Глава 52. Это просто пылающие воспоминания
31 декабря 2023 г., 19:40
Примечания:
Осторожно, присутствует сцена *роскомнадзора*! Вас предупредили!
После того допроса, а иначе как допросом это никак нельзя назвать, милиция Бориса беспокоить перестала. Зато всё чаще рассудок его съедали мысли разной степени безумства — то ли от лекарств, то ли от общего ухудшения состояния — и доходили аж до полноценного голоса в голове, надломленного, охрипше-высокого, словно кто-то параллельно с женской оперой сверлил стену, и уже невозможно было без ужаса констатировать, что вибрация превращается в звук, потом в фон, статичный шум.
Но в последней стадии, когда боль от бесконечного сверления уже стала просто невыносима, появлялся тоненький такой и высокий тенор, который казался еле слышным, но источал даже сквозь неслышимую отсюда поверхность ужасный плачущий свет, от которого становилось ещё страшнее, потому что он всегда шёл по одной и той же гамме, как первые аккорды в партитуре перед самым последним мазком кисти — это для тех, кто, хоть на время, забыл про мерзкий скрежет сверла, всаживаемого в стену. Борис пытался заглушить в голове шум крови, чтобы он звучал хоть как-то, кроме треска в ушах, однако ничего не получалось — вместо этого со всех сторон шли удары. И всё та же женская партитура, вперемешку с хрипом: «Анна... Анна...», а потом всё тот же голос: «…Смотри на меня, Анна… Смотри на меня, только на меня!»
От опия порою на Бориса накатывал бред, в котором оперируемые мертвецы в форме красноармейцев вместо того, чтоб лечь в гроб и превратиться в прах, переворачивали гроб вверх дном и пускались бежать по городу, распугивая попадающихся на пути граждан своим полным истлевших конечностей видом. Но если так случалось до прихода санитара и очередного укола, он тут же проваливался в безликое и беспросветное ничто — только бы лежать неподвижно и не слышать…
И размыто-чернильная тень, что скользила по стене, пока он спал. Она касалась его лица, пятнала его гнилью, оборачивалась человеческим белым глазом, превращаясь в фонарный столб, падала, снова поднималась и неотвратимо надвигалась на Бориса, грозя расплющить его. И не вскричать было, не позвать на помощь. Потому что закричишь в самую жуткую минуту, по самую глотку продерёшь горло эфиром, вот тогда действительно поздно будет — глаза выклюют без всякой анестезии и ватой набьют по самую роговицу.
Врачи хрипло констатировали: на опий Борис реагировал жесточайшими галлюцинациями, граничащими с умопомешательством. Безъязыкие больные, которых в стране за последнее время много стало. Осень выжгла им гланды, ведь перебои с медикаментами не заставляли себя долго ждать. Им оставалась только миска овсянки на воде, словно сопли на вкус. Но и того жертвам поволжского голода было достаточно, для них это было как манна небесная. Было бы иронично, думал Борис над очередной порцией, если бы это была в действительности манная крупа. В ночь ноль градусов тепла, стылые листья липли на окна, грязные окна смотрели на полную луну. Какой жуткий сон. Интересно, о чём вещали улицы. Пели про древнюю Русь? Про терема, про багровое небо над ней? А может, нараспев говорили об их христианском прошлом? Хватит ладана, им всё прокурено до основания, аж отравлено всё, ведь грешны все с рождения. Лучший способ навсегда зарядить общество чувством вины, насадить в нём народно-религиозный бред.
На столе стоял остывший чай. Нет, скорее не чай, а нечто мимикрировавшее под него в чёрно-бурой воде, словно в ней разлили кровь вперемешку с нефтью. Оно притворялось искусно, лгало глазам, только рот и нос не обмануть. И непонятно было Борису, как этим газовопогорелым порождением едва пищащей нефтяной промышленности сбивать чёртову температуру.
И сёстры, едва очищенные от ладана, всё равно кидали по чистой привычке:
— Бог забирает лучших, — очевидно же, это они об Аннушке! Он отнял её руками всех этих христанутых, сам послал и сам забрал! Всё так и было!
Однажды Борис сорвался, когда услышал про бога раз в десятый:
— Зачем ему моя крошка понадобилась... Зачем он её забрал? Не нужен мне такой бог!
Всё чаще, глядя на бритву во время утренних процедур, Борис глядел на закруглённую ручку. Металлическая. Блестящая. Она легко нагреется под жаром горелки, которой плавят кубики морфия. Да, оно стоит того. Руки пламенели от ран. И голос звучал на окраине отравленного разума:
«Ты предал свою семью. Ты погубил их обеих»
На этой мысли Борис стал зациклен, она отбивала среди извилин ритм, стучала отбоем курантов, что за тысячи вёрст отсюда. Он был готов выклеймить у себя в мозгу имя, одно единственное, но такое двойственное. Жена и дочь. Инициалы совпадали, и в этом заключалась их дикая мрачная магия. Борис лежал на спине и думал. Думал об огне. Мысли появлялись сами по себе. Или нет, они приходили издалека, неся с собой несколько минут странной, липнувшей к телу неподвижности, которая не давала им разбежаться и раствориться во тьме. Всё чаще Борис ловил рядом жуткую чернильную тень, державшую в руке бритву. Не лезвия интересовали тень, а ручка. Борис брал её из мглы и сжимал пальцы, чувствуя холод железа сквозь мрак. Он ждал, вглядываясь в ночь. Тень скалилась, двигалась, оборачивалась. Она так и нашёптывала: «Анна, Аннушка… Анна…» И однажды её всё это достало. Она пришла с бритвой и горелкой. Только тень теперь обрела более человеческую форму: чернила обернулись вполне себе длинным плащом, из-под которого выглядывали белые жилистые руки в чёрных венах. Борис не помнил, чтобы вообще брал всё это с собой после вечернего умывания. Украл? Вполне. Горелку из процедурной взять — дело нехитрое. Горелка зашумела, зашипела и через несколько секунд нагрелась докрасна. К ней тень поднесла ручку бритвы. Ощущение было странное: от тени веяло чем-то знакомым, не камфорой и кровью. Борис же сидел на койке и не мог пошевелиться.
«Твой безумный поступок лучше отложится у тебя в голове, если ты провернёшь задуманное» — бормотнула тень хрипло. Бритва накалилась, от неё веяло теплом. Если сам принёс, так что же... Борис испугался: неужели его разум действительно подкинул такую идею? Больной, больной, изуродованный...
«Знаешь, как наказывают предателей? Как падший скот»
«Ты хочешь заклеймить меня? Как животное?»
«Как преступника. Больше тебе не придёт в голову предать ещё кого-то. Эта отметина вечно будет напоминать тебе, что интересы семьи и государства выше твоих убеждений и страхов»
Ненадолго Борис отогнал мираж, но на его место тут же пришёл другой: малютка. Подросшая, с мёртвыми синими глазами. Только рассудок никак теперь не мог подкинуть имени. Кто она? Что она тут забыла? Уходи, уходи, чтоб тебя! Он гнал её и гнал, пока вдруг не осознал.
Он забыл имя своей дочери.
Идея навеки впечатать в кожу имя вдруг не стала казаться такой бредовой. Борис протянул руку к бритве, но запястье вмиг пережала белая венозная кисть.
«Стоять! Не хочешь соглашаться, силой всё сделаю»
Правую руку силой вжали в прикроватную тумбу, самому же придали сидячее положение. В левую же вложили бритву, от которой несло жаром. Тень покрепче, до треска костей взяла левую кисть Бориса и провела раскалённым концом бритвы по внешней стороне ладони.
Борис застонал, выгнулся, запрокидывая голову назад, судорожно задёргал ногами, и только тень, с силой надавившая ему на грудь, удержала его на месте. Рука горела огнём, словно её поджаривали на сковороде. Он словно сам себе рявкнул:
«Смотри! Смотри, что ты наделал!»
Отвратительный смрад сожжённой плоти бил в нос. Трясло, дико трясло и от боли, и от психотропов в крови. Борис с ужасом наблюдал, надрываясь от крика: раскалённая ручка бритвы вонзается в кожу, прорезая ровные линии. Он должен был перестать кричать и биться, но боль была слишком сильна. Замолчать. Он должен был замолчать, пока на крики не сбежались санитары. Но Борис не смог даже закрыть рот — челюсти ему словно свело.
Ничтожному человеку — вечная печать, как констатация его ничтожности. Борис еле отогнал ещё более чудовищную мысль, ведь понимал, что большей боли уже не вынесет.
Привязанный к кровати, Борис видел, как нечто чёрное и вязкое набрасывается ему на горло, вгрызаясь. Он закричал, полностью осознавая свою беспомощность. Он уверен был, что это всё — кошмарная реальность, которая доступна только ему одному, пока остальные видят только серые стены. Теперь Борис знал — он сходил с ума от горя. Ожог на руке адски болел, вокруг него вздулись ровными овалами волдыри, кое-где треснувшие. Белыми каплями сочилась сукровица. Нескоро эти буквы — трещины, наполненные алой кровью — превратятся в ровные розоватые рубцы.
В зеркало ему было безумно противно смотреть. Жалкое зрелище: щетина, сползающая с плеча больничная рубаха, вылезшие клоки седеющих волос, чёрные тени под глазами. Борис разбил кусок стекла к чёртовой матери. Он снова чувствовал со спины обнимающую хватку цепких худых рук и хриплый голос:
«Не переживай. Скоро мы выберемся отсюда. Да!»
Борис не помнил, сколько времени провёл в постоянном трауре, рыдая без остановки. От всего этого он даже говорить не мог нормально, отвечал потом только кивками головы. Порою Борис слышал разговоры врачей:
«Не было никакого незнакомца. Он сам выжег себе клеймо, а после абстрагировался»
«Реакция мозга, когда травм слишком много. Мозг полагает, что беда случилась не с ним, а с кем-то другим, и отделяет виновника от жертвы»
«Похоже на раздвоение личности»
«Это скорее паразит, чем отдельная личность»
После того дня его держали под жёстким надзором. Его привязывали, кололи снотворным. Когда Борис чувствовал себя более-менее адекватно, с ним говорили. Причём не упоминали того, что он сделал. Словно ничего не произошло. Это пугало. Особенно одну медсестричку тянуло на проповеди:
— Знаешь... На самом деле единственный, кто может поддержать тебя и пожертвовать всем ради тебя — твоя семья, даже если ты пренебрёг семьей, не прислушался. Если тебе так тяжело, мы им напишем, и они навестят тебя, — она тут же сменила тему. — Прости за плохую новость, но дело о похищении твоей крошки признали холодным.
— Как?.. — Борис внезапно охрип от ужаса.
— Слишком много неоднозначностей. Ты будто бы сам её отдал, а потом передумал. И ещё... — последовала пауза. — Нет таких людей, работающих в благотворительной организации.
Но ему же это не приснилось! Нет. Как набат пробил. Дело холодное. Дальше как в тумане: «Лучше нам с тобой пройти терапию. Пусть лучше твоя крошка просто погибнет от простуды. Лучше точно знать, что малышки нет, а не знать, что она где-то далеко и что с ней творят ужасные вещи».
— Анна... Моя маленькая... Я с тобой, моя лапушка... — забормотал Борис в бреду, чувствуя, как к горлу подкатывает ком.
— Неизвестно, что творят такие люди с детьми, но получают за них огромные деньжищи, — медсестричка его словно добить решила. — Знала, что благотворители — те ещё подлецы! Буржуи, которые выбрасывают надоевших детей на улицу! Ещё и кричат что-то о правах детей! — она забила последний гвоздь в крышку его гроба.
— Да в гробу я видел их ёбаные права! — вскричал Борис хрипло. — Слышу, как она плачет, как зовёт нас, как хочет домой... Моя лапушка... Аннушка...
— У них ещё и нельзя об этом говорить публично. Если скажешь, посадят. Хорошо, что у нас такого не будет. Ещё и попы замешаны... Тьфу! — медсестричка кисло сплюнула на пол. — Хорошо, что я ни в кого небесного уже не верю, да и тебе не советую. Верь в себя и свои силы. Мне правда очень жаль...
— Вам жаль... — Борис теперь сойти с этого хрипа не мог, давил из себя слова. — Теперь, когда я снова истекаю страданиями и пытаюсь выговориться, вам жаль! Вы меня сейчас так унизили, что...
Он не смог договорить. Да и сестричка ушла. Ну и чёрт с ней. Просто. Чёрт. С ней.
Аннушка... Её не нашли. Нет. Быть не может. А что если она... Нет-нет! Её не могли убить! А если всё же... Раз так, то зачем он вообще живёт на этом проклятом свете? Целый месяц Борис лелеял эту страшную мысль, и по сравнению с ней клеймо уже не так пугало. Он старательно обдумывал план, попутно отказавшись от еды. Врачей ему удалось провести: они часто практиковали голодовку, а уж голодовка добровольная дала ему плюс в карму. Борис обманул их бдительность: всё чаще он прикидывался, что ему лучше, что не страдает от галлюцинаций и не плачет ночами. Он понимал, что теперь бритву ему не достать, поэтому однажды припрятал у себя осколок случайно разбитой медсестрой банки из-под ватных затычек, которые смачивали спиртом перед уколом. Конечно, ясно стало, что до него никому нет дела. В первый раз, с клеймом, его тогда скрутили, потому что нарушил общее спокойствие. Оставалось только подобрать день, и он его подобрал.
Оставалось буквально несколько минут до заветного мгновения. Санитары пили чай, значит, вряд ли они заметят. Борис закрыл дверь на шпингалет, после чего наполовину разделся. Минутка самолюбования: морфийная худоба и восковая бледность. Должно сработать. Никак иначе. Ванна быстро наполнилась тёплой водой. Шум так успокаивал. Вечно бы слушал. Постепенно Борис погрузился в прозрачный омут, удобно пристроившись лопатками на бортике. Ангелина и Анна наверняка уже заждались. Да, они дома. На диване сидят, счастливые и умиротворённые, и ждут. Ничего, скоро он придёт. Лезвие аккуратно сжато меж пальцев. Известное правило, которое запрещено произносить вслух, ведь неразумные дети услышат. Вести по коже острый край аккуратно, ровной линией. Сок в дереве. Кровь в ране. Ещё раз, чуть подальше. Ничего, Лина потом забинтует. Правда, забинтует! И перекисью намажет сначала. Спасибо ей большое за всё! Другая рука. Как свинцовая. Переутомление, может? То же самое. Снова лезвие. Вода такая розовая. Как пастельные лепестки, но всё больше краснеет, наливается силой и цветением. В голове туман, в глазах темнеет. Ночь приходит, да? Скоро и луна встанет, такая яркая и серебристая, ляжет на колыбель, а Анна потом попытается поймать лунный луч, весело подпрыгивая. Малышка... Крошечное сокровище...
«ЛУЧШЕ БЫ УМЕР И Я»
Темнота. Вязкая, словно топь болот. Сквозь кровавое марево пробилась белизна. В доме нет такой белизны, быть не может! Ангелина... Анна... Куда вы... Борис не чувствовал больше их мягкого обволакивающего тепла, только зыбкий холод, от которого спрятаться бы, но не выходит. Спрятаться бы, да руки резала боль, полосовала на ремни. Почему так больно... Что случилось... В глазах собирались слёзы. Больно, больно... Подняться бы, подняться... Больно... Рёбра сводило. Холод пробирался под кожу, выжигал внутренности. Неизбежный дефицит тепла, от которого убежать бы, спастись от этой теплонищеты... На плечах что-то мягкое, вроде полотенца. Да... В них он был весь замотан. Весь... Почему? Паника сковала горло: ни позвать, ни закричать. Соль брызнула из глаз. Борис хотел бежать, бежать домой, к любимой, к малышке, но сдвинуться с места не мог. Белизна выжигала зрачки, от неё хотелось жмуриться. Под собой он ощутил матрас, вполне отчётливо. Лежал. Он сейчас где-то лежал, где холодно и зябко. Руки болели и нарывали. Сам он был раздет и завёрнут в полотенца с головы до ног. Ужас какой... Что произошло?
Борис окончательно открыл глаза. Белый цвет выпалил сетчатку. Окно, облезлые стены, тумба у койки. Прочь, прочь! Борис зажмурился сквозь слёзы. Нет-нет... Нет-нет-нет... Это неправильно... Так не должно быть! Нет... Анна... Он не с ними сейчас. Их нет рядом. Они ушли. Они ушли и оставили его здесь. А он сейчас жив. Он жив. Он, блять, жив! Борис вскинулся, отчего руки снова прошило болью. И зачем? Зачем его откачали... Дали бы умереть спокойно, если бы знали, что жизнь для него теперь сродни кровавой камере медленных пыток, где с него медленно снимают кожу, раскрывают грудь. Рёбра уже разъяли, вырвали сердце. Ничего больше нет. Их отняли у него, увели в неведомую страну, в неё вход есть, а выхода нет...
Церемониться с ним не стали: вышвырнули, едва откачав. Переодели в обычную одежду, вернули костыль и действительно вышвырнули. Борис едва успел прийти в себя, когда увидел перед собой улицы Саратова. Руки болели нестерпимо, рукава начали промокать. Он помнил, что ему сказали:
«Один раз мы твои выходки потерпели! Нет, такого дармоеда нечего тут держать! Нет у страны лишних денег тебя держать! Проваливай и твори с собой что хочешь!»
Борис кое-как дополз до станции трамвая, забитого до отказа, и влез туда. Только бы до Елены Павловны добраться. Другие пассажиры его так зажали, что не было даже никакого смысла передавать за проезд, тем более, денег не было. Насколько Борис понимал, вместе с ним в этот трамвай целая заячья стая набилась. Он чувствовал только, как костыль врезается под мышку, а рукава рубашки липнут к ранам. Кое-кто из пассажиров принял его за пьяного, ведь чёрные тени под глазами, краснющие белки и белые губы говорили о его состоянии куда больше всяких слов. Когда Борис вышел, его придержал какой-то пролетарий, от которого разило перегаром за версту.
— Смотрю, ты пьян похлеще меня... — пробасил пролетарий. — Чо стряслось?
— Денег нет нихуя, денег нет нихуя, денег нет нихуя у меня... — и Борис ведь прав был. Во рту ни крошки, из имущества всё, что на нём надето, под мышкой костыль.
Как известно, потерявший супругу зовётся вдовцом, потерявший родителей зовётся сиротой. Но нет такого слова, которое обозначает потерявшего ребёнка. Потому что никаким ёмким словом не передать всё горе. Чувствуешь себя так, словно отдал сердце другому существу, маленькому, требующему всего твоего внимания, а потом это существо вместе с сердцем вырывают. Наживую. Борис помнил: лишь бы хоть как-то утешить себя, скрутил из тряпья подобие кулька, куда завернул бы Анну, и сутками держал её на руках, лёжа на койке и беззвучно рыдая. Родня наверняка сказала бы:
«У тебя глаза как у призрака. Ты не похож на того Бориса, которого мы помним»
Кое-как он доехал, постучался. Елена Павловна открыла, и он тут же свалился с ног у неё на пороге.
Через пару дней, едва оклемавшись, Борис ворвался на порог отделения милиции, откуда выдернули сотрудников для спасения Ангелины. Он сорвался на главного из них, войдя в кабинет и рявкнув:
— У вас фото моей жены!
Потом, после короткой перепалки, Борис услышал за стеной разговор:
«В гневе, как обычно, источая сарказм и изобличающий вздор, он заявил, что я украл снимок его супруги. Что за смешной предлог? Он здесь из-за пропажи малышки — это всё, о чём этот безумный юноша хочет говорить! Согласно отчёту, супруга погибла вследствие несчастного случая. Он не хотел принимать этого, говорил и говорил, а по поводу малышки... Я даже подозревал Бориса в детоубийстве, ведь у него уже тогда наклёвывалась нездоровая одержимость...»
Далее всё опять было как-то смазанно: приехали брат с сестрой и забрали его в Москву. Уже дома тётя Лиля, ужаснувшись его состоянию, договорилась со своим давним знакомым психиатром, чтобы он взял Бориса в лечебницу имени Кащенко, где содержание уж явно получше и лечение не такое зверское.
В больнице имени Кащенко уже не было решёток и смирительных рубашек, и обстановка больше напоминала обычный больничный стационар. Больные могли встречаться, беседовать, играть в настольные игры. Без азарта, разумеется. В общей комнате стояли полки с книгами, мотки киноплёнки и проектор с экраном из простыни. Больные вели себя заторможенно, по понятным причинам. Этакие сонные мухи, едва живые сомнамбулы, хоть и делали зарядку по утрам. А заядлые любители настолок, к которым присоединился и Борис, образовали клуб под названием «Трясём извилинами».
Были и сеансы психотерапии. Только помогали они мало, ведь врач использовал гипноз. Борис погружался в события прошлого буквально с головой, и они окрашивались ещё ярче, чем были на самом деле. Когда ему становилось стыдно или страшно, в комнате раздавался голос врача: «Вот это вот надо забыть, это — полюбить, а это просто принять как факт…» — и так несколько раз. Но гипноза хватало ненадолго. После этого он чувствовал себя разбитым и опустошённым. Вроде бы он уже успокоился, но чувство, что всё потеряно, не проходило. Некоторые же сеансы проходили совсем скверно — он начинал думать о самоубийстве, об убийстве, о том, чтобы утопиться в ближайшем пруду, потому что лодка стояла на якоре, — но каждый раз просыпался, замечая в воздухе удушливо-сладковатый аромат жёлтых роз. Эти сны были особенно мучительны. Порой он блуждал по тёмному зимнему лесу, содрогаясь от боли в ногах. Вот и сейчас. Всё та же ноющая боль, кровавые отпечатки на сугробах.
— Забудь это воспоминание, — настойчиво повторял врач, пока Борис, откинувшись на лежанке, пытался справиться с наплывом паники.
— Я не могу... Я в ловушке... Своего прошлого...
— Твои предпочтения не имеют значения, юноша. Прогони это наваждение. Вернись домой. Где ты теперь?
Новая картина: весело потрескивали поленья, по комнате разносился приятный берёзовый аромат, отчего-то смешанный с лёгким флёром женских духов. Борис обернулся: рядом с ним, в кресле, сидела она. Гелька. Линка. Отныне он видел её только на фотографиях. Но сегодня она была здесь, живая и настоящая. И это было счастье. Хотя бы маленькое. Совсем-совсем крохотное. Единственное его счастье — быть с ней. Скоро он совсем станет другим. Здоровым и сильным. Пусть эта мысль поддерживает его на плаву. Это ведь единственное, что у него осталось. Радость вспыхнула, словно насильно потушенная, но возрождённая росчерком спички свеча. Или словно он сам зажёг её. Колеблющийся свет озарил его блаженную улыбку. Лёгкий и приятный запах берёзы, сменивший тяжёлый аромат одеколона, смягчил прежнюю тоску расставания. Мир превратился в уютный и приветливый шалашик с нешироким входом.
— Возле камина... С Гелей...
— Она-то здесь откуда? — врач неподдельно удивлён. — Здесь что-то не то.
Борис заметил, что голова Ангелины начала странно дёргаться, как при нервном тике. Он повертел рукой, пытаясь успокоить себя, но по её лицу опять пробежала судорога. Приступ эпилепсии? Она не страдала такой, он это точно знал. Иногда за этими вздрагиваниями начинали угадываться слова и мысли, и Борису начинало казаться, будто Ангелина говорит — нет, почти кричит:
— Анютик... Анютик... Моя маленькая...
Борис вскочил с кресла и слегка встряхнул её:
— Геля, что с тобой? Ты спятила? Лина! Что-то не так!
Из шеи Гельки внезапно полилась кровь, словно сердце её лопнуло и теперь его содержимое адски пузырилось в теле, выступая гематомами то там, то тут. По шее, изгибам тела прошла водная рябь, руки конвульсивно задёргались и обмякли. Теперь кровь полилась и из глаз! Борис не мог понять, откуда — казалось, она вытекает из её мозга через глазницы. Сама она гротескно, в отчитно-выкорченном припадке пробулькала:
— Не так? Что-то не так?
В ту же секунду голова разлетелась в труху, и вместе с кровью из шеи сочилась чёрная слизь. Раскалённые капли крови падали на лицо и прожигали до кости, заливали, ослепляли. Он плакал. Стонал от боли и не понимал, что всё это ему снится. Скверна... Разложение...
— Моя жизнь разрушена! МОЙ РАЗУМ РАЗРУШЕН! — прокричал Борис в отчаянии. — Все погибли из-за меня! Я не смог спасти вас!
После сеанса у него в голове мешались обрывки фраз ещё с саратовской больницы. Благотворители-подлецы. Права детей. Огромные деньжищи. Права. Права. Да лучше уж никаких прав, чем права, закреплённые по закону, но не соблюдаемые на деле! В непрекращающихся зыбко-аспидных мглистых кошмарах приходило зрелище куда более жуткое. Мерзкая, исторгнувшая из себя кусок плоти утроба, раззявленная жуткой щелью смерти в обрамлении кроваво-алых створок родовых путей, блестящих и мокрых, сквозь которые видны были синюшные, распухшие черты лица с выпученными глазами, раскачивающиеся от потока крови бешеные жилы. Не умерло, не успев жить, тело, а скукожилось в крохотной точке, в одной точке воплощённой боли и ужаса, где сливаются и прошлое, и будущее, нет ничего вообще, то, что существует, существует со смертью, которое само разрывается на куски и превращается в ничто. И нет никакого рождения, оно не состоялось.
Синюшная плоть лежала, пятнисто-красная, кровавая, склизкая, отчего руку бы отдёрнуть, да она камнем обратилась. Борису хотелось блевать, до крови, до ошмётков из глотки. Даже звёзды виднелись сквозь туман окна, словно какие-то слепые цветы, высовывавшие свои стебли в холодную, серую мглу. Синюшная плоть не дышала, от неё разило чем-то странным. Это не определить так просто, без привязки. Разило материнской плотью, органический смрад; испарина, подёрнутая железом, — это кровь на простыне. Запах матки, запах крови, смрад гниения, запах смерти. Рубашка вымокла, верхняя губа солёная стала от слёз и испарины, а в голове, словно бы на дне колодца — пустота. Борис отдёрнул руку от синюшной плоти, не признавая в ней того, что хотелось бы признать. Фантомные боли крутили его, комната наркотически качалась из стороны в сторону. Тошнота, страх, бессилие, ужас, слёзы… И снова захотелось блевать, едва взгляд запутался в кровяных нитях, чуть было не ткнувшись в красную дрожащую, раскрытую в безвольной агонии мёртвую грудь, увитую прозрачным кружевом сорочки... И вдруг, вот так же вдруг — конвульсии, долгая судорога плоти, нечто напоминающее объятия, холодные, обжигающие. Крик, захлёбывающийся стон. Обрывки белой простыни, на которой красное расплылось и растеклось; руки, по-прежнему обнимающие тело; плач, ругань, проклятия, опять конвульсионные содрогания, с частотой всё быстрее, сильнее, страшнее, впиваясь в тело иглой высокогорных стрел и визгом рикошета. Вот оно — рождение.
Борис проснулся. На губах — горечь. Горло сводило, в глаза будто песку бросили. И жуткие мысли... Младенцы... А ведь таких жертв благотворительности могут родить и кокаинетки, героинщицы. И эти пищащие свёртки не просто пищат, они надрываются, ведь рождение для них — отказ от дурманящего зелья, возвращение к жизни, недоступной никому другому, кроме них самих. Нет никого страшнее матери, настолько глубоко искалечившей себя саморазрушением, никогда даже не думавшей, зачем родилась, знающей только, как заживают вывихи, растяжения связок и груди, гноятся раны, когда она пьёт, торопливо затягивая вены жгутом, чтобы сбросить скованность, раздирающую тело. Нельзя ребёнку такой матери. Дрожь: только бы Ангелина не стала такой... Не была, ведь не стала. И Аннушка... Пищащий комочек с мёртвыми синими глазами, и её рвёт от крика, ведь кровь отравлена, яд, разложившийся в ней, заставляет кричать, орать, выть от боли в зубах, которых ещё нет, на животе остался маленький, круглый рубец, похожий на след от вскрытия живьём; ещё чуть-чуть, лопнет, порвётся — и что тогда? Так кричал бы, наверное, маленький человек, утопающий в разлившейся по полу крови. Яда. Колыбели. Питательной среды, в которой он был так долго. Окоченевшее тельце в луже крови. Скрючившееся в предсмертной судороге. Образы умирают, всё расплывается, превращаясь в бесплотное облако, всасывающееся в чернильную пустоту, туда, откуда нет возврата. Борис со стоном откинулся на подушку. Не отпускает, как бы то ни казалось...
«Ужас какой... Нет, так нельзя. Тебя уничтожат твои же кошмары, сведут тебя с ума... Я с тобой, я защищу тебя. Спи крепко. Пусть каждый день, который ты проведёшь здесь, покажется тебе часом, а неделя — днём...»
Борис помнил, как изводил себя бесконечными внутренними монологами. «Я очень молодой, я не справлюсь. Я не смогу растить её сам, мне будет очень трудно и так далее. А ты представил, как будет этой малышке, как она справится сама? Ты взрослый человек, можешь говорить и работать, для тебя новый день — возможность делать, что хочешь, жить так, как хочешь, а для малышки новый день — надежда на то, что перед сном она увидит не грязный потолок, а ласковую улыбку любящего отца». Только такие монологи не залечивали рану, не рубцевали, а только сильнее растравляли.
Бывали деньки и похуже, когда ему никакой гипноз не помогал. Тогда медперсонал использовал средства куда жёсткие, но это всё равно не шло ни в какое сравнение с саратовской больницей.
— Некоторые психические расстройства облегчаются кровопусканием. Хорошо помогает и от припадков. Должно быть, ты устал от них так же, как я — слушать, как ты хнычешь... — говорила медсестра с тенью упрёка, избавляя его от мешковатой кофты. Борис ничком лежал на койке, в голове блуждал зыбкий туман вколотых лекарств. Спустя всё это время все чувства словно отвалились, в груди зияло только одно — непроходимая, бесконечная боль, порою сковывавшая спазмом, отчего он ни сглотнуть, ни заплакать не мог.
Холод палаты обжёг голый живот. Борис нервно запрокинул голову, едва не ударившись о стальные прутья изголовья. Понятно давно стало, как будут пускать кровь. Червей посадят, и они будут пить. Пить его кровь. Самая болезненная часть — когда чёрная пиявка вгрызается в пупок и пьёт кровь оттуда. Борис каждый раз закусывал губу, показывая тем самым, что больно, но терпел. Многочисленные обезболивающие тоже снижали мучения, но сам факт чёрного скользкого мерзкого существа на животе вызывал отторжение и отвращение. И кровило потом долго, потому ранку затыкали ватой и заклеивали. Все остальные ранки обходились только спиртом. Пили все эти чернушки, поставленные на грудь и живот, довольно долго, и Борис скоро вырубался. Он держался, держался, ведь невозможно было больше страдать. И пристрастие к боли едва ли не готово было прорваться. Руку ему смазали ледяной мазью и забинтовали, чтобы никакая дрянь не попала в раны. Он весь сплошная рана, болел и нарывал оголённым нервом, пульсировал болью, не такой острой и режущей, но больше ноющей и противной. После кровопускания его одевали и отводили в палату.
По дороге от обезболивающих и прочих лекарств его порою шатало, отчего он мог долго блуждать в поисках своей комнаты.
— А теперь что не так? — спросил однажды его один из клуба настолок, худой, небритый, с мешками под серыми глазами.
— Не могу найти дверь...
— Только занимаешь время у врача!
— Я заслужил эти горькие слёзы, — отрезал Борис. — Попробуешь?
Пока он шёл, ловил шепотки наподобие:
— Уже год в психушке... Нет ни матери, ни отца, никого. Он сирота.
Заходя в комнату, Борис даже не предполагал, что жилище может быть таким скромным. Если бы не карандашные портреты Ангелины, набросанные по памяти, и фотографии семьи, оно сошло бы за палату в Саратове. С разрешения врача Борис завёл себе записную книжку, куда записывал своё состояние и свои мысли.
«Я устал защищаться. Я хочу бить в ответ. И я буду»
На следующей странице — наспех набросанный портрет Ангелины и неуклюжая попытка вспомнить французский:
«Mon amour, mon ami, je ne peux vivre sans toi»
Теперь тот двадцать первый год Борис вспоминал как сказочный праздник лета, что прекрасен и чист, как она, она... Яркое солнце, травы и цветы... Запах полевой мяты и жасмина, ощущение счастья, словно в этом мире не может быть бед, и не надо даже думать об этом — какая глупость. Чистое небо, белеющие облака, замирающая муза за спиной, невесомые женские руки, обнимающие его за шею. Чудесная женщина, спутница его юношества. Любовь, восторг и блаженство. Первый раз в жизни! А как волшебно было целовать её губы, шею и руки. Каждое утро, пробуждаясь, он прежде видел перед собой её глаза — большие, синие, с золотыми крапинками. Взгляд женщины, который делает богаче, чище и сильнее, потому что она рядом с тобой и ты у неё на виду. Она его первая и последняя любовь, Ангелина. И кажется, это навсегда. Прощай навеки, последняя любовь... Прощай навеки, и нет печальней слов. Июльский вечер, любимые глаза. И эту встречу вернуть уже нельзя... Вместо лучезарных крапинок мёртвая синева, а перед мысленным взором — пронзительная пустота.
Конечно, после попытки добровольного ухода из жизни Борис выглядел так себе, но хотя бы презентабельно: в чёрных брюках, рубашке и пиджаке. Одна только мелочь всё портила — босые ноги, за год загрубевшие и позабывшие, что такое обувь. Ни к чему было здесь носить обувь, тем более хождение по плитке закаляло ноги. С визитом в комнату заходили и Николай с Натали, заснеженные, с инеем на ресницах. Тёплые объятия, нежные слова... Борис словно снова ощущал себя живым. Про его буйства в Саратове они не знали, клеймёную правую руку под бинтами Борис выдавал за обожжённую во время водных процедур. Визиты выходили короткими, но полными искренней надежды и веры в лучшее.
В один из таких визитов брат с сестрой пришли не одни, вместе с ними показалась размазанная, несуразная фигура в тёмной одежде. Лицо худое, измождённое, как никогда на него самого похожее.
— Мать пришла, — глухо бормотнул Николай, вместе с Натали потупив глаза.
Борис, едва завидев эту тёмную фигуру, заорал дурным голосом и упал с кровати. Только не эта женщина, только не она! Её он ненавидел ничуть не меньше тёщи, и тут сразу вспомнились всё то и дело слетающие с её губ бранные слова, предупреждения и угрозы. Даже одна мысль о ней вызывала у него отвращение, а тут эта невесть откуда взявшаяся мать — да сколько же можно терпеть? Но мать глядела на Бориса спокойно, терпеливо ждала, когда тот поднимется с пола, и, сама того не ведая, подготовила его к этому неожиданному повороту.
Все трое вошли к нему в камеру, и мать накинулась на него:
— Ты что же это, гад, делаешь? Что ж ты нам всем голову морочишь? Жить надоело? — она обернулась к Николаю и Натали, закивала: — Правильно он делает, вам с ним нельзя. Он всё равно для вас пустое место. Мне сообщили, что он попытался покончить с собой... Дважды! Нет, ну не наглец ли?
Оба застыли, как вкопанные, боясь сказать хоть слово, будто сами ещё не пришли в себя после такого обвинения. Первой опомнилась Натали:
— Как так вышло, милый? — страдальчески охрипнув, спросила она. — Почему ты не сообщил нам, где ты? Мы же просили тебя, ты помнишь?
Самое смешное, что об Анне он им рассказал. Что была малышка, что унесли её практически из колыбели. И снимков никаких, чтобы запечатлеть ход времени в альбоме, не осталось. Не до того было совсем. Если бы в Москве... Ангелина осталась бы жива, и были бы снимки. Борис засучил рукава, показывая предплечья. Сам он на них не смотрел, ведь сполна чувствовал заживающие раны. Николай с Натали ужаснулись, переглянулись. Борис согласился с ними: это же надо, так изуродовать себя! Мать же схватила его за запястье:
— Это что? Что это, я тебя спрашиваю? Знай, у меня нет денег тебя хоронить! Если так хочешь сдохнуть, режь сразу горло, — и вдруг её глаза потемнели. Она отпустила его руку, отступила. После паузы она сказала: — Может, пойдёшь и действительно? И сразу? А то я сама тебе вены перережу, чтоб не мучился. Я-то тебя и так убью, убью и зарою, понял? Тебе одна дорога будет, мразь ты дрянная! — Борис выслушивал поток оскорблений с почти стоическим спокойствием, хотя после каждого хотелось пнуть её в живот. К концу этой обличительной речи он уже был уверен, изувечит так, до конца жизни будет помнить.
— Немедленно замолчите! — крикнула Натали, бледная, как полотно, её красивые тёмные глаза вспыхнули ужасом. «Ну вот, начинается», — подумал Борис с тоскливым безразличием. После чего он шагнул к матери, пряча руки за манжетами:
— Ждёшь, что я расплачусь? Не мечтай! — рявкнул он, глядя ей прямо в глаза, от чего она попятилась.
— Ты не смеешь разговаривать со мной в таком тоне, — процедила она в ответ, отступая. Остальные замерли. Эти несколько минут были самыми жуткими в жизни Бориса, они переплавились во что-то непонятное, словно образовалась бездонная яма, куда он упал. Наконец он заговорил, скапливая в голосе всю желчь и боль, что копилась в нём всё это время:
— Вот как... — он понизил голос до зловещего полушёпота. — Допустим. Посмотрим, что скажут люди, когда я выйду отсюда. Я агрессивно жду в свою сторону ушат помоев, если что. Чего ещё ждать от неграмотных мракобесов? Ты давно заклеймена шлюхой, я — отродьем шлюхи, которое гоняли, как вшивую собаку. Извиняйся за то, что разрушила мне жизнь! — Борис почти кричал, но тут же перешёл на шёпот: — Ну же... Извиняйся.
Щёку обожгло резким ударом.
— Получил? Теперь будешь знать, как на мать огрызаться, — мать казалась совершенно равнодушной.
Борис вспылил, но пытался сохранять непроницаемое выражение лица:
— Знаешь, мать, я устал от тебя защищаться. Ты подавляешь меня, делаешь из меня кусок грязи, но я больше этого не допущу. Если ты ещё раз меня ударишь, то я ударю в ответ, — резко схватил её за предплечье, скрытое перешитым пальто.
— А ну отпусти!
— Скажешь ещё хоть слово, я тебе плечо выверну. Чтобы рука не поднималась больше.
Она кое-как вывернулась из его захвата, отшатнулась и поспешила выйти из камеры.
— Беги от меня, — прошипел Борис, провожая её взглядом. — Пока не поздно.
После ухода брата и сестры он нервно пристроился у стены, утыкаясь лбом в холод плитки. Мысли о матери всё не уходили. Она пришла сюда. Зачем? Поглядеть на израненного сына-ветерана и потешить своё самолюбие? Поглядела, теперь наверняка в храм пойдёт, свечку ставить. Чтобы надавали медалей. Молиться, чтобы раны мучили вечность, ведь это символ героизма, а о героях нужно помнить... Борис забормотал, уткнувшись лицом в стену:
— Молилась за меня... В рай хотела... Мать... Ма-а-ать... МАТЬ! — и сорвался на крик.
«По крайней мере, он не несёт ту чушь из саратовской дурки: моё прошлое умерло, я убил их, я должен был спасти их, я должен был умереть... Его разум был в смятении. Врач думал, что знакомые лица приведут его в чувство... Через полгода всякий интерес к тому делу был исчерпан, но причудливые вопросы всё сыпались... Тяжёлая доза безумия, сказала бы я, но честность никогда не была лучшей политикой в этой жизни. Рецидив случился через два дня после визита гражданки Сазоновой, снова истерия. Если он не лежал без сознания, то дрожал, рыдал, пытался себя расцарапать до крови, но ещё ни разу не удалось добиться от него чего-то разумного. И как все дети, он держал свои секреты при себе»
Примечания:
С наступающим, короче... Вдохновения и сил всем вам!