ID работы: 11593220

nel segretto laccio

Слэш
NC-17
В процессе
автор
Размер:
планируется Макси, написано 233 страницы, 21 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
Нравится 128 Отзывы 12 В сборник Скачать

IX: Фуга

Настройки текста
Послеобеденное солнце греет, но не слепит, из-за чего пейзаж под открытым небом проникнут особыми чёткостью и умиротворением. В какой-то момент Лео с удивляющей его самого ясностью приходит на ум, что на окружающем фоне прекрасно бы звучал концерт. Ему рисуется что-то довольно простое, лёгкое и воздушное. С деликатным клавиром и умиротворяющими скрипками и флейтами. Возможно, Andante un poco adagio… В последний раз Лео поднимался на Капуцинерберг около полутора лет назад. Тогда всё вокруг густо зеленело и цвело; в воздухе плыли душистые запахи. Сейчас многочисленные деревья и кусты тянут свои голые ветки в небо и друг к другу, но больше не скрывают от взгляда листвой живописно расположившийся внизу Зальцбург. Сад разбит над старой городской стеной, на плато над городом, и укрыт уже подтаявшим за день снегом: тот выбеливает и сглаживает очертания всего — земли, перил, каменных заграждений и опустевших на зиму клумб и грядок. Неподвижный воздух подхватывает и разносит звуки шагов по расчищенным дорожкам. Прогулка выдаётся медленной, поскольку немолодой собеседник Лео бережётся после заявившего о себе недавно ревматизма. Лео не признался бы, но он чувствует облегчение, что причина ограничения в ходьбе — не он сам. Впрочем, и не будь спутника по левую руку от него, — обстановка здесь наверху побуждает замедлиться во всём, и даже дышать с размеренной осмысленностью. Думать яснее и говорить откровеннее. Так Лео решается озвучить не отпускающую его мысль. Он спрашивает с философским выражением: — У вас бывало такое чувство… что вы смотрите на ту жизнь, которая не случилась с вами? В ответ его компания издаёт смешок и весело приподнимает брови. А после улыбается ему поджатыми губами. — Вы, кажется, забыли, кто идёт с вами рядом. Я испытываю это чувство через раз, когда спускаюсь в город. — Ах, да. Ну конечно, — сухо усмехается Лео. В то время как под его собственным утеплённым чёрным плащом с поднятым воротником надет изысканный наряд, под коричневым плащом его невысокого собеседника скрывается ряса, подпоясанная тонкой белой верёвкой, перевязанной на традиционный манер. Брат Михаэль состоит в ордене капуцинов больше сорока лет. И последние пять из них — является настоятелем монастыря. Выполненное в простом и даже строгом стиле, здание этого самого монастыря ждёт их в конце дорожки. Но они уже в который раз сворачивают в сторону, вместо того, чтобы выйти к его бледно-жёлтым стенам. — А это чувство неслучившейся жизни… значит, впервые посетило вас здесь? — интересуется настоятель. — Напротив, я испытываю его каждый раз, когда прихожу к вам. — Но вы впервые заговорили об этом со мной. Значит, что-то изменилось. И, должен вам признаться, так я и подумал, как только увидел вас сегодня. Размеренный шаг Лео сбивается вместе с тем, как у него ёкает в сердце. Он строго, с нажимом делает замечание: — А вы как всегда проницательны. Пауза. Пристальный взгляд Лео предостерегает настоятеля в этот момент, и тот поднимает вверх свои сухие морщинистые руки. — Когда живёшь в постоянстве, начинаешь обращать внимание на изменения в других, — объясняет брат Михаэль, как бы обезвреживая своё любопытство. — Мне показалось, что вам захочется поговорить о своих ощущениях, раз эта тема была поднята. Но, видимо, я ошибся. Лео даёт себе время, прежде чем ответить. Он напоминает себе, что говорит с человеком, который живёт совсем иначе, чем те, другие люди внизу, и который преследует иные цели. За интересом, скорее всего, стоит искреннее участие; и, может быть, некоторая доля скуки. А Лео… В последние дни он пережил бурю в своей душе. Стоит признать, что ему хочется поделиться с кем-нибудь хотя бы частью своих мыслей. (Пусть он и опасается, насколько происходящее в нём может быть и заметно, и понятно постороннему.) Когда Лео останавливается на месте, брат Михаэль послушно встаёт рядом, выжидательно сложив руки в замок. Лео припоминает: в прошлый раз в паре шагов отсюда монахи с согнутыми спинами подстригали кустики под ярким солнцем. Сейчас же взгляду здесь не за что зацепиться. И не звучит даже и шороха. Будто всё вокруг — только ожидание и слух. Лео хмурится и колеблется, но его убеждает то, что они с его собеседником совершенно одни. Впрочем, всё же заговорив, Лео предпочитает рассуждать не об изменении в себе, а о том, о чём ему подумалось прежде. Он отчётливо произносит каждое слово, когда начинает рассказывать свою давнюю — и оттого словно бы уже и не полностью свою — историю. — При определённом стечении обстоятельств я мог бы оказаться здесь с вами, будучи одним из вас. Мой отец, Gott hab ihn selig , хотел, чтобы я посвятил себя религии. Но вместо теологии я изучил философию. Мне не отошло и переплётное дело семьи, потому что я отказался в нём участвовать, хотя и был старшим сыном. Я получил Baccalaureus здесь в Зальцбурге, однако не стал юристом, как собирался поступить далее. Вместо этого я подался в скрипачи и каммердинеры у райхсграфа. В то время в моей жизни было уже слишком много музыки. Брат Михаэль внимательно ждёт, продолжит ли он, прищурившись на солнце за стёклами своих очков. Его редкие волосы и так совсем белые, но на прямом свету они вовсе кажутся почти прозрачными. Лео не знает точно, но настоятелю должно быть уже за семьдесят, о чём свидетельствуют хотя бы глубоко залёгшие морщины, сбегающие вниз по щекам от уголков его рта. Лео думает о важности духовной жизни, когда осознаёт, что старость человека перед ним не отталкивает его так сильно, как старость казначея Фирмиана, — с его глухим бормотанием и полурастерянным взглядом. В глазах брата Михаэля нет растерянности. Они смотрят с выражением человека, который совершенно спокоен за своё понимание мира и за своё место в нём. Лео не может представить, каково это — жить жизнью, в которой тебе даже не нужно думать о своём распорядке дня, а твоя радость, твои любовь и утешение всегда могут быть найдены в Евангелии. Наверное, обычному человеку так можно прожить несколько недель или месяцев. Но на всю жизнь sich auf diesen Lebensstil einzulassen ? Это должны быть слишком лёгкие дни. Брат Михаэль изучает Лео в ответ. В конце концов, он участливо интересуется: — И музыка дала вам то, что вы искали? — Она дала мне гораздо больше, чем я мог вообразить, — признаёт Лео с чувством, но не развивает мысль. Вместо этого, он возобновляет движение по саду. Идущий рядом настоятель не выспрашивает значение его последних слов. Подумав, он снова подаёт голос и тот, спокойный и глубокий, звучит с необычайной уверенностью: — Я кое-что знаю об этом и, нет, вы не монах по духу, герр Моцарт. Вы Vordenker . И царедворец. И, судя по тому, что мне известно, вы очень хороши в том, что Господь определил для вас. Ваша же безусловная заслуга в том, что вы распознали Его замысел. Слова приятно ложатся на самолюбие Лео, и в душе он согласен с ними. Но прямо сейчас — лишь отчасти. Лео сводит брови к переносице, поднимает взгляд и обращается и к самому Небу: — Распознал ли? Внутренняя меланхолия слышимо проявляется в его голосе, но Лео не добавляет что-нибудь ещё для отвода внимания. В свою очередь, брат Михаэль оправдывает его доверие к себе, когда дальше умело переводит разговор на нечто волнующее их обоих. — Вы уж точно разобрались лучше многих людей, причисляющих себя к духовным лицам. Даже людей самых влиятельных. — Вы о Коллоредо? — Лео поводит бровью. — Это не великое достижение. Затем, они с настоятелем ещё какое-то время гуляют по двум маленьким внутренним дворам монастыря и ведут разговор о деспотии архиепископа, не признающего вокруг себя никого, кроме невежд и льстецов. С миной глубокой обеспокоенности, брат Михаэль рассуждает о том, как Коллоредо попирает ногами церковное учение. Как он вмешивается в религиозные и нерелигиозные обычаи. Как он сократил количество монастырей и закрыл некоторые братства, хотя капуцины как никто близки к простым людям и беднякам, чьи интересы как раз и занимают мысли Коллоредо, если верить официальной версии. Настоятель высказывает опасение и о том, что архиепископ однажды возомнит себя самим Папой и вовсе запретит капуцинов, как запретили орден иезуитов несколько лет назад. Лео внимательно слушает обо всём этом. Он не интересуется ни тёмными таинствами церковной мистики, ни ещё более тёмными таинствами церковной политики. Но иметь представление о ситуации вокруг никогда не может быть лишним. Лео и сам осведомлён об отдельных фактах. Верный своей необъяснимой вредности, архиепископ уже давно проявляет себя как недруг нищенствующего ордена. Так он выказывает презрение живущим здесь на территории двум дюжинам монахов уже хотя бы тем, что запретил им миссионерскую деятельность и не доверяет им дипломатических миссий от лица епископата. Более того, (об этом Лео узнаёт уже от брата Михаэля, когда тема оказывается затронута в разговоре): Коллоредо разделил прежнюю провинцию капуцинов Тироль-Зальцбург и прогнал тирольских братьев, отчего те вынуждены были искать пристанища в исторически связанном с ними францисканском ордене. Настоятель резюмирует все перечисленные им злоключения одним предложением: — Vita apostolica не вяжется с его прогрессивным видением истории. Лео усмехается. Он давно не слышал настолько сдержанную характеристику в адрес управленчества Коллоредо. — И культурная жизнь тоже, — констатирует он. — Искусство сейчас страдает так же, как и вера. Все музыканты ходят с удавкой на шее. Коллоредо хочет убрать из музыки всякую поэзию и запретить само сладкое помешательство творения. Хотя, о чём я говорю. «Хочет». Он уже это сделал. — В таком случае, я рад, что наш монастырь можем предоставить отдушину вашему сыну. И, конечно же, тому, что он по-прежнему стремится доставить радость другим своим потрясающим умением игры. — Мы оба рады быть здесь сегодня. Вольфгангу давно не доводилось играть на монастырском органе, а они ему очень дороги. У их труб есть особое звучание. Когда он говорит это, Лео приходит на ум, как много лет назад его сын не хотел вставать из-за замечательного органа от Штайна в монастыре Святого Креста. Вместо того, чтобы потребовать от него послушания, Лео сел сыграть вместе с двенадцатилетним Вольфгангом, каждый на своём мануале. Лео и самому очень понравилось, как полно артикулировал инструмент под готическими сводами. Орган был им прекрасным партнёром и украшал разыгрывавшуюся арию чистым и цветистым звучанием; таявшим в воздухе нота за нотой, но продолжавшимся в теле самыми благостными вибрациями. Вольфганг тогда повернулся к Лео по окончании игры, светло улыбнулся ему, а затем сказал об инструменте, как о человеке: Мне так нравится его большой чудесный голос! И Вольфгангу было с чем сравнивать, ведь во время своих странствий они часто останавливались в монастырях по дороге в разные города. Вдохновляясь отдельными инструментами, Вольфганг специально для них сочинял целые композиции. Некоторые он даже не просто разыгрывал для себя и тех, кто стали бы слушать, а записывал и дарил настоятелям, если те ему нравились по-человечески. Как, например, аббат Шикмайр. После недавнего разговора о Коллоредо приходящий Лео на ум бенедиктинец представляется ему чуть ли не святым. Аббат был полной противоположностью нынешнего князя Зальцбурга во всём — от его спокойной манеры, светлого тихого голоса и больших внимательных глаз под тяжёлыми веками и до его заслуг перед музыкой и театром. Шикмайр был образцовым покровителем искусств и тех, кто их развивает. Они с Вольфгангом с удовольствием вошли в число таких, кто подарили ему мессы или светскую музыку. Тогда, в январе шестьдесять девятого, Вольфганг посвятил ему симфонию, и Лео присовокупил к ней и свою собственную композицию под названием «Neue Lambacher Sinfonie». Вольфганг на своей рукописи подписался на итальянский манер: «от Синьора Вольфганго Моцарта» и Лео тоже прозвался «Леопольдо» на своём манускрипте, в тон сыну. Забытое на много лет воспоминание возвращается к нему так свежо и живо, что Лео вдруг думает о том, чтобы написать мудрому аббату, когда они с Вольфгангом вернутся домой. Да только для письма нет подобающего повода. Все эти мысли Лео занимают вовсе не много времени и предаётся им он потому, что брат Михаэль решает подкормить ворону. Та сидит на деревянных перилах, будто ждала их в этом уголке сада уже долгое время. Она смотрит на них, не шевелясь, даже когда монах решает приблизиться к ней. Брат Михаэль достаёт из кармана плаща заготовленный заранее мешочек из грубой ткани и, насыпав горсть семян себе в ладонь, протягивает пригорошню вороне. Крупная птица сперва оглядывает самого настоятеля блестящими чёрными глазами, а затем, видно, сделав вывод о его благонадёжности, ныряет клювом в предложенное угощение. На этот момент предвечерье уже насыщает всё вокруг тёплыми оттенками; каждая открытая солнцу поверхность золотисто подсвечена. И когда минутой позже ворона, клокотнув, отчего-то не взлетает, а прытко спрыгивает с перил и уходит по снегу, остающуюся за ней цепочку следов особенным образом подчёркивает заливающая их тень. — Знаете, это подводит меня как раз к тому, что я хотел вам сказать, прежде чем вы уйдёте сегодня, — замечает брат Михаэль, оборачиваясь к Лео и складывая руки в замок, после того, как он убирает мешочек обратно под свой плащ. — Если мы можем предложить вам помощь, герр Моцарт, мы сделаем это с радостью. — Это что же, вы сейчас сравниваете меня с вороной? — не верит своим ушам Лео. Брат Михаэль отвечает на его недовольный вопрос не раньше, чем, кашлянув, оглядывает его с ног до головы. Он очевидно намекает на его облачение. — Пожалуйста, считайте, что я плохо умею переходить к важным темам. — В уголке губ настоятеля обозначается добрая усмешка. Но он становится совершенно серьёзным уже на следующих своих словах. — Наш орден не имеет денег, но и не все проблемы решаются деньгами. А в некоторых других отношениях мы весьма богаты. Желание помочь тем, кто нуждаются в помощи, — одно из них. — В одном этом вашем замечании больше духовности, чем во всём дворце Мирабелль сейчас. Брат Михаэль кивает, прикрыв глаза, как бы выражая благодарность высокой оценке. Он не продолжает. — Вы предлагаете мне исповедь? — хмурится Лео и оправляет манжет. — Нет, нет. Вы неверно толкуете мою задумчивость. Исповедь будет пустой тратой времени. На самом деле, Лео уже думал об этом. Но исповедь может помочь лишь тем, кто испытывает раскаяние, а он так и не нашёл его в своём сердце. — Тем менее неловко то, что мы не можем принимать исповеди, — комментирует настоятель с полуулыбкой. — Но мы можем предложить вам душепопечение. В нашей общине есть один замечательный монах с большим опытом подобных разговоров. Он помог облегчить души уже многим людям. Лео поднимает руку, собираясь возразить. Брат Михаэль видит это и добавляет на опережение: — И все они считали, что именно их затруднение невозможно разрешить или даже назвать вслух. За словами капуцина чувствуется реальный вес. Всем известно, что орден заботится о душах всех окружающих, даже преступников и людей с расшатанным рассудком. Но в том числе поэтому Лео склонен отказать себе в поддержке монастыря. — Я благодарю вас за ваше предложение, настоятель Михаэль. Однако повременю пользоваться им. — Что же. По крайней мере, я рад, что сейчас вы не одиноки. — Что вы хотите этим сказать? — Я вижу, что возвращение вашего сына вернуло вам душевные силы. Сегодня вы ощущаетесь так, словно только-только очнулись от долгого и тягостного сна. Лео стискивает набалдашник трости в руке. Но прежде чем он мог бы закрыть тему, брат Михаэль добавляет, словно бы извиняясь за своё первое неловкое сравнение: — И вы снова стали похожи на льва. Хоть я и знаю их лишь по гравюрам и гербам. Лео хмыкает. — Однажды я видел настоящего. В венском зоосаде. — Интересно! И как прошла эта встреча? — Мы испытали друг к другу взаимное уважение, — заявляет Лео, нисколько не сомневаясь, что так оно и было. Лео тогда увидел льва, ещё даже не приблизившись к решётчатой ограде на близкое расстояние. Громадный зверь с благородным профилем лежал на сочной зелёной траве в тени дерева, а ветер шевелил его густую тёмную гриву. Лео в тот день больше всего впечатлили не мощный хребет длинного тела льва, не его огромные лапы, не внушительные челюсти или низкий, рокочущий звук, несколько раз вполсилы прозвучавший из глубины его глотки, а достоинство зверя и разумность его взгляда. Когда лев повернул к нему голову, и их глаза встретились на полминуты, Лео почувствовал себя так, будто они обменялись кивками. Это ощущалось правильно. Памятный момент распался, когда ко льву присоединился его львёнок, — он подкрался из-за спины, будучи в настроении для игры и разговора. Глаза у него были карие, с широким чёрным контуром, а оттого словно бы подведённые сурьмой. И дальше Лео поразился, насколько хорошо он понял чувства дикого зверя, когда величественная хищная харизма на его глазах уступила отцовской нежности… Остаточная прогулка не длится долго. Сверившись с часами, брат Михаэль извиняется перед Лео: ему нужно удалиться, чтобы успеть выпить лечебную настойку до вечерни с хором. Лео вежливо отклоняет приглашение на службу и на последующий за славными латинским гимнами ужин в семь часов. Настоятель соглашается предоставить Лео его собственным мыслям, но ещё упрашивает его оценить то место, где он хочет установить фигурную группу с сюжетом распятия в барочном стиле. Монастырь уже даже подыскал скульптора. После всего, оставшись в одиночестве, Лео выходит на террасу, смотрящую в направлении Запада. Год клонится к концу, и Солнце садится даже раньше обычного в их горной местности. В тёплое время года вокруг него бы стоял птичий концерт, сад бы шелестел и трепетал на ветру. Но как оно есть, Лео вместе со шпилями хорошо знакомых ему церквей становится свидетелем молчаливой кульминации заката. Горячее жёлтое Солнце возвращается за горизонт, лежащий далеко за пределами Зальцбурга и не перекрытый силуэтами Альп. Будто с кафедры, Лео открывается захватывающий вид на весь город. Внизу, буквально в нескольких домах от лестницы на Капуцинерберг, стоит уютный дом их семьи, а за ним разбиты обширные и на сегодняшний день заснеженные сады Мирабелль. Слева — чинный старый город, как на ладони, и поднимающийся над ним Фестенберг с его мощными стенами; крепость с гордостью взирает со своего трона на Капительплатц и окрестности. Всё в этой картине на своих местах. И он тоже на своём месте. В Лео поднимается порыв, который было бы невозможно выразить в чём-либо, кроме музыки или, может быть, поэзии. Зальцбург взывает к его сентиментальности, ведь этот город стал Лео родным за уже даже не половину, а за бóльшую часть его жизни. Он видел красоты Рима и Венеции, но именно здесь его дом. И он не желает себе ничего другого. …Если бы только здесь жила музыка. Чтобы вся их семья была вместе и его très cher fils мог чувствовать себя вольно, даже оставаясь рядом. Поймав себя на желании того, чтобы Вольфганг был с ним, Лео прикрывает глаза и опускает голову. Порицает себя. Уже скоро он разменяет шестой десяток, он первое лицо музыкального Зальцбурга, и все его главные ошибки должны лежать в прошлом. В этом возрасте от него требуется помогать избегать ошибок своим детям. Почему же в последние дни он кажется себе способным предать того, кого так сильно любит? Почему он даже вынужден раз за разом искать доводы, чтобы убеждать себя в преступности своих мыслей и извращённости своих чувств? А их полифоническое многоголосье тем временем только усиливается… Тяготясь всем этим, Лео смотрит внутрь себя с той смелостью, которую человек обретает только стоя под уходящим далеко ввысь небом. Лео спрашивает себя, что он знает о жизни. Что всегда позволяло ему выносить верные решения и придавало сил даже в самые трудные времена? На самом деле, Лео не нужно искать ответ, ведь он лежит в самой основе его судьбы. Чувство долга. Ведь долг — это честь. Доверие Господа. Сколько Лео себя помнит, в нём извечно было понимание, что он обязан терпеливо, настойчиво и разумно справляться с любыми вызовами в своей жизни, продолжая стремиться туда, где лежит нечто большее. Именно поэтому он сбежал из Аугсбурга в том же возрасте, в котором Вольфганг отправился в своё путешествие два года назад. Правда сам Лео никогда не вернулся обратно. И его родня так никогда и не простила ему его отъезд. Но к чему они хотели принудить его? Он оказался бы в замкнутом круге будней священника, хотя всегда был обязан прокладывать дорогу вперёд. О, стоит только припомнить! Стоит только представить, что у него хотели забрать его правду! Каким нелепым кажется, что они действительно считали, что его воля потухнет, а не заставит его вырваться через несколько лет. И пусть нелепость «аугсбургского плана» не стала его уделом, часть Лео всё ещё винит своего отца за желание властвовать над его судьбой. Вот только не лежит ли в сердце его горькой любви ещё более жестокое собственничество, которое он не признаёт за собой? Лео обещает себе, что если оно так, тогда он научит себя. Научит. Чему? Тому, что потребуется. Он воспитает свои чувства. Но для этого ему нужно сперва испытать уверенность. Лео направляется в монастырь, и с каждым его шагом в нём словно бы нарастает решительный марш. Уже оказавшись внутри, он проходит по одинаковым, скудно обставленным комнатам с белыми стенами и по памяти находит согретую очагом столовую. В комнате семеро монахов заботятся о своём телесном благополучии, сидя за столами из светлого дерева. Ещё двое заблаговременно разжигают свечи в подвешенных на цепях люстрах и в подсвечниках на столах, пусть закатного света из двух окон пока ещё хватает для освещения. Между узкими внутренними ставнями тех окон, прямо напротив входа в зал, висит полутораметровое резное распятие под надписью «I.N.R.I.». Те члены общины, кого нет сейчас в столовой, должны бы пользоваться оставшимся им по расписанию временем для себя. Многие наверняка всё ещё общаются и музицируют с Вольфгангом в капелле. Обстановка в комнате простая, но сердечная. В воздухе чувствуются запахи дров, домашней еды, а также горько-сладкие ароматы травяных сборов. Все присутствующие обращают внимание на Лео: тихий гомон разговоров замолкает, когда он вторгается в их семейный уют в своём тёмном плаще. Брат Михаэль сидит с того края стола, который ближе ко входу. Он приветственно улыбается Лео и продолжает намазывать себе на хлеб масло, аккуратно ровняя его ножом по краям. Другой монах подливает ему в кружку из высокого оловянного чайника с лиственным узором по бокам. — Снаружи уже холодает к ночи, да? Будете чай, герр Моцарт? У нас здесь есть разные травы. — Нет, благодарю. Если это возможно, позовите вашего монаха-душепопечителя. Я поговорю с ним сейчас. Настоятель как будто бы не удивляется смене его настроения. Он поправляет очки и кивает. — Кристиана? Должно быть возможно. Насколько я знаю, он сейчас в библиотеке. Старик-ревматик не хочет вставать с места и идти сам и вежливо просит того, кто сидит напротив него, позвать названного брата из библиотеки. За время ожидания Лео настойчиво предлагают сложить им с Вольфгангом с собой хотя бы немного сборов, выращенных в саду, и Лео не отказывается. И ещё, сосед настоятеля по правую руку, здоровый детина с окладистой тёмной бородой, по-детски веселится и показывает пальцем, когда видит, как белёсый паучок быстро бежит по столу между тарелок. Наблюдая за последним, Лео удивляется и хмыкает про себя. Насколько же скучно живётся здешним обитателям. Когда Лео окликают из коридора, он и брат Кристиан оказываются представлены — и предоставлены — друг другу. Они обмениваются приветствиями, и Лео сводит ладони вместе и коротко кивает. Брат Кристиан в ответ шлёт ему полупоклон. Лео не помнит его с прошлых своих посещений. Монах оказывается в теле, выше Лео на полголовы. И хотя за представлением он и утверждает, что является священником, он очень молод. Моложе Лео, как минимум, на пятнадцать лет. Лео испытывает двойственные чувства на этот счёт. Все священнослужители разные, и иногда те, что постарше, могут быть более консервативными и оторванными от жизни из-за своего возраста. А иногда — более понимающими и снисходительными из-за жизненного опыта. Так или иначе, несмотря на его возраст, на лице брата Кристиана держится вполне себе характерная мина монастырского спокойствия. — Значит, вы ищете духовной помощи? — спрашивает молодой капуцин неторопливо и отчётливо. Голос брата Кристиана очень подходит его назначению душепопечителя. Но гордость Лео всё-таки не хочет прямо давать ему утвердительный ответ. — Брат Михаэль посоветовал мне обратиться к вам. Лео уверен, что его выбор слов не остаётся незамеченным. Брат Кристиан щурит серо-голубые глаза и задумчиво проводит крупными немузыкальными пальцами по своей щетине, перерастающей в подобие бороды на подбородке. — Хорошо. Надеюсь, я действительно смогу вам помочь. Пойдёмте за мной. По дороге Лео выясняет, что не ошибся в своём подозрении: брат Кристиан перевёлся сюда из другого монастыря восемь месяцев назад. Монах приводит Лео в довольно большой, но полупустой, пропахший пылью кабинет, место в котором, впрочем, занимают только книжные стеллажи, рабочий стол и три стула, два из которых стоят у стенки. Брат Кристиан извиняется за беспорядок на столе, убирает с него наброски какой-то проповеди и расставляет обратно по местам разложенные по столешнице раскрытые книги, среди которых Лео даже мельком замечает знакомый ему сборник лауд. Затем, брат Кристиан ставит два стула в центр комнаты и разворачивает их, чтобы те смотрели в разные стороны. Это должно компенсировать отсутствие между ними преграды, как было бы в кабинке для исповеди. После он зажигает несколько заготовленных свечей, а Лео снимает с себя плащ, приставляет трость у рабочего стола и занимает предложенное ему место. Со стула он замечает единственное украшение помещения, если не считать бледно-жёлтые шторы на окне, — маленькое цветное распятие на стене. Лео перекрещивается, стараясь не дать себе в полной мере почувствовать волнение. Последние дни он просил о помощи и, может быть, это она. И, к тому же, он всегда может прервать этот разговор, если ему что-то не понравится. — Итак, начнём? — спрашивает Лео, когда монах усаживается на свой стул позади него; его голос гулко отражается от стен полупустого помещения. — Начнём, если вы готовы. — Мне известно, что это не исповедь. Но мне будет проще соблюсти ритуал. — Как вам удобнее. — Прости меня, святой отец, ибо я согрешил. — Каковы твои грехи, сын мой? — Так они переходят на «ты». Не имея под рукой трости, за которую можно было бы держаться для поддержки, Лео ощущает безвольность обеих своих рук, сомкнутых в кулаки на его бёдрах. Он не отвечает сразу, но и не затягивает молчание, а когда озвучивает свой негромкий ответ, то произносит каждое слово весомо и тоскливо. — Я боюсь причинить боль человеку, который много для меня значит. Поэтому я ищу поддержки и ясности. — От чего ты удерживаешь себя? — От того, чтобы предать его доверие. — Ты собираешься обмануть его? — Нет, — говорит Лео и повторяется. — Нет. Никогда. — Хорошо. Кто он, этот человек? Почему он тебе доверяет? Лео тихо вздыхает и хмурится. Напряжение в его бровях так и не уходит до конца разговора. Он выражается крайне аккуратно, чтобы и донести главное, и не высказать слишком много правды: — Это молодая особа. Она удивительна. Совершенно потрясающа, — Лео не замечает, что его, как ему кажется, строго контролируемый голос в этот момент обретает чувственное придыхание. — Тебе должны часто говорить такое, но на этот раз это правда. Она… преисполнена доброты и прекрасна. Бог говорит через неё так, что Его можно услышать. Если монах и испытывает какой-то скепсис относительно его слов, то совершенно не подаёт виду. Брат Кристиан неловко откашливается пару раз, по всей видимости, до того сдерживавший этот порыв из уважения. — Это звучит очень хорошо. Тогда почему ты хочешь причинить ей боль? — Я хочу? Я хочу?.. — от гнева Лео мгновенно переходит на опасный тон. — Послушай, что ты говоришь, святой отец. А затем послушай, что говорю я. Я желаю ей только всего самого наилучшего в этой жизни, как она того и заслуживает. Но дальше Лео вынужден смягчиться: впервые он должен назвать кому-то причину своих тревог. И тем самым — признать её в себе. Он смотрит перед собой и говорит, как если бы оглашал приговор для себя самого (и так это им и ощущается): — Но моё существо тянется к ней со страшной силой. И в последнее время мне всё тяжелее справляться с этим позывом. Сказанное даётся Лео как подвиг, но нисколько не впечатляет монаха за его спиной. Тот выдерживает короткую паузу как будто бы для приличия, а не из полноценного сочувствия, и задаёт свой следующий уточняющий вопрос. — Это значит, что тебя мучают какие-то неподобающие представления о ней? — Мучают, — глухо соглашается Лео. — Я понимаю… Теперь ты можешь умерить свою вину. Ведь ты пришёл сюда за помощью и избавлением от этих фантазий. А ищущий да обрящет, — напоминает брат Кристиан. Далее он предлагает первое заключение и первый совет со своей стороны. Его речь достаточно медленная, расставляющая каждый аспект по местам, и она передаёт всю размеренность темпа его внешней и внутренней жизни. — Ты зрелый мужчина и тебя прельщают её открытость и молодость, которые и делают её красоту тем более притягательной. Это богоудно — радоваться Творению. Чтобы не пятнать это благое чувство, тебе нужно лишь суметь отринуть свою похоть к этой девушке. Представь её старушкой. Не страшной каргой, не обижай её таким образом даже в своём воображении. Но представь её вышедшей из её сладкой молодости, возвращающей молодость тебе самому. По мере выслушивания Лео одолевают такие неверие и удивление, что он даже оказывается недостаточно расторопным, чтобы успеть перебить монаха, прежде чем тот заканчивает мысль. Лео сразу же возвращает их к позиции на «вы», хоть его тон и лишается прежнего уважения. — За кого вы меня принимаете? — Послушайте… — Я спрашиваю вас. Wie lächerlich ist das! Последнее, что меня интересует, — это её молодость! — Лео хочет как следует отчитать слушателя за тотальную ошибку в оценке своего характера. Но он всё же удерживает себя от такой траты времени и подчёркивает другое. — Прекрасна её душа. Ihr göttliches und menschliches Wesen. Монах реагирует на выговор себе совершенно спокойно. Удостоверившись, что Лео больше не продолжит, он спрашивает всё тем же своим размеренным тоном: — Но вас беспокоит то, что вы желаете её тело. Не так ли? Не так ли? И как будто меркнет свет на сцене, и что-то с грохотом захлопывается в темноте, эхом разнося повсюду безжалостную определённость. …Правда в том, что два дня назад, ночью, когда Вольфганг взял его за руки и заверил в своей любви, после пережитого страха потерять контроль над собой, Лео испытал сожаление, оставшись один. И не раз, и не два он прошептал в темноте своей спальни: «Плоть от плоти… плоть от плоти моей». Чтобы не представлять, что он мог бережно коснуться лица Вольфганга и посмотреть ему в глаза. Чтобы не представлять, что он мог положить руку ему под лопатки и погладить его по спине, привлекая к себе. Чтобы не представлять, что он мог нежить губы Вольфганга в поцелуе и остаться, остаться с ним на ночь. Что он мог вознаградить его преданность. От одной мысли об этом Лео снова чувствует отклик в своём теле там, где искушение сильнее всего, и закрывает глаза от стыда и горя. И это его его милый Вольфганг называл лучшим из отцов! Зажмурившись, Лео стискивает кулак левой руки и медленно, тяжело опускает его себе на бедро. Один раз. Второй. В конце концов, голос Лео снова едва слышно раздаётся в комнате: — Желаю. Весь мир затапливает тишина. А за опущенными веками к Лео после его признания возвращается всё то, что должно мучить его. Но вместо этого, он знает: каждый отложенный им про себя момент приносит ему другое чувство. Больше всего оно походит на вдохновение. И Лео не переживал ничего подобного в молодости, иначе бы он знал, как забыть об этом. Брат Кристиан снова задаёт Лео вопрос. По-прежнему безликий для него сейчас, с каждым новым уточнением он всё сильнее кажется Лео не просто случайным свидетелем его внутренней борьбы, а и впрямь той самой предопределённой помощью, о которой он просил. Правда, сам тогда ещё не представляя, готов ли он к ней в самом деле. — Вы любите свою супругу? — В новом вопросе монаха Лео слышит одновременно проверку и напоминание. — Конечно, я люблю её, — отвечает Лео с глубокой привязанностью и трепетом. — Я люблю её как свою женщину, как своего друга и как мать моих детей. И мы с ней навсегда связаны перед Господом. Я благодарю Его за неё в своей жизни каждый день. — Значит, вы и всё ещё делите с ней постель, как супруг? — Сейчас её нет рядом. — И вы томитесь по ней? — Я не знаю, — отвечает Лео на выдохе и замирает, услышав собственную растерянность. Это правда и она так легко сошла с его губ. Но как он может не знать? Он любит свою дорогую Анну Марию, и ничто не заставит его не любить эту женщину, его супругу, он не порвал с ней в своём сердце и скучает по ней ежедневно. Но он стал привыкать к её отсутствию. И иногда он ловит себя на том, что даже забывает о ней, как забывают об ушедших. Осознав это, Лео приоткрывает рот от удивления. Всё вдруг предстаёт ему по-идиотски простым и понятным. Полгода назад его потрясение было так велико, что он не оправился от известия о полусмерти Анны Марии. В своём сердце он теперь вдовец, потому что не смог бы потерять её снова. Он, не замечая этого, живёт вдовцом при живой жене, ставшей теперь призрачным голосом в его голове, который читает ему с бумаги добрые вести. Он верит своим дурным снам больше её писем… Брат Кристиан не даёт Лео задержаться на его ошеломительном осознании. Он спрашивает дальше, подспудно устраивая соотнесение: — А как долго вы знаете эту девушку? — Достаточно долго, — помедлив, отвечает Лео, но думает, что не помнит себя до их знакомства. Кажется, его и не было до обретения своего признания в помощи Вольфгангу. По крайней мере, не было той его части, которая по-настоящему важна. — И между вами никогда не возникала двусмысленность? Всё в порядке. Мне нужно идти. Резко: — Спросите у меня что-нибудь другое. Пауза. — И вы видите эту девушку часто. — Каждый день. — Хорошо. Спасибо за ваши ответы. Теперь я задам вам ещё один вопрос и попрошу вас не относиться к нему как к обвинению. Лео настораживается. Но разрешает: — Задавайте. — Эта персона, о которой мы всё время ведём разговор, — она ваша дочь? — Что?! Лео одновременно порывается обернуться и встать со стула. Он чувствует, как сердце в его груди бьётся всё быстрее и быстрее от настигающего ужаса быть почти что разоблачённым. И какие-то мгновения часть Лео ожидает, что вот-вот заиграет мрачная, обвиняющая его музыка, как если бы он был персонажем оперы; или, может быть, как в кошмаре, всё окрасится красным и тени вокруг станут глубже, превратятся в мрачные безликие силуэты и восстанут против него в возмущении. Но время идёт и ничего не происходит. Только брат Кристиан за его спиной настаивает своим земным, замедленным голосом: — Это всего лишь вопрос. — И его тон в самом деле лишён какого-либо осуждения. — Такие признания бывают. И если это всё же ваша дочь, то я не сочту вас плохим отцом. Я не знаю, каково это — иметь детей, но из того, как вы описываете, я слышу, что она почитает вас и доверяет вам, и вы наверняка сделали многое, чтобы заслужить эту любовь. Даже то, что вы пришли сюда, — это проявление заботы о ней. Лео слушает и сглатывает, ощущая, что его горло в миг пересохло. Он пытается убедить себя, что в догадке монаха нет ничего сверхъестественного. Если сложить все его ответы до сих пор, то суммой и должно было стать прозвучавшее предположение. …Но потом Лео вспоминает суть вопроса и неизбежно думает о своей Наннерль. О том, как иногда она смотрит на него с долготерпящей лаской и неизбывной печалью. О её дивной красоте, от которой у Лео подчас на мгновение сжимается сердце. О её чистейшем, чарующем и живом голосе, которым невозможно не заслушаться. О заботе и доброте, которыми она могла бы обогатить и украсить жизнь любого мужчины. Но она никогда не давала их ни одному мужчине. Кроме него. Его любимая дочь. Он так виноват и перед ней тоже. Но совсем иначе. — Вы можете не говорить мне, и всё же: вы знаете, что Бог смотрит в сердце каждому из нас. И от боли вас освободит только правда. С этим замечанием нельзя поспорить. На какие-то несколько мгновений Лео чувствует, что возникающие у него в груди слова готовы вот-вот проникнуть в мироздание. «Нет, это мой сын». Но он удерживается от того, чтобы произнести их вслух. — Я… — начинает Лео хрипло и обрывается. Его рука сама по себе тянется сжать батистовые складки его нашейного платка, как если бы его тело не хотело выпустить наружу всё то, что ещё должно последовать. — Я медленно схожу с ума. Мы близки и всё время, что я нахожусь рядом, я хочу касаться её. Из-за этого я боюсь даже смотреть на неё, если только не украдкой. Мой жестокий разум убеждает меня, что она тоже хочет… — Хочет чего? — холодно, безоценочно спрашивает брат Кристиан, будто предосудительного ответа быть не может. Некоторое время в комнате стоит молчание. Лео ищет ответ в своих ощущениях и боится того, как этот ответ определит его дальнейшую жизнь. Но когда ответ всё же находится, Лео чувствует, как внутри него свершается неожиданная алхимия чувств. Это изменение в дальнейшем слышно и в его голосе. Тот звучит обычным для него полным достоинства образом, спокойно и уравновешенно. Совсем не так, как на последних его словах. Лео уверен в своём знании. Он говорит: — Моей любви. Какой бы она ни была. Да. К сожалению, Вольфганг знает чужую похоть, он сталкивался с ней. Но куда важнее то, что он разбирается в самых чудесных и подлинных чувствах, которые и пропускает через свою музыку. И его сын всегда так внимателен к нему, что почувствовал бы по-настоящему дурное намерение под любым притворством и отстранённостью, — с той же точностью, с какой безукоризненно слышит фальшь. А Лео, он скорее ослепил бы себя, чем причинил Вольфгангу вред. Так, значит, дело всего лишь в долгом одиночестве и в запутавшейся любви, которая не умеет выразить себя? — Любовь прекрасна. Но не всякая любовь одинаково нужна, — осторожно замечает брат Кристиан. Лео обдумывает эти слова, чувствуя интеллектуальное несогласие с такой формулировкой, словно бы взывающей к спору. Он хмыкает и подмечает, не удерживая насмешку: — И всё же мы знаем, что она абсолютна. Ведь разве не всякая любовь приходит к нам из одного места, от Бога? Как философ, Лео в этом кабинете впервые по-настоящему обращается к истоку и задаётся вопросом: почему? Почему всегда, в каждом случае на Земле, каждому человеку любовь должна быть отмеряна одинаково, когда все люди разные? Есть сочинители площадных ритурнеллей, а есть гений его сына, и в них заложена совершенно разная способность понимать жизнь и разная потребность чувствовать себя любимыми мирозданием, чтобы продолжать жить дальше. И если действительно есть некий природный закон против самой возможности (здесь ход мыслей Лео кратковременно прерывается)… то отчего же он сам, человек умный, верующий и располагающий завидной чувствительностью, на месте этого закона обнаруживает в себе только пустоту, которую как может старается прикрыть запретами или заполнить виной? Брат Кристиан очевидно испытывает затруднение с его аргументацией. Ему впервые требуется время, чтобы дать ответ, но Лео уважает то, что, по видимости, его всё же стараются понять. — Но формы выражения любви, как и всё в этой жизни, должны быть уместны, — подумав, рассуждает монах. — И, если вы захотите, вы можете перевести свои неуместные порывы в такие, которые были бы уместными. — И какие же порывы вы имеете в виду? Лео нисколько не удивляется тому, что слышит дальше. Брат Кристиан по-монашески предлагает ему вложить свою энергию в прославление Господа, в работы по дому. Он мог бы и сам догадаться. С новообретённой ясностью Лео понимает, что только он сам может решить свою проблему и что он действительно способен на это. Он всё обдумает и поймёт, как именно это сделать, уже в ближайшие дни. Главное, что он знает, что любит Вольфганга и никогда не причинит ему вред. Его сердце лишь требует настройки, как за два года незаметно расстроившийся инструмент. Спустя некоторое время всё меньше интересующего Лео разговора он встаёт со стула и снимает свой плащ с его спинки. Не поворачиваясь к брату Кристиану, он обращается к монаху: — Спасибо за все ваши усилия, святой отец. Но я закончу на этом, чтобы не тратить ни ваше, ни своё время больше. Вы помогли мне там, где это было возможно. Брат Кристиан не высказывает возражения и благословляет его на прощание. Лео и впрямь чувствует себя благословлённым. Наконец-то он больше не испытывает тревогу из-за своего сына. И как неправильно было жить в ней изначально! По пути в капеллу Лео с крепнущей в убеждённость надеждой доказывает себе, что теперь у него есть и секстант, и компас. Он думает о преданной любви его прекрасного Вольфганга. Естественно, что она переходит в доверчивое и признательное желание быть ближе. Его сын устал за годы провальных путешествий, он огорчён и ограничен, а оттого ещё сильнее, чем прежде, хочет подтверждения, что он любим, и ищет контакта с отцом. И бесконечно жаль, что Лео не может дать такое подтверждение Вольфгангу, просто сказав ему это прямо; Лео мучительно неспособен к откровенности. Он чувствует себя слишком беззащитным, когда пытается выражать свои чувства, — с этим ему всегда помогала его дорогая Анна Мария. В их паре она изумительно чувствовала настроение каждого момента и умела найти самые правильные слова и жесты, как одарённая (и всегда пленительная) актриса. Лео же не умеет доверять — а зачастую даже и понять — свои чувства. Но он обещает себе, что позволит себе быть мягче и ближе к Вольфгангу. Тогда восприятие им сына наверняка разъяснится само собой. К приходу Лео в капелле уже всюду горят и колышутся от малейшего движения воздуха огоньки свечей. Стены зала белые, как и стены всех остальных комнат на территории монастыря, но много в капелле и роскошного убранства с благородными узорами и сияющей на свету позолотой. На стороне алтаря, над рядами грубых скамей высятся большие обрамлённые деревянными колоннами полотна с религиозными сюжетами, а также дюжина подписанных портретных изображений апостолов, и пророков, и Марии с младенцем. Некоторые из этих картин, как Лео говорили не без гордости, остались ещё от средневекового собора и им уже больше двухсот лет. И всё же, несмотря на всё это богатство, сосредоточенное в отдельных объектах, нигде рядом нет никакой аристократии. Напротив. Десяток монахов поёт, стоя лицом к алтарю капеллы, и их голоса в своём светлом и чистом звучании словно бы сливаются в один. Удовольствие — и от самого пения, и от их общности, и от веры — звучит как самая основа возвышенного пения капуцинов. И, говоря технически, Лео с удовольствием отмечает, что они псалмодируют правильно, со сдержанностью и умением. Фоном к хору, рельефно и выразительно, а главное, с огромной любовью, разыгрывается музыкально-тематическое построение солирующего органа. Оно упорядочивает и многократно украшает собой сплетаемое в капелле полотно звуков. Радость, заложенная в этом музицировании, избавляет Лео от всякого оставшегося самоощущения в духе Confiteor. Лео ещё около минуты не смеет прерывать всё равно устремляющуюся к концу музыку. Как только она иссякает и затихают голоса хора, то с консоли сверху раздаётся упругий от энтузиазма голос Вольфганга: — Ah, delizioso! Замечательно! — Вольфганг дважды звонко хлопает в ладоши от чувств. — Какие вы все молодцы, друзья мои! Брат Бернд, вы устали? Или вам ещё хватит дыхания на наш дуэт с трубой? Когда после этого обращения к себе монахи с раскрытыми книгами и распятиями в руках оборачиваются назад, то замечают присутствие Лео в капелле. Лео проходит на середину зала и зовёт сына. — Вольфганг. — Да, папа? — Всё это замечательно, но мы идём домой. У монастыря вот-вот будет служба и мы на неё не останемся. — Ох… Ну, тогда в следующий раз, брат Бернд! Прежде чем направиться домой, Моцарты ещё забирают передачу от душевно прощающейся с ними общины — мешочек с травами и бутылочки настоек отправляются в сумку через плечо у Вольфганга. Когда они выходят из здания, то оказывается, что небо уже налилось тёмной синевой, на смену которой в течение получаса должен бы прийти непроглядный горный мрак. К тому моменту их сопровождает единственнй монах, освещающий путь фонарём, и Лео не удерживается: как он и хотел всё прощание, он со вздохом поправляет шарф своему всё ещё приятно возбуждённому после капеллы сыну, — шарф прижало ремнём той самой съехавшей после поклонов сумки, открывая Вольфгангу шею. За воротами отец с сыном идут по голому парку уже только вдвоём; становится существенно холоднее от появившегося ветра. Вольфганг ёжится после первого же долгого пронизывающего порыва и прячет руки в карманы плаща. Свои перчатки он забыл дома. Замечая это, Лео, отказываясь принимать возражения, отдаёт сыну свои, из бычьей кожи. Те самые, подаренные ему Вольфгангом по приезду. — Да уж! — восклицание Вольфганга вырывается с облачком его дыхания. — В обед было ещё так хорошо! — Всё-таки через неделю зима. — А тебе не холодно? — участливо спрашивает Вольфганг, и Лео изнутри греет забота сына. — Уже ничего не сделаешь. Нам повезло, что идти недалеко. Дома заварим травы, которые передал настоятель. А теперь расскажи мне, как провёл время. Я же вижу, что ты хочешь. — Ах, это так очевидно, да? Вольфганг воодушевлённо пересказывает своё общение с музыкантами среди монахов — и в этот момент сын напоминает Лео себя самого до его отъезда, когда он ещё был менее серьёзен и по-юношески не скрывал самолюбования. Лео нравится это возвращение беззаботности. Он с удовольствием слушает о том, как Вольфганг пел каноны; как между делом изобрёл вариацию на Баха, когда поднялся к органу; а после блестяще импровизировал, вызвав всеобщее восхищение. — …Затем, один из духовных дал мне тему. Я повел её погулять и в середине — фуга шла ex G minor — начал играть в мажоре нечто совсем весёлое, но в том же темпе. Потом, наконец, снова вернулся к теме, но уже наоборот. — В обращении? — Да! Получилась очень достойная заготовка. — Запиши её дома. Пусть она позже ляжет во что-нибудь другое. — Я уже думал об этом. Может быть, из неё выйдет соната. Кто знает! Посмотрим! Так они выходят к той ведущей по краю плато дорожке, в конце которой появится лестница вниз. По правую руку от них открывается вид на крыши домов, во многих из которых уже горят окна. Вдалеке видно, что за краем нового города фонарщики уже прошлись по улицам, и теперь дорожка огней отражается и колеблется в текущих посреди города, зеленоватых водах Зальцаха. Лео отмечает про себя, что находиться здесь, наверху, и впрямь меняет перспективу — и на город, и на свою жизнь. Видимо, Вольфганг тоже думает об этом. Он осторожно интересуется: — Ладно, а как прошёл ваш разговор с настоятелем? Ты, кажется, остался доволен? — и стирает с носа крупную снежинку рукой в перчатке. Сверху дальше сыплются как будто бы всё более пушистые холодные хлопья, и Лео останавливается. Он показывает, чтобы Вольфганг передал ему зонт, который его сын до того нёс зажатым под мышкой. — Весьма неплохо. Он как всегда глубоко расположен к нам. — Раскрыв зонт над головой, Лео иронически добавляет: — Он даже подразумевал, что считает тебя молодым львом. Моцарты остановились под фонарём, и из-за этого полуповёрнутое к свету лицо Вольфганга наполовину ярко подсвечено, а на другую половину захвачено тенью, словно выполненное художником в кьяроскуро. (Лео отмечает себе красоту миниатюры перед ним, стараясь больше не бояться этого признания самому себе. Страх ему не поможет.) Вольфганг хмурится и поправляет: — Львом? О, нет. Я не хищник и не жертва. Я человек. — А как же закон сильнейшего? — Это не человеческий закон. Я отвергаю его, — решительно заявляет Вольфганг, качнув головой. — Мы вовсе не обязаны есть друг друга. — О, Вольфганг, — печально усмехается Лео. — Жаль, что его не отвергает остальной мир. Лео слышит, как над их головами пролетает птица, и краем глаза видит из-под зонта, как чёрный силуэт летит вниз, в лабиринт домов. Ворона. Не та ли самая? — Eh bien… Это напоминает мне слова Падре Мартини́. — Мартини? — Лео приподнимает бровь. Он никак не ожидал услышать имя итальянца сегодня вечером. — А что он тебе говорил? — Он говорил о музыке, но его слова хорошо подходят не только к ней. Он тогда учил меня контрапунктам. Мы вместе поджимали голоса. — Меня тогда не было с тобой? — морщит лоб Лео, пытаясь вспомнить. — Да, ты как раз тогда устал и приболел, и я пошёл к нему один, в виде исключения. Лео припоминает, хоть оно и было давно, а событий в Болонье было даже слишком много для одного пребывания. Лео незадолго до их поездки понял, что музыкально дал Вольфгангу всё, что мог дать, и что им нужно было идти дальше. А это было возможно только в Италии. Музыка же падре Мартини, известного и своими теоретическими работами, была написана настоящим Человеком. Лео тогда сказал Вольфгангу, что монах за несколько уроков научит его тому, что пригодится ему всегда. И меня тоже. Чтобы я мог тебе помогать в будущем, мне тоже нужно поучиться. Будем учиться вместе. Лео оказался совершенно прав в своей оценке. Носатый кучерявый монах с густыми бровями был прекрасным преподавателем, доносившим всё своё знание с подлинно итальянской страстью к музыке. Пожалуй, он был самым требовательным учителем Вольфганга. Но он и бесконечно верил в его сына, вкладывая всю душу в его обучение. Правда, на вкус Лео, Мартини временами перебарщивал с метафорами. — Падре Мартини велел мне не слушать никого, даже него самого, сравнив меня с хамелеоном. Он сказал: «Всего, что другие могут сказать, вы уже наслушались. Теперь послушайте одного себя. Нам помогают не аплодисменты, а тишина нашей души». — Вольфганг делает паузу и коротко опускает голову; на неё продолжают сыпаться снежинки. Затем, он вскидывается и пристально смотрит на Лео. Облизнувшись от волнения, Вольфганг прикладывает руку к груди и заканчивает мысль: — Я знаю, кто я в тишине моей души. Лео видит, что должен отнестись к словам сына со всей серьёзностью, — видит и в блеске его глаз, и во всём его выражении. Он негромко замечает, не без лёгкого укора и жестом приглашая сына зайти к себе под зонт: — Ты никогда не говорил мне об этом. — Как-то не было повода. В Зальцбурге начинают бить колокола, зазывая на вечернюю мессу и заодно напоминая, что им надо бы идти домой, где их ждут тепло и ужин. Пока они идут к лестнице Лео приходит на ум посоветовать Вольфгангу написать торжественную вечерню, чего тот прежде никогда не делал. До сих пор на счету его сына были только четыре литании, не считая месс, разумеется. Вольфганг обдумывает предложение и соглашается попробовать. Лео тем временем припоминает, где у них на книжных полках должен лежать набор псалмов из Magnificat. Когда они выходят к делающей поворот высокой лестнице в город, оказывается, что три фонаря, установленные на её протяжении, никто не зажёг. Видимо, Коллоредо и так тоже обозначает своё презрение жителям Капуцинерберга и их возможным гостям. Лео протягивает Вольфгангу руку и, когда тот непонимающе смотрит на него, нетерпеливо поясняет: — Держись за меня. Хочешь поскользнуться и отбить себе задницу? — Момент. Вольфганг снимает свою правую перчатку. Он отдаёт её Лео: чтобы тому не нужно было держаться за холодный металл перил. — Так будет лучше, n'est-ce pas ? При этом рука Вольфганга, наоборот, оказывается очёнь тёплой и быстро согревает руку Лео, когда Вольфганг всё же крепко берётся за него. Держа Вольфганга за руку, Лео вообще испытывает очень приятное чувство. В нём много лёгкости и какой-то освобождённости. И он ещё получает повод задуматься о нём менее чем через минуту. Моцарты уже спускаются вниз по темноте, когда в какой-то момент за их спинами раздаётся оклик. Быстро приближаются шаги. Наверху лестницы, на фоне неба, возникает тот же самый, сопровождавший их до ворот монах. — Герр Моцарт! Герр Моцарт! — Да? — отзывается Лео. Монах расторопно спускается по ступеням, а Вольфганг кричит ему быть поаккуратнее. Видимо, наученный опытом, монах держит одну руку над холодными перилами, чтобы успеть схватиться за них, если потеряет равновесие. А в другой руке он держит хорошо знакомый Лео предмет, который и протягивает ему, оказавшись достаточно близко. — Герр Моцарт, вы… Фух, вы забыли у нас… свою трость.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.