ID работы: 11593220

nel segretto laccio

Слэш
NC-17
В процессе
автор
Размер:
планируется Макси, написано 233 страницы, 21 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
Нравится 128 Отзывы 12 В сборник Скачать

ХII: Alcune variazioni per violino su «сontritos corde»

Настройки текста
Снаружи светает. Тягостно и медленно, но Зальцбург просыпается и забывает ещё одну зимнюю ночь в Альпах. В небе за окном дома по Ганнибалплатц возникает и истаивает розовая дымка рассвета, наступает новый день. И даже укрепление, скрывающее голые сады Мирабелль от посторонних глаз, перестаёт быть зловещим сооружением и становится просто стеной. За время этого изменения уютно обставленная спальня четы Моцартов постепенно освещается на прохладный манер раннего декабря. Вместе с этим зажжённые в помещении свечи теряют своё значение. Хозяин спальни встречает утро не лёжа в постели. Склонивший голову Лео сидит на краю кровати в ночной рубахе и уже надетом парике с хвостом. В комнате холодно и на худые длинные ноги Моцарта-старшего вынужденно накинут уголок одеяла, не полностью скрывающий подштанники до колена и тёплые спальные чулки. Мрачное выражение на лице вице-капелльмайстера города выдаёт, что минувшая ночь была к нему крайне немилосердна. В комнате с ним находится чужой человек. Мужчина этот ростом не выше ожидающей за дверью Наннерль и выглядит моложаво, хотя он, на самом деле, на несколько лет старше самого Лео. Вид утреннего посетителя опрятен в каждой детали — от белоснежной рубашки с жилетом под серо-синим камзолом и до аккуратной стрижки, укладывающей чёрные волосы в пробор надвое (скрывавший бы их парик, «чтобы не парить голову», покоится на туалетном столике, до того остававшемся нетронутым с отъезда Анны Марии). Глядя сейчас на этого гостя в доме Моцартов, невозможно было бы предположить, что ему рутинно приходится иметь дело с кровью, ранами и всевозможной скверной человеческого тела. Доктор Зойсс стоит рядом с Лео и, приложив три пальца к его запястью, считает пульс на протянутой руке. Лео вместе с врачом в тишине следит за движением стрелки по циферблату карманных часов, приделанных к тяжёлой цепи. Даже в очевидном нездоровьи, мокрый после лихорадки вице-капелльмайстер Зальцбурга не теряет аристократичной величавости и своей позой бессознательно показывает, что позволяет проводить осмотр, а не подвергается ему. Врач ещё некоторое время изучает своего пациента чисто механически, озвучивая одни только просьбы сделать для него то или это. Даже когда он осматривает состояние глаз Лео, то, по ощущению старшего Моцарта, смотрит словно бы сквозь него, одновременно и видя и не замечая. Когда же за рассматриванием и постукиванием сосудов на его запястье доктор Зойсс действительно заговаривает с Лео, то проявляет себя как человек, который постоянно общается с тёмным людом. А конкретнее — с людьми, за всю жизнь не слышавшими никакой другой речи кроме родного деревенского Mundart. Оттого, хоть он и знает, что обращается к представителю интеллектуального авангарда, доктор Зойсс неосознанно протягивает конец каждой своей фразы, как бы давая время расслышать. Его интонация невыразительная, но он внятно расставляет акценты и артикулирует каждое слово очень отчётливо. — Герр Моцарт, я всё время забываю кое-что у вас спросить. — Лео чуть поводит головой в качестве отклика. — Вы знали, что ещё недавно врачу для оценки пульса считалось нужным знание теории музыки? Мы ожидаем от сердец разного пульса при разном аффекте и в разном возрасте, и считалось, что музыка должна помогать определять, всё ли в порядке. Я имею в виду продолжительность ударов и пауз в биении сердца… Лео приподнимает бровь, но не делится этим своим выражением — не поднимает лицо к собеседнику. Он хмыкает и глухо комментирует: — Сразу слышно, что выдумка принадлежит врачу. В этой аналогии куда больше медицинского, чем музыкального. Помолчав, Лео заставляет себя продолжить, хотя голос в этот момент и даётся ему с затруднением. Внутренне он ожидает, что колотье под рёбрами и давление в груди вернутся к нему в любую минуту. — Но, да, я знал. Ещё Микеле Савонарола говорил об этом, — поясняет Лео. И тут же оценивает: — Пользы для медицины в таком наблюдении должно быть как от козла молока. Савонарола просто подметил, что нормальная частота пульса соотносится с двумя тоновыми уровнями из мензуральной теории. Доктор Зойсс дальше осматривает Моцарта-отца по частям, сперва никак не комментируя его ответ. Заручившись же разрешением ощупать живот Лео сквозь рубаху, он издаёт мягкое «хм» в нос. Но сразу обозначает, что эта реакция всё ещё относится к разговору: — Знаете, кажется, я сейчас припоминаю, что что-то подобное говорил и профессор Хафенреффер. Он преподавал медицину в тюбингенском университете около ста лет назад и у него была целая модель. Он попробовал переложить разные ноты на отдельные виды пульса как «сладчайшей мелодии жизни», как он его называл. Слышали о подобном? Да, Лео припоминает такое. И ворчит себе под нос, презрительно скривив губы: — Лучше бы не слышал. Полнейшая чушь. — Действительно? Вопрос такой нелепый, что Лео поднимает голову. Дальше он разговаривает с врачом, как разговаривал бы с неумным богатеем. То есть, с загнанным под терпеливую сдержанность раздражением. — Это же бессмыслица. Подумайте сами. Пульс является ритмом, но ритм — не мелодия. Я могу разыграть вам первые ноты из bourrée в нетипичном ритме, но вы узнаете музыку, потому что ноты будут воспроизведены с той же высотой тона. Ваш профессор смешал совершенно разные вещи. Надеюсь, он не делал того же с чьими-нибудь лекарствами. Лео мог бы ещё многое добавить на счёт того, что так называемая модель была притянута за уши и прямо-таки чадила музыкальным невежеством и тем ему и запомнилась. Тому Хафенрефферу уж точно не стоило лезть в то, в чём он не разбирается, ведь он, Лео, не учит анатомии… Но доктор Зойсс резко теряет интерес к его рассуждению. Он вежливо скругляет эту часть разговора: — Вот оно как. Спасибо, что разъяснили. Лео уже начал готовить свою филиппику и ему остаётся только резко испытать растерянность. Да его же… одурачили. Ну а врач, удовлетворённый, что вывел его на бодрость через объяснение, инспектирует его дальше и задаёт вопросы. Отвечая на них, недовольно поджавший губы Лео поочерёдно отрицает боль и неприятные ощущения; чувство напряжения где-либо; и спазмы в мышцах. Тогда доктор Зойсс отходит от него на несколько шагов и с иронией делает маленький жест рукой, как бы приглашая. — А теперь ваша любимая часть. Лео берётся за приставленную к кровати трость и смотрит на него исподлобья пристальным взглядом, заставившим бы многих людей невольно отступить, как перед крупным хищником. Но его врач лишь кивает ему, подтверждая, что дальнейшего не удастся избежать. Про себя Лео думает, что человек перед ним обладает столь сухим умом, что обнаружь он себя персонажем в опере, то получил бы только партию речитатива. …Однако Лео безусловно уважает доктора Зойсса как того, кто изучил своё дело со всех сторон. Будь то жидкости, ткани и органы, всевозможный химизм или медицинская техника, — его врач всегда рассуждает обо всём одинаково уверенно и при этом не применяет ни мудрёный учёный жаргон, ни шарлатанские упрощения. Более того, в своих объяснениях доктор Зойсс подчёркнуто руководствуется здравым смыслом. Так именно он переучил их семью, что нельзя, как всегда было заведено, душить жар одеялами, а надобно наоборот проветривать комнаты, чтобы угнетение организма ушло. Он объяснил это тем, что воздух необходим человеку даже сильнее, чем вода, и нельзя отбирать его у больного. Это одна из причин, по которым Лео доверяет доктору Зойссу своё здоровье. И, на самом деле, он не мог бы пожелать себе и своей семье лучшего врача в это время, когда каждый идиот считает себя постигшим науку и искусство медицины… Однако ему решительно не нравится самоуверенность, которую медик выносит из своего профессионализма. Лео долго ворчал на эту тему, пока его не остановила Наннерль («Папа, но ты сам один в один такой же!»). Ещё меньше в личных особенностях доктора Зойсса Лео нравится только то, какую важную роль он отводит разговору, помимо medicina medianica. Так и сейчас он занимается уточнением у Лео всех событий последних дней и особенно эмоционально тяжёлых переживаний радости или боли. Расспрашивает он его и о его настроениях, и снах. Хмурый Лео принуждаем делиться. Но рассказывает он сухо и обобщённо: о проблемах с начальством, о беспокойстве за детей. Чтобы врач не настаивал на разъяснениях, Лео как бы откупается от него, решив не скрывать, что три дня назад — целую жизнь назад — он на какое-то время всецело позабыл о своей трости. Нехотя, скупыми на слова отрывистыми фразами, но он сознаётся в этом своему врачу. Хоть и догадывается, какие выводы будут сделаны из его признания. Он ведь знает, где лежат интересы внимательного малорослого медика, взявшего себе стул, чтобы сесть перед ним. В медицине, как и в музыке, тоже есть своя мода и свои светила, и в своей врачебной практике, освобождённой от религиозного наставления, доктор Зойсс раскрылся Лео как виталист, а конкретнее — последователь Шталя. Его всегда особенно интересуют раздражение нервов и процессы внутри ощущающего душевного органа и думает он о них первыми, если речь не идёт об отравлениях и других очевидных хворях. Так и сейчас врач предсказуемо слышит в его отчёте нечто связанное со своим особым интересом. По крайней мере, на протяжении всего пересказа Лео доктор Зойсс прижмуривает свои большие, часто моргающие глаза со смутной обеспокоенностью на дне взгляда. (Впрочем, та является его личной особенностью, а не выражением отношения к случаю Лео.) Дослушав и дорасспрашивав, медик возвращает стул на место, к туалетному столику. Дальше он, не озабочиваясь разрешением, садится за хозяйское бюро в углу комнаты. Он достаёт из принесённого с собой саквояжа очки с круглыми стёклами, расправляет их и, придвинув свечу поближе, начинает педантично заполнять свой Arzttagebuch. Лео наблюдает за ним со своего края постели и ничего не говорит на этот счёт. Он уже знает об обыкновении доктора Зойсса, как и все прочие его больные. Врачу нужно задержаться на сказанном и записать его, чтобы сразу уложить всё в голове. Впрочем, про себя Лео подозревает, что дело не только в этом. Ему известно, что сейчас как никогда прежде популярны тома с описаниями историй болезней и подробным разбором лечения. А доктор Зойсс ведь академически образован и даже снискал некоторую известность за много лет частной практики. Он самолично упоминал Лео, что учителя, юристы, монашки, сельские священники, солдаты и другие даже пишут ему письма с просьбами посоветовать, как обойтись со своими недугами или недугами близких. Поэтому вполне возможно, что доктор Зойсс, устав от жизни в провинции, но не имея влиятельного покровителя, описывает свою работу для того, чтобы создать репутацию на будущее — и выгодно отмежжеваться от конкурентов. Ну а после резонанса у публики он вполне мог бы перебраться в богатый торговый или административный город… Так Лео рассуждает про себя, основываясь на своём опыте выстраивания чужой карьеры, пока доктор Зойсс, скрипя пером, вносит его в регистр к тысячам своих набравшихся за годы пациентов, встретивших счастливый или горький конец под его наблюдением. Задумавшись об этом, Лео не может даже близко предположить, что именно пишут о его «случае». Он только знает от самого врача, что никто в его записях не называется поимённо; зачастую пациенты вовсе определены инициалами. Так или иначе, доктор Зойсс тратит на протокол гораздо больше времени, чем после — на то, чтобы озвучить Лео свои предложения. Не поворачиваясь к нему, медик с шорохом листает страницы своего журнала и советует Лео не покидать постель в течение этого дня, но обязательно несколько раз растереть ноги, чтобы не нарушалось кровообращение. Если же Лео почувствует себя лучше за ночь, то уже завтра ему стоит выбраться на короткую, до получаса, прогулку. Объясняется это тем, что с его историей жалоб ему противопоказано мало подвигаться. Есть риск потерять подвижность. Когда Лео не слышит продолжение мысли в течение полуминуты, то понимает, что его врач считает, что сказал достаточно. Сам Лео, раннее утром пережив и боли, и немалый испуг, не согласен на такое резюме. О чём и даёт знать жёстким, напирающим тоном, всё ещё не веря, что медик решил разобраться с ним так коротко: — И это всё, что мне может сказать ваш эскулапический оракул? Его насмешливая формулировка бросает вызов, но доктор Зойсс за столом только издаёт смешок и усмехается себе под нос. Его короткий взгляд в сторону Лео говорит о том, что Моцарт-старший мог бы весьма ему импонировать. Если бы не был его пациентом. — Герр Моцарт. Вы наблюдаетесь у меня уже год и девять месяцев. Я как раз сейчас сверяю все ваши жалобы. Стало ли вам лучше за прошедшее время? Не стало. Ведь я обнаруживаю себя несущим службу у вашей постели сегодня первым делом с утра… Объяснение прерывается: Лео ударяет тростью об пол. — Не играйте со мной в игры! — властно рычит Моцарт-отец. Обострившаяся хрипотца в его голосе выдаёт и усталость, и нервное напряжение. — Просто скажите, что я должен делать на будущее, чтобы то, что было с утра, не повторилось. Доктор Зойсс не поворачивается к нему. Он откладывает свой журнал, пальцем поправляет очки на переносице и отклоняет голову назад, давая себе время для ответа. Он прикрывает свою прежнюю краткость объяснением: — Я упомянул это сейчас потому, что вы и так знаете всё, что я могу вам порекомендовать. Но вы же не станете следовать моим рекомендациям. Однако не беспокойтесь, это не весь объём моей помощи. Я ещё напишу рецепт и проинформирую ваших домашних о диетических и терапевтических мерах, которые рекомендую вам для восстановления. Этого должно быть достаточно. Едва дослушав, Лео выговаривает с резкостью стегнувшего кнута: — Какая дерзость. Вы решили обойти меня в моём же лечении? Да вы обязаны мне подробнейшую консультацию своим не дешёвым тарифом! — Пауза. Вслед за ней Лео озвучивает угрозу, впрочем, не называя её прямо: — Разумеется, если вам дорога репутация честного человека. Вы слышите меня? На последних словах Лео делает резкий выпад указательным пальцем. Он рассчитывает на то, что доктор Зойсс не даст вменять себе, что наживается на претерпевающих страдания. Так и происходит. Врач снимает очки и поворачивается на стуле. Его крупные, прямые и узнаваемо немецкие черты вроде бы и не искажает никакая сильная эмоция, но в то же время Лео замечает, что своими словами на короткое время заставил проступить желваки на пригожем лице напротив. Теперь доктор Зойсс наконец смотрит прямо на Лео. Он задирает подбородок и со значением, быстро подбрасывает брови. — «Лечении»? — Врач делает вопросительный жест к Лео. — А чем вы, собственно, больны, герр Моцарт? Медик смотрит на него с живейшим интересом, часто моргая. А сосредоточенно нахмуренный Лео какое-то время пытается осознать его наглый и… абсурдный вопрос. Его врач не Kurpfuscher. В том, что он только что спросил, должен быть какой-то смысл. — О чём вы ещё… — начинает Лео. Доктор Зойсс спокойно поднимает раскрытую руку, останавливая его. В своём продолжающемся удивлении Лео позволяет себя прервать. — Погодите, герр Моцарт. Вы сами не знаете ответ. Поэтому сперва послушайте меня, раз так хотите знать моё мнение. Я обещаю, что разъяснюсь вам во всех необходимых подробностях. Снова пауза. По какой-то причине выражаемые человеком напротив собранность и разумность не дают Лео ни почувствовать нетерпение, ни разозлиться. Он облизывает губы и делает едва заметный кивок, заверяя в своём внимании. — Говорите. — Сейчас Моцарт-старший звучит скорее снисходительно: — Я слушаю вас. Дальше врач разворачивает свой стул к Лео, снова садится на него и сцепляет руки с аккуратными ногтями в замок между коленей. Он обращается к Лео всё тем же прежним, тихим и ровным, не повышающимся и не ускоряющимся голосом. — Хорошо. Я много думал о вашем случае и должен сказать, что ничто не берётся ниоткуда и ваши жалобы тоже. Обычно наследственность проявляет себя не просто у детей одного с больными пола, но даже в одном с ними возрасте. В вашей семье, насколько вам хватает памяти, ни один мужчина до вас не болел ни сердцем, ни ногами, ни желудком, и уж тем более всеми тремя разом, как подразумевает характер ваших жалоб. Значит, дело не в дурной крови и ваш недуг — это либо следствие перенесённой инфекции, либо вашего образа жизни или образа мысли. Мы исключили инфекцию. Что до вашего образа жизни — хоть вы и не работаете в поле, вы работаете много. «Неумеренно» будет здесь подходящим словом. Это в целом свойственно всем людям желчного типа, а уж в вашей желчности сомневаться не приходится. И при избытке жёлтой горячей желчи вы слишком мало едите, что крайне вредно для организма. Зато вы постоянно нервничаете, потому что находитесь на руководящей должности. Мой врачебный опыт показывает, что часто именно неправильное направление душевных сил влияет на нарушение функций органов. А сила вашего темперамента мне знакома. Я чувствую её даже сейчас, когда вы смотрите на меня. И эта сила должна быть вложена в направлении возмещения утерянного, в соотнесение и укрепление разрозненного, в отказ от вредоносного. Не в боли в вашем теле и муки вашей души! Нет. Стойте. Я сейчас закончу и дальше выслушаю вас. Вы можете отказаться от моих услуг на будущее, если вам так будет угодно, но это не изменит того, что ваша мрачная меланхолия создана вам самим. Именно поэтому вы можете хоть каждую неделю выпивать по бутыли Essentia dulcis, но боли будут дальше возникать из ниоткуда, пока вы не станете давать себе укрепляющие впечатления. В самых неумеренных количествах. Радость, надежда и безвредное удовольствие питают душу. Sie sollen den Affect der Liebe in sich rege machen. Попробуйте поливать больной цветок уксусом и посмотрите, как скоро он умрёт вместо того, чтобы оправиться. …Всё время монолога Лео держится за набалдашник трости; ищет, но не находит в ней достаточную опору. И неотрывно смотрит на врача из-под сведённых к переносице бровей. Ведь доктор Хельмут Фридль Зойсс не целитель коровьими лепешками, не измеритель головы и не прорицатель мочи, не цыганин, зычным голосом втюхивающий свои чудо-снадобья на рынке, взобравшись на скамью с ногами, и не какой-либо ещё Medikaster, подвергающийся осмеянию в сатирических журналах. А значит, Лео вынужден допустить это про себя, вероятно, он прав. И на моменте этого допущения Моцарт-старший думает кое-что с необъяснимой уверенностью: ранее рука с пером перенесла на жёлтую бумагу приговор его ситуации, в котором содержались два созвучных латинских слова: «contritos corde». И если оно действительно так, то Лео не знает, что мог бы возразить на правду. Уже знакомый с особенностями доктора Зойсса по их прошлым беседам, Моцарт-старший ожидает, что, разошедшись, его врач перейдёт на план фундаментальных значений и заговорит о соотношении Бога, человека и природы. Но тот удерживается в рамках индивидуальных рекомендаций. — Не запирайтесь сами и не запирайтесь в этой комнате. Гуляйте почаще, когда остаточные боли уйдут. Только одевайтесь тепло. И гуляйте не один. Проводите больше времени с родными людьми. Да, вашей супруги нет рядом. Но у вас есть остальная ваша любящая семья. Теперь я знаю даже вашего замечательного сына, с которым желал бы познакомиться при иных обстоятельствах. Nie habe ich ein Kind gesehen, das mehr Empfindung und Liebe vor seinem Vater in seinem Busen trägt als ihr Herr Sohn. Он так переживал за вас, что я даже вспомнил собственного отца… Лео смотрит в пол перед собой, вспоминая испуг Вольфганга. Подтверждая ранние слова врача, в груди у него тотчас заново обозначаются отголоски той скованности, от которой он не мог ни вдохнуть, ни пошевелиться. Когда утром случился его приступ, Вольфганг действительно был ни жив ни мёртв. Он весь побледнел, стал казаться меньше за спиной подбежавшей к кровати отца Наннерль и сперва смотрел на державшегося за грудь Лео в постели с такой пустотой во взгляде, словно не дававшая вздохнуть боль была его собственной. Возможно, он вспомнил, как у него на руках едва не скончалась мать. Потом Вольфганг как будто резко очнулся и с дёрганностью в каждом движении умчался собираться в синих довосходных тенях, между делом спрашивая адрес доктора Зойсса. Прежде чем выбежать на улицу, он ещё вернулся в спальню к ним с Наннерль и Терезой, чтобы сжать пальцы Лео в своих, очень тёплых, и сказать ему голосом, который чуть срывался от эмоций, но в целом был проникнут твёрдой уверенностью: — Папа! Папа, я побежал за врачом, но сейчас вернусь. Всё будет хорошо! Смотри за ним хорошо, слышишь? Я сейчас вернусь. А когда он ушёл, к Лео вдруг вернулась память о грушевых деревьях, которые остались в английском саду за океаном и, наверное, до сих пор баюкают ветер в ветвях. Его боли на тот момент были такими сильными, а дыхание давалось ему так тяжело, что Лео допустил, что Господь вот так, без предупреждения, даже не послав ему предчувствие, позовёт его в Вечность уже сегодня, не дав ещё раз увидеть рассвет в любимом городе. И единственное, что показалось Лео по-настоящему страшным и несправедливым в моменте той трагической убеждённости, единственное, за что он готов был бороться с Небом и отчего застонал вслух, — мысль, что он оставит своего любящего сына-гения одного на Земле. Одного в вульгарной комедии жизни. Что подведёт его снова и даже никогда не услышит его чудесную немецкую оперу. Лео молча отпускает врача жестом. Не дождавшийся громовой отповеди доктор Зойсс удивлённо кивает самому себе и дальше со стуком возвращает на место хозяйский стул. Собирает свой медицинский скарб обратно в саквояж, звонко щёлкнув застёжкой. Берёт с туалетного столика свой парик и тут же расправляет его на себе, встав перед зеркалом. Краем глаза Лео видит, как уже на выходе из комнаты врач шлёт ему уважительный полупоклон, придерживая край камзола свободной рукой. Он сообщает Лео, что изложит свои рекомендации его домашним и повелит не беспокоить его ещё хотя бы два часа, потому что ему нужно поспать. И вдруг доктор Зойсс кое-что вспоминает и даёт ему своё последнее напутствие: — И вы же музыкант, герр Моцарт. Почаще слушайте приятную музыку. Медик закрывает за собой дверь, оставляя Лео в одиночестве. Тогда к Моцарту-старшему возвращаются верные тени сомнений. — Музыка, — выдыхает Лео полушёпотом. — Всё и всегда было ради неё. В полной тишине спальни стены отражают его голос так, будто он находится на сцене. И, как вышедшая из-за кулис актриса, ослабленному Лео предстаёт супруга. С полной достоинства осанкой, с величественной посадкой головы, Анна Мария выплывает к нему из воображения такой же, какой он видел её в последний раз. За исключением единственной детали — призванный Лео призрак жены не облачён в винно-пурпурный плащ поверх её любимого тёмного платья. И в руках её нет покрытой цветочной вышивкой дорожной сумки, которую она прижимала к ногам, когда прощалась с ним у открытых дверей диллижанса тем разделившим их промозглым осенним утром. Лео поджимает губы. Даже его фантазия не верит, что женщина его жизни могла бы направляться в Зальцбург. Или что Анна Мария стала бы двигаться хоть куда-то из места, отдых в котором всецело заслужила, два десятилетия мироволя его амбициям. От этих мыслей в душе у Лео словно бы печалится — и корит его с барочным драматизмом — целый ансамбль струнных. Остановившаяся в нескольких шагах от него Анна Мария шлёт ему протяжный взгляд и вздыхает. Склонив голову на бок, она воркует с ним тоном увещевания: — Дорогой мой муж. Доктор прав. Лео не смотрит на неё, но знает, что образ его жены плавно разводит руки перед собой. После этого она спрашивает его, подбадривая через насмешку, как часто делала в жизни: — Что ты можешь сделать из этой комнаты? Лео медленно поднимает на неё взгляд. В ответ его госпожа Моцарт поджимает уголок губ и приподнимает тонко нарисованные брови, отчего над правым глазом у неё обозначаются две милые Лео морщинки. Умные глаза Анны Марии блестят так нужным ему оптимизмом, как неизменно было во всех тяжёлых ситуациях прежде: в застрявшей ли зимой карете посреди нигде или после смерти принца Конти, когда все концерты в Париже отменили, срывая их планы на выступления детей. Эта воссозданная память о поддержке находит на нужду Лео, отзывается в нём сентиментальным узнаванием. И тогда воображаемая Анна Мария продолжает, но уже нравоучительно: — Ну же. Не губи себя, Леопольд. — Она сцепляет руки в замок, растирая себе основание большого пальца на правой. — Ты всегда слишком строг с собой. Принимаешь всё слишком близко к сердцу, а ведь некоторые вещи не зависят от тебя. Не дождавшись ответа и на это, жена пробует воззвать к нему с другой стороны: — А дети? Они не готовы жить без сильного отца. Тем более, после… Анна Мария подносит руку к груди, прикасается к кресту на шее, умолкая и прикрывая глаза. После секундной паузы она вздыхает и сквозь усилие доканчивает мысль: — Того, что произошло. Этот аргумент неизбежно затрагивает причину его недуга, заставляя Лео поморщиться. Тогда образ жены спешит перевести его внимание на другое. — И как бы там ни было, вспомни того мужчину, который покорил меня, — подсказывает Анна Мария и коротко поднимает вверх указательный палец. — Он прошёл через многое и всё равно верил в себя почти до безрассудства. И со временем ему удавалось всё! Даже то, во что невозможно было поверить. В этот момент на её лице выписана гордая улыбка, а в глазах у неё поблёскивает озорная искра из их молодости. Но Лео не чувствует того, что должен бы испытывать к своему представлению. Он считает себя слишком преданным, а потому качает головой и негромко, но отчётливо спрашивает то, что хотел спросить уже несколько месяцев: — Как здоровье баронессы Франкинг? Выражение Анны Марии меняется. Она округляет глаза и смотрит на него с приоткрытым ртом. Не зная, чем возразить, она в растерянности тянет к нему руку по-театральному грациозным движением. Вживую она могла бы подойти к нему и положить свою ладонь ему на щёку в столь дорогом Лео жесте заверения в любви. Но она недосягаема, и он сам растравливает себе утрату, делая вид, что это не так. Лео с болью отворачивается — и от своего фантома, и от мыслей о поддержке от Анны Марии. — Я выслушаю тебя… но когда ты будешь здесь. На этом его разговор с самим собой заканчивается. Лео просто не знает, что жена бы сказала ему, как бы объяснилась. Она всегда умела находить нужные слова, — но до сих пор они так и не прозвучали. А он сам не может представить себе её саму и её образ мысли во всей подобающей сложности. Годы прошли с их последнего разговора лицом к лицу. Лео закрывает глаза в непонимании и скорби. Почему она просто не здесь, не с ним, раз она осталась жива? Восемнадцать месяцев ожидания дались ему невыразимо легче, чем шесть, проникнутых знанием, что она могла бы уже быть рядом и делить с ним каждый новый день, половиня печаль и удваивая радость. И как же его мучает вопрос, только заостряемый каждым новым письмом из Визбадена с описаниями процедур и прогулок, завтраков и катаний на лодочках. (Вернётся ли?). Если бы она только сказала ему, что он больше не заслуживает её верность, он стерпел бы это. Стерпел бы даже отсутствие объяснений. Простил бы ей многомесячную задержку с признанием правды, лишь бы наконец-то получить свою определённость. Ведь внутренне он уже уверился, что впредь никогда не ощутит на себе ласковое прикосновение жены, укреплявшее его полжизни. С заново поднимающейся и уже застарелой тоской, Лео думает о том, что могло бы вернуть Анну Марию в Зальцбург и в его судьбу. И вдруг осознаёт, что дети наверняка расскажут ей об утреннем инциденте. Если так — подвигнет ли это её приехать домой скорее? Но какой же он муж и какая она жена, если заставить их воссоединиться может только чувство жалости?.. А ведь они не просто заключили брачный контракт des Vernunftcharakters. Нет, они осознано вступили в два таинства одно за другим — в помолвку и венчание. Разумеется, то было давно. Они тогда были молоды и не знали, как много событий войдут в «на всю жизнь». Но Лео навсегда запомнил, как подававший большие надежды дворцовый и камерный композитор Леопольд Моцарт вкладывал всю веру в брачный союз навсегда, когда нежно держал руки своей невесты у алтаря. Уже вот-вот его Анна Мария напротив смотрела на него с упоительной, чуть насмешливой нежностью, а он полагал себя самым благословлённым из людей, стоя под лившимся из окон апсиды белым светом. И вместо слов священнослужителя тот Лео слышал тонкую и чистую, протяжную мелодию скрипки внутри себя. Она давала голос счастью и будто бы эхом поднималась к самым терявшимся в вышине сводам и отражалась в величественных стенах зальцбургского городского собора. Но где же эти двое супругов сейчас? Держась за трость обеими руками, Лео встаёт с места. Он накидывает халат, лежащий тут же рядом в изножье, и пересекает спальню, чтобы налить себе воды из графина, а после умыться от пережитого страха. Но его останавливает вид собственного отражения в высоком зеркале над камином. Лео заключает, что выглядит как человек, созданный для страдания. И мрачно ухмыляется своему двойнику. Не нужно быть дорогим врачом, — нет, достаточно не быть слепым идиотом, — чтобы видеть, что он так извёлся за эти дни, что ему только и оставалось слечь. Но кто на его месте чувствовал бы себя иначе, имей он хотя бы половину сердца? Так Лео снова обращается к тем мыслям, из-за которых не мог уйти в спокойный сон всю прошлую ночь и несколько ночей до этого. Умывшись и снова сев на край кровати, вице-капелльмайстер Зальцбурга спрашивает себя: не наказывают ли его за его амбиции, чтобы он лучше берёг тех, кого любит и перед кем ответственен? Ведь он не раз подводил их всех к пределам возможного и раньше. Хотел ли он слишком многого и слишком скоро? Безусловно, он всегда желал сыну и его гению только лучшего. Внутри него и сейчас говорит чувство, что Вольфганг, пусть проживший уже несколько красочных жизней благодаря ему, может просто не успеть реализовать весь свой талант, настолько тот огромен. Время нельзя растрачивать впустую. И особенно время молодости, ведь упущенное не вернётся. Так должен ли он опрокинуть всё то, во что верил всю свою жизнь, назвав его губительным? Но как же так! В его решениях им никогда не управляло лишь тщеславное отцовское стремление выразить себя через детей. И уж тем более он никогда не желал Вольфгангу смертной славы. Нет, ведь Вольфганг по-настоящему божественен. Он создаёт целую музыкальную вселенную, какую хочет слышать сам, рисует звуками целый мир. А вот их век, при всей своей просвещённости, всё так же сковывает любую творческую судьбу кандалами, относя творцов к слугам. За десятилетия в музыкальной сфере Лео досконально изучил её порядки и особенности самого времени, в котором живёт. И за всё время своих попыток обустроить Вольфганга он не раз столкнулся с препятствиями от благородий и других властьимущих, когда те не давали дарованию его детей вознаграждение или вовсе были готовы из зависти бросить на угли всю его семью, как чёртов импресарио Аффлизио, когда-то настроивший против них весь императорский двор. Но в этот момент времени все внушающие ненависть и презрение лица сложились в одно — в лицо зальцбургского князя, с его лишённым и намёка на человеческую сострадательность взглядом и брезгливыми складками у рта. И если прежде Лео почувствовал бы смирение перед чужой, даже бессердечной властью, то сейчас он вынужден задаваться вопросом: неужели слово Бога так сильно отличается от того, что Он говорит без слов, от Его музыки? Почему Его очевидный (всем слышный) посланник не заслуживает защиты? Да, перед собой Лео признаёт, что усомнился даже в основе основ — в христианской доктрине. Его добрый, храбрый, старательный сын заслужил самое высокое обхождение! Что мог Вольфганг сделать в этой жизни, чтобы стать достойным страдания? Sein Herz ist so rein, so kindlich, so aufrichtig! И если страдание действительно должно исцелять, как говорит Церковь, то единственное, от чего оно исцелило Вольфганга, так это от радости. Лео теперь никогда не забудет, как гладил любимое лицо на подушке, сам едва справляясь с тем, чтобы оставаться спокойным снаружи, потому что Вольфганг нуждался в его спокойствии. И как сын лихорадочным шёпотом попросил не покидать его. И как Вольфганг прижался к нему как к единственному, что заслуживает доверия в этой жизни. И как, обнимая его в ответ, Лео дал бы что угодно, лишь бы забрать случившееся себе, перенять на себя. Невидимая скрипка качает боль внутри него и он снова, снова принимается искать свою ошибку. Ведь если для живых есть справедливость, — а верить в другое отвратительно и прямая дорога к французским циникам, — то выход из ситуации с письмом Коллоредо должен был быть. И если не три дня назад, то за неделю или за месяц. За полгода или ещё раньше — до начала разъездов Вольфганга. Прежде он утешал себя мыслью, что если бы был в Париже на месте его матери, то смог бы уберечь сына от грязных лап аристократии. Он винил себя тогда лишь за то, что не был рядом. Но на проверку он и в собственном городе обнаружил себя бесполезным и беспомощным. Он пренебрёг предчувствиями их обоих! Он сам отпустил Вольфганга из дома, хотя должен был запретить. Он должен был просто потребовать подчинения своему жизненному опыту. Но не смог не довериться Вольфгангу — и это вместо того, чтобы проявить строгость и снова взять на себя ответственность за его судьбу. А всё, кажется, потому, что незаметно для себя стал слишком часто воспринимать Вольфганга как равного, а не как подзащитного. Как друга. Как другое. Вольфганг же хотел спасти их всех и не мог оценивать здраво. Если бы только у них больше времени, то они бы додумались, что ему надо было сказаться больным. Ведь это совершенная обыденность в зимнюю пору, когда распространяются сезонные болезни. Так они смогли бы выиграть время, подумать вместе, как отвести… Отвратить… Лео старается не гадать, но всё равно неизбежно думает о совершившемся насилии. Он мучает себя мыслями о том, что было или не было, хотя про себя понимает, что сама грязь не важна. Важно лишь то, что его необязательность (Я буду твоим щитом) равняется соучастию. Оставляющему его со знанием, что он не смог защитить своё дитя, своего бедного мальчика. И будто смычок взмывает вверх со штрихом, заставляя протяжно взвыть несколько струн внутри. В эту минуту Лео испытывает зависть к женщинам, которые хотя бы способны выплакать своё горе. Всё, что остаётся ему, — это в какой-то момент от холода вернуться под одеяло, чувствуя себя внутренне застывшим. Недосып, болезнь и усталость забирают его в сон почти на шесть часов. За это время Лео коротко просыпается всего раз, когда Церковь Троицы по соседству начинает заливаться колокольным боем и, призванная шумом и узнаваемая Лео по переваливающимся шагам, Тереза заходит в спальню, чтобы закрыть окно и тихо оставить что-то на тумбочке с другой стороны кровати… К тому моменту, как Лео просыпается по-настоящему, часы на стене смещают свои стрелки к обеденному времени. В комнату к нему уже вошла Наннерль с подносом. Дочь, не таясь, хозяйничает у него в комнате и пока ещё только едва приоткрывшему глаза Лео элементарно приятно наблюдать с подушки такой домашний вид перед собой. Он решает, что Наннерль отменила дообеденные уроки, потому что сейчас одета не для приёма гостей: в своё любимое домашнее коричневое платье с завязанной на груди накидкой на плечи и в чепец с розовой лентой, не скрывающий и половины её густых волос. Поставив поднос на бюро, Наннерль оборачивается и бросает взгляд на него. Лео удивляет то её выражение, которое предшествует другому, возникающему уже когда дочь замечает, что он смотрит в ответ. На какую-то секунду Лео кажется, что Наннерль будто успела повзрослеть за утро. Но, обращаясь к нему, она смягчается, снова становясь самой собой: — Папа! Проснулся? Я принесла обед. Уже скоро середина дня, тебе нужно подкрепиться. Поднимаясь на постели, Лео чувствует, что проснулся уже не совсем разбитым, но его всё ещё одолевает слабость. Заметив это, Наннерль бросается на помощь — подаёт и помогает надеть халат. — У тебя здесь так холодно! Давай разожгу камин? — В холоде лучше думается, — ворчит Лео. Он держит в уме цены на древесину и решает, что сможет потерпеть ещё какое-то время. — А ты не простынешь? Тогда поешь и обратно в кровать, хорошо? Когда Лео садится обедать, Наннерль принимается переменять несвежие после его лихорадки простыни, чем заслуживает благодарность вслух. Она принесла ему с собой обед из двух блюд, одно из которых — это наполненная до половины глубокая тарелка с крепким мясным бульоном, чей бодрящий запах уже разносится по комнате. В Лео даёт о себе знать аппетит. Ему действительно нужно восстановить силы после пережитого за утро и все последние дни. — Итак, моё здоровье, — заговаривает он за бюро, заправляя салфетку за ворот. — Что вам о нём сказали? — Ну-у. Доктор Зойсс посчитал, что раз ты спорил с ним, то всё должно быть не так уж плохо. Тебе нужно просто много отдыхать. — Наннерль перестаёт возиться с постельным бельём, чтобы перечислить, загибая пальцы одной руки другой: — А также сбалансированное питание, регулярное движение и умеренность во всём, связанном с напряжением. — Что ещё он сказал? Так пока Лео ест свой суп, Наннерль садится на заправленную кровать и, сложив руки в замок характерным жестом, перечисляет ему рекомендации врача. Тот посоветовал приправлять горячую еду порошком из острых корней для розжига аппетита; напоминать ему пить воду в больших количествах; и дважды в день отпаивать его «винным чаем», — смешением вина, трав и пряностей. Ещё доктор Зойсс предложил им попробовать давать ему несколько укрепляющих настоев на выбор. А в качестве полноценного лекарственного средства прописал порошок номер тридцать пять с уточнением для аптекаря увеличить дозу какого-то ингредиента на пять грамм сверх обычного рецепта. Он так же разрешил принимать его как Latwerge, и потому Тереза смешает ему лекарство с мёдом уже сегодня вечером. Слушая дочь, Лео не упускает из виду, что Наннерль может и удерживать от него какую-то часть правды. Сказал ли им врач о причине его недуга? Вероятно, в самую первую очередь, ведь они естественно спросили его о причинах приступа. Что же. По крайней мере, медик честно отработал свои деньги. Вопреки всем очаровательным уговорам со стороны дочери, Лео хватает лишь на то, чтобы начать жаркое. Зато у него появляется интерес к тому, чтобы отвлечь себя от тревог — заняться чем-нибудь полезным и стимулирующим. Лео обращает внимание на печатные издания, раннее оставленные Наннерль у него на столе. Их пришло немало за последние дни, пока ему не здоровилось. Всё-таки конец года не за горами — время публикаций итоговых ежегодников и последних выпусков прочей периодики. Впрочем, оглядывая свои выписки, Лео замечает уловку дочери. Он делает замечание: — Это только журналы. Где письма? — А… — Наннерль на секунду замирает. — Ты уверен, что тебе стоит их читать? То есть… что-то изменится, если ты подождёшь один день? — Изменится? Наклон Земли может сместиться, а я узнаю об этом последним. Он настаивает на своём, и Наннерль приходится уйти за почтой. За время её отсутствия Лео замечает, что действительно замёрз, — и накидывает себе на ноги одеяло из шкафа, а чтобы согреть руки зажигает свечку. Все свежие вести приходят в трёх конвертах от самых разных отправителей. Пока Лео читает, Наннерль не уходит из комнаты, как если бы следила за его реакцией. Лео ничего не говорит ей на этот счёт. Тем более, что ему не хочется оставаться одному. Из первого письма Лео узнаёт, что Чеккарелли со следующего года предложили место в венецианском театре. Это большой повод для радости — и признание на итальянской сцене превосходной техники и красоты пассажей и трелей друга их семьи, и то, что это признание даёт надежду и Моцартам тоже. Читая про потенциальный новый ангажемент кастрата, Лео с ясностью думает, что не только хочет, но и в самом деле надеется через год податься в Италию. Они могли бы снова отправиться туда вместе с Вольфгангом. Тем более, что его тоже наверняка обрадуют новости от Франческо: они весьма дружны и, со слов самого Вольфганга, состояли в регулярной переписке всё время его отъезда. Уже в другом письме к нему обращается Робиниг. Он сообщает Лео, что его знакомые изведали для него музыкальную обстановку в Мюнхене. После празднования именин сам Лео попросил друга-предпринимателя навести справки про текущее положение дел в городе на Изаре. А всё потому, что ситуация с девчонкой Веберов не отпускала его, как ещё долго беспокоит неприятный укус насекомого. За чтением доклада Лео приходит к выводу, что в Баварии они не извлекут для себя никакого преимущества. Двор Мюнхена переполнен, а князя-стяжателя не волнует музыка; умереть же в скором времени он не должен. По всему выходит, что даже если бы Вольфгангу удалось заполучить там какое-то место, то пришлось бы рассчитывать на оклад в шестьсот, самое большее — семьсот флоринов. И как бы он мог позволить сыну оставаться у швабов за такие деньги? В Зальцбурге четыреста или пятьсот флоринов позволяют жить на широкую ногу, но шесть или семь сотен в Мюнхене…! Лео знает ситуацию с расходами там на месте и сам, по прошлым годам. Всё musikalische Societät Мюнхена вынуждено растрачивать треть своего заработка на поддержание собственной представительности. А расходы на жильё? Нет, он никогда бы не разрешил Вольфгангу согласиться на мюнхенский оклад меньше, чем в тысячу флоринов. Поддерживать же его сам из дома он точно больше не сможет. Ему обязательно нужно облегчить разросшееся бремя долга. Стоит Лео подумать о деньгах, как у него начинает болеть голова. Да, если бы с ним что-то случилось сегодня утром, то осуществился бы и его страх умереть с долгами — и что про них узнают, а половину имущества детям придётся спустить на выплаты займов, хоть многие бы, наверное, и простили им проценты. Пока что никто не в курсе про точные суммы его задолженностей, кроме Буллингера и собственно тех, к кому ещё он обращался в Зальцбурге. Поэтому нет. Разумному человеку приходится принимать во внимание все возможные последствия, и есть сотни вещей, которые составляют решение. Лео ни в коем случае не хочет, чтобы Вольфганг оставался в услужении их мучителя хоть сколько-нибудь дольше необходимого, но здесь он ощущает границу своих возможностей. Всё же он ответственен и перед дочерью тоже. Возможно, на этом моменте ознакомления с корреспонденцией в его лице что-то меняется. По крайней мере, Наннерль, как чувствуя, встаёт с кровати. Она занимает место позади него и заботливо кладёт ему руки на плечи, чуть наклоняясь к Лео из-за левого. — Кто-нибудь пишет что-нибудь хорошее? — Чеккарелли должен на днях вернуться из Италии. — Это же замечательные новости! Напиши ему, чтобы сразу зашёл в гости! Будем снова устраивать игровые вечера, как в прошлом году. — Только теперь ещё и с твоим братом. — …И пусть приходит на Рождество и Новый год вместе со всеми остальными! — Ему бы не возвращаться, а так и оставаться там до весны. Венецианцы предложили ему хорошее место. Но пусть лучше вернётся и до того времени составляет компанию всем нам. Про себя Лео думает о том, как это должно быть удобно, когда есть Родина, на которую всегда можно вернуться. И это — как раз перед тем, как он взрезает конверт с самым тяжким письмом. Впрочем, в конце концов, именно оно парадоксально приносит Лео облегчение. Его никогда не подписывающийся друг сообщает, что на днях Россия выступила против имперского захвата Баварии. Кроме того, к заинтересованным лицам просачивается всё больше сведений о том, какие новые формы обретает прусско-саксонский альянс. Сведения эти не могут не тревожить, как тяжёлый низкий звук, вибрирующий в костях: «…Чтобы саксонцы не смогли вылезти из седла, в которое забрались, труппы, которые уже стационированы на месте (тридцать тысяч человек!), фактически взяты в заложники. Оттого и сторожами оружейных складов всегда выставляют саксонца и прусса, узника и его надзирателя. Ты наверняка догадываешься, что на этом фоне во дворах неспокойно. Многие лютеранские и протестантские графы в своих резиденциях осведомлены о подготовках в Дрездене, но сохраняют молчание, а остальные просто лишены выбора, потому что очевидно связаны с Пруссией, — как Швеция, Ганновер, Хессен, Брауншвайг и прочие. Леопольд, я не вижу смысла пугать Тебя, но прошу отнестись к моим словам со всей серьёзностью: нам предстоят тяжёлые времена…» Лео читает и читает, но в какой-то момент его силы заканчиваются. Однако он делает достаточно выводов о главном и не нуждается в дальнейших подсказках. Вице-капелльмайстер Зальцбурга соотносит ценные сведения не как политик, а всего лишь как здравомыслящий человек. Но даже в таком рассуждении опасные аспекты ситуации в Европе встают перед ним во весь рост. Лео коротко откладывает письмо, не выпуская его из руки. Да, всё это ещё пока далеко. Вот и безоблачный зальцбургский день за окном спальни отказывает себе в какой-либо срочности, и слышно, что городские птицы беззаботно переговариваются между собой снаружи. Но этот безмятежный мир вокруг становится эфемерным для Моцарта-старшего. Он складывает политическую мозаику и в этот момент куда реальнее его комнаты ему предстаёт шествие солдат под неумолимый, голый ритм барабана, под музыку, лишённую музыки. Лишённую вообще каких-либо чувств, кроме чувства долга. Это звуковое сопровождение ведёт карнавал в военных униформах разных расцветок. Впрочем, цвета не имеют значения, ведь в представлении Лео они неумолимо истираются не знающим отличий, беспощадным красным светом. Наннерль пробует узнать у него, что в письме, но такие новости — не для того, чтобы делиться с дочерью. Лео отсылает её заниматься своими делами, чтобы хорошенько всё обдумать одному. На вопрос об ужине он рассеянно отзывается, что не выйдет сегодня из комнаты, сам же думая о совсем других вещах. Одно цепляется за другое, цепляется за третье. Если русские выдвинутся, на них нападут турки. Если Пруссия будет дополнительно усилена Швецией или Ганновером, то Франция пошлёт договорные двадцать пять тысяч человек на защиту интересов Империи, и все знают это. Если принц Хайнрих с его армией попробуют вторгнуться в Баварию через Штраубинг и им это удастся, то уже Испания и Португалия вступят в противостояние. И станет война. Война, война везде — в Империи, в Богемии, в Мэрене, в Шлессии. Воображаемые Лео пехота и кавалеристы шагают на месте, но их шаг постепенно ускоряется под наступательное crescendo. Затем, благословлённые на смерть останавливаются, вскидывают оружие. На всё опускается мрак. И тогда барабаны смолкают. На их место заступает тонкая военная флейта. Она не обманывает, не чеканит пунктирные ритмы, не насвистывает бодрящий мажорный марш, а медленно, тревожно подготавливает к совсем другой музыкальной теме. Она обещает жатву. …Нетрудно догадаться, что на фоне всех этих вероятностей всю зиму каждый двор каждого правителя будет прикладывать все силы, чтобы предотвратить кошмар. Его корреспондент пишет, что графы Баварии и Пфальца уже отправились в Вену. А если так, то там готовится решение — большой план обмена территорий, которым заткнут прусского короля и всех, кто попытается попрать равновесие в Европе. С этими мыслями управляющие всем фигуры появляются и в воображении Лео. Властителей не опознать в темноте, видны только их руки с перстнями. Сквозь их пальцы сыплются монеты, сыплется песок — время. Лео не хватает осведомлённости, но он знает, что Богемия, Франция и Империя постараются остаться обезопашенными от Пруссии. Империя может прибрать себе Баварию на условии, что её граф тогда что-то отдаст Голландии. Сложные договорные соглашения будут выстраивать мосты к миру и, может быть, даже успеют. Так или иначе, жизнь готовит либо огромные перемены, либо страшный хаос, в который будут вовлечены все власти. И тогда сильным мира сего будет уж точно не до музыки и композиторов. Одному Богу известно, как именно всё случится. Но эпоха делает разворот, и нужно переждать её в спокойной, никому не нужной провинции. Лео чувствует уверенность, которую не ожидал почувствовать в ближайшее время. Обстоятельства сделали выбор за него, и он не может больше совершить ошибку. Зальцбург — самый лучший угол, чтобы без каких-либо тревог пережить назревшую опасность. А это значит, что Вольфгангу придётся оставаться дома ещё хотя бы пару лет. Они как-нибудь разберутся с Коллоредо, если тот вообще не потеряет к ним интерес после своей победы. А если же мечты снова резко ударят Вольфгангу в голову и он попытается сняться с места раньше времени, Лео своими руками сгребёт его за воротник. Прижмёт к себе и не отпустит, пока сын не пообещает ему оставаться рядом. И то, Лео ловит себя на мысли, что так сильно желает своему Вольфгангу развлечения и отдыха, что старается допустить возможность перемещения чуть позже. И один безопасный вариант даже приходит ему на ум. Скорее всего, Италия единственная будет оставаться спокойным и счастливым местом в грядущем ужасном положении. Да. Они правда могут поехать туда вместе в следующем году, присоединившись к Чеккарелли. Нужно только получить разрешение и собрать деньги. Это было бы настоящей мечтой — податься в славное музыкальное путешествие под средиземноморским солнцем, как когда они с Вольфгангом были там вдвоём. В лучшие времена. Лео выныривает из письма и мыслей о нём, когда слышит приглушённые звуки клавира. В гостиной уже какое-то время идёт урок и это должен быть урок Вольфганга. Лео слышит разогревающее упражнение на внимательность и улучшение резвости пальцев, затем — отрывок из концерта, с которым справляются вполне неплохо для дилетанта. По крайней мере, в игре точно не слышно характерного для абсолютных i principianti дробления нот. Исполнение даже демонстрирует опредёленную связность и равномерную протяжённость. В нескольких, очевидно часто разыгрывавшихся местах, даже появляется подобие интонации, исполнительской мысли. Лео припоминает, кто там должен быть по расписанию. Дочь фон Дорна. Что же. Не зря Наннерль отдала её Вольфгангу. Лео слушает музыку, про себя надеясь на конкретное, всецелое изменение в звуках игры из другой комнаты. Но Вольфганг так ни разу и не наставляет ученицу собственной демонстрацией. Через некоторое время Лео просто теряет интерес. Взглянув на часы, он осознаёт, что день будет тянуться ещё долго. Тогда, переборов себя, он разжигает камин и под треск дров и ропот огня садится перебирать выписываемые им музыкальные журналы. (Ему всё ещё не пришёл ежегодник «Кое-что из и про музыку» от Крауса! Уж не прибрали ли его себе на почте или потеряли по дороге?). Жёлтые страницы Miszellen предлагают Лео разборы влиятельной музыки, рецензии и первые публикации композиторов вместе с описанием их биографий. Коллеги обсуждают структуру, выразительность, подбор тональности и прочее, но он в течение целого часа не может подключиться ни к одному чужому размышлению. Так он несколько раз перечитывает одну и ту же заметку, понимая, что даже не озвучивает про себя прилагающуюся партитуру, а только оценивает стройность её вида. И уж тем более он не соотносит чужие строки со схемой музыки. Нет, ему нужно занять голову чем-то однородным, а не вовлекаться в дискуссии, требующие отслеживать мысль. Тогда Лео решает провести время с книгой. Его настенная полка хранит несколько художественных произведений на выбор, но он решает, что не хочет погружаться в выдумку. Некоторые из томиков он поставил сюда уже давно, ради точного цитирования в переписке. Те же научные изыскания по теме Dichtkunst Вайзе и Менантеса или «Общую теорию изящных искусств» Зульцера. А вот взяв в руки «Дневник музыкального путешествия» Чарльза Бёрни, Лео понимает, что откладывает его уже как минимум восемь месяцев, всё никак не находя настрой потренировать свой английский. Хотя, может быть, на его готовности всё это время сказывается и его личное знакомство с автором. Когда они с Бёрни списывались в последний раз, около полутора лет назад, тот садился за амбициознейший труд об общей истории музыки, загадывая породить на свет не меньше трёх томов. Англичанин обещался упомянуть и его, но не польстил Лео, а скорее вызвал раздражение. Ну конечно! Как бы он мог обойти его вниманием, когда он автор фундаментальной «Скрипичной школы»! Тут же рядом, одной полкой выше, стоит и само его детище. Но первым на глаза Лео попадается его предшественник: дидактика Квантца, его «Versuch einer Anweisung, die flûte traversière zu spielen». Как нельзя своевременно на другом конце квартиры чья-то флейта принимается свивать радость. Лео усмехается. Именно ознакомившись с монографией, которую он сейчас видит перед собой, Лео в своё время засел составлять правила аутентичного исполнительства на скрипке. Как странно было осознать, что для изучения незаменимого инструмента никто не составил инструкцию! А когда год спустя издался Карл Филип Бах с уже его «попыткой» разъяснения техники органа, клавесина, фортепиано и клавикорда, то у Лео вовсе не осталось выбора, кроме как дополнять свой манускрипт каждый вечер, несмотря на всю рабочую нагрузку. Иначе идею бы подхватил другой опытный преподаватель струнных. Но, к счастью, пусть и с задержкой в несколько лет, он всё же успел блестяще внести себя в трёхчастный педагогический канон их века. Лео с неослабевшей за годы гордостью любуется немецким экземпляром своей книги, даже не снимая монографию с полки. (Всего в доме есть четыре копии, три из которых переведены на другие языки, а оставшаяся — второе издание). Его опыт и его мудрость заключены в прекрасный тёмно-коричневый переплёт с благородным тиснением на корешке. А внутри, перед титульным листом, оттиснут лучший его портрет. Во время оформления и издания его труда его брат Франц Алоиз в кои-то веки пригодился советом. Но так и не помог ему выпустить самое первое издание, отправившееся под пресс в Аугсбурге. При составлении его руководства Лео подгоняли не только амбиции и не только желание однажды, как сейчас, увидеть книгу под своим именем. Вовсе нет. Ученики годами внушали Лео сожаление, что никто не научил их самым основам, а только растратил их силы впустую, из-за чего приходилось вкладывать ещё больше сил в исправление установившихся привычек и заложившихся ошибок. Даже уже состоявшиеся скрипачи, порой не зря гордившиеся своим мастерством, декламировали иные лёгкие пассажи, отклоняясь от общепринятой манеры игры и очевидно совершенно противореча изначальному видению композитора. Даже после устной лекции они зачастую не могли добиться чистого звучания без дальнейшей поддержки. Welch irreparabler Schaden! И нет ничего предосудительного в том, что, заложив фундамент образования, он не удержался и основательно потоптался в предисловии на всех самолюбивых бездарях от преподавания. Разумеется, Лео не называл имён. Но он понадеялся, что проиллюстрировал все случаи достаточно ярко, чтобы все горе-учителя признали себя в книге и двинулись к исправлению. Для верности он даже обезопасил себя словами Сенеки, как всегда в своей сатире делал покойный Рабенер : «Omni Musarum licuit Cultoribus ævo parcere Personis, dicere de Vitiis, quæ si irascere agnita videntur». А когда Лео впервые взял в руки свою «Школу» — как раз эту самую перед ним сейчас, — то почувствовал себя пронёсшим знание сквозь сотни лет вперёд, как это сделали в свои далёкие века античные энциклопедисты и теоретики Среднековья. Да ещё и в красивейшем из искусств! Тогда он полагал, что уже не создаст ничего более значимого для музыки. …Малышу-Вольфгангу на момент выпуска его руководства было всего только полгода. Но это не мешало Лео уже четыре месяца считать его будущим музыкантом. До двух месяцев он всецело доверил ребёнка Анне Марие, погрузившись в работу и по вечерам занимаясь с обнаружившей в себе способности к музыке Наннерль. Впервые же он проявил по-настоящему личный интерес к сыну, когда узнал о его наклонностях. Анна Мария тогда упомянула в разговоре, что, напевая Вольфэрлю, заметила, что он внимательно её слушает. Лео сперва усомнился в её словах, решив, что материнское отношение приписывает ещё совсем маленькому младенцу слишком много интеллекта. Но когда они попробовали напеть сыну разное, вместе и по очереди, взгляд Вольфганга и впрямь менялся с разной мелодией. В нём виднелась осознанность. В шесть же месяцев он уже покачивался в такт нравившейся ему музыке с прямо-таки безграничным удовольствием. И всякий раз, когда Лео видел это, лицо Моцарта-старшего освещалось блаженной улыбкой. Сколько лет прошло с того времени? Быстрый подсчёт говорит Лео: без малого — уже четверть века. Практически половина его жизни до сих пор и кто знает, какая часть в целом. Что же. При всех своих ошибках или неудачах Лео не может упрекнуть себя в праздности. Он не сидел на месте и сильно изменился. Более того, за минувшее время он имел возможность наблюдать, как менялось и то, чему он посвятил себя раньше чего бы то ни было ещё. Музыка раскрылась ему как нечто и принадлежащее людям и отдельное от них, живущее по своим законам, соотносимым с потоками в самом времени. Стоит Лео подумать об этом, как в который раз за последнее время он испытывает необычное, нераспознанное им чувство. Оно так и удерживается в его солнечном сплетении, когда он присаживается на колено у полки, чтобы выдвинуть ящик с партитурами. Пролистывая нотные собрания некоторых авторитетов прошлого, Лео замечает, как безнадёжно, действительно безнадёжно они устарели. И даже не зная, что будет дальше, он предчувствует, что с каждым годом они продолжат всё безвозвратнее устаревать в ускоряющемся мире. Так Лео пытается понять то, что делает прошлое по-настоящему прошлым, и принимается размышлять о композиционно-технических и аксессуарных особенностях музыки его поколения. О галантном стиле. О его назревающей смене. И все эти мысли подводят вице-капелльмайстера Зальцбурга к единственно важному вопросу. Каким он будет, новый музыкальный идеал? Что он сделает с людьми? В этот момент Лео словно бы снова слышит, как упоительно играли divertimento Вольфганга в кафе на его именины. На короткое время через музыку его сына изменились и сами участники квартета, и посетители, и даже обстановка. Само пространство вокруг зажило совсем иначе, отдалилось и одновременно с этим будто бы по-настоящему проступило повсюду. И на щемящем Adagio хотелось задышать тише, замолкнуть в собственном уме, чтобы полностью уступить его музыке. Лео по старой привычке тянет достать письма Вольфганга из ящика бюро. Но сын скоро самолично наносит ему визит. На тот момент Моцарт-старший составляет ответы на корреспонденцию на своём рабочем месте, но каким-то образом всё равно улавливает, что дверь за его спиной открыл именно Вольфганг. Плавно обернувшись, Лео видит, что сын ещё не переоделся с последнего урока; только снял камзол, оставшись в белой рубахе под чёрным жилетом. Вольфганг заметно сдерживает волнение, когда негромко спрашивает его: — Папа. Я тебя не потревожу? Голос Вольфганга звучит нехарактерно ровно, без сангвинической окраски; выражение его лица серьёзное, собранное. Но взгляд Вольфганга, как всегда, слишком выразительный, чтобы не выдавать эмоции. Впрочем, Лео быстро разрывает их зрительный контакт. Ему слишком стыдно встречаться взглядом с Вольфгангом после того, как он не прикрыл его собой, как обещал. При этом не смотреть на Вольфганга, когда он подходит к нему, оказывается для Лео по крайней мере так же тяжело. А ведь они не виделись всего полдня. Но при этом он как-то прожил на расстоянии два года. С другой стороны — может быть, в том всё и дело. — Итак, учебный день закончился? — мягко начинает разговор Лео. — Да. Я как раз пришёл рассказать тебе, чем занимался сегодня. Лео делает благоволящий жест рукой. Вольфганг собирается было по своему обыкновению усесться на пол, сложив ноги по-турецки. Но выпрямляется на полудвижении, стоит Лео намекнуть ему с глухим раздражением: — Собрался застудить себе почки? Так поверь мне, что болеть ужасно скучно. Им обоим нет дела до прогресса его учеников, поэтому Вольфганг рассказывает Лео о том, что по-настоящему имеет значение. О продвижении в заказе герра Салерля. Про сонаты для мюнхенской графини, которые ещё предстоит отправить и получить оплату от Каннабиха. — Не прерывай переписку с ним после этого, — комментирует Лео, думая на опережение. — Да, хорошо. Мне бы и не хотелось заканчивать общение. — А с заказом графини нужно успеть до начала всех предрождественских и предновогодних вечеров. Иначе момент будет упущен. Ты думаешь, что сможешь это? Договорив, Лео опасается, что мог надавить. Но краем глаза видит, что сын только пожимает плечом. — Не вижу никакой проблемы. Через неделю уже все мои ученики выйдут на каникулы. — А твоя месса? — вспоминает Лео. — Ты уже начал её? Тут Вольфганг улыбается ему маленькой улыбкой. Это слышно и в задержке, и в его голосе, когда он отвечает с согревающим Лео сильнее чего бы то ни было за день радостным теплом: — Я уже думал, что ты не спросишь! В пересказе задумка оказывается уже достаточно разработанной. Лео радует, что Вольфганг отдыхает на ней душой, даёт разгуляться своему воображению, по полной используя преимущество мессы — хоральный и оркестровый размах, жанрово недоступный даже самому большому концерту. Сын пропевает ему место, на котором остановился в работе: строчки Credo от «ex Patre natum» до «per quem omnia facta sunt». Вольфганг кладёт слоги на ноты так, что в их наложении и сочетании раскрывается захватывающая, не церемониальная повествовательность. Торжественный же разбег волн музыки своих струнных Вольфганг сопровождает одновременно плавными и напряжёнными движениями рук, выдающими предельную точность его замысла. Слушающий весь этот план Моцарт-старший про себя думает, что Вольфганг должен писать оперы. Это просто факт. Если кто-то когда-либо имел к ним сильную склонность, так это он. За время обсуждения отец и сын теплеют друг к другу, и Лео от облегчения начинает смотреть на Вольфганга прямо, засматриваться на его энтузиазм, на его живую мимику и на блеск в его глазах. Лео даже ловит себя на слабой улыбке, когда видит, как широко, искренне и обаятельно улыбается Вольфганг. Даже после пережитой несправедливости и самого жестокого обращения его Вольфганг так силён и добр, что находит в себе любовь, которую, как и прежде, стремится отдать другим. От этой пришедшей ему на ум мысли Лео мгновенно мрачнеет. Весь его силуэт проникается трагизмом. Его мысли перехлёстывают в желание осудить себя, упрекнуть себя в том, что он подвёл и не заслужил Вольфганга — ни его гений, ни его доброту, ни его любовь. Заметив изменение в нём, Вольфганг умолкает, — а замечает он практически сразу. Лео хорошо его знает и может себе представить, как его сын поджимает губы на этом месте разговора. Дальше Вольфганг тихо вдыхает через рот от волнения и обращается к нему уже иначе, чем прежде. Его голос одновременно проникнут большим мужеством и эмоциональным напряжением. Так Лео впервые слышит, какая тяжесть лежит у его Вольфганга на сердце. — Папа. Есть ещё одно, что я хотел сказать тебе. Врач сказал, что тебе нужен отдых. Я и Наннерль дадим его тебе от любых посетителей. И от нас самих тоже, — горько фыркает Вольфганг и опускается на колено рядом с Лео. — Но сейчас нам тяжело не знать, в чём дело и как мы можем тебе помочь. И… Просто знай, что даже полчаса в гостиной с тобой доставили бы нам огромную радость сегодня вечером. Ты не должен даже говорить с нами, если не захочешь. Но… Вольфганг аккуратно дотрагивается до колена Лео раскрытой рукой в попытке привлечь внимание. Лео поднимает руку, чтобы сжать себе переносицу, как бы выражая неудобство. На самом же деле, это прикосновение и вся близость Вольфганга заставляют его внутренне замереть. — …дай нам возможность хотя бы видеть тебя, раз ты с нами под одной крышей. Лео продолжает смотреть в пол, подопустив голову и скорбно заломив брови. Смиренный сыновий укор пронимает его. Его дети остаются одни, когда матери нет рядом и они тоже не знают, что и думать на этот счёт. А он позволил себе распуститься перед ними, хотя всю их жизнь был глубоко уважаемым, надёжным наставником. Лео чувствует огромную признательность к Вольфгангу за то, что в момент его морального упадка тот обращается с ним достойно родителя. Он хочет соответствовать этой любви и преданности, хочет её заслуживать. Вольфганг мог бы и закончить на этом. Но он бы не был собой без своей неотступности. — Наннерль, она пробыла с тобой всё это время, а я… Вольфганг выдыхает, чтобы не дать голосу сорваться. Лео всё ещё не может смотреть на него, но видит перед собой взволнованное движение его груди. — Я два года не видел тебя, кроме как во сне. В голосе Вольфганга слышна его печальная нервная улыбка, которой он часто подбадривает сам себя. И как раз когда Лео готовится поднять на него взгляд, Вольфганг берёт его за руку. Но не под пальцы, как взял бы благородную девушку, сгибая её изящную тонкую кисть. Нет, в своей непредсказуемости Вольфганг поступает иначе: он снимает руку Лео с бедра и дальше как бы осторожно приподнимает её, поддерживая под основание ладони. Из-за такого обхождения кончики пальцев Вольфганга притрагиваются к нежной внутренней части запястья Лео. Ладони обоих Моцартов при этом накладываются одна на другую. Такой жест никогда бы не был предписан ни одним этикетом — за своей пронзительной интимностью. Лео кажется, что даже время замедляется под влиянием этого прикосновения. Когда он наконец приподнимает подбородок, поднимает взгляд на Вольфганга, то видит, как сын почтительно склоняется к нему. Вслед за этим кончик носа Вольфганга случайно-сопроводительно касается его запястья. Сын целует ему руку. (Лео скорее чувствует, чем думает, что представлял себе эти губы иначе — более мягкими и поддатливыми, — когда в минуту слабости представлял их на своих.) Прикосновение губ Вольфганга тёплое, сухое и ощущается как тихая и светлая нота музыкального акцента. Оно задерживается на ладони совсем чуть-чуть, успевая отогреть то место, где легло на прохладную кожу. Вольфганг отстраняется с тихим щелчком и — акцент получает усиление — тут же оставляет ещё один поцелуй у костяшки большого пальца. Лео дышит чаще, чтобы его эмоции не рассыпались. Ему кажется, что если он ослабит контроль над собой в эту минуту, то даст трещину, как сосуд, резко нагретый с мороза. Отстраняясь уже окончательно, Вольфганг так и не говорит ему ничего, и от этого его жест становится только пронзительнее, ещё более щемящим. Лео слышит, как он звучит, потому что скрипка в его душе снова заговаривает, но теперь уже без боли. Её голос тёплый и глубокий, и это в нём сейчас написал Вольфганг. — Я понимаю, — говорит Лео и слышит, что ему не хватает дыхания. Он говорит дальше, чтобы сказать хоть что-то, чтобы обрести опору в моменте и поверить своему же разумному менторскому тону: — Die Hauptsache, die mich über die Jahre in Ängste setzte, было твоё отсутствие. Это было тяжёлое время для всех нас, и я не стану обещать, что последующее будет легче. Но я обещаю тебе создать всё необходимое развлечение и любые условия, чтобы твоя жизнь здесь была приятна и полна радости. Лео продолжает говорить ради самого процесса, только отчасти отслеживая свою речь. А Вольфганг очень внимательно, будто с неверием или лёгким испугом, слушает его, дальше придерживая его за запястье. Иначе, чем прежде, но так же почтительно и бережно. Лео же в ответ любуется им про себя. Потому что Вольфганг перед ним пронзительно родной. Он бесконечно дорог, он тоже взял его под свою защиту и он действительно, действительно прекрасен. Но когда не моргающий и серьёзный, его сын сглатывает с непонятным Лео выражением, то Лео вдруг осознаёт, что всё это время упускал ключевую деталь. Удары его сердца скорые и волнующиеся, в них гремит тот самый разбуженный аффект любви, — и они раздаются прямо под кончиками пальцев Вольфганга, там же, где доктор прежде считал его пульс. Вольфганг слышит его за его маской отеческой покровительственной отстранённости. Вольфганг слышит его сейчас. Ни когда впервые брался за смычок перед райхсграфом, ни когда вставал на одно колено перед Анной Марией Пертль, подтверждая самые серьёзные намерения, ни когда собирался в авантюрное путешествие, с намерением прославить талант своих детей перед всеми владыками мира — никогда прежде Лео не испытывал подобной робости. На какие-то мгновения единственная мысль становится средоточием всего его мироздания. Потому что Вольфганг не боится. Не отпускает. Мой жестокий разум убеждает меня, что она тоже хочет… — Вольфганг… — Лео зовёт сына, как никогда не звал раньше. Вольфганг чуть-чуть приподнимает брови, и Лео тянет к нему руку, бездумно намереваясь погладить его по щеке, как хотел очень давно. Вольфганг видит это движение и чуть подаётся ему навстречу с серьёзным и уязвимым выражением. Но следующему моменту не суждено быть таким, каким он угадывается. Оба Моцарта вздрагивают от звука раскрытия двери. Лео быстро сжимает пальцы и тянет руку к груди, забирая себе не случившееся прикосновение. — Вольфганг! — Этим восклицанием Наннерль можно было бы разбудить даже надравшегося до полусмерти пьяницу. На обычно приветливом лице фройляйн Моцарт нет и тени её девичьего очарования. Она грозит развернувшемуся к ней брату пальцем, и в её голосе, пусть и всё ещё достаточно ровном, звенит раздражение: — Что ты здесь делаешь? Хочешь, чтобы Папе опять стало плохо, да? — Я… Я не видел его сегодня весь день и просто хотел пригласить поужинать с нами. Наннерль вздёргивает подбородок. — Ему нужен покой, а ты несёшь что угодно, кроме него. Не смотри на меня так. Я тоже не захожу больше нужного, потому что нельзя. — Твой брат просто хотел составить мне компанию. Прежде чем Вольфганг пришёл ко мне, я умирал со скуки. — Папа, не защищай его, — ругается Наннерль. Её сознание собственной правоты жёсткое, но всё-таки не переходит в дерзость. Дальше Наннерль обращается к нему более привычно: дочерне и упрашивающе. — И вообще, тебе нужно быть в постели. Ты болеешь. Пожалуйста, возвращайся обратно. В этот момент Лео замечает, что руки его дочери сцеплены в такой крепкий замок, что даже побелели костяшки пальцев. Он вспоминает, как Наннерль держала его за руку с утра, разговаривая с ним самым мягким и чарующим шёпотом, пока Вольфганг бросился за помощью в доканчивавшуюся ночь. Залом бровей Наннерль и вертикальная морщинка между ними выражали ужасную беспомощность перед его болью. Лео становится совестливо. Когда ни один из мужчин не реагирует с достаточной живостью, Наннерль вздыхает и спрашивает с таким видом, будто сейчас заплачет: — Мне, что, одной нужно, чтобы все были здоровы? Если кому-то опять станет плохо ночью, не зовите меня! Тогда Вольфганг резво встаёт с пола, даже не оперевшись ни на что. — Всё, я уже ухожу. Лео делает над собой усилие, чтобы не проводить сына глазами. Он помогает себе отвлечься тем, что ворчливо интересуется у дочери, всё ещё слыша в ушах гулкий стук своего сердца: — А мне чем предлагаешь заниматься? — Я принесу тебе ещё книг из гостиной. Если завтра тебе будет получше, то прогуляемся. И сегодня ещё нужно будет сделать растирания! Ты же ведь не делал их? Да, папа? Лео нечего ответить на это. Наннерль качает головой и выглядит при этом ужасно похожей на собственную мать. Позже, оставшись один на один с неслучившимся, Лео вспоминает, как Вольфганг целовал ему руки во сне. Это было не столь давно, пусть сейчас и кажется, что с той ночи прошли многие месяцы. Лео припоминает, что в сновидении сын крепко держал его пальцы в своих, целуя его руки совсем не так, как сегодня, — звонко, с упоением и облегчением. Будто он и впрямь был готов с удовольствием оставить на них целую тысячу поцелуев, как обещал в письмах. Будто они двое не могли сделать ничего противоестественного. И таким образом, глядя на свою руку, Лео впервые за всё время задаётся вопросом: снились ли Вольфгангу те же сны? И ему кажется, что он знает ответ.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.