Глава восемнадцатая, из которой читатель узнает еще немного о семье Байльшмидтов
8 мая 2024 г., 00:38
— Золдат, зумка, задиться, занитар…
— Нет же, нет! — не вытерпел Иван. — С-санитар, слышите? Са-ни-тар!
— Ja, ja, занитар! — понятливо повторил Людвиг.
Иван откинулся на спинку кресла и страдальчески хлопнул себя по лбу. «Такими темпами занитар понадобится мне», — подумал он, запрокинув голову и глядя на танцующую, в сверкающих драгоценностях Саломею.
Людвиг, который с начала занятия был полон энтузиазма, вдруг приуныл, нахмурил высокий лоб и досадливо почесал в затылке. Обычно языки давались ему куда как легче, а тут совсем что-то не клеилось, хотя Брагинский, несмотря на свою враждебность и взбалмошность, оказался неплохим педагогом.
Людвиг пару раз встречался с Иваном и раньше, только это было давно — в детстве. Генрих ездил в другие страны по дипломатической службе и брал иногда с собой младшего, «послушного, примерного и воспитанного», сына. Гилберт же оставался дома, в Германии, потому что от него и там хватало головной боли. Вот так, в посольствах и на приемах, Людвиг познакомился с Иваном; он запомнил его как забитого, с вечно заплаканными глазами подростка, который боится каждого шороха. Однако теперь… теперь, пожалуй, Брагинский был даже очень — нескромен.
Правда и то, что он вырос весьма миловидным, и завитки волос так забавно закручивались у него на лбу и возле тонких ушей, и большие глаза блестели в живой влаге, как солнце — в росе. Правда, что если бы Иван был девицей, похожей на Анночку, Людвиг не отказался бы приударить за ним.
Брагинский поглядел на своего расстроенного ученика сквозь пальцы: ему вдруг даже как-то жалко стало Людвига, который всё-таки очень старался. А Иван просто срывал на нем свою злость и обиду на Альфреда: укатил к себе в Штаты, всё бросил, не попрощался и не собирается возвращаться! Чудесно!
«А вдруг Альфред по-настоящему обиделся? — подумал Брагинский, кусая губы и комкая страницу из Бодлера. — Не может же быть такого, что у него и вправду всего лишь нет денег на учебу… А про бабушку-то я и забыл его отца расспросить…»
— Иван, я не понимаю, какую ошибку совершаю. Вы можете объяснить? — спросил Людвиг по-английски; теперь-то он мог разговаривать с Иваном, потому что случайно услышал, как тот беседовал с кем-то по телефону на этом языке.
— А-а? — протянул Брагинский и покачал головой, делая вид, что не понимает.
— Вы ведь полчаса назад шпарили на нем, как на родном. Я своими ушами слышал, — стараясь сохранять хладнокровие, настаивал Людвиг.
— Не понимаю! — повторил Иван и, мельком посмотрев на надувшегося Байльшмидта, вдруг не выдержал — залился громким смехом.
В этот момент в гостиную, где сидели юноши, заглянул Генрих.
— Как я рад, что вы подрушились, рэбята! — заботливо улыбнулся он. — Вы рэшили нашать занятия прямо зейчас? Правильно! Нешего тэрять врэмя таром. А мы с Анночкой пока ешо кое-что обсудим.
Иван проводил Генриха гневным взглядом, потом — раздраженно вздохнул. «Я веду себя по-идиотски, — подумал Брагинский. — Совсем не профессионально. Пускай я и не хотел заниматься с Людвигом: всё-таки он не виноват в том, что его папаша такой придурок и кобель. Надо бы помочь ребенку… — Иван приложил палец к губам и задумался. — С чем там у немцев беды? Проблемы с глухими и звонкими согласными, что ли? А-а!.. В этой позиции, в начале слова перед гласным, в немецком языке никогда не встречается звук «с». Поэтому они его заменяет на «з», когда говорят по-русски. А звонкость звуков в немецком недостаточно звонкая для русского: нужно привлекать сонорные согласные… Вроде так. Почему-то только от этого не легче!»
— Людвиг, сейчас я вам покажу, где у вас ошибка, — по-английски обратился к Байльшмидту Брагинский; он вдруг взял ладонь Людвига в свою и приложил его пальцы к своей шее, возле кадыка. — Слушайте! С-с-с-с-санитар… чувствуете? Шея у меня не напрягается и связки не вибрируют. А теперь вот так: з-з-з-з-забор… связки вибрируют.
— Да! — обрадованно отозвался Байльшмидт, выпучив по-детски голубые, пытливые глаза и бережно сжимая белую шею с округлым кадыком и тугими, как вогнанные под кожу верёвки, рубцами.
Иван заметил, что кончики ушей у Людвига сильно покраснели — прямо как у Гилберта, когда тот смущался.
— Ну вот, теперь сами руку приложите и следите, чтобы связки у вас вибрировали, когда вы мучаете несчастного «санитара», — сказал на английском Иван.
— Хоршо! — обрадовался Людвиг и, схватив руку Брагинского, приложил ее к своей шее.
Иван рассмеялся:
— Не мою, а вашу, вашу руку!
Людвиг снова побагровел — пуще прежнего: правда, лицо у него осталось бело-мраморным, только уши и шея стали вишнево-красными.
«Может, не стоило его трогать без разрешения? — наконец осенило Ивана. — Кажется, я опять глупостей наделал! Ну почему я такой тупица?!»
Хотя эта оплошность не шла ни в какое сравнение с другими его промахами. Так, во время его первой университетской практики, когда Иван повел группу китайцев в Третьяковскую Галерею (лицезреть воочию Репина, Врубеля, Шишкина и Васнецова), студенты захотели сфотографироваться с Брагинским. Иван же на фотографии от полноты душевной обнял стоявших около него ребят, отчего те вздрогнули и сжались.
Потом преподаватель ужасно ругал Ивана: нельзя — слышишь, Брагинский? — нельзя хватать кого ни попадя! Так можно дружески обнять француза, или американца, или русского (русские, оказывается, в отличие от китайцев, любят обниматься), но не китайца, это у них не принято!
Не принято! Всё-то у иностранцев «не принято». Тут сам черт ногу сломит.
Еще одна трудность у Ивана возникла со студентом из Японии. Брагинскому всё время казалось, что этот милый, кроткий японец строит козни против него, глаза отводит или опускает, никогда-то напрямик в лицо не посмотрит. Но вскоре от старших Иван узнал, что у японцев величайшей дерзостью считается вот так запросто смотреть в глаза старшим или занимающим более высокое положение — это как если бы русский студент начал «тыкать» своему профессору. А Иван был хотя и молод, но всё же — преподаватель. Не мог этот японец, в конце концов, знать, что русские осмеливаются смотреть прямо в глаза всем, а отводить взгляд — значит: или трусом быть, или негодяем, или скрывать что-то.
Хотя лучше, чтобы как японцы, а не как американцы. Те — тоже смотрят не по-людски. Не прямо в глаза, а чуть выше глаз, около лба, отчего Иван всегда внутренне съеживался. У Альфреда тоже иногда бывал такой взгляд, но тогда Брагинский знал, что Джонс взаправду… сердится на него.
В тот раз Альфред смотрел на него именно так.
— Иван? — окликнул Людвиг задумавшегося учителя.
— Ну, с фонетической разминкой закончили! — объявил Иван. — Давайте познакомимся! Как вас зовут?
— Вы не знаете, как меня зовут? — изумился Людвиг по-английски.
— По-русски, по-русски отвечайте, я вас не понимаю, — упрямо замотал головой Иван.
— Мэня зовут Людвиг Байльшмидт, — неуверенно произнес Людвиг.
— Сколько вам лет?
— Мнэ двадцать два кода.
— Где вы родились?
— Я родилься в Гэрмании.
Иван замолчал. Людвиг перевел дух, надеясь, что больше вопросов не последует. Не тут-то было.
— Расскажите, Людвиг, о вашей семье, — попросил Брагинский и пристально поглядел на Байльшмидта. — Семья, семья.
— Я имэю… — начал Людвиг.
— У меня есть, — поправил Иван.
— У мэня ест мама, папа и… — Байльшмидт осекся.
— Брат?
— Да, старший брат. Но… — Людвиг договорил по-английски: — Был. Был старший брат. Теперь его, наверное, уже нет в живых.
— А что же с ним случилось? — поинтересовался Иван.
— Он сбежал из дома; больше мы о нем ничего не слышали, — вздохнул Людвиг. — Вам это, правда, интересно?
Брагинский пожал плечами и спросил, как бы между прочим:
— Почему вы думаете, что он мертв? А что, если бы он прямо сейчас явился бы к нам?..
— Этого не может быть, — резко ответил Людвиг. — С таким образом жизни, какой он вел… Вы просто не знаете…
— Вы что, не обрадовались бы ему? — изумился Иван.
Людвиг опустил глаза и наморщил лоб. На губах у него дрожали какие-то горькие слова. Наконец он выдавил:
— Я был бы рад, но… он столько несчастий принес нашей семье. Мать только и делала, что рыдала из-за его выходок. Потом у нее случился выкидыш, когда Гилберта обвинили в убийстве. Так она переживала. А отец ничего не жалел, чтобы его перевоспитать, чтобы его задобрить, чтобы он поступил в хороший университет… да чтоб он хоть немного взялся за ум! Психологи, репетиторы… Весь мир, кажется, вертелся вокруг Гилберта. Если вдруг Гилберт возвращался домой до полуночи или начинал ни с того ни с сего делать домашку, все кругом принимались чуть ли не стелиться перед ним: «Ох, Гилберт наконец стал примерным ребенком!» А когда я усердно занимался, отказывался от друзей, от развлечений, от любых слабостей, все принимали это как должное. Сколько бы грамот, наград и отличных оценок я ни получал, стоило Гилберту наломать дров, и все родные, как по щелчку пальцев, забывали обо мне. Избалованный самодур. Отец и мать постоянно страдали из-за него. Бессонные ночи, крики, слезы, проблемы с полицией, стыд, вечный стыд перед родственниками и друзьями. Я больше не хочу этого.
— Разве он не любил вас, Людвиг? — спросил Иван. — Он — ваш старший брат.
Людвиг сжал губы; глаз не подымал. Из кухни доносились голоса Анны и Генриха. На аналое, как домашнее животное, дремала венерина мухоловка.
— Любил, конечно, — прошептал Байльшмидт. — Когда я учился в школе, он мне всегда помогал: с химией, с алгеброй, с английским… На пианино меня учил играть. Очень радовался за меня, когда я поступил в Гумбольдтский университет. Мы с ним в церковь вместе ходили.
Иван улыбнулся, вспомнив любимую фотографию Гилберта: возле лютеранской церкви, где старший добродушно и беспечно улыбается во весь рот, а младший с серьезным и тоскливым испугом прижимается к старшему. Рука Гилберта — с длинными, нервически чуткими пальцами, какие часто встречаются у музыкантов, — лежит на плечике брата. И солнечно, и вешне, и небо — неизбывно голубое.
— Знаете, мне родители рассказывали, — Людвиг тоже улыбнулся, видя, как просветлело лицо Ивана, — что они решились на второго ребенка только потому, что Гилберт хотел брата. Он перед Рождеством писал письма к Вайнахтсману. Просил, чтобы тот подарил ему братца. Меня то есть. Смешно, да?
— Значит, он вас любит, — мягко сказал Иван. — А вы — его?
Лицо Людвига внезапно опять приняло каменное, непроницаемое выражение. Он произнес безапелляционным тоном:
— Отец сказал, что Гилберт — безнадежен. Даже если он жив, и вернется, и возьмется за ум, понадобится долгая реабилитация после наркотиков или алкоголя, потому что Гилберт наверняка уже превратился в безумца, подсевшего на какую-нибудь дрянь. Всё снова будет, как в детстве. Родители станут целыми днями опекать его, не думая о себе. В любом случае, успешным человеком Гилберт уже не станет. Он позор нашей семьи. Так отец сказал.
— Разве не главное, чтобы Гилберт был хотя не успешным, но счастливым? — спросил Иван.
Людвиг холодно промолчал.
Брагинский сидел и не знал, что́ подумать. Он был ошеломлен откровениями Байльшмидта. Людвиг, кажется, сам понял, что слишком уж разболтался, и опять мучительно покраснел — одними кончиками ушей.
Вдруг — зазвонили во входную дверь. Генрих весело крикнул: «Кого Бог посляль на такую пору?! Сиди, сиди, Анночка, я сам открою». С кряхтением Генрих отпирал девять замков на дверях. Иван обернулся: мимо проползла на паучьих лапах плачущая голова — Редон. Зазвенели, падая, цепи на дверях. Кто-то вошел, запнувшись о порог.
— О! — тихо воскликнул Генрих.
И тут раздался звук удара, грохот падающего человека и крик: «Ах ты баварское отродье! Что ты забыл в моем доме?!»
Иван вместе с Людвигом вскочили на ноги и выбежали в прихожую. Там, над опрокинутым и потирающим скулу Генрихом, стоял высокий мужчина, несмотря на болезненную худобу, сохранивший статность и гордость в осанке. Черные глаза его страшно горели, как раскаленная смола; зубы сверкали в зверином оскале.
Это был отец Ивана.