в один голос твердили, что справляться нужно самому, ни на кого ребёнка не бросать, иначе будешь кукушкой. Отец должен страдать, иначе это не настоящий отец, халтурщик. Одному из таких советчиков, психанув, дал пощёчину. «Я с тобой, Анютик, я с тобой! Всё, всё отдам я, чтобы только избавить тебя от смерти!» Нервно кашлял и бился в полугорячке, но старался не заразить Анну. В итоге был жестоко простужен до самой весны. На работе выглядел сомнамбулой, но стоял на ногах. В полубреду иногда просыпался проверять, жива ли малышка. Согревался, когда было совсем плохо, глотком водки, но понимал, что люди будут судачить, звать пропащим, считать каждую его стопку. Конечно, если работаешь на морозе в минус двадцать в старом перешитом пальто! Сами-то, буржуи, пьют крепкое винище, не считают, что пьяницы, люди достойные, а он, видите ль, «пропащий»! Елена Павловна и от этого умудрилась отучить раз и навсегда: — Пить вздумал, пока я с ребёнком разбираюсь... Скажи, вот все мужики такие, а? Что мой пил как проклятый, что ты теперь! Так, слушай сюда, — аж за шиворот схватила. — Если ты щас же не избавишься от этой дряни, я ребёнка тебе не отдам. Вылей, сдай в приём стеклотары, но не смей прикладываться к рюмке в этом доме! ТЫ МЕНЯ ПОНЯЛ? Как отшептало, ведь Борис мгновенно вспомнил мать и её пьяные выходки. В тот вечер его тошнило дальше, чем он мог глянуть. Сама Анна была в какой-то степени малышкой проблемной: ненавидела засыпать, ведь хныкала каждый вечер, и Борис держал в голове смутную догадку, будто младенцы от мёртвых жён каким-то шестым чувством знают о судьбе матерей. Им снятся мёртвые родовые створки, а утром их обступают мутные тени, с удивлением разглядывая вспоротые животы и изъеденные бока. И тогда они начинают плакаться, что не хотят жить. И никакие уютные тёплые одеяла не спасают от мрака, в котором они тонут. И никакие красные знамёна, под которыми она родилась, не утишат той боли, которую она в этот миг изольёт в крик. Малышка умела не только ненавидеть, ещё умела молчать, словно боялась напомнить о себе живым своим младенческим криком, и от того было ещё страшнее. Аннушка, когда подросла, даже не спрашивала, почему он ходит с костылём, словно видела, насколько ему больно, старалась всегда быть рядом, обнимала и лепетала: «папа-папа». С кроткого белого личика глядели мёртвые синие глаза. И это порою так пугало, что Борис не смел подойти к колыбели и не вздрогнуть. Эта кроха, ещё не родившись, почувствовала на себе ледяное дыхание смерти, которая теперь жуткой бездной выглядывала из её глаз. Борис бился с иррациональным страхом, который накатывал на него, стоило взять кроху на руки, но не всегда мог с ним справиться. Вдобавок и охвативший Поволжье голод совсем разбередил больной мозг. Невозможно было, гуляя с малышкой, не пройти мимо кирпичных стен с прибитой табличкой: «ХЛЕБА НЕТ!»       Сил на прогулки с малышкой хватало после работы где-то на полчаса, и Борис совсем выбился из сил. Свежий воздух Анне пришлось сократить, а когда в городе сделалось совсем голодно, прекратить вовсе. Хорошо, хоть новое изобретение — молочные кухни — работало относительно ровно, находилось в соседнем доме, отчего пополнить запасы было нетрудно. Борис продолжал вкалывать на работе, совсем порою падал от усталости. По-прежнему приятно бывало вечером подкормить малышку бульоном или бутылочкой молока, подложив ей под головку пуховый платок, и он вдруг начинал понимать, какое это чудо — крохотное живое существо, которое в любой момент может изменить всю его жизнь. Маленькая комнатушка стала для них островком тепла, ведь в Москву стало не вырваться, да и, честно говоря, никто никуда не рвался. Холод порою становился просто невыносим, да и простуда накладывала зловещий отпечаток: Борис начинал кашлять кровью и чувствовал, будто стал какой-то зыбкий, размытый, чего-то пытающийся найти, к чему могло тянуться его ослабевшее, израненное, почти мёртвое тело. Лечился настойками от Елены Павловны, запас которых, как оказалось, был просто неистощим. Аннушка между тем подрастала, бойко лепетала что-то почти разборчивое, типично детское вроде «хочу спать», «дай играть», «какой смешной мишка» и так далее. И несмотря на всю непосредственность и волны умиления от этого лепета, мрак смерти из её глаз никуда не исчез. Порою можно было распознать на её худом личике особенное выражение, которое предупреждало, что просить и настаивать бесполезно. Встречая этот взгляд, умный и в то же время непонятный, своенравный, а порою и злой, сопровождавшийся обычно буйными выходками вроде разбросанных одеял и подушек, Борис спрашивал себя, вправду ли Анна человеческое дитя. Злилась она часто, сурово хмурилась и оттого делалась особенно недосягаемой, словно тотчас же исчезнет, как некогда мать, обратится в прах, и Борис стремился как можно скорее утишить её злобу, и Анна заливалась смехом, неестественно горьким и жестоким. С Еленой Павловной же она вела себя так, словно знала, что та ей мать, и давала за собой ухаживать с такой уступкой, будто понимала, что без этой женщины с проседью и бахромистым платком ей не выжить в этом большом и жестоком мире. От голода, который могла утолить лишь небольшой порцией молока, она падала со слабых ножек или вообще засыпала. Ясно ведь, что годовалые дети к таким катаклизмам особенно уязвимы. Всё чётче вырисовывалась мысль, что малышке будет лучше где-нибудь в приюте. Там и содержание выделяется даже посреди голода, и внимания больше... Нет, первое, конечно, весомее. Внимания-то Аннушке хватало, Борис не скупился на беседы и игры, старательно развивал в ней всё, что требовалось от ребёнка её возраста, но голод всё равно истерзал их обоих. Слишком ослабевшие и больные, чтобы выехать в Москву, чтобы оставаться наедине. Порою доходило до того, что Борис заглядывал в игорные дома, которые новая власть не успела закрыть, и там пытался прирастить свой скудный доход. Иногда выходило, иногда нет. Должок копился, тянулся коварно, ведь оплачивался всё дольше... Одним осенним вечером играл с малышкой, разучивал с ней цвета на кубиках. Решил переодеть в ночное платье заранее, чтобы потом не страдать с этим перед сном. Анне такое обучение очень нравилось, она без остановки хватала Бориса за руки и что-то лепетала. — Давай, зайка, ещё раз... Это какой цвет? — иногда путается, но ничего страшного. Слабость жуткая, но нужно держаться. Лихорадка голодная накрыла, до обморока порою... Слышал от людей, что дошло аж до Америки, они присылают продовольствие... Буржуи, чо, у них этого навалом! Анютик пока ещё сытая, значит, капризничать не будет... Ага, пробубнила что-то похожее на «красный»... — Умница... А этот? Вдруг послышался хлопок двери и быстрый шум шагов. Дохнуло осенним холодом. Елена Павловна вбежала с тревожной новостью, что есть нечего. Вскинулся, тряхнув волосами: — Нечего? Молочная кухня закрылась? — Куда там... — махнула рукой. — Всё закрылось. Голод, Борис Васильич, голод... Вся Саратовская губерния страдает... — Восемь часов был на морозе... — пробормотал глухо, поднимая малышку на руки и передавая её Елене Павловне. — Во рту ни крошки... Лихорадка так и бьёт, так и бьёт! Работаю изо всех сил, кровь чуть не брызжет у меня из-под ногтей! Как-то через пару едва прожитых недель та пришла домой, исхудалая, заявила, что какая-то рыжая гражданка просит впустить. Под предлогом помощи жертвам голода рыжая женщина, никак себя не назвавшая, предложила забрать Анну под воспитание в дом, где она не будет страдать от нехватка пищи. Согласился сдуру. Ещё глубокого траура по жене не снял — год только-только прошёл — а тут ещё и по дочери добавился. А потом... «Товарищ милиционер, этот юноша пытался утопиться!» «Человек в воду бросился!» «Скорей врача! Вытаскивайте его!» «Жив! На виске только ранка... Как стеклом порезался»       Не помнил, что случилось. Помнил только хлещущую в горло воду и муть в голове. Кровавые пятна под веками, горло сводит. Не сон... Воспоминание... И от него тошнит... Лица и дома над головой плывут рябью, мешаются с пеной, красятся синевой. Морская пена... Разложение... Если твоя любовь отдастся другому, то на заре твоё сердце разорвётся на части, и ты превратишься в морскую пену! Чувствовал под собой ничто, воображая себя утопленником. Пришёл в себя в белой комнате с серыми прожилками. Пахло камфорой. Одежда предательски липла к телу, словно вымок насквозь. Потерял сознание и упал в воду? Не помнил... Что произошло? Сосущая боль во всём теле, голодный отпечаток, сделавший глаза двумя впадинами на лице. Руки, ноги связаны, кажется, ремнями. Монотонные голоса сквозь ватную толщу, резонирующую в его черепе, вгрызаются в сознание. Словно колодец, набитый ватой. И не вынырнуть, не выбраться из этой кладовой, погребённой глубоко под толщей бессознательного. «Может, уже и на дне морском нашли?» — подумал холодно и устало. Стены вокруг теперь мерцали голубым, комната была явно незнакома, рядом на стуле кто-то сидел. — Да, молодой человек, далеко же вы успели уйти от дома в вашем состоянии. Только от наших разговоров, увы, не получится избавить вас, — прозвучал скрипучий старческий голос, похожий на шуршание бумажек. Слегка повернув голову, увидел немолодого врача в белом, надетом поверх жилета халате. — Сообщили, что вы упали с берега... Сами решили или случайность? Островского начитались? Борис насторожился, пытаясь вспомнить, где он был и почему рядом врач. Нет. Память отказывалась работать, сердце ныло и щемило, тело сотрясала сильная дрожь, рвущаяся наружу. Пульс был учащённый и неровный. Анна... Аннушка... Что произошло? Рыжая женщина упорно вязалась с Анной, но кто была и как звалась... Непонятная тревога охватила Бориса, так он чувствовал себя разве что в тёмные осенние ночи на холодных московских улицах. Анна... Что он наделал... Та женщина... Помощь голодающим... Голова саднила, мутило. Из той, другой части сознания поднимался тёмный и страшный рой догадок, слипаясь в беспорядочную вязь, смешивающуюся с качающейся на нитях мыслью, которую Борис уже не в силах был разобрать. — Нам пришлось вас связать, поскольку вы можете навредить себе. Вы пытались утопиться. Госпитализация однозначная. Голод наложился на нервные проблемы, и всё... Рывок... Чуть позже в комнате возникла Елена Павловна. Говорила и говорила, кричала, всплёскивала руками, рыдала, держа сведёнными судорогой пальцами платок, вытирала слёзы. Стояла у двери, смотрела на Бориса и нервозно качала головой. Потом, видимо, перестала на него смотреть, вздохнула и вышла. Что-то продолжалось, продолжалось долго, целых два часа, потом наступило облегчение, опустошённость, сон. Борис открыл глаза и увидел над собой потолок с трещинами, собранный из белых плит. Рядом лежала стопка чего-то выцветше-белого. Похоже, в это нужно переодеться. Ремни сняли, но всё равно всё затекло. Больничная одежда, больше напоминавшая ночную, так и норовила сползти с худого плеча. И как-то не верится, что здесь он ненадолго. Странный покрой, не предусматривает шнурков или поясков для затяжки... Бесформенная рубаха и брюки... Дни медленно перетекали друг в друга, превращались в единый безграничный поток, за который не уцепиться. Приходили белые фигуры, что-то спрашивали, кололи руки, что-то записывали и уходили. Приводили иногда на осмотры, где всё о нём узнавали и записывали в медкарту. Всё вокруг — стол из тёмного дерева, окно, откуда бил солнечный свет, размытая фигура врача — напоминало акварельный рисунок, смазанный и непонятный. Чистый авангард. Нестерпимый смрад камфоры и спирта, олицетворение стерильности как больницы, так и разума. Зябкий холод пробирался под полы расстёгнутой после осмотра рубашки, вызывал мелкую дрожь в рёбрах. — Как вы относитесь к верующим, товарищ Давыдов? — голос как со стороны, вообще не из кабинета. — Я их ненавижу, — стиснул кулаки, а голос резко охрип. — Они заставляют людей отказываться от помощи врачей, называют врачей убийцами, причём сами гораздо хуже. Моя жена была злодейски убита, когда рожала нашего ребёнка! — Глубоко соболезную... — хмуро заключил врач и что-то записал в анамнезе. — Православных я ненавижу больше всех и презираю! — выпалил на одном дыхании Борис, выплёскивая всю накопившуюся злобу. Знал теперь: во время осмотров ведётся запись. Его снимают со спины, а если случается повернуться, лицо на плёнке выцарапывают. Звук намеренно искажался, обеспечивая анонимность. Теперь явственно мог описать свои чувства. Сердце полнилось цветущим гневом, стоило только услышать о боге в виде случайно обронённых медперсоналом фраз, присказок и намёков. Как вообще люди могут так жить? Одни врут, крадут, убивают, растлевают души, эксплуатируют бедняков, которые не могут защититься от наглого цинизма богатых и лживых политиков, позволяющих насильно ссылать детей в колымские каторги. Теперь всё рухнуло, всё кончилось, даже любимая Анна — её он по глупости своей потерял, сдуру доверившись. Анна... Анна... Ведь то, к чему он так стремился, у него теперь отняли. Обрекли на прозябание, на одиночество. Единственную радость, которой он обладал здесь, подарила смерть. Всё чаще накатывал приступ невыразимой боли, болела голова. Что-то плотно засело в его голове, рвало на части его сознание, заставляя плакать и кричать, жаловаться и проклинать. Он ловил обрывки чужих разговоров, из которых выходило, будто никому здесь нет дела до того, жив он или мёртв, голоден он, пьян, здоров ли. «Анна... Анна... Прости, прости меня, Анна... Я не хотел...» Вспоминал теперь малышку во всех чертах, которые не успел толком заключить в понятие ценности, только сильное, непередаваемое чувство осталось в памяти. Аннушку он уже потерял, судя по словам Елены Павловны, которая и навела справки. При ней же с рыжей говорил, при ней, с её молчаливого согласия отдал. Может, оно и к лучшему, да, видать, получилось не очень. Вдруг перед глазами встало лицо Анны, немного искажённое ненавистью и болью. Маленькое, худенькое. Мёртвые синие глаза. Девочка-покойница, такая хрупкая и беззащитная, потому и ушла от него так быстро... Всё это его вина... Сам допустил. Нужно было сразу уезжать... Перед глазами снова возникла картина: прозрачное тело в деревянном гробу, музыка, открывающаяся за стеклом двери. Мрак и отчаяние, ни капли света в конце коридора, куда все стремятся. Скользкие холодные стены и невнятная речь, прерываемая предсмертными криками и пьяным смехом на детских похоронах. Где это? Он уже не помнил. Уже не знал. Знал только одно: это он во всём виноват. Совершенно точно, это был он. Это он навлёк на семью беду, и каждый раз от этого ощущения перехватывало дыхание, появлялось странное желание разрыдаться, как тогда, год назад, у матери на сердце. Но слёз не было, их поглотила боль. Ненависть к богу, отнявшему у него не только жизнь, переполнила его душу, заставив кричать от страшной тоски, затмившей собой всё остальное. И даже успокоительные не спасали: Борис бился в припадке на койке, бился головой о стену, кричал, звал Анну... К нему на крики прибегали испуганные санитары, наперебой уговаривали успокоиться, но это не помогало — он кричал и кричал. — Я не хочу... Я передумал! Я... Не хочу... Я передумал! — исступлённо кричал он и бился всё сильнее, прижимая к мокрой от слёз подушке раскалывающуюся от боли голову. Уже захлёбывался, рыдания переходили в смех. — Я передумал! Где моя малышка... А-а... — переводил дух с трудом, сквозь хриплый кашель повторял: — Где... Где моя малышка... Я передумал... Истерика всё же сделала своё дело: под утро он забылся и не слышал никаких утешительных слов доктора. У него началась бредовая горячка. Боль не убывала, сменялась только приступами ужаса. Постепенно ему стали сниться кошмары, настолько жуткие, что он поначалу пытался отмахнуться от них, забыть, перевести всё в кошмарную реальность. Иногда это получалось, иногда нет, память возвращалась к нему вместе с болью, окончательно снимая все сомнения. Лежал в холодном поту, изредка выкрикивая бессмысленные слова, потом вдруг приходило облегчение. Тогда он погружался в забытьё и подолгу лежал с открытыми глазами, не понимая, где он находится. Потом сознание опять прояснялось и он открывал глаза, принимаясь с мучительным усилием осознавать и воспринимать окружающее. Врачи всё приходили, всё спрашивали, задавали вопросы, строили какие-то жуткие предположения. Борис чувствовал себя слишком слабым, чтобы с ними спорить, он бормотал что‑то бессвязное, соглашался, поворачивал голову и смотрел в стену. Всё яснее понимал, что ему нужно выговориться, выплеснуть накопившееся за долгое время, сказать кому‑нибудь правду. Кому? Кому можно было бы это сказать? Никому. Не поймут, обвинят, осудят, примут за безумца. Никого не оставалось рядом, весь мир, в котором он жил, сузился до размеров палаты. Снова допрашивали, никуда не вели, проще было к нему прийти, чем его куда-то отвести. Снова врач, но при этом с милиционером. На тумбочке рядом лежал открытый портфель с какими‑то документами. Документы эти сначала пугали: бумажки в мягкой обложке с машинописным текстом, множество печатей, кажется, союзные. А в них в самом низу аккуратная надпись красным цветом: «экз. В/ В секретно». Секретное. Милиционер сидел у койки и долго их разглядывал. Так разглядывают редкую старинную монету, привезённую из далёкой страны. Наконец решился, протянул папку Борису. — Вы наконец объясните, что случилось. Милиция бьётся в припадке, пытаясь понять, что произошло. Да и вы в острой фазе... — тускло заявил врач, со вздохом поднимая глаза на Бориса. Добавил шёпотом: — Но ради бога, говорите правду! Если это делается не ради вас, если в этом замешаны вы, то чего стоят ваши слова? Борис подумал и помотал головой. Он не мог. Ему хотелось сказать правду, а произнести хоть одно слово, выдавить из себя хоть звук он просто не в состоянии. Вдруг в мозгу словно что-то щёлкнуло, словно включили свет, наступила ясность, которую не так просто было передать словами. Сглотнув, заговорил:  — Та женщина... Она похитила её! Унесла! Я пытался её нагнать, но меня остановил человек в рясе, вырвал из рук, и они скрылись... — говорил с надрывом, пылко, чувствуя на себе внимательный взгляд милиционера. Тот слушал внимательно, с удивлением и явным интересом. Когда Борис замолчал, спросил: — Значит, вы говорите, человек в рясе? Может, ещё скажете, в монашеском одеянии? Как он выглядел? — Бородища тёмная, ряса, всё как всегда! — ответил Борис. Сердце забилось часто, захотелось закричать, завыть от страха, вдруг почему‑то стало ясно, кто похититель и где он прячет его маленькую дочь. Женщина из благотворительного фонда! Именно она украла ребёнка. Его дочь! — Что значит «как всегда»? Вы знакомы? — спросил милиционер, переглянувшись с врачом. Врач кивнул, сказал:‍ ​ — Да. Одну минуту, — и исчез за дверью. Через минуту он вернулся, держа в руках большую сумку, принялся рыться в ней. Передал милиционеру стопку каких-то бумаг, пояснил: — От этих документов сейчас зависит жизнь вашего ребёнка и ваша собственная. Помните, любые обвинения будут смешны. Если вы скажете всё, как есть, девочка будет спасена, обещаю. Понятно? Самое главное — постарайтесь вспомнить все подробности того, когда и как похитительница впервые появилась в вашей квартире, хотя бы просто пару минут, пока мы пишем протокол. Попробуем восстановить картину, насколько это возможно. Итак, ваш дом — скромная квартира на втором этаже. — Да... Да, — проговорил Борис, глядя на прыгающую по бумаге перьевую ручку. От волнения стал ошибаться в словах, сначала сказал «между этажом», потом «по лестницам», а потом вообще стал путаться, начал путать «второе» и «четвёртое». Наконец милиционер догадался, вернул ему бумагу. — Опишите женщину, товарищ Давыдов. «Рыжая» — это не то, что требуется. Как она выглядела? В каких была одеждах? Какого она роста? Был ли у неё чемодан? Что она делала с ребёнком? Куда несла её? Только очень, очень подробно! Говорите, ясно? Борис замялся от такой словесной бомбардировки, понимал, надо торопиться, иначе всё пропало. Но в голову ничего не приходило, слова никак не приходили. Придумать же ничего было нельзя. Вместо этого он заговорил торопливо, словно боялся, его прервут, обидят или ещё что хуже. — Невысокая, стройная... Лет двадцати пяти-семи, скорее даже, двадцати восьми. Волосы длинные, яркие такие, рыжие, закручены замысловато... Медные завитки такие вокруг лица. На ней была... Точно. Светло-коричневая юбка с тёмной оторочкой, белая блуза и жилет... Жёлтый с коричневыми полосами, — сбивчиво, обрывочно, скомканно, тихо повторял Борис всё новые и новые подробности, даже не пытаясь связать их в связную картину. Убеждал себя, старался найти нужный образ, вспомнить ускользающие черты, образ той женщины, которая вырвала девочку из его рук. — Вы не смогли догнать её? — милиционер прекратил писать и с интересом посмотрел на него. — Вы на секунду потеряли её из виду? Опомнитесь, товарищ. Борис поднял на милиционера глаза и так взглянул, точно эта женщина-призрак у него за спиной стояла. — Я болен и голоден, товарищ, и с костылём, как бы я её догнал? — яростно вскричал он. — Я думал, Анну пристроят в приют, она там побудет, я вернусь потом, а какой-то поп решил её использовать для своих гнусных целей! Милиционер и врач переглянулись, на их лицах отразилась тревога, губы у обоих вытянулись в одну тонкую линию. Борис понял — они могут решить, что он, конечно, сумасшедший, это даже милиция может решить — его надо поместить в психиатрическую больницу, подлечить. — Поп, говорите... — вздохнул милиционер. — Дело принимает серьёзный оборот... Знаем мы их, в Европе этим грешат... Поп-то, видать, православный... Милиционер встал, не прощаясь, вышел в коридор. Врач же обернулся, грустно улыбнулся. У него на лице было что‑то похожее на сочувственное сожаление. Только от этой жалости стало безумно мерзко на душе, словно в душу плеснули гнилью, полной червей. Охваченный внезапной и крепкой давящей тоской, Борис вдруг представил, где сейчас его дочка, услышал, отчётливо различил голос малышки, хнычущий и бормочущий бессвязно.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.