Данковский жжёт документы (Бакалавр и четверо (не)приглашённых)
3 января 2022 г., 21:31
Примечания:
Бакалавру присылают из столицы чемодан бухгалтерного мусора.
В саду Омута горит бочка. На месте костра, который Данковский не то помнит, не то нагрезил себе в недалёком прошлом. Даже пепел на голой земле не убедил его до конца, что костёр действительно был, а не приснился ему в горячке. Что от твири тяжёлая голова и не легче тело под кашей лекарств не смешали все жалобы горожан, что ему приходилось слышать. «Ребёнок там плачет?», «кто-то по крышам ходит», «шепчет в щели дверей, дышит в открытые окна»… «жжёт костры».
Бакалавру плевать, был костёр или нет, был ли червь, был ли рабочий, драка или пустой разговор. Бакалавр до сих пор не уверен, что бодрствует. Он не уверен, что не заснул когда-то, может, на первый день, а то ещё до приезда. Он немного надеется, что спит до сих пор. Что ему снится Город, Многогранник и степь, что снилась болезнь и письмо Симона, все, кого он успел повстречать. Того и гляди Танатика снилась ему, там и Столица, и прозвище, имя с фамилией, посему Бакалавр предпочитает стоять без мыслей.
Данковский смотрит, как горит бочка. Ржавая и дырявая. Пару часов назад, или когда это было, он не успел договорить, а рабочий (может, тот самый?) уже катил её ко двору Омута, крошащуюся на ходу, с заводов. Огонь бередит её изнутри, и новый кусочек налёта, отслоившись, падает и исчезает. Бакалавр отправляет за ним десяток листов бумаги, и пламя стихает, накрытое куполом.
Данковский ждёт: разгорится или потухнет? Будто за прошлый час не видел этой картины десятки, если не сотни раз. Всегда разгорается, даже когда огонь исчезает совсем, прибитый бумагой, даже когда успевает пустить струйку серо-жёлтого дыма.
Задумчивый хмык раздаётся напротив, но Данковский не переводит глаза на ребёнка. Мальчишка словно тоже не знает, как придумал себя вести этот костёр, хотя он был первым незваным гостем сегодняшней ночи, придя раньше, чем собрался Данковский, и остаётся самым внимательным наблюдателем. Хмыкает Спичка. Час, а может, уже и два назад, он искал бочке место и ставил её, а сейчас помогает кормить. Когда рыжий росток прорывается сквозь бумагу, начинает толстеть и множиться, Спичка уже в десятый, если не в сотый раз комкает лист и бросает в огонь. Вот как, мол, надо, так и горит быстрее и нет опасности загубить пламя.
Бакалавру плевать. Через пару минут он опять берёт стопку и кидает как есть. Вот ещё, лист от листа отделять. Бумагой трещать по ушам. Мять день за днём, час за часом, свою прошлую жизнь, сжимать в кулаке и отпускать, пересчитывая. Счёт за первый семестр второго года. Штраф за неуплату третьего. Повестка четвёртая, пятая. Предупреждение шестое. Выплата адвокату. Траты на срочный ремонт — трубу прорвало. Не у них, но им тоже досталось. Записка коллеги седьмая. Угроза-предупреждение от кого-то уволенного. Письмо журналистов восьмое, девятое... Нет. Бакалавр берёт кипу и кидает как есть, безличным пластом.
Научрук говорил когда-то: противно — не всматривайтесь. Вы не живописец, а часовщик, вам не нужны переливы материи. Не смущайтесь и не мусольте, режьте как знаете, чётко и с первого раза. Уверены — отсекайте. Нет — проваливайте. Стране не хватает художников.
Говорил, конечно, не Даниилу. Даниил всегда резал уверенно. Вот и сейчас отрубает историю месяцами, годами, не всматриваясь в то, что видеть не хочется.
Горят документы Танатики.
Ничего важного. Ничего прорывного. Ничего, что вообще касается дела — одна бухгалтерия и безобидные переписки. Всё, что имело какой-либо вес давно (дни, недели, месяц-другой назад?) уничтожено, уничтожено не Даниилом.
Горит список покупок, однажды оставленный на тумбе прихожей. Тумба сгорела прежде вместе с квартирой, и список этот, мало имевший смысл тогда, теперь потерял его окончательно.
Данковский не обращает внимания на новую демонстрацию Спички. Спичка не обращает внимания, что Данковскому всё равно. Ему — тоже. Он пришёл совсем не к нему, а к бочке. К ночи, когда можно свободно дышать на улице, когда можно жечь костры во дворе приличного дома, бегать свободно, не опасаясь наткнуться ни на Шабнак, ни на её пажей, ни на тех, кто взялся несчастьям подыгрывать. Город ещё побаивается, не осознал до конца, что ночи стали как прежде, поэтому до сих пор они не как прежде, пустее. Спичка — один из тех, кто этим пользуется.
Из темноты появляется домовёнок, высыпает в огонь горсть земли и сухой травы, чуть не опалив руки. Две пары глаз проследили внимательно, чтобы пламя точно их не коснулось, хотя их хозяева знают: оно не посмеет. Первая пара — Спички. Вторая — не Даниила — Артемия. Он неподвижно стоит, прислонившись к забору, и его будто нет. Иногда его правда нет, потому что он засыпает, сам не зная на сколько, и засыпая ли вообще. Это он разрешил Мишке кидать в огонь мусор, только не часто, а Спичке помогать Бакалавру уничтожать бумаги. Кларе он не разрешал ничего, но она всё себе разрешает сама, хотя за весь вечер ничего такого, ничего вообще, и не сделала. Как пришла, как села на землю, голые ноги обняв, так и сидит. Качается иногда, будто сама себе песни поёт внутри. В темноте не поймёшь, куда смотрит, никто и не всматривается, она тоже, скорее всего. Самозванки вроде бы даже меньше, чем Гаруспика. Он то там постоит, то тут. То за Мишкой сходит куда-то во мрак, то возьмёт документ и будет долго в него смотреть, будто там есть, что читать. Может, снова заснул? Скомкает Спичке на радость и кидает в огонь. И всё же мало его. А Клары много, но ненавязчиво. Впрочем, навязчивых во дворе Омута нет никого. Наверное, быть и не может, ведь Бакалавру ни до кого и ни до чего нет дела.
Бакалавру нет дела, что своим костром он заведует в последнюю очередь. Нет дела, что приглашён был (хотя и это смутно, с чего бы, в знак примирения?) только Бурах, а за ним, и даже вперёд, увязались хвосты. И до Клары Бакалавру нет дела, хотя он в каком-то смысле и ждал её, знал, что придёт. Бакалавру ни до чего нет дела, кроме горящей бумаги. И бумага эта — не документы. Не прошлое. Просто бумага.
Пламя её невзлюбило, как только попробовало — так бы и бросило края обгрызать, если б не хлам, который Спичка и Мишка принесли пожечь «заодно». Хлам давно изгорел, теперь бочке дают только бумагу, и огонь неохотно, но продолжает её глодать. Может, дело в чернилах? Иногда они красят жёлтые язычки в блекло-зелёный. Часто — переливаются, будто взывают к хозяину, умоляют, чтоб в блеске он успел прочитать их последнее слово, букву хотя бы. Он не читает, не видит. Он смотрит, как рыжеет, а следом чернеет пергамент, как опадают в чащу огня омертвевшие листья или снежинки. Как недовольно бочка пыхтит, когда он кидает ей новую стопку, и как скоро огонь берётся за комки Спички или Артемия. Смотрит, как пламя радуется травинкам и листьям Мишки. Как готово оно ради них поплеваться немного грязью, или чем там его заодно сдабривают. Смотрит, как поднимается с морского дна невесомый песок, растревоженный железным прутом в руках Спички, когда тот решает, что варево пепла надо перемешать.
Пахнет не очень приятно, чем-то ненастоящим. Не так, как ожидал бы Данковский, если бы ожидал хоть чего-то. Не похоже ни на бумагу, ни на чернила, ни на пыль или конкретную химию. Однажды Мишка явно бросила в бочку твири, но Бурах не возразил, даже внимания не обратил, значит, ничего в этом не было. На мгновение запах сравнялся между Городом и двором Омута, но тут же вернулся как был.
Чемодан, забитый макулатурой, казался маленьким, но всё никак не кончался. С полупустой этикеткой, он пришёл в Город без адреса и отправителя, только с именем получателя. Даниилу Данковскому. Почерк коллеги Бакалавр узнал, хотя тот этого и не хотел — писал каждую букву против своей манеры. Его выдавали хвосты, но, наверное, только для тех, кто часто их видел. «Ты, значит, жив», — решил Данковский. Он не успел побывать в Столице, не получал никаких новостей, но был уверен, что вопрос жив или мёртв актуален для тех, кто остался с Танатикой. Когда власти жестоки, они отсекают уверенно и не всматриваясь.
Чемодан мусора не был спасением щепки горящего корабля, скорее углём, который последний матрос вручил капитану прежде, чем навсегда раствориться в порту. И с началом рассвета уголь дотлел.
Спичка, увидев дно чемодана, оживляется. Самый бодрый, он и то уже начал зевать и тереть глаза, а комки свои последнее время мнёт не из листа, а из пяти. Горят они всё ещё лучше стопок Данковского. Впервые за ночь Даниил глядит на Спичку и машет рукой, давай, мол. Тот сгребает остатки бумаг, как Данковскому кажется, со страшным грохотом, настолько шумным, что растворяется в голове. Мишку, давно спящую на плечах у Артемия, щекой утонувшую в его волосах, это всё равно не тревожит.
Спичка сверяется взглядом с Данковским и отправляет последнюю каплю в огонь. Ему бы такой чемодан пригодился, но если столичный хотел — подарил бы. Распорядился сжигать. Должно быть, и чемодан — документ в своём роде.
Бурах и отбывший хвост конца не дожидаются, Артемий кивает и получает такой же ответ. «Спасибо, что пригласил, хотя я не помню, зачем». «Спасибо, что пришёл, хотя я не помню, что звал», — это значит примерно. Артемий моргает, и это тоже что-то примерно значит, ведь Даниил приподнимает голову, бросает взгляд ему за спину, в небо. И вопреки равнодушию усталых, опухших глаз, где-то в них, под пеленой тяжёлого воздуха, который успел пропитать Данковского до костей, во мгле медикаментов, от которых нервам и крови очищаться теперь неделями, в темноте недосыпания, недоедания, потери крови… там что-то горит. От одного только беглого взгляда на Многогранник, блестящий боками из-за дымного пледа над Омутом.
Бурах уходит, уносит Мишку. Спичка явно хотел бы ещё посторожить костёр, но его нитки, должно быть, начинают натягиваться, и он вскоре тоже откланивается. Клара исчезает то до них, то после, то между сама по себе, на формальности не претендуя. Чемодан даётся огню ещё тяжелее бумаг, и Бакалавр решает, что пламя умерло окончательно. Не страшно. Дожжёт завтра вместе со всеми письмами, что наполучал за одиннадцать дней карантина.