Часть 5. Розы Содома: белые
13 января 2022 г., 00:08
Всю поездку повозка подпрыгивала на битых мощеных дорогах старых улиц, и Шатов, прижимавшийся щекой к плечу Петра Степановича, старавшийся изо всех сил не уснуть, подскакивал и бился о него лицом, так что скулу сводило колкой судорогой. Верховенский дышал тяжело и сдавленно, приобнимал Ваню Шатова за плечо, иногда перемещал пальцы к взъерошенным кудрям и проводил по ним ласково и осторожно, опасаясь, видимо, что, переусердствуй он, Шатов тут же от него отпрянет. Хотя состояние, в котором находился Иван Павлович, совершенно не располагало к тому, Петр Степанович все же не спешил слишком уж упорствовать. Впереди их ждала квартира в самой глубине четырехэтажного здания, находящаяся прямо под крышей в нежилом крыле дома. Квартира долго пустовала после случая, произошедшего в ней два или три года назад — некий приезжий автор некого малоизвестного романа и малоизвестных картин повесился в той квартире и пробыл там до обнаружения его трупа четыре дня. Разумеется, всю квартиру вычистили, опечатали, потом, по окончании расследования, вернули хозяевам, и те, люди бедные, кормящиеся только с этой квартиры, не прекращали попыток кому-то ее сдать. Охотников, до приезда Петра Степановича, не находилось, и потому, когда он, зная случай в деталях, удачно сторговал свою персону, ему сделали скидку. Петр Степанович был уверен: никому и в голову не взбредет заявляться в это крыло. А потому лучшего предложения для задуманного он и представить себе не мог.
Шатов что-то пробубнил под конец поездки, переместив лицо ниже, к предплечью, и согнувшись при этом, как знак вопроса.
"И удобно ему так?" — про себя усмехнулся Верховенский. Он думал переложить Ваню к себе на колени, но решил, что это оставит на потом.
Когда повозка остановилась, Петр Степанович мягко похлопал Ваню по плечу. Тот приоткрыл глаза и уставился на него пустым взглядом.
— Вставайте. Мы уже прибыли.
Шатов нахмурился и крепко зажмурил глаза, потер ладонями лицо, отполз от Петра Степановича к окну и попытался нащупать дверную ручку.
— Нет-нет, подождите, — Петр Степанович мягко одернул его за рукав. — Я сейчас выйду, а Вы за мной.
Он выбрался из повозки и подал Шатову руку, но тот проигнорировал, поставил ногу на ступеньку, качнулся вперед, вцепился в дверь, обернулся на пол-оборота вокруг своей оси и, кое-как нащупав второй ногой землю, выбрался.
Петр Степанович закрыл за ним дверь, и извозчик, хлестнув поводьями лошадь, уехал.
Шатова пришлось опять волочь под руку. Ваня цеплялся за Петра Степановича так же, как и возле трактира, так же утыкался носом в пиджак и что-то еще бормотал.
Подняться вверх по лестнице стало для них большой трудностью, потому что Шатов спотыкался на каждой ступени, но когда они, в конце концов, оказались на четвертом этаже и прошествовали в квартиру, которую Верховенский тут же запер на ключ, Шатов как будто бы сразу начал трезветь: он диковато оглядывался, увереннее, чем прежде, стоял на ногах и усиленно всматривался в обстановку. Петр Степанович подтолкнул его к комнате, и Ваня, все еще не до конца осознавший, где находится, нетвердым шагом двинулся вперед.
— Не понимаю... — буркнул Шатов. — Не припомню ничего такого в своем доме...
Верховенский, замерший пред ним, склонился к его лицу и зарылся руками в бордовый шарф, разнузданно болтавшийся на шее. Его пальцы перебирали ткань, попеременно с этим касаясь кожи. Шарф, обвитый вокруг ладони, соскользнул с плеча и остался у Петра Степановича в руке.
Шатов продолжал озираться в ошеломлении, совершенно не замечая Верховенского. По его виду казалось, будто за один лишь только этот вечер он привык к недвусмысленным прикосновениям и крошечному расстоянию между ними, потому и не придал совершенно никакого значения снятому с него шарфу.
— Позвольте мне Ваши руки, — с удивительно мягкой требовательностью произнес Петр Степанович негромко, обойдя Шатова и скрестив за спиной его запястья.
— Куда Вы меня привели? — наконец решился спросить Ваня. Его голос ослаб, и вопрос был озвучен скорее не претенциозно и громко, а заговорщическим шепотом.
— А вот это Вам знать необязательно и будет даже лишним, — прошелестело над самым его ухом. Ваня почувствовал, как к ушной раковине прильнул уголок чужого рта, влажный и горячий, и как пальцы в кожаных перчатках неспешно полосовали легкими движениями его запястья.
— Что Вы делаете? — вырвалось, как скрип ржавых дверных петель, когда кожу рук кольнуло резко, и запястья плотно сомкнулись за спиной, туго стянутые шарфом.
— Мне как-то сказали — впрочем, без разницы, кто — будто мой старик удачно про Вас выразился, что Вас сперва связать надо, а уж потом с Вами рассуждать. Самая, пожалуй, дельная вещь, что он говорил, если, конечно, не приписали ему, — Петр Степанович медленно обошел Шатова и встал напротив него, опустив обе руки тому на плечи. — Да, и удачно же Вы напились, мне Вас и остановить удалось прямо где нужно, ронять на пол жалко было бы. Впрочем, еще успеется, еще нападаетесь. Пока прилягте, — и Верховенский, сдавив Ванины плечи, рывком обернул его спиной к себе и швырнул на кровать. Шатов плюхнулся, как тюк сена, огромный матрас отпружинил его и вскачнул, точно сильная волна.
Ваня не был еще вполне трезв, чтобы оценить всю катастрофичность ситуации, неизбежно надвигающейся на него, так же неизбежно, как надвигается в библейском сюжете Апокалипсис, потому обернулся к Верховенскому опасливо, когда стоило смотреть на него с ужасом.
— Немедленно развяжите, — прохрипел он, поджимая колени под грудь и пытаясь при этом отползти ближе к стене.
— Уж это никак, увы, — развел руками Верховенский и, улыбнувшись на секунду (как бы позволив себе кратко возликовать), принялся расхаживать по комнате. — Вы мне надобны, Шатов, и, коль уж Вы такой дурак, придется Вам разжевать, зачем. Видите ли, донос — дело самое последнее, а в Вашем случае — именно в Вашем, поскольку Вы романтик ужасный — праведное и верное. Вы ударились в религию, я не осуждаю, не подумайте. Однако Вас, как я понял, и думаю, что верно, грызут муки совести, Вы стремитесь всем своим убежденно-праведным существом облегчить страдания и донести. О, нет, не перебивайте! Вы не в том положении, что перебивать. Веду я, милый мой Шатов, к тому, что я доноса от Вас не допущу, а донос Вы готовили, потому что иных причин давать мне скользкие намеки, вместо ответа, укрывать местонахождение станка с документами и прятаться просто не может существовать. Ко всему этому, Вы одержимы Ставрогиным, чего я Вам тоже допустить не могу, но тут уж личное. Не смейте думать, что ревность. Моя тактика здесь самая возвышенная, я уверен, что Вы не поймете, потому и объяснять не стану. Но Ставрогин тоже в какой-то странной мере на Вас, если так можно выразиться, зациклен. У Наших тоже не все спокойно, мою компетентность почему-то ставят под вопрос, а подлец Ставрогин решил спасовать. Потому и надобны Вы мне, а если вернее быть, — Верховенский, нарезавший круги, вдруг остановился, посмотрел на Шатова со вспыхнувшим в секунду безумием. — Ваша кровь. Мне нужна Ваша кровь, Шатов.
Иван Павлович, теснившийся к стене, уставился на Верховенского поблекшими глазами. Какая-то примесь ужаса с усталостью в общем его беспомощном виде еще, может, сквозили в распахнутых глазах, но осознание неизбежности как будто успокоило его. Он молча склонил голову к груди, выдохнул носом в простыню и с тяжестью покрутил плечами.
— Вам моей крови надо не для того, верно? Я ведь еще Вам должен, — Ваня говорил тихим, охрипшим голосом. — Выходит, что Ваши старательные разъяснения не меня выставляют дураком, а Вас.
Верховенский с усилием втянул носом воздух и раздраженно прикрыл веки, всеми силами удерживая свое относительное спокойствие. Казалось, он упустил вожжи, и разговор, к которому Петр Степанович хотел подвести Ваню самостоятельно, без дум того, в нужном для Верховенского состоянии, завязался раньше, чем тот желал.
— А у Вас очень тонкое понимание человеческой психологии, — выговорил, наконец, Петр Степанович, снова взяв себя в руки. — Может, и не за этим Вы мне нужны. Может, и для другого. И, раз уж Вы так много на себе берете, я Вам скажу.
Верховенский, остановившийся у комода, медленно приблизился к Шатову, склонился над ним и произнес полушепотом, в котором звучало страдание:
— Ведь я Вас люблю.
Ваня, еще минуту тому назад пребывавший в полумертвом успокоении, вдруг вскинулся. На лице его развернулся веер такого многообразия чувств, какое Петр Степанович не ожидал увидеть в ответ на признание. Следом за этим выражением лицо застыло, как парализованное.
— Вы хотели услышать от меня правду? Я Вам сказал, и не мучьте меня этим лицом, — вспыхнул Верховенский. — Я Вам говорил давеча, что прощу Вам, если сделаете, как я скажу. Вы думаете, вру? Считаете, что я Вам неспособен открыть истинные мои намерения, потому что неискренен? А сейчас, по-Вашему, что же это? Что это, как не самая настоящая, ничем не прикрытая искренность? Я Вам несложную задачку задал, и не вздумайте ныть, не выношу я нытья. Лишь подарите мне себя, и я Вам все прощу, — последние слова Верховенский выговорил слабым голосом.
Ваня приподнял голову, глядя на Петра Степановичем искрящимися глазами, в которых заиграла переливами ирония. Лицо прорезало кривой ухмылкой, и он выдал безжалостно и насмешливо:
— Иди ты к черту, тварь.
Верховенский задрожал. Впервые Шатов видел его таким, и впервые он видел, что этому человеку не чужда дрожь. Заиграли, задвигались скулы, по белому лицу, как скользнувшая мимолетом тень, прошел тремор, так что казалось, Петр Степанович удерживает гнев прямо под кожей, и усилия, которые он так старательно прикладывал, стремительно и безвозвратно тают. Он склонился над Шатовым медленно, опустил голову к плечу, глядя на Ваню задумчиво, как бы смакуя глазами.
Тут же скула у Шатова вспыхивает от удара, обрушенного Петром Степановичем с размаху. Голова рванулась до того, что шея хрустнула, лицо влетело в матрас. Ваня поднял голову, сплюнул кровь, мазнул губами о плечо, оставив вокруг рта красные разводы. В эту же секунду его вдруг разбило истерическим смехом. Чувство эйфорического тепла, упругого и гулявшего по венам и сосудам вместе с кровью, ощущение легкости головы и как бы оторванности ее от всего остального тела — все это действовало на Ваню, как морфий. Хохот сотрясал его, опрокидывал мир и сбивал дыхание, создавая собой в полости грудной клетки плотный и давящий вакуум. Лицо Верховенского плыло и кривилось перед глазами, руки, выброшенные вперед, как две плети и вцепившиеся в его рубашку, мелькнули мыльными разводам, а сильная встряска за грудки совсем не тронула отломанного от мира сознания.
— Что Вы со мной делаете?! — в отчаянии, срывающемся на всхлип, вскрикнул Петр Степанович.
Шатов изо всех сил зажмурился, смаргивая подступившие в истерике слезы. Качнул головой вниз и вбок, подавил последний хриплый смешок и посмотрел на Верховенского из-под полуопущенных век, растягивая на лице красно-коралловое пятно кровавой улыбки.
Петр Степанович разжал пальцы и скользнул по изгибам шеи к затылку, зарываясь в примятые кудри.
— Вы трус, — усмехнулся Ваня, опустив глаза, и натужно засопел. — Вы меня связали, чтобы сказать "люблю". Нет большей трусости, чем эта.
Лицо Верховенского менялось все стремительнее с каждой минутой, проведенной в этой больной близости, ломавшей его не меньше, чем Шатова, и стало до того несчастным, что Петр Степанович поспешно спрятал его — в Ваниных волосах. Он прильнул щекой к его уху, зарылся носом в вихры и втянул воздух коротким рывком. Пальцы правой руки, до того скользящие в кудрях на затылке, переместились на щеку и теперь без нажима ощупывали и гладили нижнюю губу. Верховенский был в перчатках, потому не мог чувствовать встопорщенных чешуек сухой кожи, не мог чувствовать трещин, влажного жара — словом, тех крошечных деталей, делавших образ русского бога совсем человеческим. Единственное живое, не возвышенно-далекое, и делающее Ваню таким близким и доступным ко всем пламенным речам, что сейчас выдавало смятение, покрываемое смешками, — его тяжелое, сбивчивое и жаркое дыхание. Петр Степанович подался чуть назад, чтобы почувствовать это дыхание кожей. Выдох носом прямо в подставленное ухо — по затылку и шее побежала колючая дрожь.
— Может, и трус, может быть, я и трус, и низок, — зачастил Верховенский, глядя блестящими безумием и влагой глазами прямо в глаза Ивана Павловича, потерянные и неловкие, — но Вас я прошу, потому что никого у меня кроме Вас, Иван Павлович, не осталось. Вы — все, что у меня есть... Я когда-то верил в Бога, потом не верил, а теперь Вы — Вы есть Бог, в которого я уверовал. Вы всю жизнь терпите от каждого, терпите от гнилого этого общества, от классовости, с которой вышли бороться, а когда бросили — не потому бросили, что в люди пробились, а потому, что Вы верите в то, из-за чего бросили. Святой мученик на кресте, вот Вы кто! Я, быть может, пред Вами и жалок, но я сгораю, я тлею в Божием гневе, а Вы лишь смеетесь. О, я хотел оторвать Вам крылья, но с этим стал рабом Ваших крыльев. Вы — это все, что осталось, понимаете? Кроме Вас нет никого...
Блестящие глаза Петра Степановича разлились слезами, которые тот упорно не примечал, брови его, изогнутые углом кверху, сложили лоб в мелкие, почти невидные бороздки морщин, а дыхание и тон срывались, то обращаясь сдавленным шепотом, то подскакивая до звона. Верховенский конвульсивным, истерическим рывком приник пальцами к векам, с нажимом скользнул вниз по щекам, стирая слезы, и смахнул ладони с лица, заламывая себе пальцы. Он всем телом вздрогнул от внезапно подкатившего всхлипа, запрокинул голову и прошептал на выдохе тоном, полным обреченности и как будто мольбы:
— Я ничего не могу с собою сделать...
Шатов глядел на Петра Степановича сквозь слезы, кусал губы и трясся, даже дергался — то подавался плечами вперед, будто пытаясь приблизиться к Петру Степановичу, то снова ник в матрас, оттесняя тело к стене. Слова ворвались в его мозг всем скопом, сбивчиво, наспех, потому как был Верховенский в отчаянии и, понял Ваня, ловил высшую точку этого отчаяния, чтобы сказать все, пока еще не передумал. Иван Павлович не верил, верить не желал и потому так стремился и не смотреть, но не мог: впервые пред ним, пред его собственными глазами Верховенский, плачущий как дитя, молящий искренне и рассыпающийся, но тут же восстающий и вспыхивающий с новой силой... Впервые пред глазами Шатова стоит Петр Верховенский, чувствующий, как человек. Его слова втесались в перевернутую, состроенную из эйфории и момента действительность Шатова, раскроили по швам и осели в голове, как семена во вспаханной земле. Чудесно, как быстро же стали они прорастать, пуская корни в грудь и вызывая там острые боли и рвение сердца. Шатов, мгновенно наполнившись чувствами и речами Верховенского, рассекся на куски, из которых уже проклевывались посеянные Петром Степановичем новые чувства.
— И все это — правда?.. — только и смог прошептать Ваня, решившись обратить глаза на Петра Степановича.
— До последнего слова, — с жаром заверил его Верховенский, нервно стягивая с рук перчатки. И, судя по вспыхнувшим его щекам и глазам, он не врал.
— И все правда то, что простите?.. — сам не зная, к чему, шелестом откликнулся Ваня, желая больше, впрочем, услышать ещё раз человеческие интонации, нежели сам утвердительный ответ.
— Все правда.
Последние слова Верховенский старался произнести как можно более ровно, видимо, уже начавший жалеть об искренности.
Ваня перевернулся с бока на спину, облокотился о стену затылком и уставился сквозь слезы в потолок. Потолок плыл, иногда стекал, потом снова собирался четким прямоугольником, снова плыл и срывался вниз. Тяжелое, надрывное дыхание Вани перехватило, когда его губы, начавшие гореть от попадающих в трещины слез, накрыли губы Петра Степановича, прильнувшие к нему с почти мальчишеской робостью. Первая проба была хороша — когда тонкий изгиб рта Петра Степановича прижался к пухлым красным губам Вани, Шатов дрогнул и разжал челюсти, позволив Верховенскому с сластью его целовать. Ладони Петра Степановича, меж тем, опустились на точеное худое лицо, горевшее в смущении лихорадочным жаром. Шатов впервые почувствовал пальцы Петра Степановича без перчаток — они были холодными, с мягкими, чуть удлиненными подушечками и гладкие, без единой мозоли или огрубевшего участка кожи. Пальцы почти аристократические. Ваня всхлипывал, жмурился и вертел шеей, сам не до конца чувствуя, чего хочет этим добиться — спрятаться от ласк, которые допустил он до себя без протеста, или же дать Петру Степановичу исцеловать все его лицо.
Пальцы Верховенского, скользящие по лицу с изящной легкостью, снова прячутся в копне волос, приподнимают Ванину голову, Шатов вдыхает носом, размыкает шире губы, и Петр Степанович целует его взасос. Язык цепляет десны, нёбо, подлавливает Ванин язык под самый хрящ, вытягивает кверху и лижет вдоль, упирается кончиком в уголок рта и давит так, что тело Вани, уже без того мучимое странной истомой, вздрагивает, и Шатов роняет слабый, почти невинный стон. Петр Степанович блаженно тянет аромат — щека Ивана Павловича еще не отпустила тонкий цветочный запах парфюма, которым Верховенский надушил пиджак — и проводит самым кончиком носа по чуть зернистой коже вверх, к скуле. Эта легкая зернистость, притом не лишенная нежности и упругости, напоминает фруктовую мякоть.
У Шатова захватывает дыхание, и до того ему становится странно, невыносимо от откровенности и новизны прикосновений, что Ваня задерживает дыхание и слабнет на руках, более не удерживая голову навесу и отдавая ее всю в распоряжение Петра Степановича. И бес не упускает возможности, такой редкой и впервые случившейся, контролировать Ванино тело: одной рукой он придерживает затылок, другую подкладывает под шею, захватывая пальцами и выгибая кверху, так что та образует красивый острый изгиб. Снова примыкает губами к коже, на сей раз не сдерживая порыва, и тут же впивается, как летучая мышь — сдавливает маленький ее участок резцами, туго оттягивает и сосет, причмокивает, ласкает языком, хаотично перемежаясь с участка сонной артерии к кадыку, под подбородок, вниз, к выемке у плеча, и все с той же грубой страстью цепляет зубами и вбирает ртом, оставляя пурпурные засосы. Петру Степановичу решительно не нравится тот факт, что Шатов пытался повеситься; он ненавидит саму мысль о смерти, упущенной им и недосмотренной по собственной неосторожности, ему претит думать о том, что Ваня мог так просто исчезнуть в одно скверное утро, претит думать, что в самую тихую рань или ввечеру он, Петр Степанович, обнаружил бы в комнате не живое полубожество с бледной кожей, а синий раздувшийся труп. Однако ж, исключая эти мысли, Верховенскому нравится лиловая горизонтальная полоса, разрезающая шею. Ему она до того нравится, что тянет сердце в тоске и язык — в упругом и влажном прикосновении к ней. Верховенский проводит вдоль следа от веревки дважды, сначала самым кончиком язык, и это касание такое тонкое и прыткое, что напоминает Ване скользкий змеиный след; затем плашмя, вжимая плотно в кожу, и лижет с жаром и медленно.
Шатов жмурится, давит натужные вздохи, стыдится похоти, какая сквозит в них тонкими и звонкими нотами, чертит слезами мокрые линии от уголков глаз к вискам. Он жалеет, что руки его стянуты за спиной, иначе бы Ваня схватил Петра Степановича за волосы и крепко прижал к себе хоть на несколько секунд, крохотных пять или шесть секундочек, чтобы продышаться и пусть даже пару мгновений, но не чувствовать его горячего проворного языка.
Петр Степанович оставил на нем еще один укус, ловко расстегнул Ване рубашку, одним шустрым движением оголил плечи, примкнул губами и снова укусил. Зубы впились прямо в остро выступавшую кость, Шатов вскрикнул и без воли дернул плечом, этим не отогнал Верховенского и внутри себя почему-то выдохнул с облегчением — ему стыдно было за то, но с каждым колким засосом становилось Шатову все очевиднее: его до страсти влекут мимолетные вспышки боли, отдающие тугими, жгучими судорогами в низ живота.
Верховенский отстранился резко, словно сам себя на силу оторвал от Ваниного тела. Он оглядел Шатова мутным, хмельным взглядом, утомленным и вожделенным до крайнего помешательства. Пробежался глазами по ярким пятнам, которые оставил на шее и плечах, полюбовался заплаканным лицом, обмякшим и красным, как воск церковной свечи. Увидел, кажется, то, что желал, дрогнул уголками губ не то в улыбке, не то в судороге, и опустил холодную ладонь Шатову на грудь. У Шатова были крепкие, резко торчавшие кости и плотные, сухие мышцы. Верховенский провел рукой от ключиц и к диафрагме вскользь, как по холсту; Петр Степанович никогда не смыслил и смысла не искал в картинах, но Ванина грудь, белая, угловатая, с бледными сосками, была в его вкусе неоспоримым произведением искусства. Его пальцы, огладившие ребра, поднялись выше, и большим и средним Верховенский зажал розовую жемчужину соска. Шатов прогнулся в спине и слабо вскрикнул, неопределенно дернувшись грудью — то ли навстречу, то ли стряхивая с себя пальцы. Однако, как бы оно ни было, Верховенский не разжимал острого маленького захвата, напротив же, стал сосредоточенно массировать, перекатывая в пальцах округло выступавший бугорок, склонился над вторым соском и облизнул; затем прихватил зубами, всосал до натяга, снова примкнул к нему языком. Шатов опять задержал дыхание и напрягся всем телом до того, что по нему пошла мелкая дрожь. Пальцы трут правый сосок, губы и язык ласкают левый. Петр Степанович не оставлял своих ласк до тех пор, пока не услышал ответ на них — то есть, пока Ваня не раскрыл рот в глубоком вдохе и одновременно с ним обреченно-сладко простонал.
Губы Верховенского отстранились от соска, проложили короткий влажный след по грудной мышце, замерли — снова переместились вверх, к шее, а на том месте, где остановился Петр Степанович в поцелуе, краснел засос. Обе ладони скользнули по талии, широкой и прямой, дошли до бедер и метнулись к пояснице. Петр Степанович очертил впалый изгиб и поднялся руками вверх, снова к ребрам, а сам влез на кровать и зажал бедра Шатова меж своих ног. В таком крепком упоре Ваня ощутил оголенным торсом, как в него через атласные брюки упирается мощно напрягшийся член Петра Степановича. Сердце захватило вспыхнувшим вмиг страхом, а низ живота — очередной этой странной судорогой, несравнимой ни с чем другим. Шатов, будь в данную секунду даже трезвым, даже не таким испуганным, не смог бы, сколько б ни старался, припомнить ни одно ощущение, сходное с этим. Такую же томную судорогу он ощущал идущей вслед за крохотными очажками боли, вспыхивавшими на короткие секунды в месте укусов. Но тогда, когда Верховенский держал нижнюю часть своего тела в относительной отдаленности от Вани, с ласками еще можно было мириться, принимать их и улавливать в своем стыде наслаждение от собственной похоти и от непривычных касаний. Теперь же перед ним вставало прямым (и твердым) фактом: Верховенский непременно довершит начатое и развратит его. Петр Степанович, точно в ответ на эту мысль, качнул бедрами, и от этого упругого скольжения Шатов обронил короткий стон. Петр Степанович уставился на него голодными, меж тем довольными складывающейся ситуацией, глазами, строго и напористо улыбнулся. Потом привстал, слез с кровати и метнул руки к пуговице Ваниных брюк. Шатов содрогнулся в коротком рывке, качнул бедрами в неопределенности, но, все же, препятствовать не стал. Верховенский расстегнул следом пуговицы, опустился на колени и стал ловко и сосредоточенно развязывать шнурки Шатовых ботинок; Ваня пытался подняться повыше и рассмотреть, но этого так и не получилось. Верховенский быстро освободил его от обуви, потом снова встал на прямые ноги и подхватил брюки под пояс. Шатов лежал на кровати мешком, боялся двинуться и, пусть и чувствовал уже неудобство натянувшейся в паху ткани, стыдился даже мысли о движении. Верховенский, видимо, верно его понял, потому как пальцы его отпустили пояс и скользнули под копчик, ладони уперлись в крестец и потянули вверх. Ваня, до того уже оробевший, точно пойманная и замученная мышь, поддался рукам и поднял таз, так и застыв, пока Петр Степанович снимал с него брюки. Когда дело дошло до панталон, Шатов вскинул голову к потолку и зажмурился, пропустив влажный, сдавленный всхлип. Тут же ощутил смазанный и торопливый поцелуй на шее, открыл глаза. Петр Степанович смотрел на него с мягкой иронией:
— Ты боишься, — почти безвкусно усмехнулся он.
Ваня открыл было рот, чтобы выкрикнуть осипшим голосом: "Боюсь, не трогай!" — но вместо этого лишь сделала вдох поглубже и кивнул.
— Напрасно, Ваня. Сейчас поймешь, почему.
Шатов очумело округлил глаза, облизнул губы и тяжело опустил голову на бок, вместе с этим движением прогнулся в пояснице и приподнял таз.
Верховенский блеснул зубами в смешливой улыбке — быстро же Шатов учится, — обхватил резинку и неспешно потянул белье вниз, в этом жесте точно заставляя Шатова проникнуться интимностью момента, который так остро подчеркивала хлопчатобумажная шершавая ткань. Открывшийся Петру Степановичу вид заворожил: член Вани был ровным, аккуратным, таким же некрупно сложенным, как и сам Шатов, молочно-розовым, с круглой блестяще-бордовой головкой. Петр Степанович не хотел тратить свое время на любование, потому как сам уже сгорал от болезненной тяжести внизу, но пару сладких секунд все же позволил себе, довольно щурясь. Сначала он пробовал взглядом член, потом скользнул глазами выше, вздрогнул в легкой истоме, разглядев в темноте едва заметную дорожку почти бесцветных волосков, и, наконец, поднял глаза на лицо — зардевшееся, как медный самовар, стыдливое и поблескивающее редкими слезинками, падавшими по временам на простыню. Беглого, а вместе с тем и внимательного взгляда было достаточно — Петр Степанович решительно приступил к действиям. Он наспех разулся, стянул брюки с бельем, умудрился быстро и аккуратно их сложить стопкой на пол, как раз возле небрежно накиданной Ваниной одежды, опустился коленями на кровать и изогнулся бедрами вперед, коснувшись почти неощутимо своим членом Ваниного.
Шатов дернулся, как в лихорадке, скрипнул неопределенно и снова качнул головой вниз, уставившись во все глаза на длинный, остро загнутый вверх орган Петра Степановича. Увиденное парализовало — Шатов так и застыл, рассматривая их члены, слабо соприкасавшиеся головками. Верховенский выдохнул беззвучно, только дрогнул плечи, зажмурился на мгновение — в паху у него горело до острой боли, яйца налились кровью и ныли, будто стянутые у самого основания жгутом. Секунду Петр Степанович млел, смакуя предоргазмические спазмы, потом протянул свою ладонь и, захватив ловко, свел их члены. Окольцевавшие большой и указательный пальцы скользнули вверх, до кончиков головок, и тут же резко вниз — к самым яйцам.
Иван Павлович изо всех сил напряг плечи, завертел связанными запястьями, кое-как повернул ладони в противоположные стороны, так что они сместились, указывая одна вправо, другая влево, согнул руки в локтях и оперся на них, наконец сумев поднять корпус. Он смотрел, как багровеет, чуть не синеет его член, вжатый в член Верховенского его ловкими подвижными пальцами, как эти самые пальцы взлетают вверх, к головкам, хватают на миг, рывком мечутся вниз, оставляя за собой два влажных следа. У Вани пульсировало жаром. Он, бессильный более дышать через раз и тихо, застонал, пугаясь своего же голоса: стоны его звучали высоким тенором, так жалостливо и тонко, как женские. С члена лилась смазка, рука Петра Степановича взметалась и опадала все резче, пальцы мешали их жидкости, члены торчали вверх и маслянисто блестели.
Когда Ваня, трясясь всей нижней частью тела в эйфорической конвульсии, запрокинул голову и стиснул челюсти, пальцы Верховенского вдруг застыли в полу-движении, Петр Степанович разжал ладонь и отстранился. Шатов сипло выдохнул, нерешительно склонил шею, прижав подбородок к груди, и полубессознательно уставился сначала на свой член, выпущенный из хватки Верховенского, а потом и на самого Петра Степановича. Тот качнул головой, смахивая упавшие на лицо длинные пряди, и дрогнул нижними веками, почти незаметно улыбнувшись. Он, видимо, ждал от Вани слов, но слов никаких Шатов, если б и хотел, не мог из себя выдавить. Впрочем, упавшее и рваное дыхание говорили явственнее пылких речей, потому Петр Степанович и не огорчился, а лишь еще более раззадорился. Он снова юрко обнял пальцами член Шатова, склонился над ним и скользнул по головке кончиком языка от впалости вниз, цепляя пурпурный венчик, и вдоль корня, к самому основанию. Шатов не мог ждать от него такой ласки и, сбитый с толку и сжигаемый мучительным стыдом, рванулся бедрами назад, однако результатов это не принесло: Верховенский, не выпускавший его плоти, надвинулся на него с как бы усталой настырностью — похоже, он не понимал Шатовских "пряток" и понять даже не силился — и вернулся языком к головке, на этот раз посасывая ее губами вслед за подвижными ласками языком. Ваня стонал, жался к стене, то запрокидывал голову, то ронял ее впопыхах, боясь упустить и проглядеть. Он, прежде никогда ни с кем не бывший так близко и избегавший самой этой возможности, испытывал к происходящему почти детское любопытство: он не мог совладать не только с чувством собственной жалкости и наслаждением ею же, но и с почти фанатичным желанием видеть лицо Верховенского, накрывавшее ртом его член. Шатов вглядывался в тонкую оборку губ, окантовавшую головку, в дрожавшие ресницы, таял под юрким языком и гнил внутри от ненависти к себе. Когда Петр Степанович выпустил член Вани из горячего рта, точно извлек из адского котла, Шатов выдохнул с облегчением и усталостью, с этим чувствуя жжение и тяжесть. Он хотел кончить, и самое мерзкое в этом желании было то, что Ваня украдкой допускал крошечную фантазию сделать это в рот Верховенскому.
Петр Степанович слез с кровати, облизнул кончиком языка верхнюю губу, отвел взгляд к комоду, задумчиво причмокнул и, наконец, вновь обернулся к Ване. Его лицо снова расцвело улыбкой.
— Теперь ты сделаешь мне, — не просил, а, скорее, констатировал Петр Степанович.
Впрочем, на лице Шатова мерцало уже готовое на все мерзости сладострастие, с которым, кажется, Ваня и не собирался бороться, так что и спрашивать его не было необходимым. Петр Степанович наклонился к нему и помог встать на колени. Ваня, пялясь снизу-вверх то на его член, то на лицо, краснел и робко покачивал плечами, через каждые две секунды замирая с придыханием. Петр Степанович хотел ободрить его — у всех бывает впервые, — но так наслаждался невинной этой неуверенностью Шатова, что не стал отказывать себе в усладе наблюдать его сомнения. Одной рукой Верховенский придерживал член, другую — положил Ване на макушку, без особой напористости увлек его голову вниз. Шатов подался вслед за рукой, поспешно разинув рот, и не успел даже вдохнуть, когда вторая ладонь Петра Степановича взметнулась к его волосам, обхватила выше виска, и Верховенский, вместе с тем качнув бедрами, резко натянул его рот на свой член. Шатов в отчаянной спешке, новом приступе нестерпимого стыда и страсти, жравшей его внутренности, сомкнул губы вокруг члена, как это проделывал с ним Верховенский, попытался втянуть поглубже ртом, поджав щеки и гортань, и медленно подался головой назад. Застыл так на короткое мгновение в попытке раздышаться, потом резко рванулся вниз, притом неловко подпирая корень члена языком, и, сдерживая в тисках щек и гортани, с неловкостью и без сноровки пытался лизать.
Петр Степанович до того был в восторге от первых двух Ваниных фрикций, что и вовсе забыл направлять его голову; он вздернул подбородок, щурясь и немо хватая ртом воздух, замер, весь выгнувшись спиной, как тростина, и ловил каждый новый кивок. Когда Иван Павлович отпрянул от него, чтобы облизать головку, а потом взял член наполовину, Верховенский переместил ладони на затылок и мягко качнул бедрами, войдя в рот до упора. Шатов издал звук, похожий на гортанное бульканье, дернулся, сдавил губами основание члена до того сильно, что напрягшийся контур рта побелел. Верховенский отнялся от Ваниного лица, впрочем, вышел не полностью, снова подался вперед, параллельно этому перебирая пальцами кудри. В ответ на это Ваня выдавил меланхоличный полу-стон. Петр Степанович скользнул ладонью вниз по лицу, кончики пальцев промчались по скуле и легли на щеку; Верховенский гладил Ваню, играл волосами, толкался в его рот, а Шатов, о, милейший из всех существ, Ваня Шатов постанывал в плоть, хватал, как умел, языком и губами, наваливался с присущей ему некоторой неуклюжестью на член рывками. Петр Степанович, не помня себя, с кострищем искр за сомкнутыми веками, имел его до собственных вскриков. Когда от головки до лобка прошел первый томительный спазм, Верховенский, сдавив волю сильнее, чем Ванины кудри, рванулся назад. Несколько глубоких вдохов, чтобы вернуть на место умчавшуюся в пляс голову; еще несколько — чтобы перетерпеть отступающую предоргазмическую конвульсию.
Шатов облизывал губы, хрипел в одышке, упорно прятал взгляд в простынь. Его член, бардовый, как вишня, больно вздрагивал, кожа мошонки складывалась тугой гармошкой, когда член тянулся с загибом вверх, и разжималась, когда дергался вниз. Ваня никак еще не мог осознать, что до зверства возбудился, лаская Верховенского.
Петр Степанович льнет к его губам новым поцелуем, и Шатов встречает его с жаром и нескольким нетерпением, широко раскрывает рот, и Верховенский проникает в него языком. Целует взасос, сжимая меж пальцев взъерошенные волосы, и Ваня отвечает; до этого момента целовался он очень редко. Была пара неловких, стыдливых поцелуев с бывшей женой, после которых Шатов почему-то чувствовал себя виноватым пред ней. Поцелуй с Верховенским имеет совершенно иной вкус. Петр Степанович, ничуть не робея, орудует языком в его рту так проворно и гибко, словно Верховенский — на самом деле змей, и язык у него, как и полагается змеям, подвижный, тонкий и длинный, очень вертлявый и шустрый. А губы — очень жадные, хватают и втягивают Ванин рот, как воронка. Верховенский с такой жаждой терзает его, с таким собственническим желанием, что Шатов (хоть и понимает, что наверняка обманчиво) чувствует: он сам — средоточие всей не излитой ранее нежности и страсти, какую Петр Степанович копил в себе годами, выбирая в качестве кокетства, как ни было это странно при всем том прекрасном, что в нем есть, — противную лесть и шантаж.
Ответ на поцелуй вышел спешным, неловким, но чувственным. Ваня ответил на ласки языком, торопливо отстранился, лизнул губы Петра Степановича смазанно и быстро, потом снова прильнул.
Верховенский оборвал поцелуй и метнулся к шее и плечам, оставил на них влажно-красные отметины засосов, спустился к груди, затем к торсу, скользнул языком по кромке пупка, тем вырвав из Вани стон. Пальцы поднырнули под Ванино колено, отвели ногу чуть в сторону, открыв себе доступ к внутренней стороне бедра. Петр Степанович поцеловал иначе, чем прежде — на сей раз ласково, меленьким почти клевком; он чуть ни боготворил это бледное тело — коренастое, поджарое и так чувственно вспыхивающее кожей на каждый укус и засос.
Петр Степанович поднял голову и оглядел Шатова с внимательностью ломбардского приемщика и остался совершенно доволен: Шатова потряхивало в крупном треморе, все же, не дотягивавшем еще до судорог, но достаточно сильным для того, чтобы начисто выбить из головы остатки консервативных прежних его убеждений. Верховенский поднялся на ноги и неторопливо выговорил:
— Хочешь ли ты теперь познать все грязные и сладкие прелести содомии? Позволь мне предложить тебе грех, уверен, я не разочарую, однако же на все твоя одна воля.
Шатов приподнял голову. Кивок был почти незаметным и больше напоминал нервный спазм, однако Петр Верховенский слишком хорошо знал все выражения лица Шатова и с твердостью мог заверить, что Ваня дал согласие.
Верховенский медленно смежил веки и вытянул губы в улыбке, тихо шикнув что-то подтверждающее, потом твердо, с некоторой строгостью стрельнул взглядом — и развернулся, двинувшись к комоду. Сначала он разделся и аккуратно сложил в нижний ящик рубашку и пиджак, затем взял с крышки комода, заваленного бумагами и чернильницами, маленький пузырек, демонстративно зажал в ладони и, сцапав внимательный Ванин взгляд, улыбчиво подмигнул.
Ваня потупился в смущении, чувствуя почему-то неловкость смотреть на совершенно раздетого Верховенского в отдалении от своего тела; познавший только сегодня чувства страстного трепета не только внутри, задавленное глубоко под желудком, но и выпущенное, открытое, пущенное по телу, Ваня не осознавал еще, что вне этого процесса разглядывать своего любовника вовсе не постыдно. Поэтому, когда Петр Степанович приблизился к нему и приобнял за плечи, Шатов со слабым облегчением метнул короткий, нежный взгляд.
Верховенский в одно движение перекинул Шатова, забывшегося в смущении, на живот; Шатов услышал звонкое "бульк", потом звук напомнил ему тот, какой сопровождал пузырьки слюны, вылетавшие из горла Верховенского на недавнем собрании. А потом почувствовал, как палец неглубоко скользнул меж ягодиц снизу-вверх. Иван Павлович вздрогнул на вдохе.
Ладонь Петра Степановича мягко поднырнула под торс и нажимом потянула вверх. Шатов без промедления поддался, чуть не подскочил, выгнув спину. Ладонь, между тем, поднялась к груди, накрыла сосок; Шатов шумно вдохнул — и тут же оборвал дыхание: палец Петра Степановича, покоившийся меж ягодиц, одним движением пронзил промежность. Движение было плавным и шустрым, но отдалось так остро, что Ваня всхлипнул от неожиданного всполоха ощущения.
— Опусти грудь ниже, — звучит холодно, как инструкция, когда Ваня не поддается второй ладони, легшей ему меж лопаток. Шатов боится этой новой уязвимости, но слушается командного голоса.
Петр Степанович упруго массировал, вращая внутри палец, скользя короткими рывками вглубь, тут же возвращая палец назад, упираясь затем в кольцо плотно стянувшихся мышц, давя по кругу, и снова — толчками. С каждым новым таким толчком Шатов все более терял голову, пропадая в высоких, почти надрывных стонах. Верховенский ввел палец до упора и, удерживая глубоко, долбил так, что ладонь его шлепала по ягодице. Ваня уже не стонал — из груди рвались крики. Анус сводило эйфорическими уколами, внутри, глубоко, там, куда упирался палец, пульсировало остро-сладким жжением, стреляя через все тело импульсами в член, скакавший от почти грубых толчков. Тело пробило первой дрожью, Ваня, кусавший простыню, натужно взвыл. И в тот же миг почувствовал, как палец выскользнул, и растянувшиеся мышцы, трепеща, снова сомкнулись.
Верховенский прильнул губами к напрягшимся белым икрам, скользнул поцелуями вверх, по ягодицам, связанным крепким рукам, оголенным плечам, поймал пальцами Ванин подбородок, целуя бегло шею, угловатую челюсть, ухо, повернул Шатова за лицо и дважды мазнул поцелуем губы. Ваня ответил торопливо и нервно, не то мучимый страстным ожиданием того, что свершится, не то желая, чтобы этого не произошло. Однако Петру Степановичу ясно, как день, и без словесных заключений: Шатов умоляет. Он тянется своим тонким острым носом к пальцам, гладящим щеку, трется с кошачьей ласкою и горячо выдыхает. Верховенский отстраняет ладонь от лица в нетерпении и с тем в странном умилении, с мимолетной мыслью о том, что после, может, наутро, хочет, чтобы Ваня сделал так снова.
Рука мягко подхватывает под живот, вторая — направляет член. Головка врезается в тугой бутон ануса, с нажимом скользит внутрь. Шатов вскрикивает и стискивает пальцы добела.
Петр Степанович крепче сдавил живот, качнул тазом — член проталкивается по шейку.
Шатов всхлипывает, теребит пальцами ткань шарфа и низко стонет в матрас.
Следующий толчок оказался самым неожиданным и резким — Верховенский ворвался по самые яйца. Ваня навзрыд всхлипнул, сдавил челюсти, держа слезы за плотно зажмуренными веками, и влажно прошипел:
— Стой, не надо...
Петр Степанович замер на пару секунд, поймал ладонями бедра Шатова, стиснул и прытко подался назад. Ваня глубоко вдохнул, вжался лбом в матрас и обмяк на долгом выдохе. Верховенский опять толкнулся в него, на сей раз встретив стон менее болезненный. Когда пульсация мышц, сдавивших член кольцом, поутихла, Петр Степанович вошел рывком. Шатов ошеломленно вскрикнул, а следом, за звонкими шлепками яиц о задницу, надломленно застонал: Петр Степанович грубо и часто вбивался в него, он вылетал почти полностью и врывался тут же почти без промежутков. Ваня кричал в исступленном усладном безумии, качал бедрами хаотично-рвано в неловких попытках влиться в такт, а Верховенский, сдавив в объятиях его грудную клетку, вскинул вверх его тело легко, как перину, вжался грудью в спину и толкался в накрывшем его почти сумасшествии, трясся телом, как в эпилептическом припадке, и сладостно вскрикивал.
И, точно назло, когда Ваня, забывшись в воплях, был уже в плотной подвижности эйфорической волны, — выскочил из него рывком и переломился пополам от грудного рыка. Шатов плюхнулся на кровать, как ватный, давя стоны, оставшиеся, как осадок на горле. Темнота, секундой до этого застившая глаза, расступилась. Шатов вдохнул полной грудью и повернул голову на бок.
Петр Степанович, ловко смахивая с лица пряди и заправляя за уши, улыбнулся долгой, широкой и слишком уж бодрой улыбкой заговорщика.
— Это еще не все.