Земная любовь

NC-17
Завершён
249
автор
Michean бета
Размер:
39 страниц, 19 789 слов, 5 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
249 Нравится Отзывы 58 В сборник

Глава 1. Пир опричников

Настройки

Мы в Грузии, как в чёрной вазе, Мы в Азии, как на гвозде, На остром, как тоска, алмазе, В невыносимой высоте. На этом острове, как в оспе, Как в детской клятве на крови, Мы утверждаемся в сиротстве, Как объясняемся в любви. И в алой пасти, в самой бездне Над нами свет многоочит, И в поднебесье, как в болезни, Сухая косточка стучит. (Елена Фролова и Дмитрий Строцев «Мы в Грузии, как в чёрной вазе»)

— Гойда, гойда, говори, говори… Говори, приговаривай, говори да приговаривай… Топорами приколачивай!.. Ой, жги, жги… Кружится опричная братия в весёлом хороводе. Мелькают чёрные кафтаны, раскрасневшиеся лица. Пахнет хмелем и потом. Смыкается хоровод, подступает всё ближе. Тянутся руки, темнеют взоры, загораются похотью… Кружится Фёдор Басманов в расшитом каменьями самоцветными летнике, звенят бусы тяжёлые у него на шее. Взлетают рукава, будто крылья лебединые; не подрезаны ещё те крылья, хоть и давно уже примяты… Взоры братьев-опричников — будто пламя жгучее, адское. А иной взор, тот, что издали неотрывно наблюдает, — взор царский, — жарче всех пылает. Будто уголья горят очи государевы — тёмные, глубоко запавшие, под бровями нависшими. — Жги, жги, жги! — в такт песне громко приговаривает Иван Васильевич, и с каждым словом его кулак тяжко опускается на стол под звон драгоценной посуды. Вновь Содом государь лицезреть хочет. А и не привыкать уже. Подобрав подол летника, с криком звонким запрыгивает Фёдор одним прыжком на стол. Отсель государю хорошо видно будет. Срывает с шеи бусы, отбрасывает далеко в сторону, раскидывает широко руки. Давайте же, ну, готов я уже… и государю узреть неймётся… Скопом бросаются на него прочие опричники. Трещит ткань срываемого летника — нешто снова разодрали? И впрямь, слышно вон, как один из камушков покатился… А, ладно. Буде нужно будет, царь новый подарит. Опосля таких случаев особливо он милостив. Лапают тело чужие жадные руки — потные, горячие, от рукоятей сабельных будто доски неструганые: шершавые да задубевшие. Сам Фёдор притираниями душистыми руки умягчает, дабы государю более нравиться, а только и у него мозоли такие же, как у всех, никакими притираниями их не вывести… Да и что притирания? Для дочек боярских да купеческих притирания те изготовлены. Для ручек, что и так мягкие да белые, ни к работе крестьянской, ни к делу ратному не привычные, поди и не надобны им притирания никакие, так только, от скуки мажутся. А у него, Фёдора, руки хоть и тоже белые да красивые, а за оружие что ни день берётся. — Гойда, гойда, говори, говори… Кто-то — не разобрать в пламени свечном да угаре содомском — дохнул в лицо хмелем, впился мокрыми устами в уста. Обвить за шею, позволить чужим рукам опрокинуть, распластать на столе… белое тело да на белой скатерти… Говори да приговаривай… Как не воспользоваться мигом сладким? Коли сам царь да царёва полюбовника позволяет по кругу пустить, будто девку последнюю? Не на каждом пиру такое случается. Оттого ещё больше только ночи подобные всем любы. Фёдор уж и сам не знает, любо ли ему. Когда-то ведь думал — ни с кем после царя ложе делить не захочет, да и царь того не позволит. По первости и впрямь так было. Топорами приколачивай… Рванули грубо за ноги, разводя шире. Засмеялся Фёдор, качнулся перед глазами потолок расписной, опалил над чьим-то плечом пристальный взор царя… А всё же сладко. Не знал, что так сладко будет, когда все скопом да по царскому указу… Кто-то первым вламывается в тело — хорошо, что перед пиром маслом смазался душистым. В первый-то раз много хуже было — едва слюной плюнули, собаки… В первый раз Фёдор думал — не люб он стал государю. Возжелал для него Иван Васильевич смерти позорной, бесславной — чтобы как девка поруганная, чтобы вся опричнина да по кругу, чтоб так и издох как пёс последний… Чуть не закричал тогда: хочешь казнить, царь-батюшка, так казни по чести!.. А потом мелькнуло в угаре, во хмелю: а зачем — по чести? Как — по чести: на колу, при всём народе, чтобы смерды толпой стояли да над муками последними царёвой Федоры посмеивались? Может, и прав царь, и мудр в решении своём, может, и лучше будет — так? Клятву давали, в опричнину вступая, братьями друг другу быть, а вон оно как всё обернулось… Клятву давали — за измену государю братьев названых недрогнувшей рукою казнить. А и не изменял он, и казнь, стало быть, не от ножей-кинжалов будет, даже если кровь алая и прольётся… И — распластали его братья-опричники в тот первый раз, руки белые, будто крылья лебединые, к полу прижали. А царь смотрел, а Фёдору мыслилось — на смерть его поглядеть хочет… а и гляди, царь-батюшка, а второго такого всё равно не сыщешь, затоскуешь ещё по мне… Не помнил он, скольких тогда выдержал. Забылся под конец, успев только подумать в полубреду: хоть бы похоронили потом по-христиански, омыв, обрядив да отпев… а то приду же к тебе, царь-батюшка, татем неупокоенным ночью тёмной, спрошу, пошто тело моё белое братьям названым на растерзание отдал… Много душ неупокоенных к тебе по ночам является, сам о том ведаю. Нешто хочешь, чтобы и Федора твоя одной из них стала? Пусть тебе теперь другие послужат, как я служил… Но — не пришла смерть. Очнулся Фёдор в покоях своих, да не в одеяло, а в шубу царскую, золотом шитую, завёрнутый. Как был, нагой, семя только своё да чужое с тела стёрли, и кровь, если была; а в заду всё равно печёт так, что неизвестно, как в седло садиться… Спросил Демьяна, холопа своего, языком едва ворочая: — Чем… кончилось всё?.. Тот в затылке поскрёб. — Да сказывают, как ты сомлел, Фёдор Лексеич, так государь сразу крикнул: прекратить, мол, блуд окаянный. Встал из-за стола-то, шубу свою на тебя накинул да велел в постелю отнести. Отнесли, а я уж… ну… обтёр. А шубой снова накрыл, не посмел убрать-то, государева ведь. Вздохнул Фёдор. Было время, покраснел бы от рассказа такого, а теперь и вовсе дела нет… Живой — и ладно. — Отец мой… не знаешь? После пира… как?.. — Да сказывают, уйти он хотел, Фёдор Лексеич, — Демьян — холоп смышлёный, всегда всё ведает. — Сразу, как… ну… — Да понял я, — кровь всё же бросилась к щекам, ведь и отец видел… — И что? Ушёл? — Да сказывают, государь недоволен сделался, не пустил. Молвил: нешто тебе, Алёшка, на пиру моём скучно? Ну, Алексей Данилыч и остался. Напился только дюже, обычно-то он столько не пьёт. Напился. Глядя, как сына на куски рвут, напился. А может, и смотреть старался в чарку только свою… Но даже если взора не поднимал, слышал-то всё едино. Стоны сдерживать не получалось, не щадили его названые братья. — Ладно, — снова вздохнул Фёдор. — Одёжу, что ли, давай. Не голым же в шубе царской ходить. Боялся после того и отцу, и государю на глаза попасться; на пиру-то царь сам добро дал, а наутро что скажет? Но Алексей по первости на сына старался не смотреть, а пару дней спустя вёл себя как всегда, будто и не стал свидетелем позора сыновнего; а Иван Васильевич и вовсе милостив был. Ласков, всё равно как в первые годы, когда только началось всё. Каяться даже пытался, по голове гладил, перстни самоцветные, бусы да серьги дарил. Говорил: виновен я перед тобой, Федюша, на Суде Страшном в очи твои синие взглянуть не смогу… Фёдор пытался говорить, что ни в чём не виновен государь. Так и сошлись, как обычно, на том, что грех на них один. Подумалось ещё: а и хорошо, что так всё вышло, выходит, поглядев, как другие меня тягают, Иван Васильевич страстью да лаской по новой ко мне возгорелся… А прочие опричники — прочие опричники пуще Алексея Басманова вид на себя напускали, будто не было ничего. Не было свального греха с благословения царского. Приказы Фёдора выполняли, будто не пускали его по кругу, как девку срамную. Ну, и повелась жизнь как прежде. А после… после повторяться всё стало. И всё привычнее, всё проще, и сладости уж больше, чем стыда, воистину сладок грех содомский… Вот и сегодня так же. Говори да приговаривай… Быстро счёт теряется полюбовникам. Качается потолок, опаляет взор царский, кружит голову угар хмельной да содомский. Рвут тело чужие руки, чужая плоть, пятнает чужое семя. Топорами приколачивай… Очередной опричник отошёл в сторону, мазнув напоследок ладонью по груди — вроде как приласкал наскоро, — и поймал Фёдор ещё один пристальный взор. Ага. Никитка это, новичок в опричнине, государем недавно принятый. С Севера пришёл откуда-то. Дюжий, как медведь. И на лицо пригож, не поспоришь. Глаза голубые, светлее, чем у самого Басманова, волосы да борода — лён, в золото отливающий… «Аль может, Никита, ты из княжеского али боярского рода?» «Да какие князья да бояре, надёжа-царь… просто Никита я, Иванов сын… вольным человеком отец мой был, землю пахал, рыбу ловил, охотой лесной промышлял…» «Батюшку твоего, стало быть, как меня кличут… Аль может, подослан ты ко мне кем?» «Никем не подослан. Сам пришёл. Милости твоей царской послужить хочу». «А знаешь ли ты, Никита, что, в опричнину вступая, от роду-племени своего, от отца да матери родимых отказаться надобно?» «Так и не осталось у меня отца-матери, государь, отказываться не придётся… братья да сёстры есть, но давно уж ныне своими семьями живут, не до меня им… а я вот — мечтал на службе твоей царской счастия попытать…» «Добро. Прям ты, вижу, люблю таких…» Так и приняли. Клятву опричную дал. А на пир царский впервые попал. Да сразу на такой, что… Стоит, смотрит. Всколыхнулось у Фёдора внутри яростное, лютое: нешто брезгует? Морду кривит, крестьянский сын, на царёва полюбовника, на Федору царскую? Может, сам по девкам только, а содомией гнушается — как и теми, кто греху её не чужд? Ну добро, собачий сын, коли так, то и царём своим ты гнушаешься… а с меня ведь станется нашептать… Нет, Никитка, не гнушаешься ты. Не кривишь морду. Вижу я, хорошо вижу. Уж я-то всегда подмечаю, кто каким взором на меня смотрит… Да и с бабами ты, кажись, вовсе допрежь замечен не был. Желаешь ты меня, Никитушка. Желаешь, как и все. Что ж не берёшь тогда? Пошто медлишь? И взор жгучий, жаждущий — но и такой, что вот-вот развернётся да вон выйдет… Проклятье, медведь ты окаянный! Увалень несчастный, ведь ежели сейчас из зала выйдешь, точно гнев царский на себя навлечёшь! Не брезгуешь. Желаешь. А коли так, то помогу я тебе под кару лютую не попасть. Молнией пронеслись все те думы в голове у Фёдора. Приподнялся он, на столе в сраме распластанный, и руку к Никите протянул. — Давай, иди сюда, — зашептал жарко. — Новое посвящение тебе сейчас будет… не бойся, видишь, государь позволяет, не просто позволяет, сам велит… Иди давай, али брезгуешь? Не побрезговал. На слова на эти рванулся вперёд, схватил сперва за руку, сжал пальцы так, что до боли хрустнули. Засмеялся кто-то рядом — не видно, не повернуть головы, на Никиту смотреть хочется, — шепнул на ухо, губами прижавшись: смотри, Федька, отдерёт тебя медведь эдакий так, что сызнова унесут в беспамятстве… А и пусть уносят. Уносили ведь уже, так? Никита сверху прижался, кушак свой развязывает, поцеловать тянется. Губы горячие, движения неловкие — то ли впервой ему, то ли стыд ещё не совсем утратил… Утратишь скоро, Никитушка. Я тоже ведь не всегда таким, как сейчас, был… — Иди давай сюда, — снова повторил, притянул за бёдра, уже обнажённые, сильные, как и руки. — Не брезгуй, что до тебя другие только что были… мы все здесь братья, забыл, как клятву давал… То ли простонал Никита, то ли и впрямь медведем зарычал, смял снова уста Фёдора своими да ворвался наконец внутрь. В тело, после других ещё раскрытое, горячее, скользкое. Да, так… — Жги, жги, жги!.. — снова одобрительный царский голос. Так… Не думал Фёдор, что и ему ещё раз сегодня излиться доведётся, — а получилось. Когда потекла густая горячая жижа внутрь, обхватил Никиту за плечи крепко, вжался в его живот и застонал — тело от наслаждения дугой выгнулось. — Довольно! Прекратить блуд окаянный!.. И — удар кулаком по столу. Стало быть, сегодня не до беспамятства. И Никита последним был, а и хорошо… Благодарствую, надёжа-государь… Правда рад Фёдор, что так вышло. — Помолимся о душах наших грешных… Набрасывают ему прочие опричники чёрный балахон на плечи. Кутается, скрывает наготу, тело, синяками испещрённое да семенем залитое. А Никита всё смотрит. Сладко с ним было… Ловит и Фёдор его взгляд. А после — опускает на лицо капюшон, идёт прочь да сам на колени опускается у плеча царского. Помолимся о душах наших грешных… Ой, Никитушка, сдаётся мне, не на иконы святые ты сейчас смотришь. Взор твой я спиною чувствую — и знаю, что твой. Хорошо, что царь про то не ведает. В молитвы он всегда без остатка погружается. Повторяет Фёдор за государем святые слова — и о Никите на время забывает. Как и о том, что все, кто подле них на коленях сейчас молится, только что тело его на куски рвали. О душах наших грешных…
249 Нравится Отзывы 58 В сборник
Возможность оставлять отзывы отключена автором