***
Патроны вещь полезная. Можно на рельсы положить. Можно в банку консервную напихать — и в костер, чтоб рвануло, как фейерверк! Можно у поселковых на курево сменять, а то и на портвейн — хоть попробовать. Можно порох из патронов достать — тоже в хозяйстве вещь нужная. А у дяди Коли, сторожа, патронов этих, как у собаки блох, немножко позаимствовать — разве преступление? С какой стороны не посмотри — а дело выгодное. Желтая Петькина голова светилась, как фонарь, даже в темноте за версту видать было. Он петлял на полусогнутых ногах по саду, успокаивая себя размышлениями о будущей наживе. Вот она — сторожка. Дверь чуть приоткрыта, внутри темно — может, и нет там дяди Коли, может, он сад обходит. А, может, спит мертвецки пьяный. Сердце колотилось как бешенное, Петька взялся за краешек двери, потянул, петли тихонько скрипнули. Темно внутри, хоть глаз выколи, ни черта не видно — как в такой темнотище патроны-то искать? Петька шагнул внутрь, присел на корточки, вспоминая, где тут что должно быть. Глаза к темноте потихоньку привыкали, кое-что уже можно было разобрать: возле окна — стол, на столе железный чайник, на стене возле двери висят на гвоздях ватники. Куча какая-то в темном углу — тряпье, наверное, свалено. Сторожа нет. Тихо. Никто не храпит. Петька прошелся по сторожке, двигаясь ощупью, понял, что кровать — в углу, там где темная куча, присел возле кровати, запустил под нее руку в поисках ящика с патронами. Темная куча шевельнулась, чиркнула спичкой. Слабенький огонёк осветил пьяное дяди Колино лицо с осоловелыми дикими глазами. Дуло ружья, направленное прямо на Петьку, подрагивало. Сторож попытался взгляд сфокусировать, но выходило плохо. Спичка потухла. Дядя Коля сказал заплетающимся языком: «Враги». Петька вскочил, рванулся в дверь, и тут ему в спину грохнул выстрел.***
Руки у отца тряслись. Он пил уже вторую кружку воды, проливая немного на гимнастерку. — Зачем полезли-то? — спросил он, наконец. — Да уж не за яблоками. — Петька угрюмо смотрел в пол. — Дерзишь. — Батя набрал третью кружку, сделал пару глотков. — Учтем. Сколько раз он выстрелил? — Ч-четыре. — Мальчишка вздрогнул от воспоминаний. Только дома, стоя перед отцом, Петька начал понемногу успокаиваться, хоть ноги и тряслись, но в голове прояснялось. Пока он от проклятой сторожки к забору бежал, три раза еще в след грохнуло. — Повезло. Даже пьяный попал бы. — Батя поставил кружку на стол. Рука по-прежнему дрожала, он стиснул её в кулак. — Чья была идея? Степкина? — Моя! — Петькин голос зазвенел, как стальной. — Понятно. — Отец грустно кивнул. — Опять храбрость лезет. Учтем. Батя встал, тяжело вздохнул, снял ремень, кивнул в сторону дивана: — Снимай снизу все. Петька расстегнул на штанах пуговицу, посмотрел на отца с удивлением. — Носки можешь оставить, а штаны, трусы — долой. — Отец засучил рукава. — Не тяни, Петь. Не пожалею. Мальчишка улегся. Батя подтянул повыше его майку, намотал конец ремня с пряжкой на руку. Прицелился поперек задницы. Бить стал сразу сильно, без предисловий. Ремень впивался в тело глубоко, границы у полос отпечатывались четкие, будто нарисованные. Застонал Петька почти сразу: так сильно отец еще не порол. Он хотел терпеть молча и мужественно, но не получалось: тело не слушалось. Мальчишка весь затрясся — то ли от боли, то ли пережитого ужаса. После десятого удара отец сделал перерыв. Закатал свалившийся рукав, дал сыну отдышаться: — Ничего, Петь. Лучше ты на меня сегодня обидишься, чем потом, по дурости своей, голову сложишь. Ремень опять пошел щелкать, раскрашивая задницу пятнами — розовыми, красными, бордовыми. Петька уже не стонал, а вскрикивал. Пару раз дернул руками — зад прикрыть. После двадцати отец опять притормозил. — Доходит до ума-то? Петька расплакался, но лицо к отцу не повернул. Стыдно за эти слезы стало самому. Так было бы красиво, молча все вытерпеть — как герой, которого пытают враги. А еще лучше — молча умереть, прямо под ремнем. Вот бы отец тогда запрыгал! Петька зарылся лицом поглубже в диван, только бы не показать отцу свою слабость. — Ненавидишь меня? — батя взялся за ремень половчее, — ничего, сынок. Лучше ты меня будешь ненавидеть, чем я тебя хоронить. Еще десять крепких ударов отец впечатал в пунцовый зад, чувствуя, что жалость начинает брать верх над страхом и злостью. Тощая Петькина задница уже смотрелась нарядно: синяки будут знатные, долго сидеть не сможет. Пусть синяки, пусть злится, пусть ненавидит! Лишь бы живой. — Погоди! — отец заметил, как Петька чуть повернулся, решив, видимо, что всё кончено. — За храбрость твою, дурную, добавка! Ремень хлестал теперь по бедрам — здесь больней, и отец руку придерживал, но полосы загорались ярче и тут же темнели, наливались бордовым. Тоже будут синяки. Пусть! Последние пять ударов, хлесткие и тяжелые, отец положил по ногам. Петька взвыл. Повернул голову. Взглянул-таки ненавидящим взглядом и тут же отвернулся. Отец надел ремень, присел рядом на диван, погладил сына по лохматой голове: — Ничего, Петь. Это пройдет. Ничего... Диван скрипнул — отец поднялся, прошелся по комнате, потом хлопнула дверь. Ушел. Оставшись один, Петька наконец заплакал — теперь можно было не стесняться, никто его слабость не увидит. Плакал горько и долго — после слез немного полегчало. Жалость к себе стала помаленьку отпускать. Отца он никогда не простит — это понятно. Больше никогда в жизни не будет с ним разговаривать, даже смотреть в его сторону не станет! Батя будет страдать, просить прощения, захочет приласкаться, а Петька будет холоден, как лед. Это само собой. Жить они будут вместе, но отца у него, считай, больше нет. Зад болел крепко. На ногах, куда ремнем попало, будто угли тлели. Петька поднялся с дивана, поскулил немного, подошел к зеркалу: зад темнел, как спелая вишня, полосы на бедрах тоже были знатные. Тяжко. Надо было одеваться, ни голым же ходить. Трусы со штанами натянул, поморщась, а вот садиться не хотелось. Ноги тряслись, задница гудела, Петька лег обратно на диван. Отца не было долго. Петька подумал о том, как они теперь будут жить раздельно. Как он будет сухо, даже с издевкой здороваться с ним по утрам. Может, даже станет говорить отцу «Вы». Мысли становились всё мрачнее. Вспомнилось, некстати, черное дуло ружья, глядящее прямо Петьке в лицо — и правда ведь чудо, что жив остался. И то, как легко Степка решил, кто стоит на стреме, а кто идет в сторожку. Конечно, Степка не виноват, но... Дверь хлопнула, отец вернулся. Петька встал, собираясь обдать его холодным презрительным взглядом, но не вышло. Лицо у отца было все в крови: губа разбита, щеки, лоб — все перемазано красным. Пока отец умывался, Петька стоял в нерешительности, не знал, что делать дальше: обиженно уйти или остаться? Отец смыл кровь, вытер лицо чистым полотенцем. Достал из шкафа коробку с лекарствами и бинтами, взглянул, наконец, на Петьку: — С дядей Колей поговорил. Поможешь забинтовать? — отец показал ему правую руку: костяшки пальцев были сбиты до мяса.***
Петька бинтовал отцу руку, а тот виновато и робко поглядывал на сына, молчал, будто подбирал слова. Наконец, решился: — Ненавидишь меня, Петь? Петька в ответ промолчал, но по лицу словно рябь прошла: губы дернулись, подбородок дрогнул. — Петь? Я за тебя боюсь. — Отец сидел, Петька стоял, завязывал узел на бинтах. Здоровой рукой батя обнял его за талию, притянул к себе и прижался лицом к Петькиной груди. — У меня, кроме тебя, никого нет, сынок. Петька шмыгнул носом и разревелся. Отец встал, обнял его осторожно, прижал к себе: — Ты меня ненавидь, если очень больно. Это помогает. Петька в ответ затряс головой: «Не хочу!». — Ничего, сынок. Ты обижайся, даже ненавидь, если надо. Только не долго. Хуже нет, когда всю жизнь ненавидишь...