ID работы: 11563427

Благодать

Джен
NC-17
В процессе
40
автор
Размер:
планируется Макси, написано 596 страниц, 60 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
40 Нравится 41 Отзывы 4 В сборник Скачать

Глава 53. С чего всё начиналось

Настройки текста
      Хорошо, что из московской дурки вышел быстро, где-то осенью 1924-го. Но всё равно, по указаниям врачей, якобы нуждался в присмотре и опеке. На эту роль, как ближайшего родственника пролетарских кровей, взяли мать. Гражданка Елена Яковлевна Сазонова, абсентистка, несостоявшаяся сыноубийца. Борис уже не мог смеяться в лицо этой горькой иронии, ему оставалось только смириться, а с собой примириться было совсем непросто — а уж без опеки и того труднее. Мать своего отношения к нему не изменила — наоборот, продолжала ненавидеть и презирать с удвоенной силой, какой-то вечной мстительностью и неугасимой злобой. Ему было двадцать, ей — сорок два, он пытался выкарабкаться из ямы, куда его забросила жизнь, она же глубже в неё закапывалась. Каждый вечер он слышал, как она в одиночестве упивается, читая в жёлтой от папирос комнате бульварного вида газеты. А утром она срывалась, кричала на него, ворчала на весь дом, и тогда он уходил, забирал пальто, картуз, шарф и проваливался сквозь трещины и пустые глазницы двери. — Вот кому ты такой будешь нужен? Хромой, без жены, без детей! — кричала она. — Никто на тебя не посмотрит, как на нормального! И на мать не смей огрызаться. Вместо того, чтобы по шлюхам гулять, лучше бы домой вернулся, помог! Полы протереть, обед приготовить! Нет, он сидит и страдает... Тебе за твои пустострадания любой так вдарит, и прав будет! Потому что не по-мужски это, а ты... Не знаю, в кого ты такой... А, знаю... В отца своего, дрянь буржуазную... — Хорошо, мама, — отрезал Борис. — В первый и последний раз. Размахнулся и ударил её наотмашь. Мать тут же повалилась на пол. — Какого... — Ты так любишь, чтобы тебя бил мужчина, — зарядился пылкой речью. — Ты ведёшь себя как рабыня буржуазии. Я ухожу, а ты гребись здесь сколько хочешь. Ты мне не мать, ты просто утроба, что выплюнула меня на поругание. Плюй дальше, если так хочется. Я ухожу к тем, кто меня уважает и не относится, как к куску грязи. Мать попрекала куском хлеба, говорила, что он позорит всю семью своим поведением. Борис злился, скалил зубы и уходил из дома, на улицах выветривал всю злобу из тяжёлой головы. Всё чаще раздумывал уйти насовсем, доказать свою дееспособность и уйти на все четыре стороны, только бы подальше от этой женщины... По дороге мать спелась с ей под стать соседом, у которого сын остался, на несколько лет младше Бориса, только тунеядец был непроходимый. Вокруг этого товарища тунеядца, по паспорту Глеба, она теперь и вертелась, словно тот ей родным был. Ругались теперь куда короче и куда хлеще: — Где мой паспорт? — во время перебора вещей. — Психически больным документы не положены! — Мне плохо! Более идиотского слова не слышала! — крик, когда Борис сваливался в приступе изнеможения. Наконец напряжение достигло пика — произошла крупная ссора, где ни одна из сторон совершенно не стеснялась в выражениях, до рукоприкладства со стороны матери дошло почти сразу. Неизвестно, сколько бы продолжалась эта битва не на жизнь, а на смерть, если бы Борис не вышел в коридор перевести дух. Прислонился спиной к стене, глубоко вздохнул, как вдруг. Удар, металлический скрежет! Почти около виска торчало здоровенное лезвие. Борис покосился на острый край и беззвучно сглотнул. Клок волос отсекло смачный... Вывод однозначный — ему пиздец рано или поздно. И крик матери из кухни: — Чо молчишь? Поймал что ли? Аж икота пробрала со страха. Потом всё как будто бы наладилось: Борис подрабатывал забиванием гвоздей в подошвы, только мать его бранила: «Сапоги забивать приказывали, а вот я тебе молотком стучать не приказывала!». Выпроваживала на лестничную площадку, бросая вслед угрозу: «Чтоб не шумел, не то я тебе, медовенький, все кудри повыдергаю!». В конце концов сбежал после той ссоры с поножовщиной, посреди ночи, с костылём, слез со второго этажа, с балкона на балкон, причём попался на побеге, бормотнул лишь: «Здрасьте... Я ваш сосед сверху... С балкона упал...». Сапоги забивал уже в доме старших Давыдовых, подселившись туда окончательно. Сразу же и в газету написал, что порывает с матерью все связи.       Ему двадцать. На руках — справка из психиатрической лечебницы, с диагнозом «Депрессия». Хуже клейма, что нанёс себе не так давно, что лежит под слоем бинтов. Нелепая бумага, которую впору бы сжечь, что и сделал. За плечами покоцанная войной и потерями юность, впереди туманное будущее, пусть и расцвеченное красным знаменем индустриализации. Постарался пробиться в новую интеллигенцию и добрался до юридического образования, дослужился до старшего лейтенанта при НКВД. Действовал одним приёмом: представь человека, которого ты больше всего ненавидишь. Бегая по кругу, преследуй его. Во время битья груши избивай его до полусмерти. Наводя прицел, пусти в него град пуль. Изучая психологию, исследуй его гнилую душу и выискивай слабости. Закапываясь в глубины анатомии, думай, что бы ты хотел вырезать, чтобы этот человек прожил как можно дольше и мучался как можно сильнее. «Ты что, обратно в психушку хочешь? Успокойся. Хватит истерить. Раз такой мнительный, давай опять отправим тебя в дурку, тебя врачи в овощ наколют. Что люди о тебе скажут? Подъезд маленький, соседи любопытные. Прекрати выделяться, ты не особенный» Конечно, таких фраз в адрес не слышал, но разум сам выстраивал отношение к нему в том случае, если проговорится о сожжённой справке. Тот китель, доставшийся от расстрелянного в белом плену сослуживца, подбадривавшего его во время казни, оставил себе как память о нём. В шестнадцать лет этот китель висел мешком, сползая то и дело с тощего плеча, а в тридцать он уже был впору. Только надевать его, присваивая себе, Борис посчитал оскорбительным для павшего товарища, поэтому убрал этот китель в шкаф. До всей этой заварушки с чрезвычайкой Борис даже успел поработать учителем в рамках ликбеза. Детишек-беспризорников да и просто бедных, но семейных грамоте учил. Попадались и смирные, глотающие все знания ничуть не хуже ржаной булки, а бывали и те, кто горланил песни на уроках и кидал бумажные самолётики. Таких Борис приструнивал стоянием в углу и зубрёжкой наизусть пополам со стоянием перед ним по струнке, смирных же за старания поощрял, читая им вслух. Сам старался вести себя легко, был не слишком строг, чаще был на одном гребне волны с ними, понимал их стремления и поддерживал начинания, и беспризорники постепенно начинали его уважать, как старшего товарища. Детишки, у которых имелись родители, были в основном из Подмосковья, из глухих деревень, и читать не умели совсем. Алфавиту приходилось учить с нуля, зато они без запинки тарабанили молитвы, когда садились обедать. Борис порою за седеющие волосы хватался, гадая, как бы из них эту мерзость вытравить. Вид при этом имел довольно залихватский: картуз поверх отросших почти до плеч волос, галстук вообще послан по далёкому адресу. — Здорово, товарищи! Посмотрим, что вы изучили вчера! — Уже дошли до конца алфавита, товарищ Давыдов! — До манифеста нам как пешком до Луны... Иногда заменял некоторых учителей, если те были не в состоянии прийти, если заболевали, например. С урокам естествознания и географии тогда не складывалось совсем: — Скажи мне, моя прелесть: когда и как появилась жизнь на земле? Так девчоночка начала что-то про бога затирать, цитируя, будто зазубренное. Борис стукнул кулаком по столу и отрезал, что за любые проявления набожности будет снижать оценку, а особо набожным ставить двойку сразу. Детишки присмирели, но чаще стали запинаться. Оно и понятно: от типичных искажённых «хоспид-дя» с украинским говорком в начале и «божтымой» с проглоченной «е» тяжело отвыкнуть. Хулиганы тоже не давали покоя, и с ними пришлось обходиться совсем уж жёстко. Мог и рявкнуть хрипло на весь класс, если творилась неразбериха: — ОТСТАВИТЬ БЕСПРЕДЕЛ! Весь класс мгновенно притих, и Борис плотно принялся за виновных: — За хулиганство будете, товарищ, букварь наизусть отвечать. Марш! На следующем уроке вышла такая картина: — Ну что там... — Борис проглядел журнал и остановился на вчерашнем бедокуре. — Товарищ Герасимов, к доске. Ну, товарищ хулиган, слушаем... — Аз, буки, веди... — тот тарабанил бездумно, совсем не вникал. Борис с силой хлопнул себя по лбу: — Страшат, что медведи! Ты где эту белиберду, прости за выражение, вычитал? — Из книг у меня дома... — Сегодня же чтобы эту дрянь выбросил и взял в библиотеке нормальный букварь. Двойка карандашом... Марш, — прикрикнул. Класс зашушукался: — Наши родители за эти книги целый рубль отдали... — А теперь бесплатно возьмёте! — гаркнул Борис гневно. Стукнул кулаком по столу: — Так, граждане. Поверьте, те книги, что у вас дома, напечатаны, откровенно говоря, на отвяжись. Ругаться не буду, при детях неприлично. Принюхайтесь: ладаном от них разит за версту! Тем буржуям была нужна грамота такая, чтобы вы, не читая, подписывали всё, что вам те буржуи скажут. А скажут они так: «У нас народная поддержка!». Вот где мы их поддержку видели! — Борис махнул рукой куда-то в сторону окна. Было и такое: Борис зашёл в кабинет, поздоровался с классом и хлопнул дверью. Тут же послышалось хриплое ойканье, утонувшее в общем вопле класса, словно он кого-то этой дверью прибил. Борис быстро закрыл дверь и увидел хулигана Герасимова, чей нос был неплохо так расквашен. — А ты сюда как попал? — спросил было, как вдруг одна девочка вместо него крикнула: — А он за парту сесть не успел! — Не успел — его беда... — прохрипел Борис. — Вовремя нужно садиться, чтобы нос себе не расквасить... Пусть потом к медсестре сходит... — расслышал явственные шаги за спиной. Хулиган, значит. Не оборачиваясь, схватил Герасимова за шиворот: — Стоямба! А теперь за парту, — и чуть подтолкнул в сторону столов. Потом одна из девочек, особенная набожница и охотница до соринок в чужих глазах, донесла, что Герасимов хотел сделать подлянку — припугнуть из-за двери. Борис это учёл, а девочку наказал за доносительство. Нехорошо ябедничать, а уж тем более на товарищей. Пусть он лучше сам сознается, если в нём проснётся совесть. А так глупо подставлять — себе же во вред. Матушка этой набожницы искренне возмутилась, мол, раньше все секреты говорили на исповеди, народ был честен, а теперь кругом ложь одна. С этой темы она перескочила на теорию Дарвина, назвав её богопротивной идеей, отвращающей людей от истинного учения. И вообще, как выяснилось, она была радикальной богомолкой, дочку в школу отдавать вообще не хотела. Силой малышку загнали во дворец наук, отвернув от икон и ладана. Перепалка достигла пика, когда набожная матушка воскликнула: — Пусть дети лучше останутся тёмными людьми, но добрыми христианами и верными сынами отечества, чем будут грамотными, но напитанными ядом революции... — Знаете, что... — прошипел Борис, опасно к ней наклоняясь, нависая над ней. — Мы ваших детушек силой не держим. Идите, молитесь, поститесь, слушайте станцию «Радонеж» по радио. Только не приходите потом и не жалуйтесь, что ваших детушек отказываются принимать в новый мир. Сами в своей яме застряли, и детей своих тащите...       В первые годы после дурки он ещё и пристрастился к причинению боли самому себе. То случайно палец ножом зацепит, то окурок от сигареты к запястью прижмёт, то ключами от квартиры порежется. Как-то до того дошёл, что после пустякового замечания в свою сторону ключами исполосовал себе живот. Даже не курил толком, а сигареты брал, чтобы о них обжигаться. Нож брал в руки, чтобы не готовить, а чтобы он соскочил, словно пробуя, на что способен. Порою даже раскрытую бритву держал супротив голого горла, дразнясь, но так и не решался. В ванну падал от волнения, роняя бритву, но потом быстро приходил в себя, чувствуя на коже ледяное дыхание смерти, и брался за бритвенное лезвие вновь. И так бесконечно. Затем жажда смерти сменилась жаждой созерцания. Сперва было трудно увидеть то, о чём раньше больно было даже думать — боль и страдания, даже искалеченные человеческие судьбы. Только это на подкорке не выжглось, выжглось только своё — кроваво-чернушное, безумное до боли под рёбрами, до крика в горле. Порою всё же смотрел на себя в зеркало, повернувшись спиной и одной рукой выскользнув из рубашки. Воротник не скрывал россыпи плетей, колючей сеткой заползавшей на плечи. Не скрывал большой четырёхконечной звезды меж лопаток, окружённой красноватыми трещинками лучей. Ещё одна звезда, поменьше, показывалась на боку, меж рёбер. И ещё бесчисленные звёзды, которых не видно. А уж о пристрастии, которое от Ангелины досталось, вовсе говорить нечего. О нём не говорил ничего, ведь боялся, что его сочтут чокнутым. И не сомневался: действительно чокнутый, раз порою водит по животу ножом и пальцами, размазывая кровь, чтобы сбросить напряжение. На осмотрах у врача старался не выказывать подобной реакции, а если и случалось вздрогнуть, списывал на холод в кабинете. Иногда вообще пытался себя чуть придушить во время сброса напряжения: полотенцем, платком, галстуком... Возможно, после роли Мюльгаута вся психика полетела кубарем, и без капельки удушья было ну совсем не обойтись. Таким он и въелся в подкорку: стыдливо потёкшая тушь, смертельная беспудренная бледность, дрожащие опухшие губы и глаза, словно рыдал месяцы напролёт. Унылое декадентство, щедро подсоленное слезами. И были чёткие основания: во время исполнения этой роли он буквально задыхался в этом траурном крепе, в этой вуали, и в этом всём сполна находил отражение собственных чувств, что только усиляло обнажение души. Перед декадентской трагедией «Вдовец» пробовал себя в ролях разного склада молодых цыган, благо, внешность и происхождение позволяли. Борис позволял себе оторваться по полной на сцене, без конца балагурил, дрался, танцевал бешено, носил цветастые наряды и золотые браслеты, подвязывал волосы пёстрой косынкой. Русска рома, чего уж там... Да и сюжеты соответствовали: то на руке главным героям погадать, то коня или автомобиль у злодея угнать, то романс спеть где-то в трактире... Причём цыгане из него получались всякий раз положительные или нейтральные, чаще второстепенные, задиристые, готовые дать отпор в случае чего. А во время музыкальных номеров с его участием зрители превращались в толпу зевак, которым только в радость поглядеть на весёлых распевных цыган. А резкая смена образа во «Вдовце» — внезапное превращение пёстро одетого цыганского балагура в овдовевшего декадента, носящего преимущественно чёрное, с выбеленным лицом и чёрными веками — вызвала лютейший восторг у публики. Да и с женщинами не складывалось: в последний раз пересып случился в купе поезда, в тридцать третьем, когда Борис ехал в ту самую командировку, в саратовский колхоз, объятый голодом. Только в ту ночь об этом ещё не знал. Да притесалась к нему барышня в кремовых чулочках и с подрисованными глазами. Бронзоватый шиньон на затылке, бутылочные глаза, пыльно-клетчатое платье. Луна бежала по рельсам, вагон покачивался в такт ночи, зима заметала окна, закрывая ничуть не хуже штор. Ладошка клетчатой дамы горяча, словно костёр. Старая мораль отброшена далеко за границы, убита, скомкана, сорвана со старым платьем. — Делать всё равно нечего... — бросил клетчатой, прикуривая у неё самокрутку. — Раздевайтесь. Ночь вмиг пройдёт... Блестел фонарь на полке, мелькал сбоку зимний лес. Под клеткой юбки сверкнули две наколки, под воротом — медный крест. И его сорвать с шеи запросто, крася кожу тёмными разрезами. Из клетчатой актриса так себе, сверкать напудренным носом лишь может. Стонет под ним в кулак, охрипла. От фонаря неясные тени на стене, желтоватые блики скользят по груди.       Безумие какое-то. Всё перечёркнуто, всё перемолото, скомкано, сорвано. Одна только мысль о том, что всю оставшуюся жизнь предстоит провести в закрытой одежде, причиняет физическую боль. Счастливый человек — тот, кто может позволить себе все глупости мира: заниматься социалистическим трудом в рубахе с коротким рукавом; загорать, не боясь набрать на кожу бронзы; обнажиться перед любовным актом, ловя на себе восхищённых взглядов сполох, а не деликатно уединяться у берега моря, страшась, что кто-то заметит шрамы, не лгать друзьям, что снимки с отпуска испорчены плохой плёнкой. И ведь складывается ощущение, словно всем всё равно: коллеги в отпуске словно не обращали внимания на то, как он осторожно отдаляется от толпы под зонтами и широкополыми шляпами, уходит к безлюдной части берега. Конечно, на вопросы коллег о том, почему не хочется раздеваться выше пояса, Борис отвечал по-своему бронебойно: отвернувшись, избавлялся от рубашки, а после реакции надевал снова. Ненависть и отвращение никуда не делись даже спустя годы. Припомнил ещё, лишь бы отвлечься: в театре же перед премьерой одной из пьес, году в двадцать восьмом, случилась пылкая перепалка прямо в гримёрной: — Ты просто ничего не смыслишь в искусстве. — Я? Не смыслю? Борис положил правую руку, пережатую перчаткой, на край гримировального столика и впился в сидящего напротив товарища злым взглядом: — Да. Ты. Ничего. Немые кинематографисты гении. Рассматривал макияж, который ему наводила визажистка. Она не пыталась прятать следы его изможденья, наоборот: как будто гордилась, подкрашивая глаза ещё ярче, чем прежде. Чёрные тени накрывали поволокой веки, но синяки под глазами оставались очевидными. — Нет, — выпалил товарищ по театру, что-то выписывая на листах толстой записной книжки. — Немое кино совершенно ужасно, тебе не убедить меня в обратном. Борис едва не сбил визажистке линию стрелки на правом глазу. — Немое? Ты издеваешься? — покривился в кричащем удивлении. — Немое кино ужасно? — Да, да, да, от начала и до конца, весь хронометраж. — Это искусство, — начал распаляться. — Высокое искусство революции и эстетики, которую тебе, товарищ, не понять. — Мерзость, — тот вырисовывал буквы яростнее, что-то перечёркивая. — Это бездушные картины с идиотским юмором и долбанутыми персонажами! Борька, это вульгарность до блевотины, и если это — то, что ты называешь новым искусством, тогда я отрекаюсь от него и посвящаю свою жизнь финансам. В особенности «Метрополис»! — О проклятье, — воскликнул Борис. — Как ты его смотрел — в полуобморочном состоянии или одним глазом? — ненадолго замер, позволяя визажистке подвести веко. — Ты. Просто. Не. Понимаешь, — цедил сквозь зубы, отделяя каждое слово.— Тот же «Метрополис» показывает погрязшее в грехах высшее общество, которое может смести только пролетарская революция. — Только пролетарии там так себе. Они верят в то, что придёт какой-то хер с горы и всех спасёт! — бормотнул товарищ себе под нос. — Дослушай меня! — взорвался Борис. — Ты невнимательный от слова «совсем», раз не понял. Это художественный приём, как и танец Вавилонской блудницы, — изнутри его жгло чувством несправедливости; любимую кинокартину он готов защищать до последней капли крови. Своей, если что. — Как и огромный промышленный Ад, и безумные глаза франтов во время танца Марии… — Бессмыслица, бессмыслица, бессмыслица... — …Короче говоря, ты затылком смотришь, раз так говоришь о классике. Ты смотришь поверхностно, не добираясь до самой сути, и это — худший способ из всех возможных. — Я смотрю намного глубже, чем тебе кажется, и это дрянное кинцо — не исключение. Это — не искусство, а дешёвое его подобие. Я всё равно буду кричать, даже с выбитыми зубами, что немое кино — это контрреволюционная грязь. — «Правление Романовых» — контрреволюционная грязь, — фыркнул Борис, позволяя укладывать себе волосы. Словесная перепалка вышла на новый уровень, когда тона обоих стали выше; за ссорой они не заметили, как к ним направляются другие — общие приятели и знакомые. — Чёрт, они сейчас подерутся, отвечаю. — И что произойдёт, если ты сейчас выскажешься?! Может, вероятность роста курса немецкой марки упадёт? Христиане начнут считать женщин за людей? — Товарищи, вы серьёзно? Вы решили поубивать друг друга из-за фильмов? — Товарищ Давыдов, мы поняли, что ты обожаешь немые фильмы, всё, хорошо, замолчи, — заткнул его Владлен. Борис между тем погляделся в зеркало: и так смертельно бледный, казался совсем белым, тени вокруг глаз вычерняли и углубляли взгляд, который в камере должен ещё посветлеть, а здесь стал какой-то потусторонний, словно у мертвеца. Смелые, загнутые вниз стрелки, острый, как лезвие, тонкий нос, квадратный подбородок, плотно сжатые губы, перерезанные густо замазанным белилами шрамом — в этом лице было что-то больное, обманчивое и демоническое, но в первый момент казалось, что именно таким и должен быть вдовец, идущий на сделку с дьяволом. Волосы, отросшие за всё это время почти до плеч, ему старательно накрутили, и в целом его лицо, уже лишённое известной красоты, приобрело ещё и некие очертания призрачной женственности, вовсе не похожие на суровые мужские формы. — Вот это да! — воскликнул Владлен. — Вылитая Аста Нильсен! Вылитая! Он даже зааплодировал. Борис, разглядывая себя в зеркале, тоже ответил на восторженный возглас лёгкой улыбкой. А потом внимательно осмотрел себя, поднявшись из-за стола — чёрный плащ, перчатки без пальцев, пальцы же прикрыты сеткой. Примерил: на голове — широкополая шляпа с длинной тонкой вуалью, скрывающей лицо. Всё по эскизу. Между тем эстетизм немого кино сливался с вычурной геометричностью конструктивизма, и выходило что-то остро модное, но притом очень необычное. Народ обожал протазановскую «Аэлиту», женщины шили себе подражания платьям королевы Аэлиты и её фрейлины Ихошки, любовно коллекционируя плакаты с Верой Холодной и пионерами, которые дружной шеренгой шагают навстречу своей светлой судьбе. Театр же от кино не особенно отличался, разве что звук был. А так — та же безумная эстетика, та же метафизика линий и узоров, монологов и театральных пасс, трещин грима и слёз, полутьмы на сцене и искрящейся атмосферы в партере. Спектакли представляли собой многочисленные психоделические оргии, в которых участвовали реальные люди, воплощавшие всё то, о чём люди века прошлого даже не помышляли, — в общем, всё как в жизни, только без кавычек. Борис по полной окунулся в этот водоворот современного искусства и вовсю наслаждался открывшимися ему горизонтами, позволявшими снимать чёрную простыню повседневности и воочию постигать законы всеобщего движения. Конечно, кинопьеса «Вдовец» была слегка старомодна, ведь из реквизита всё было десятилетия эдак позапрошлого, но и это умудрились завернуть в обёртку новой эстетики, которая, как ни странно, оказалась более естественной, чем сама жизнь. Это была вещь ностальгическая и непонятная, диссонирующая со всей остальной тканью нашего времени, какая бы она ни была. Может быть, этим и объяснялся успех, достигнутый «Вдовцом» в прокате. Но и тут всё имело свою причину, близкую к року. Фатализм и предопределённость сменились желанием человека самому вершить свою судьбу, новым качественным скачком, объявшим мир, словно в обозримом будущем человечеству предстояло в кратчайшие сроки пересечь земную орбиту.       С матерью встретился ещё раз, уже на службе. Не помнил, в честь чего она к нему пришла, но дело быстро перешло на личности и в яростную перепалку. Не выдержал. Приложил её виском к стене, а сам ладонью надавил на другой висок. Этот приём отточил до совершенства. Стоит немного не рассчитать силу — и висок в крошево. Главное в этом приёме — равномерно распределить давление по руке, а противник будет в неведении, когда ему расплющат голову. — Ты меня едва не убила! Ты меня едва не убила и теперь приходишь что-то просить! Да вышку тебе за всё, что со мной было! Вон отсюда! — Я тебе всё дала, ты мне по гроб жизни обязан! А в армию тебя отдала, чтобы ты мужчиной стал, а не размазнёй, как твой отец! — Я тебе не обязан! Вон отсюда, пока я тебя не убил! — Да как ты смеешь! Я тебе мать, а не какая-то сука из армии. Ты мне всю жизнь испортил своей глупостью, а теперь ещё и угрожаешь! Я тебе мать или нет? — Ты мне никто, и я тебя не знаю! — закричал Борис. И вдруг понял, что она права: они действительно не знают друг друга и знать себя такими же людьми в полном смысле слова им с ней вряд ли придётся… — Ты мне не мать! — заорал он. — И никогда не была матерью! Ты мне никто, и я тебе тоже! И вообще… — Да как ты смеешь? — взвизгнула она. Самое смешное — он не помнит своего первого убийства в рамках службы. Подробности смазаны, будто поплывшие чернила. Помнил только дрожь спускового крючка, звук падения и брызги крови на глазах. А кто был, откуда и за что — уже как-то и неважно.       Однажды, ещё году в тридцатом, когда давно оставил театр и пошёл на службу, наткнулся на номер «Правды» двухлетней давности с заголовком «ГОДЫ ПРОЙДУТ — МЫ, БЫТЬ МОЖЕТ, ПОЙМЁМ». Под заголовком значился приезд в СССР видных немецких квантовых физиков. И фото: аэропорт Шереметьево, блестящие шлемы волос, выглаженная замша. Борис, едва наткнувшись взглядом на женщину-физика, чуть не бросил газету в стену. Затушил об руку окурок, которым дымил до того, и с расцветающей злобой покосился на снимок. «Та женщина... Когда я до тебя доберусь, трепещи же» После этого подписался на несколько научных журналов, с достоинством алхимика, ищущего секрет бессмертия, искал в номерах хоть что-то по части этих рыжиков, и находил: они говорили много о прогрессе, о достоинствах квантовых технологий, могущих якобы ускорить созревание советской мощи в разы. Представляли проекты дизельно-квантовых двигателей, кратно превосходящих бензиновые аналоги; рассказывали о квантовых генераторах, способных вырабатывать электричество в количествах до пяти киловатт. Но Борис не верил ни единому слову — и всё время думал про ту женщину из «Правды», про её прозрачные глаза, которые он видел на фотографии. «Ты не можешь быть физиком! — думал Борис с ненавистью и презрением к самому себе за эту ненависть. — Я знаю — ты подлая похитительница!». Он не мог понять, почему она так поступила. И когда в тридцать третьем году он увидел её на экране телевизора — и услышал голос из репродуктора: «Товарищи! Сегодня мы с вами присутствуем при историческом событии!» — Борис понял всё до конца; но было уже поздно... Он был уже не в силах остановиться. «Я убью тебя, — кипел от злобы, — я сделаю это прямо сейчас!». И наконец шанс подвернулся, аж в тридцать восьмом, когда она сама к нему пришла. Извиниться и попросить прощения — как же разно эти слова окрашены! Только вышло совсем иронично — они весь этот год искали друг друга, сами о том не подозревая. Рыжая немка искала исполнителя из НКВД для своей научной миссии, а Борис искал подлую похитительницу. Сложилось совсем уж смешно: едва она появилась в коридорах Лубянки, как Борис приказал её задержать. Церемониться не стал, запер в своём кабинете. По привычке назвался при задержанной Мюльгаутом. Рыжая встрепенулась, заметалась, ломилась в дверь, билась в истерике и кулаками о дверь, у неё пошла кровь из носа. — Вы, прославленный немецкий физик, зачем-то искали меня, исполнителя? — Борис бормотал под нос, знакомясь с конфискованными у дамы документами. Она между тем боролась с носовым кровотечением, прикладывая к лицу платок. Дрожали медные завитки вокруг лица, топорщилась коричневая замша жакета. Постепенно пришла в себя: — Мне нужно обеспечить миссию строжайшей секретностью... — лицо мелко подрагивало, Борис явственно в нём разгадал кривой оскал капитализма пятнадцатилетней давности, так и кричащий: «Деньги! Деньги правят миром, правят миром, правят миром!». Только теперь этот оскал прятался в уголках рта, под морщинками у век. — Секретность я вам обеспечу. Никого больше не нашлось? — Мне сообщили, что вы один из надёжнейших агентов... — аргументик так себе... Борис выпрямился, встал из-за стола, поправил плащ, который не снял после работы в подвале, неприятно прищурился, тем самым подчеркнув чёрные круги вокруг глаз: — Я, может, и не самый лучший, но о вас кое-что знаю… — вынул из стола тонкую папку, сжал её до побеления пальцев. Дама в медных завитках мгновенно приобрела оттенок кефира, затряслась. — О чём вы, товарищ? — Я так скажу, гражданка физик: на вас давно висит уголовка, — повернул к ней папку лицевой стороной. Бесстрастно отчеканил: — Аж с двадцать третьего года. — Как уголовка... — голос упал до хрипа. — Что я сделала? — Хотите знать... — Борис надвинул фуражку на глаза и медленно прочитал: — Розалия Робертовна Лютерман обвиняется в организованном похищении гражданки Анны Борисовны Давыдовой 1922 года рождения по предварительному сговору с неким лицом церковного культа. Дело заведено 8 октября 1923 года, с 19 января 1924 года признано холодным по причине невыясненного местонахождения преступников и отсутствия свидетельских показаний. — Как свидетели... — стоит в полнейшем шоке. Борис придвинул ей стул, и она упала в него, словно подкошенная. — Срикошетили! — насмешливо бросил ей. — Отец — свидетель единственный, да и тот умом тронулся. Ничего толком не добились... С 1924-го о нём ни слуху, ни духу. Ни адреса, ни телефона... А если по обстоятельствам... Если судить по последним криминальным сводкам, в тридцатые накрыли целую сеть по воровству советских детей и по умерщвлению их. — Какая ещё сеть, о чём вы? Борис кинул папку на стол и резко приподнял даму за горло. Жёсткий бежевый воротник вдавил ей кожу. — Где ребёнок? — сорвался на крик, чуть встряхнул. — Как давно вы её пустили на органы, как давно выкачали кровь для своего святого причастия? Не пытайтесь заманить меня, вы убили тех детей, прикрываясь благотворительностью! Жил этой мыслью последние годы, верил в заговор Антанты и церкви, а уж выявленная его стараниями сеть ещё больше укрепила в нём жестокие убеждения. — Что за бред, опомнитесь!.. — хрипела Розалия Робертовна, пытаясь сбросить его руки со своего надломленного горлышка. — Она жива, я докажу это!.. Кх... Борис отпустил её, позволяя отдышаться, после чего снова обратился к документам: — Согласно делу, гражданка Давыдова объявлена мёртвой в 1928 году согласно протоколу о пропавших без вести, — хлопнул ими о стол. Отчеканил хрипло: — Не надо. Лгать. Мне. Скажите, где вы её закопали, и я мгновенно закрою это дело. Вы скрывались от правосудия пятнадцать лет, но теперь расплата настала. Мёртвого ребёнка обезумевшему отцу не вернуть, поэтому приговор будет исполнен после признания вашей вины. Пощады не будет. — Исполнитель, товарищ Мюльгаут... — вскричала, совершенно испугавшись, едва до обморока не дошла. — Вы расстреляете меня? — Сначала вашего попа, который унёс ребёнка, потом вас как сообщницу. Не знаю, как вы будете засыпать с этой мыслью, но факт есть факт, — Борис взял ручку и уже собирался написать, что подозреваемая обнаружена 8 октября 1938-го года, как Розалия резко подорвалась с кресла и буквально упала ему в ноги и схватила за подол плаща, взмолившись: — Нет, подождите! Предлагаю сделку: вы можете поучаствовать в нашей научной миссии, и я передам вам всю информацию. Про похищение, про ребёнка, про всё! — лицо покрылось клюквенным налётом, засверкали прозрачные глаза. — Прошу, я мечтала о карьере физика всю жизнь, и только в вашей стране я смогла исполнить свою мечту! Прошу, не губите меня! — Ах, сделку мне предлагаете? — Борис отложил ручку. — Я вам тоже предложу. Вы возвращаете дочь несчастному отцу, обозлённому от горя мужчине, и я снимаю с вас эту блядскую уголовку. — В этом деле нужен человек военный, подготовленный... Поэтому я обратилась к вам... — Сучка рыжая... — прошипел Борис в сторону, почти беззвучно. — Кхм... Лапшу мне на уши не вешайте. Пока я здесь, вам грозит расстрел и лишение всех званий. Будь вы сто раз физик... Редко увидишь чекиста, который серьёзно увлекается квантовой физикой. Борис вчитывался в специализированную литературу и постепенно понимал, что у всех этих штук невиданный потенциал. Дома буквально не вылезла из бесконечных журналов и книг, едва успевал отвечать на звонки от начальства. К слову о звонках: телефоном обзавёлся по переезде в квартиру, в тридцать пятом году. Обыкновенный, стационарный, привинченный к стене. Маргарита Петровна, когда гостила у него, очень удивилась: — Лимонные дольки? Любопытно, товарищ Давыдов... — Творческий приступ нашёл. Вдохновлялся лаковыми деревянными игрушками. Презабавная штука: резная окантовка светлого дерева с буквами «лимонные дольки», внутри рыжая сердцевина с желтоватыми цифрами.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.