ID работы: 11563427

Благодать

Джен
NC-17
В процессе
40
автор
Размер:
планируется Макси, написано 596 страниц, 60 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
40 Нравится 41 Отзывы 4 В сборник Скачать

Глава 58. Где мы плачем

Настройки текста
— Так, куда нам идти... — бормотал Мюльгаут, оглядываясь по сторонам. Только вокруг ничего, кроме коридора и колонн, петляющих и сворачивавших невесть куда. И повсюду это жуткое ощущение слежки, давящий мрак помеси заброшенной больницы и дома скорби, полный мрачных стен, закоулков и теней… Борис попытался вернуться в коридоры прошлого и вспомнить последние видения. Что-то смутно мелькнуло в голове, но сразу же исчезло. Обрывки видений кружили в вихре, соскальзывая в пустоту и становясь с каждой секундой все тусклее и туманней. Последним, что он уловил, было какое-то стремительное движение на фоне окна. — Где же её искать? — всё размышлял вслух двойник, чёрной стрелой метаясь где-то рядом, — Темнота вокруг — полная, хоть глаз выколи… Ничего не видно… Она где угодно может быть… — Придётся здесь всё обследовать, — сказал Борис, глубоко вдыхая прохладный воздух. — Мы ищем кабинет смотрителя тюрьмы, не забывай. Он где — здесь или в дальнем конце коридора? Или в левом крыле? Если в коридоре — я по правую руку иду, если в левом крыле — по левую… Полная путаница. И разделяться нам ни к чему, понял? — Борис под конец понял, что сам говорит несусветную чушь, и гаркнул: — Ладно, пошли… А зал всё не заканчивался: где-то проходы были совершенно завалены матрасами и тряпьём, где-то между ними попадались нормальные паркетные полы и даже колонны с фигурами святых. Иногда попадались подсвечники, книги и другая мелкая утварь, иногда — клетки с птичками. А с потолка свисали церковные фонари, отчего в некоторых местах казалось, будто здесь стоит монастырь или церковь. Ну, в принципе так и есть. Теперь понятно, зачем переходы в таком количестве… Мрачное место. Даже если предположить, разумеется, на минуту, немыслимую гипотезу о том, кто это всё построил — этого всё равно не хватит, чтобы всё так обставить и украсить. Всё равно чувствуется, сколь здесь давно не видели человека. Вконец заплутав в этом странном центральном зале, перегороженном с некоторых сторон ещё и разного рода хламом, Борис и Мюльгаут наткнулись на открытую комнату без дверей, откуда исходил рыжий свет и лёгкая поволока тепла, в ночь градусов этак сорок. Табличка-указатель со стрелкой угрожающе восклицала: «ГДЕ МЫ ПЛАЧЕМ». — Так вот, я предлагаю свернуть... Твою Маркс... Хотя бы погреться можно! — Мюльгаут, обрадовавшись огню, кинулся вглубь жуткой комнаты и через несколько секунд внезапно начал кашлять, как чахоточный, подавившийся винной пробкой. Тут же послышался и его перемежаемый разрыванием лёгких голос: — Тут мертвечиной горелой разит, не подходи... Кх... Иди... Борис всё же заглянул в комнату. То, что он прежде посчитал за камин, оказалось исполинской печью, загороженной наводящей ужас решёткой. Пламя, своим отсветом лизавшее пол и стены, казалось адским жерлом, готовым сжечь всё на своём пути. Ещё больший страх вызывали странные вытянутые свёртки, перемотанные бечёвкой и сваленные в кучу. Стены вокруг них, кажется, раздвигались, и тишина стояла оглушительная. Потолок в толстых трубах угрожающе нависал и грозил обвалиться. В воздухе густо витал смрад смерти и разложения, и на первый взгляд это было похоже на тёмную ритуальную комнату, но, подойдя ближе, Борис различил слабый душок горящей плоти. Тут до него, а возможно, и до Мюльгаута тоже, дошло. Это не ритуальная палата. Это крематорий. Пол прилипал к подошвам от засохшей крови, у печи же вовсе был засыпан чем-то чёрным, и не угадать — пепел ли, сажа ли. Свёртки, валявшиеся по комнате, были завёрнуты в белую ткань, словно безжизненные куклы. Около печи располагались квадратные ящики, сложенные стопками, высокими рядами, и Борис смутно предположил, что там тоже лежат свёртки. У стен привалились филигранно сколоченные гробы, тоже заваленные тряпьём, в котором нельзя было опознать ничего. У самого жерла печи, откуда тянуло смертоносным жаром, лежал гроб с тем же свёртком, а рядом с гробом примостился граммофон с пластинкой. Борис осторожно повернул рычаг с иглой, и пластинка выбила жуткую по своей пылкости и фанатичности речь, и особенно мороз по коже пробегал от того, что речь эту говорил девичий голос: — Наш разум с рождения объят грехом. Некоторые мысли столь дики, что никогда не найдут прощения. Разум нужно вырвать... С корнем. Моих детей не за что винить. Они безупречны... и у них нет выбора. Ибо в чём ценность воли, если дух порочен? Мои дети охраняют мой дом, и я дал им часть своих сил, чтобы усилить охрану. Они молчат, они слепы, но я знаю: они видят куда лучше зрячих, могут сказать куда больше, чем если бы у них был язык. Дети? Откуда у неё дети? Даже если она сумела стать матерью, то наверняка детей своих воспитала в страхе и вине. По-другому эти фанатики просто не могут. Тут Борис вспомнил о жутком существе в медном шлеме и всё понял: это их она называет своими детьми. Дети Елизаветы. Нет, не так. Если здесь она стала мужчиной, как ей и навязывал Комчак, то эти существа зовутся детьми Елиезера. В меру пафосно — то, что надо. Мюльгаут вдруг нашёл среди свёртков чёрную птичью маску чумного доктора и вмиг на себя примерил, застегнув ремни на затылке, и пропел что-то жуткое: — Можно сойти с ума, сидя взаперти! Это вообще чума, о боженька, прекрати! — сквозь маску Борис услышал раскатистый смех, вклинившийся в треск огня за решёткой. — ЧУМА! — после этого приглушённого вскрика Мюльгаут расхохотался снова, резким движением руки откинул клюв маски на макушку, и лицо его в свете трупосжигательной печи, озарённое зловещей улыбкой, как нельзя подчёркивало жуткость этого крематория. Борис не мог не признать, что этот клюв чумного доктора двойнику был очень к лицу, а сам Мюльгаут в этот момент казался как никогда живым с рыжим отсветом на щеке и полыхавшим алостью огня клоком выбившихся из-под маски волос. Наконец он снял с себя дурацкий клюв и кинул на пол, не переставая зловеще улыбаться.       Около жуткого крематория расположилось нечто вроде ещё одной операционной, только заточенной в круглую стеклянную камеру на возвышении, оплетённую стальными растениями в узорах модерна. Лампы внутри светили каким-то странным зеленовато-белым оттенком, отчего на контрасте с жерлом крематория сердце в груди сжалось. Сквозь стекло Борис увидел кресло с наручниками, обитое красной кожей, и содрогнулся. Боль вспыхнула в голове, и он согнулся пополам. Глаз как будто снова пробили прутом, снова стукнули молоточком. Он узнал это место. Прям недалеко от крематория. «Как думаешь, что они сделали?» — Борис совсем опустился на пол, держась за скованную спазмом грудь. Сколотый висок жгла кровь. «Не знаю. Лоботомию?» «Это что?» «Когда в глаз засовывают спицу. И мозг делится на половины. Говорят, что человек становится добрым и послушным» — Чтобы в случае чего сразу бросить в печь, — пробормотал Мюльгаут где-то над головой, из чистой солидарности потирая левый здоровый глаз. В операционной сиял очередной разрыв, прямо над алой лужей, окропившей плитку пола. Из него послышался голос Комчака, явно пытавшегося скорчить из себя заботливого отца: — Помолимся, сын мой? — Уходи! — отрезала Елизавета и всхлипнула. — Они мне делают больно... Отпусти меня! — Мы исцелим тебя. — Я здорова! — Твой дух болен. Видишь эту иглу? На ней кровь Лжепророка. — Что вы сделали с ним? — Елизавета вскинулась. — Прошу, отпустите! Если вы что-то делаете с ним, умоляю, отпустите его! Нет... Я не убегу от вас, только не делайте больно ему! Я не убегу от вас, мы снова будем вместе, навсегда, как вы и хотели... Всё снова будет как раньше... — Я всегда хотел, чтобы ты раскрыл своё могущество, — сокрушённо произнёс Комчак. — А теперь... Не увижу я этого. Он шантажирует её, мерзко и подло! Борис с непонятному ему самому порыве отчаяния вышел из операционной и уткнулся пылающим лбом в ледяное стекло. Эти изверги ломают её, дробят рассудок, принуждают к покорности любыми средствами. Борис слышал, как где-то в коридоре бродит сомнамбула, бормоча: «Г-сп-д-н с-нитар... Г-л-ва б-лит...», как бормотание отдаляется и затихает. Отчаяние сменилось забытьем и ужасом, Борис ощутил во рту вкус крови — прокусил припухше-почерневшие губы, но даже этого не заметил. Они ломают её, они пытают её, а она страдает ради него, ради того, кто действительно знает ответ на конце иглы, воспалённым глазом вглядываясь в бесконечность. Спасения нет, это точно. Да и какой может быть выход в мире, где в жертву приносят друзей? Борис вдруг почувствовал на себе мягкое прикосновение за спиной, чуть обернулся, понял, что двойник обнимает его со спины, обхватив худыми цепкими руками поперёк рёбер и положив голову ему на плечо, и почувствовал, что в груди снова вырос живой ком боли, способный проглотить его вместе с собой, сожрать всю его ярость и остервенение, нечто совсем иное, очень непривычное, может даже и неощутимое. — Ты вытащишь её, — проговорил двойник, пытаясь проявить хоть каплю сочувствия. Вышло скверно. — Ты покажешь ей Москву, всю красоту социализма! Ради этого мы с тобой бились в Гражданскую? — Никаких «мы» не было, Готтфрид, — отрезал Борис, оперевшись ладонями о стекло. — Я один выжил тогда. Ради чего? Чтобы потом потерять тех, кого любил так недолго? — Уже своей стойкостью ты совершил подвиг! — воскликнул двойник, резко отстраняясь от него. — Тебя секли до крови, эту же кровь забирали... И всё равно ты им ничего не сказал! — Мне нечего было сказать, — Борис даже не обернулся. — Я ничего не знал, я не знал о социализме, не понимал, какое нас ждёт будущее. Только после Аннушки я всё понял и поверил в революцию. Мне нечего было тогда сказать, Мюльгаут, я молчал просто от незнания. Порыв отчаяния угас, отступил, оставив в душе печальную тишину. Борис отшатнулся от стеклянной камеры. Шаг назад, ещё шаг. Он стремительно наращивал расстояние между собой и камерой, а потом его спина просто вбилась в холодную стену. Какая мерзость — годы упорного труда, немыслимое напряжение, ненависть к страждущим и боль, боль за чужую боль. И вот расплата, колючий холодный воздух пробирал до костей, перед глазами вставали багровые круги, уголки защипало, словно в них насыпали песка, подбородок затрясся. Может, уйти отсюда, прийти в себя? Так будет лучше. Борис решительным шагом вышел прочь, в коридор, слышал в тишине лишь поспевающие шаги двойника, шуршание его плаща и тяжёлые удары собственного сердца. Где же выход? Как выйти отсюда? Куда идти? Если попытаться найти его, то куда он выведет? Он не мог представить себя снаружи, за границей вечной ночи, среди невообразимого множества огней, которые подмигивали ему и исчезали, уступая место другим, мелькающим так быстро, будто он падал в глубокую пропасть, всё ниже и ниже, к ледяным облакам пара, затянувшим небеса. Что может его ожидать? Наверное, забвение.       Зеленоватый с чёрным кантом указатель в очередной петле коридора гласил: «ГДЕ МЫ ОМЫВАЕМСЯ». Борис и Мюльгаут заглянули в комнату. Ванная, на первый взгляд, достаточно неприглядная. Да только ванны все на виду, никаких ширм или занавесок. Телесность и намёки. Зеркала над ваннами, этими проржавевшими тазами, сняли, заменили жестяными прямоугольниками, и не было замка на двери, и не было, разумеется, лезвий. Борис прикинул: наверняка случались инциденты в ванной; резались, топились от безысходности, как он когда-то. Шрамы на руках остались до сих пор: вскрылся глубоко. Резались, пока не устранили все дефекты. Надзиратель сидит на стуле в коридоре, следит, чтобы никто больше не вошёл. «В ванной, в ванне, я раним,» — думал Борис, вдыхая горьковатое послесвечение хозяйственного мыла. Чем — не докончил. Неужели он действительно порезал себе руки? Тогда, в доме скорби, прям до крови? Неужели его руки были в своей крови, не в чужой? Неужто он позволял себе закатать рукава? Закатывал и не задумывался, что кто-то может видеть раны, не переживал, что предплечья напоказ, подростковые, в россыпи веснушек, на виду. После Гражданской он не мог надевать рубашки с коротким рукавом — не потому что стыдно или жутко, но потому что осыплют ненужными вопросами. Неожиданно из-за колонны выкатилась одинокая инвалидная коляска, отчего Борис вздрогнул, а Мюльгаут осторожно к ней притронулся, взял за одну из ручек и чуть покатал взад-вперёд. В коляске лежала словно кем-то позабытая жуткая маска Николая II. Рявкнула откуда-то сомнамбула, ходившая вокруг да около ванн: — Близко! Ей ответили из коридора: — Всё должно иметь смысл! И опять она же: — Левая рука — война, правая — мир? Очень содержательные у них беседы, а... Борис приметил на кафельной стене аж две своих-но-не-своих записки, склеенные вместе: «Подпишите мне свидетельство о смерти этой жизни на земле... Подпишите мне свидетельство о смерти этой жизни на земле... Подпишите мне свидетельство о смерти этой жизни на земле... Подпишите мне свидетельство о смерти этой жизни на земле...» «Случилось страшное... Погибли города... Случилось страшное... Резню устроил люд... Случилось страшное... Оторвана рука... Случилось страшное — тебя не донести! Случилось страшное — нашли, блять, дурака, чтобы торжественно в психушку увезти!» Похоже, его вариация, запертая здесь, начала терять рассудок от постоянных пыток и приёма наркотиков. Такого даже врагу не пожелаешь... Борис прошёл уже к самому концу ванной, как увидел, что за большой колонной-подпоркой, около проржавевшей на дне ванны, сиял очередной разрыв, откуда послышался тот же мужской голос, что был в лифте: — Елиезер, я доктор Петрашков. Я исцелю тебя. Елизавета бросила презрительно, зловеще охрипнув: — Убирайтесь... Человек же ответил: — Пойми же наконец: Давыдов бросил тебя. Он не вернётся. — Он придёт... — сколько раз они говорили ей об этом. Он придёт за ней, вытащит, спасёт её. Она уже точно потеряла всякую надежду сбежать, ведь они стерегли её строго, а потом, когда она уже почти поверила в его возвращение и начала надеяться на это — они снова сказали, что он бросил её. — Он не вернётся, — повторил доктор Петрашков и добавил: «А если и придёт...». Разрыв тут же закрылся. Снова послышалась жуткая болтовня сомнамбул: — Ваня… подними… мою голову... Кто-то истерично заорал: — То, что внутри… должно быть снаружи! Ещё подхватили: — Эта жизнь кажется такой... нездоровой! Эти мысли… они поглощают… Мюльгаут стоял у стены немой тенью, продолжая возиться с каталкой, подталкивал её ногой то влево, то вправо, и это выглядело даже более жутко, чем всё увиденное до того. Борис резко развернулся и вышел вон из ванной.       Сразу же из ванной проём под табличкой «ГДЕ МЫ СПИМ» вёл в соседнюю комнату — дичайшего вида заснеженную спальню на тридцать-сорок коек с разбитыми окнами и драными шторами. На нескольких из них тоже сидели сомнамбулы, как и в отделении хирургии, сидели, покачиваясь из стороны в сторону и бормоча несуразицу, а кто-то вовсе напевал: — Смотри, куда идёшь! Ничего не говори! К тебе придёт беда, если Тихоня услышит! Остальные же бормотали, глотая гласные: — Г-сп-д-н с-нитар... Дай т-блетку... Зуб б-лит... Вроде п-л-гчало... — Ваня... — Вр-де п-л-гчало... — Ты что выпил, придурок? Это же бабушкин Кайфонокривин! — Мама-а-а... Я спелая вишня... Ешь меня, Ростислав, только косточку выплюнь... — Ой, бл... Они наверняка тосковали о будущем. Как они ему научились, этому дару ненасытности? Она ведь витала в воздухе и пребывала в нём запоздалой мыслью, когда они пытались, а ведь наверняка пытались, безо всяких седативных, уснуть в армейских койках — рядами, на расстоянии, чтоб не получалось разговаривать, иначе от надзирателей, патрулирующих меж рядов коек, не было повода прижечь кнутом. Постельное бельё из фланели, как у детей, и армейские одеяла, старые, до сих пор с двуглавым рисунком. Они наверняка аккуратно складывали одежду на стулья в ногах. Складывали и ложились, пока у Бориса пробегал мороз по позвоночнику — он представил себя в этой комнате, обезличенного, набитого лекарствами по самое горло, закованного в маску Николая или Александра. И неизвестно, был ли он среди тех сомнамбул, что пали от винтовки. И лучше не знать. Мюльгаут же прохаживался мимо коек, глядя по сторонам: — Mon ami, ничего не напоминает? В твоём доме скорби были хотя бы отдельные палаты, а здесь... Ужас. Чувствуешь? Камфора и спирт, незабываемо! — он подошёл к койке, где лежало нечто под одеялом, тронул её и вскрикнул от испуга: — ОНО ШЕВЕЛИТСЯ! И снова разрыв, мерцающий у стены: — Особь следует уничтожить, — заговорил доктор Петрашков. — Мы не смогли удержать её даже в башне, и Пророк... — Уничтожить Агнца? — поразился кто-то второй. — Наследника? — Изменив процедуру, мы могли бы... — Петрашков выдержал многозначительную паузу. — Похоже на несчастный случай... И безопасно, доктор Павлов. Проклятье, нужно вытаскивать её отсюда как можно скорее, иначе её попросту убьют! Как ненужную вещь, отправят в утиль! На щеке Борис снова ощутил текущую кровь. — Mon ami... — вдруг подал голос Мюльгаут, очень перепуганный и удивлённый. — У меня очень плохое предчувствие... А что, если она уже мертва? Что если мы бродим здесь совершенно напрасно? — Нет-нет... Нет-нет-нет... Так не может быть. Это неправильно. Нет! Анна! Та женщина... Розалия Лютерман... — Той малютки больше нет! — воскликнул Мюльгаут. — Она не единственная жертва! Эта девчонка тоже попала в их сети! Младенцы для них ценнее всего, их кровь самая дурманящая! Ты же знаешь! — И то правда... Кровь в причастие, кости в просвиры, вытяжку из мозга в ладан... — повторил Борис то убеждение, которое так сильно заряжало его ненавистью к церковникам. Младенцев они буквально скармливали своим прихожанам, отчего те впадали в религиозный экстаз и накрепко привязывались к культу, становились покорными рабами. Анну похитили прям из его рук, унесли куда-то в неизвестность, где принесли в жертву их кровожадному богу, причём смерть её была долгая и мучительная. Чем страшнее, дольше и мучительнее умирал младенец, тем действеннее выходили средства дурмана. Постепенно эта жестокая мысль проникала в умы многих советских граждан, не одного Бориса. Обозлённые потерей, разъярённые отцы и матери во время Гражданской и недавней волны арестов в тридцать седьмом сами крушили церкви руками ОБХСС, тащили попов и их прихвостней в НКВД, а дальше было уже дело техники. И никто даже не подсчитывал, сколько этих мразей было расстреляно. С ними нечего было церемониться, Борис всячески отвергал предложения по пожизненной ссылке осуждённых в Сибирь, аргументируя это тем, что в лагерях они непременно соберут себе прихожан и начнут трубить о кровавой советской власти, которая их перемолола за веру. Так и есть, блять! Их перемололи за веру в кровавое божество, ради которого они готовы у людей самое ценное в их жизни отнять — их детей! Их расстреливали беспощадно, а церкви ровняли с землёй. Уничтожить их всех, зная, что на нём самом эта метка, ведь он сам в детстве причащался и вдыхал ладан. Сполна одурманился мертвечиной, а когда прозрел, было уже поздно. Он потерял дочь, которую потом наверняка скормили таким же детям, а ведь известно, что детский и старческий разум самый податливый и самый внушаемый. И не он один: все родившиеся до революции успели себя этим запятнать, успели вкусить чужой крови, и от этого их терзала жажда мести и ненависть к себе. Это было в них словно подсознательно, они не понимали, почему так себя ощущают, и прятали боль за возведением заводов и фабрик. А давать им истину надлежало по капле, чтобы они успели осознать и понять, а если влить всё сразу, так они всё и выплюнут. Советские люди восприняли страшные убеждения насчёт церкви как должное, ведь многие их родственники вроде родителей и деревенских бабушек с дедушками в открытую называли попов пауками и кровопийцами. И ведь они оказались правы! Матери берегли детей как зеницу ока и защищали от яда религии, отцы мужественно возводили вокруг Страны Советов суровую стену безбожия и давили кровопийц каблуками. Те разъярённые борцы с отравой религии, кто тоже верил в заговор Антанты и церкви против Союза, исходили неимоверным отвращением при виде крестов и куполов. Борису не нужно было много понимать в таких людях, их он видел издалека, и его самого выворачивало от отвращения при мысли о том, что он когда-то в храме целовал руки тех, кто сдирал с его дочери кожу. Все эти матери и отцы под ликованием строительства коммунизма и светлого будущего прятали раздирающее чувство ненависти к себе и мести за своих детей, строили социализм ради того, чтобы этого кошмара с причастием не повторилось больше никогда. Это объединяло ничуть не хуже, чем агитации и окна РОСТа, чем сталинские стройки и комсомол. Размышляя, Борис вдруг наткнулся каблуком на что-то круглое, отчего едва не упал. Убрал ногу и нагнулся, приглядываясь, и поднял это что-то с заснеженного пола. Круглое. Синее. В серебристой окантовке. С серебристой ласточкой, летящей вниз. С оборотной стороны — английская булавка. Лиза... — Это она потеряла, да? — Мюльгаут был уже тут как тут, любопытничал. — Да. Наверняка у неё отняли, — Борис крепко зажал брошь в руке, после чего убрал за пазуху. — Потерять её она бы не смогла. Из общей спальни они вышли в тот же центральный зал, к лифту и широкой двойной лестнице, что огибала лифт и вела наверх. Мюльгаут поспешил поскорее подняться, бегом кинулся наверх, и Борис бросился за ним. С верхнего этажа снова слышалась пылкая речь Елизаветы: — Что получил Господь в обмен на свои дары? Еву и её плод? Содом и Гоморру? Человечество наделало столько дурного, что смыть это смог только потоп! Что есть Благодать, как не новый ковчег нового времени?       Прямо напротив лестницы какую-то комнату угрожающе закрывала решётка, а коридор со свисающими с потолка лохмотьями вёл куда-то вбок. Безумное здание, безумные люди. Борис и Мюльгаут тихо шли по тёмным коридорам, замечая, как тусклый свет настенных фонарей отбрасывал на стены жуткие тени. Воздух был наполнен смрадом старого, гниющего дерева и плесени, а звук их шагов эхом разносился по коридорам. Повернув за угол, они оказались в длинном коридоре, освещённом мерцающим газовым фонарём в конце. Пол был усыпан битым стеклом и мусором, а стены покрыты толстым слоем пыли. Пришлось смотреть под ноги, чтобы не пораниться от случайного осколка. Гробовую тишину прорывали случайные звуки отдалённого стона или слабого крика, отчего Борис вздрагивал и сильнее сжимал рукоять сабли. Он первым вошёл в этот тёмный коридор, готовый ко всему. Он чувствовал присутствие чего-то в тени, присутствие, от которого у него по спине бежали мурашки. Наконец он глубоко вздохнул и углубился в мрак коридора, и Мюльгаут поспешил за ним. Коридор, казалось, тянулся вечно, и они оба продвигались вперёд с осторожностью, всматриваясь в тени в поисках каких-либо признаков постороннего движения. Подойдя к концу коридора, они вдруг услышали громкий грохот, как будто кто-то только что захлопнул дверь. Борис резко обернулся, вытащил саблю из ножен, но вдали ничего не было, только закрытая дверь, которая выглядела так, будто её не открывали уже много лет. Мюльгаут бесшумно подошёл к нему, протягивая бинты и боеприпасы. — Мы должны продолжать двигаться, — шепнул он, и руки его мгновенно опустели. Залы становились всё темнее и запутаннее, стены и полы покрывались толстым слоем плесени, а воздух наполнялся зловонием разложения. Борис слышал отдалённые стоны и шарканье ног, но не видел, откуда они доносились. Внезапно перед ними появилась фигура измождённого, растрёпанного человека, с дикими и расфокусированными глазами, в изорванной полосатой одежде, запачканной грязью и кровью. Он смотрел на них с пустым выражением лица, как будто даже не видел их. Борис замахнулся было, но Мюльгаут схватил его за плечо: — Не надо, — шепнул он. — Он нам не угрожает, ты же понимаешь... Безумец внезапно наклонился вперёд, вытянув руки, но когда он приблизился, Борис увидел, что кожа на его руках приобрела чёрный оттенок и шелушилась, ногти потрескались и кровоточили. Безумец прошёл мимо, покачиваясь и опираясь руками о всё, до чего только мог дотянуться. У самого поворота в следующий коридор сиял разрыв: — Дитя готово. Пора, — произнёс Комчак важным тоном. — Даже если мы его исцелим, вряд ли он будет слушаться, — засомневался доктор Петрашков. — Отец, ты солгал мне! — кричала Елизавета. — Он не бросал меня, это вы захватили его! Вы держите его где-то в плену и мучаете! Лжец! Лжец! Лжец! — послышался треск тока и пронзительный крик: — А-а-а! — Зачем вы ему сказали, доктор? — спросил Комчак сокрушённо. — Мой сын теперь страдает от двух недугов. От первого богомерзкая наука вылечит. Второй же — недуг духовный. Имя ему — надежда. Борис внезапно услышал вдалеке шум работающего оборудования. Это уже не любопытство, это уже шпионаж, расследование, обследование каждого закоулка. Он пошёл на звук, свернул направо, вглубь коридора и наткнулся на огромные двойные двери, помеченные табличкой: «ГДЕ МЫ ТРУДИМСЯ». Со скрипом он открыл дверь, и мгновенно почувствовал смрад сварочного дыма. Комната была заполнена верстаками и станками, и от всех них доносиился постоянный низкий гул. В центре комнаты стоял массивный устрашающий робот, тело которого было покрыто броневыми пластинами, а за спиной вились имперские знамёна. Моторизованный Император... Стены комнаты были покрыты маслом и грязью, а пол, казалось, шевелился у Бориса под ногами. Мюльгаут тоже с живым интересом рассматривал механического императора и содрогался от этой трёхметровой машины. Вдруг послышался лязг металла и чей-то плач вдалеке. Звуки всё нарастали, и крики превращались в душераздирающие вопли. Воздух пропитался насквозь запахом сварочного дыма и жира, а шум работающего вдалеке оборудования был постоянен и неотвратим. Стены и полы покрыты толстым слоем грязи, а вся комната завалена старыми инструментами, недоделанными проектами и кучами металлолома. Комната освещена яркими люминесцентными лампами, и оттого ещё тревожнее. Борис видел вдалеке фигуры, движущиеся среди техники, их лица были скрыты в тени. Подойдя ближе, он увидел, что все они двигались в унисон, резкими механическими рывками. Похоже, они что-то строили... Борис и Мюльгаут подошли ближе, и вдруг фигуры перестали двигаться и повернулись к ним лицом. Они носили белые лабораторные халаты и большие очки, чтобы защитить глаза от яркого света сварочного оборудования, и склонялись над своей работой, сжимая в руках утюги, сварочные аппараты и молотки, при этом они мерцали и дрожали так же, как и сомнамбулы в коридорах. Разве что не бормотали околесицу. Вдруг один безумец встал из-за стола, и глаза его сузились. — Что ты здесь делаешь? — зашипел он, мерцая помехами разрыва. — Тебе здесь нечего делать! Борис вытащил из-за спины винтовку и прищурился: — Я в этом доме гость, — вложил в голос весь холод и твёрдость. — У вас проблемы с гостеприимством? Человек покрылся клюквенным налётом и заорал: — Ты не имеешь права находиться здесь! Это запретная зона! В этот момент робот в центре комнаты начал двигаться, его суставы заскрипели и застонали. Его рука взлетела вверх, очень напоминая немецкое приветствие вождя, и по комнате разнёсся громкий металлический треск. Оставалось только бежать, и Борис со всех ног кинулся прочь из жуткой комнаты куда-то в галерею, где стояли на подставках готовые головы механических императоров, уже успевшие покрыться пылью. Не останавливаясь, Борис свернул в другой коридор и услышал лязг закрывающихся дверей. Распахнулась ещё какая-то дверь. Борис побежал в другую сторону и выскочил на лестницу. Но здесь уже бродили сомнамбулы, выскочившие невесть откуда, только теперь они наводили ужас своей вялостью и бездействием, словно были мертвы, но ещё сохраняли тень мысли. Зажав в руке винтовку, словно отбиваясь от невидимых призраков, крутя головой, бешено моргая и сглатывая, гоня перед собой волну клокочущей ненависти, всё время ожидая выстрелов из темноты, подальше от опасности, Борис бежал прочь, слыша позади себя стук каблуков двойника, поспевавшего за ним по пятам. Только в нише коридоров отдышавшись, оба смогли перевести дух и глянуть друг другу в глаза. Щурясь от света редких ламп, переливающихся по потолку, нишам и стенам, стараясь не смотреть друг на друга, полные сомнений и страха, были они настолько похожи, насколько может быть похож человеческий организм на живое существо. Молчание затянулось. Мюльгаут свернул куда-то вбок и вернулся с полным чайником неизвестно чего. Борис вытаращил глаза: — Ты нашёл время для чаепития? Сейчас не пять вечера, насколько мне кажется! Мюльгаут глотнул прямо из чайника, наплевав на все манеры: — Откуда ты знаешь? Часов здесь не наблюдается, да и мы с тобой не так счастливы. — Твоё цитирование Грибоедова было сейчас не к месту, — отрезал Борис мрачно. От внезапного привкуса остывшего кипятка с сахаром ему на мгновение свело горло. Относительную безмятежность нарушил выбежавший из-за поворота бешеный шизоид в маске, крикнувший во всё горло: — Мерзавец! — А МЫ ЕМУ ПО МОРДЕ ЧАЙНИКОМ! — Борис не успел осознать происходящего, как раздался оглушительный звон разлетевшейся керамики, а шизоид грузно упал на пол. Лицо его было окровавлено, осколки впились в кожу, стремительно алевшую от ожогов. Осколки от чайника и брызги кипятка разлетелись по полу. Борис от всей души понадеялся, что смерть этого безумца ему тоже привиделась, и, схватив Мюльгаута за шиворот, потащил его прочь, но тот не унимался, крича что-то несуразное: — Впереди стена, позади погоня! Но не станем мы сдаваться всё равно! Что-то срочно надо выдумать такое... Пришлось от безумцев откровенно удирать, петляя по бесконечному лабиринту переходов и коридоров. Постепенно шум погони начал стихать, чему Борис призрачно обрадовался, смутно догадываясь, в чём дело — опять у сомнамбул сработала привычка подчиняться команде, сознание которой у них было уже не развито. Бежать пришлось быстро и налегке, держа в руках оружие — сейчас такое было бы очень кстати. С каждым шагом в сознании становилось всё яснее, чем всё кончится — надо было экономить патроны и перед любым из коридоров не стрелять навскидку, чтобы было куда отступать в случае непредвиденных осложнений. Впереди замаячило обширное пространство, полное электрических ламп. Их становилось все больше, пока они не заполнили всю центральную часть зала, который казался бесконечным — казалось, им не будет конца. Далеко впереди послышались шаги, которые всё приближались и приближались, становясь громче и отчётливее. И вдруг с правой стороны зала раздался глухой и мощный раскат грома. Борис и его двойник оказались в странной комнате, где располагалось множество шкафов с мотками плёнки, столом для проявления снимков, щитком для проявки и отсчёта кадров, стеллажами с кассетами, баком с проявителем и лентой, заваленной испорченными негативами. Отсюда некуда было отступать, и пришлось уйти, побежав куда глаза глядят. Так они успели пробежать очень далеко, прежде чем гром раздался ещё раз, ещё сильнее и ближе, превратившись в непрерывный грохот, перешедший в рёв и вой, похожий на приближающийся поезд, разогнавшийся и поднимающийся в гору. Мюльгаут ни с того ни с сего схватился за висевший на стене топор и поднял его над головой. — Готтфрид, иди наружу... — Борис попытался намекнуть ему, чтобы тот уходил. — Ха-ха! Иди к чёрту! Какая ружа? Ты посмотри, что творится! Иди, говорит, наружу... Никакой ружи! Никакой ружи не будет! Двойник сделался совсем страшен в своей зловещей красоте и безумии, мелькавшем в его серебристых глазах. Казалось, эта неистощимая воля к смерти — это его подлинная суть, если только бывает такая, не зависящая от обстоятельств и обстоятельствами же воплощаемая в жизнь. Если бы в Борисе осталось ещё хоть немного человеческого, он остановился бы и начал увещевать двойника, втолковывать ему, требуя их убраться подальше в тёмные закоулки и не доводить до крайности. Но нет, человечности не осталось, осталась лишь неподвижная чёрная фигура со сверкающим топором над взлохмаченной головой и ощущение неумолимого надвигающегося кошмара, которое гонит наружу, даже если это — выход. Борис рванулся вперёд, выскочил в коридор и помчался прочь от завывающего грохота, сам не зная, куда бежит, повинуясь только какому-то внутреннему голосу. Двойник — за ним, придерживая топор у сердца. Некоторое время они бежали бок о бок, и Борис ловил, как треплются на бегу его длинные чёрные волосы, торчащие в разные стороны, словно у привидения. Вдруг стало легче, перестало мешать догоняющее эхо, стихло и всё остальное — стало казаться, будто они приближаются к выходу из кошмарного лабиринта, о котором даже и думать не хочется.       Так сложилось, что вернулись они туда же, откуда убегали — в ту самую комнату с плёнкой. Только по коридору за стеной всё ещё бродила недобитая сомнамбула, бормотавшая вполголоса всякий бред. Шаги её начали приближаться, и Мюльгаут сориентировался: — Блять, он идёт к нам, это плохо... Я прикинусь стеной, спокойно! — тут же он изо всех сил прислонился худой спиной к тёмной стене, словно хотел в ней раствориться. — Я стена, и не колышет! Я стена, я кирпич! Я снег, я плинтус! Спокойно... — выдохнул, словно успел поймать паническую атаку. — Он практически рядом со мной... Но опасность миновала, сомнамбула развернулась и ушла куда-то в другую сторону. Борис и Мюльгаут поспешили вернуться в комнату со станками и недоделанными лицами для императоров, намереваясь уже идти дальше, как наткнулись на разрыв, откуда услышали голос доктора Петрашкова: — Операция назначена на завтра. Поешь. А... Всё ждёшь, когда сюда ворвётся Давыдов и спасёт тебя? Уже полгода прошло. — Где он? — всполошилась Елизавета и тут же закричала, словно её резали живьём: — А-а-а-а! Больно! — Полгода? — Борис и Мюльгаут воскликнули единым голосом, после чего Борис с ужасом оглянулся вокруг: — Мы в болоте! — Мы в болоте! — только и смог Мюльгаут ему поддакнуть. У Бориса же после каждого ругательства в голове как набат стучал: «Ебануться. Охуеть. Пиздец. Это что, блять...».
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.