Never forgive me, never forget me
16 января 2022 г. в 21:09
Примечания:
внизу ангст, всё плохо и беспросветно. proceed with caution
С каких-то пор всё пошло крахом. Так на зубах и скрипит вперемешку с таблетками: крах, крах, крах. Может, только поэтому Джозефа и выворачивает. Не из-за лекарств.
Цезарь в последнее время всегда неподалёку, их разделяет всего одна стена. И она обожжётся инеем, если к ней приложить ладонь. Потому что по ту сторону очень холодно. Потому что там лежит человек-лето, подёрнутый льдом. Сухой, хрусткий и бледный. И это так ужасно неправильно, что хочется прямо сейчас туда вломиться и раскрошить чужое, немощное тело в костную муку. Это ведь не Цезарь, правда? Подделка. Издевательская фальшивка с родным лицом, подарочек от дьявола. Стоило бы уничтожить её и забыть. Навсегда.
Джозеф приходит каждый день. Не ждёт медсестёр, сам снимает бинты, стирает кровь с того, что осталось от его тела, не даёт появиться пролежням. Цезарь ведь больше никогда не шелохнётся. Ему и нечем, даже если бы очнулся. Ни рук, ни ног.
Это до одури горько. Каждый брошенный на него взгляд залепляет пощёчину, заставляет отплевываться надкушенным языком. Есть какая-то зверская жестокость в невозможности разменять жизнь. Джозеф отдал бы всё, но что уж теперь. Что посеял самоубийца, пожинают оставшиеся. Всегда так было.
Цезарь теперь такой слишком уж странный. Чужой, сам не свой, будто никогда его среди них и не было. Словно он не смеялся, не бил его по плечу, не подставлял своё. «Не», «не», «не». Сплошь «не». Вот и их счастливое «когда-нибудь» не горит искрами, не пылает, не слепит глаза. Оно цепями прибито к человеку на койке, и вместе с ним идёт к пучине, пропадает медленно в мутных водах. А если по-честному — просто гниёт заживо. На днях будет два трупа. Хоть вой.
Джозеф как пёс у могилы хозяина, в который раз засыпает, привалившись к его постели. Слишком зол, чтобы дать себя выпроводить. Слишком виноват, чтобы не подпускать других. ЛизаЛиза больше не плачет, поросла циничным спокойствием, будто Цезарь уже на глубине шести футов. Джозеф почти ненавидит её за это. Она-то не понимает, что люди умирают не от ран, а от невыносимого равнодушия.
Конечно, это должна быть судьба. В двадцать лет уходят только по судьбе. И, разрешись всё иначе, он увернулся бы от громоздкой ярости Джозефа, и отвернулся бы от слёз Сьюзи, и дней через сто принял бы на себя имя неизвестного солдата, когда пуля вогнала бы ему под кожу осколок креста на его груди.
Но, может быть, как Моисей разделил воды, он разнял бы невольно собирающуюся на губах нежность и ненависть, преследовавшую его много лет. И если он нашел бы силы удержаться за первое, если сказал бы: «меня это не касается», то пересёк бы океан и остался на чужой, пустой и безвидной стороне. Всегда живой.
В один из вечеров Джозеф наклоняется к нему близко-близко. Брызги от разломанной дольки апельсина взметаются в воздух, оставляют в лёгких сладкий след.
«Нет, нет» — говорит ему на ухо. «Я и пальцем не пошевелю, чтобы его тебе скормить. Давай сам».
Минута тянется долго. Это было бы чудо, если бы у Цезаря дрогнули веки. Хотя бы так. Но чудес не бывает. Он лежит в сумерках, неподвижно выступает белым по синему. Джозеф жмурится с силой, выкидывает руку. Апельсин разбивается на мякоть.
Это финал. Всё кончено, кроме зимы. А она не закончится. Никогда.