Земная любовь

NC-17
Завершён
248
автор
Michean бета
Размер:
39 страниц, 19 789 слов, 5 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
248 Нравится Отзывы 58 В сборник

Глава 5. Опала царская

Настройки

Как Млечный Путь, любовь твоя во мне мерцает влагой звездной, в зеркальных снах над водной бездной алмазность пытки затая. Ты — слезный свет во тьме железной, ты — горький звездный сок. А я — я — помутневшие края зари слепой и бесполезной. И жаль мне ночи… Оттого ль, что вечных звезд родная боль нам новой смертью сердце скрепит? Как синий лед мой день… Смотри! И меркнет звезд алмазный трепет в безбольном холоде зари. Максимилиан Волошин

Сказывают люди на Руси: беда всегда нежданно-негаданно приходит. Так и вышло тем вечером у Фёдора Басманова. Шёл он, как обычно, шагом быстрым по коридорам дворцовым, ничего худого не ждал. Собственный холоп, Демьян, на пути попался, поджидал будто; оглянулся вдруг по сторонам, схватил Фёдора за плечо, в нишу стенную толкнул… Басманов, оторопев от эдакой наглости, даже противиться не стал. Прошипел только, когда Демьян его своим телом в стену вжал: — Демьян, ты упился, собачий сын, али белены объелся?! Ты на кого руку, холоп… А в голове мелькнуло: нешто даже холоп уже к нему со срамными объятиями полезть осмелится?!.. Да что он себе возомнил, пёсье племя… да я ж тебя, недоносок… Но — не успел ни сказать ничего, ни саблю выхватить, ни даже оттолкнуть холопа зарвавшегося. А Демьян, кажись, гнева его и не испугался вовсе; вновь оглянулся по сторонам, прижался ещё крепче, стиснул плечо до боли и выдохнул в лицо: — Батюшку твово, Фёдор Лексеич, в подвалы к Малюте увели… И — утих разом гнев младшего Басманова, и в груди похолодело, и сердце ухнуло в пятки. Ноги подкосились; поди, не держал бы Демьян за плечо, так и сполз бы по стенке. — Когда?.. — еле прошептал губами непослушными, помертвелыми. Голоса не стало почти; будто в дурном сне. — Только что, — так же тихо Демьян ответил. — Сам видел. — За что, знаешь?.. Вновь оглянулся Демьян, не слышит ли кто. Губы к самому уху Фёдора приблизил, бородой по щеке мазнул. — Да вроде как… письма он какие писал… опальникам государевым… и они ему… — Не писал, — выдохнул Фёдор. — Не верю. Как перед Богом, не верю. — Да я что, — Демьян вздохнул, отстранился чуть. — Я — что слышал. — Да знаю я, — Фёдор, не глядя, сдёрнул с пальца перстень, какой первым попался, сунул холопу в ладонь. — Спасибо тебе, Демьян. — Да я… Фёдор Лексеич, куда мне с цацкой-то эдакой?.. Дорогая больно… — Да хоть купцам снеси и деньги в кружале пропей. Только покамест спрячь. Лучше Демьяну сейчас с его перстнем не показываться. — Спрячу уж, — Демьян кивнул, сунул перстень куда-то за пазуху. — Сам разумею. — Добро. Ладно… пойду я. — Государя за батюшку просить? Посмотрел Фёдор на Демьяна. Подумал: а и впрямь, куда он идти-то собирается? Прежде, пару лет назад, услыхав такое, и впрямь бросился бы прямиком к Ивану Васильевичу. Всех бы растолкал, в ноги бросился, сапоги целовал: государь, жизнию своею клянусь, неповинен отец мой, не мог он в заговор супротив тебя вступить, молю, государь, поверь мне, псу твоему верному, Федоре своей… Но — то прежде было. Прежде и государь не столь был подозрителен, и с Фёдором всегда ласков, и по кругу его на пирах не пускал, и Алексей у него в почёте был… А ныне идти за отца просить — только самому голову сложить. Скажет царь: сын вместе с отцом в сговоре, изменник изменника выгораживает. И пусть не прошла покамест у Ивана Васильевича страсть к своей Федоре, но, единожды в измене заподозрив, не щадит он никого. И Фёдора не пощадит тоже; а что краше его не найти, так можно найти пусть менее пригожего, но не того, чей отец изменником числится. Много юнцов смазливых — даже если меньше, чем девок. Фёдор-то уже и не так юн, как пять лет назад… Думает об этом Фёдор, и хочется ему выть. Любит он царя, всё едино любит; любит и отца. И у царя к нему — не только ведь похоть?.. Знает уж; довольно был с государем за эти годы, довольно успел его понять… Любит его Иван Васильевич. Тоже любит. До сих пор. Но и помиловать не помилует. Раз уж отца… Вновь взглянул Фёдор на Демьяна. — Нет. Не просить. Ты… ступай себе, Демьян. Вроде как ещё что-то молвить Демьян хотел, но — смолчал. Поклонился да ушёл поспешно. А Фёдор — в другую сторону. Никиту Басманов нашёл в каморке его. Сидел, при свете свечи дыру на рубахе штопал. Поднял голову, улыбнулся — да видать, лицо у Фёдора было такое, что сразу шитьё своё отложил и привстал. — Федя, что… Не успел встать Никита — бросился Фёдор вперёд, упал на колени, обхватил его за пояс да головой в живот уткнулся. Выть хочется, выть; как в детстве волчонком выл, когда мать померла. Поначалу ревел, а после слёзы кончились, и выл просто… отец нечасто ласку выказывал, а тогда, помнится, взял на руки, укачивал, будто вовсе младенца, даже не говорил, чтобы скулёж свой прекратил… Молчал да укачивал. И у самого слёзы по лицу текли, в бороде терялись. Двое их тогда после смерти матери осталось. И не всегда у них меж собою был лад, а всё же… Всё же — отец и сын. Всё же — никого ближе друг друга у них не было. Позабыть отца, мать родимую… Клятву давал, в опричнину вступая, да только что та клятва? Всё едино: кровь — не водица. Не разорвать кровные узы, даже если сам пожелаешь. Да он и не желал вовсе. И отец не желал — хоть и ворчал порою, что непонятно, сына вырастил али дочь. А теперь отца к изменникам причислили. Стало быть, не жить ему боле на белом свете; одно остаётся молиться, чтобы лёгкою смертью казнили. А раз отца изменником сочли, значит, утром и за сыном придут. Странно, что доселе искать не начали. Что же медлишь ты, царь-батюшка, ведь обычно кого изменником клеймишь, так всю семью разом кончаешь?.. Нешто и впрямь столь крепко любишь, что рука на полюбовника не подымается? Но сегодня не подымается — завтра подымется. Знаю я тебя, царь-батюшка; довольно уж знаю. Знал прежнего — знаю и нынешнего. И просил бы я тебя за отца, в ногах бы валялся — да только свою смерть этим приближу. А там и до тебя, Никитушка, черёд дойдёт. Не верю я, будто не ведает царь о том, что я с тобой спутался. И пусть не взревновал как к полюбовнику, но раз уж об измене государственной речь зашла… А стало быть, одно остаётся. — Отца, — выдохнул Фёдор, головы не подымая, задрожал всем телом, почувствовал, как Никита руку ему на затылок опустил, гладить начал. — В подвалы… к Малюте… в измене обвинили, не верю я, да что там, коли царь поверил, стало быть, не жилец мой батюшка боле… Стало быть, и за мной придут. Не сегодня, так завтра. А там и за тобою, сам понимаешь… Поднял голову. Никите в глаза взглянул. — Ты бежать предлагал… помнишь?.. А Никита всё молчит. И понимает Фёдор: бежать предлагал Никита, любовь царскую на его любовь променяв. А теперь выходит, что соглашается, но не из любви, а после отцовой опалы только. — Не бросил бы я отца, коль не объявили бы его изменником, — говорит тихо Фёдор, глаз не отводя. — Не смог бы под опалу его побегом своим подвести. Люблю я тебя, Никитушка, прежде говорил, что люблю, и ныне повторю то же… но — спрашивал ты, смогу ли царя-батюшку разлюбить и тебя полюбить, так отвечу, что не смогу, хоть отца казнить будет, хоть меня, а на смогу всё едино… полюбил я его, выходит, навек, и тебя полюбил тоже, уж не знаю, как можно это, двоих-то любить, но — люблю… А Никита по волосам гладит. И всё молчит, будто выговориться даёт. — Не могу я даже поклясться тебе, Никитушка, что верен всегда буду, — вздрагивает Никита едва заметно, но продолжает Фёдор, выговаривается, будто перед смертью — но может, и впрямь перед смертью, жизнь-то его ныне на волоске висит? — Может, и гульну когда на сторону, да только ежели после того за волосы оттаскать захочешь, как жёнку блудливую, так и противиться не стану… а натуру свою блудодейскую всё равно знаю, не всегда таким был, да вот стал, верно, таким и останусь… Потянулся, поймал шнурок шёлковый, на котором никитин нательный крест висел. Вытащил крест из-под рубахи, прижал тёплую медь к губам. — Люблю тебя. Коли сбежим вместе — в верности не поклянусь, а в любви поклянусь до гроба. И в том, что с тобой останусь. Уж какой есть — хочешь, бери такого, а нет, так… Сглотнул. Помолчал долю мгновения. — Не хочешь — один не побегу, — промолвил твёрдо. — Пойду молиться да утра ждать, утром, верно, и за мною придут, а отмолить ещё многое надобно… Тебе бы всё же лучше бежать — не со мною, так одному. Но коли захочешь после всего государю верным опричником остаться — совет дам, вызовись на казнь меня вести, тогда не подумает, может, и тебя в изменники записать. Мучить да казнить всё едино не доведётся, на то у Малюты умельцы свои есть… так, может, придержать за руки али за ноги, а я даже рад буду, что ты, а не кто другой… За руки али за ноги. И — представляется Фёдору казнь на колу. Чует сердце, будто вещий дар в нём проснулся, что ежели пожелает казнить его государь, то именно так. С одного кола да на другой. Бывало ведь уже, говорил в дурные мгновения: смотри, Федька, посажу тебя когда-нибудь на кол… А Фёдор руки целовал в ответ да одно твердил: коли посадишь, так и на колу, государь, здравия тебе желать буду… пока душа из тела не вылетит… Всякий раз менял гнев на милость Иоанн. Любил свою Федору, всё едино любил. Но не помиловав отца — не помилует и сына. — Решай, Никитушка, — говорит тихо Фёдор, всё ещё на коленях стоя. — Сейчас решай, сокол мой ясный. Может, и не удастся нам ещё бежать, но хоть попробуем. Что мог — пообещал я тебе, а что не смог — так не обессудь. Уж какой я есть; такого ты и полюбил. — Такого и полюбил, — подаёт наконец голос Никита, и сердце фёдорово на голос его отзывается, быстрее биться в груди начинает. — И не разлюблю. И… да как предлагать даже смеешь, чтоб я на казнь тебя вёл… сказал ведь я тебе уже единожды — коли будут казнить, так пусть сразу обоих… Сгрёб Никита Фёдора в объятия. Прижал к своей груди — и у него тоже сердце стучит под рёбрами громко, отчаянно. — Иди собирайся, Феденька, — промолвил тихо, губами по виску мазнул, бородой щекотнул. — И я тоже буду, а мне и собирать-то почти нечего… Коли успеем, коли Господь даст, так уйдём. На Север уйдём, в края мои родные. Коли казны какой прихватить сможешь… — Смогу, — быстро, уверенно Фёдор ответил. — Казны у меня вдосталь; всю заберу. Подумал зло про себя: и заберу. До последней полушки. Не тебе уж, государь мой Иван Васильевич, оставлю. Не после того, как ты в измену отца моего поверил, воеводы своего вернейшего. Да и у тебя, государь, казны-то и без моих сбережений вдосталь. А нам с тобою, Никитушка, серебро и впрямь ой как пригодится… — Промыслом рыбным займёмся, — Никита заговорил, крепче в объятиях стиснул — так, что кости у Фёдора хрустнули. — Али охотничьим. Коли казна будет — вовсе артель соберём… карбас купим, пошлины все уплатим, купцами станем… а не купцами, так хоть кем — кем Бог даст… Оторвал Фёдора от себя. Обхватил ладонями широкими лицо, поцеловал крепко в губы. — Любишь, верю тебе, Феденька… И я люблю. А государь, — вздохнул тяжко, — что государь… — Государь — то государь, — совсем тихо Фёдор ответил. — Супротив него не пойду, ворогом его не стану. Предам клятву опричную — да в том только, что сбегу. А что люблю — не знаю уж, кого как, а люблю, знаю… И к государю любовь иная, а с тобою мне всегда теплее, чем с ним, было. Теплее, да и покойнее… Тебя люблю, с тобой и уйду. Ежели удастся. А коли смогу… коли смогу, так и телом верен буду. Не токмо душою. Поднялся на ноги. Волосами тряхнул, серьги в ушах зазвенели. — Пойду собираться. Бросился Фёдор в покои свои, не знает, что в дорогу сбирать, что удастся с собой унести. Деньги, сколько есть… украшения златые да серебряные, с каменьями самоцветными, царём за годы любви их подаренные, — смеет ли он, беглец да изменник, украшения те забрать? Может, только те взять, которые не царём подарены, а от матери остались? «Батюшку твово, Фёдор Лексеич, в подвалы к Малюте увели…» Не пожалел ты отца моего, царь-батюшка. Доносам лживым поверил. А и моя совесть отныне пред тобою чиста. Ой, чиста ли… Разомкнул Фёдор запоры на ларце с драгоценностями. Забрал в горсть сколько получилось, обратно высыпал. Не в том дело, чтобы продать да деньги выручить. Любит он цацки свои, всей душой любит, себе оставить хочет. Разве вот что… Вынул осторожно из ларца длинные, до плеч, филигранные подвески — злато да жемчуг крупный, заморский. Три низки бус — хрусталь да кораллы алые вперемешку. И запястья тяжёлые, алмазные. Это вот всё не ему царь покупал. Царицы Анастасии то украшения. Должны бы, по совести, ко второй супруге иоанновой перейти были, а перешли к Фёдору Басманову. А знай, царь-батюшка, что и у меня стыда капля осталась. Самое драгоценное это из того, что у меня в ларце лежит, — а забрать не посмею, хоть и носить любил не менее прочего. Это уж точно не моё — хоть и тобою мне передарено было. Деньги, ларец с украшениями… одёжу сложить, что мужскую, что женскую — даже сарафанов своих жалко, всё память, всё ценность… Что ж, коли сумеем мы бежать, Никитушка, так сумеем и добро увезти. А коли остановят — так всё едино, налегке пытаться али вместе с нажитым. А и остановят ведь, не иначе как остановят… Бухнула за спиной дверь. Никита, что ли, поторопить решил?.. Условились ведь раньше времени оговоренного друг с дружкой не видеться… Легла тень длинная от свечи на стену да потолок. И — сразу Фёдор тень ту узнал, допрежь того ещё, как обернулся. Вот и всё, стало быть… — Бежать, значит, надумал. Стоит царь, смотрит. Говорит вроде бы спокойно, да давно уж Басманову тот обманчиво-спокойный голос известен. Подогнулись колени, пола коснулись. Молить? Упрашивать? Живота просить, за подол хвататься, ноги целовать? Незачем. Не поможет; сам знаешь, что не поможет. Склонился Фёдор ниже. Коснулся пола и лбом. Снова выпрямился, на коленях стоя; в глаза Иоанну взглянул. — Надумал. Вели казнить, государь. Никита поймёт ли, что бежать одному теперь надобно? Успеет ли? Да полно, не станет он один бежать; говорил ведь — ежели что, лучше рядом будем на кольях сидеть… А ведь так и будут. Чай друг напротив друга колья те и поставят, чтоб до последнего взгляд друг дружкин ловили… Молить за Никиту? Не за себя — за него? Тоже незачем. Никиту, может, и отмолил бы, да Никита сам помилования не примет, коли Фёдора на казнь поведут. А ведь поведут теперь. Вместе с отцом, да с Никитой, всех троих разом, поди… А царь усмехнулся в бороду, на коленопреклоненного полюбовника глядя. Подошёл ближе. — Казнить, значит? Не станешь о жизни молить? Снова в пол поклонился Фёдор. Снова выпрямился, кудрями взмахнул. — Виновен, так и не стану. — Виновен, — повторил царь. Положил руку ему на голову, пальцы в волосы запустил, провёл медленно, вроде как с удовольствием, как прежде, бывало, — а потом оттянул резко назад, тоже как прежде, так, что слёзы невольные на глазах выступили. — В чём виновен, говори? — Так в побеге же, — прохрипел почти Фёдор, так больно Иоанн его за волосы потянул. — Сам же ты сказал, государь… — В побеге, — снова повторил царь. Выпустил резко волосы Фёдора. — А не в заговоре супротив меня? Вместе с отцом своим? И не хотел Фёдор, да сжались зубы у него. Так, что челюсти заныли. — Невиновен отец мой, государь, — так, не разжимая зубов, и выдохнул. — Оговорили, оклеветали его… — Ну да, — снова усмехнулся Иоанн. — И письма, скажешь, подделали, что он опальникам моим писал? — И письма подделали. Долго ли писцу умелому чужую руку подделать? Молчание тяжёлое воцарилось на пару мгновений. Слышно было только, как свеча потрескивает, оплывая. — Тяжко было отцу моему видеть, как на пирах ты меня братии опричной отдаёшь, — вновь осмелился Фёдор голос подать. — Знаешь ты об этом, государь, и я знаю. Но чтоб через это он супротив тебя пошёл? С опальниками, с изменниками дружбу водить начал? Не верю. Ни за что не поверю. — Что ж, — тяжело и задумчиво прозвучал голос царя. — И изменник изменника всегда выгораживать станет, и сын отца. Не верю я в невиновность Алексея. Но готов поверить, что ты в неё веришь. Может, и стоило мне позволять Алёшке с пиров уходить, не смотреть, как сына его сраму подвергают… Но — не он ли тебя первым на срам отдал? А? Не он ли в серьги обрядил? Пусть и мне отдал, а не прочим, но далее уж моя воля, кому отдавать, — вспыхнули на миг пламенем тёмным очи иоанновы. — Поделом ему, что смотреть на твой срам пришлось. И что, насмотревшись, с опальниками дружбу завёл, верю. Верю, Федька, и не переубедишь ты меня. Ничего не ответил Фёдор. И отца не отмолить, и себя. Признался ведь, что сбежать думал. — А ты, стало быть, как про опалу отцовскую услыхал, так и в бегство, — вновь усмешка на устах Иоанна, да не понять, что скрывается в той усмешке. — Я ещё думал — не бросишься ли мне в ноги за отца молить? А ты сразу шкуру свою спасать… — Кабы думал я, что ты мне поверишь, государь-батюшка, так и молил бы, — возвысил голос Фёдор; ничего уже не страшно, всё равно пропадать. — А так… — А так — хотя бы свою жизнь спасти решил? Что ж, понимаю. Только как же клятва твоя опричная? Презреть осмелился? Без моего дозволения из дворца дёру дать? — Вели казнить, — повторил Фёдор. — Лишней вины на себя и под пытками не возьму, а той, что есть, не отрицаю. А для казни и её хватит. — И впрямь хватит, — согласился царь. — И сам бежать надумал, и полюбовника прихватить… Думал, не знаю я про вас с Никиткой? Смолчать?.. А, была не была. Пропадать так пропадать. Всё равно ни жизни не выпросить, ни даже смерти лёгкой. Ни себе, ни отцу, ни Никите. — Кабы не начал ты меня, царь-батюшка, на пирах заместо круговой чаши по кругу пускать, так и не слюбились бы мы с Никитой, — вскочил Фёдор на ноги, выпрямился; нечего теперь уже терять вовсе. — Твоим бы был только, как прежде. А уж коли… — Да ты… да ты, пёс, никак меня винить смеешь… Миг — и толкнул его царь к стене. Сжал одной рукой за горло — так сжал, что в очах смерклось. — Убей, — почти неразличимым хрипом с уст сорвалось; с трудом поднял Фёдор руку, положил поверх царской. — Убей, сейчас убей, своею рукой… высшею милостью будет… иного не попрошу… Совсем темно уж, и воздуху не хватает. Вот сейчас… а и пусть, пусть так и будет… Господи, прими душу мою грешную, окаянную… Легко бы придушил его Иоанн, много силы ещё в руках его осталось. Но — выпустил вдруг, оставил стоять, к стене привалившегося, со смятым горлом, на ногах нетвёрдых. — А ведь тебе, срамнику, круговою чашею быть нравилось, — мягко неожиданно прозвучал царский голос. — Нет, скажешь? — Нравилось, царь-батюшка. Не будет он врать. Много грехов на душу взял, а перед смертью врать не станет. — И что же? — вроде как с любопытством спрашивает царь. — Никитку, стало быть, полюбил? А меня разлюбил? Рыбацкого сына безродного любовь слаще любви помазанника Божия оказалась? — Не… Не выдержал Фёдор — вновь упал на колени. Прижался лбом к царским сапогам драгоценным, сафьяновым, самоцветами шитым. — Не разлюбил я тебя, государь. Не смог бы. И казнить будешь, а не разлюблю. А Никиту… полюбил Никиту, но иное то… всё — иное… Ждал уж, что пнут его сейчас сапогом в лицо, но нет. Молчит царь. Ни доброго, ни худого слова не скажет. Вновь поднял Фёдор голову. — Вели казнить. Нечего мне сказать более. — Ох, Федька … Вовсе того не ожидал, но — схватил его Иоанн за плечи, вздёрнул на ноги, к груди своей прижал, как в дни былые. Вновь сгрёб за волосы. — И простил бы, — совсем тихо царь говорит, шёпотом быстрым, горячим. — При себе бы оставил. И Никитку бы твоего простил даже, в измене его ничто не уличает, а что блуд — так сам я тебя всем на блуд отдал… Но — Алексея не прощу. А ты меня за отца не простишь… да молчи ты, Федька, не дёргайся! Коли сейчас простишь, так после вспомнишь. Знаю уж я, как оно бывает. Возразить?.. Так ежели и возразишь — не поверит царь. Отодвинул его от себя Иоанн. Заглянул в глаза — взором тяжёлым, жарким, будто дыру в лице прожечь хочет. — Целуй крест, Федька, что никогда ничего против меня не замышлял да после не замыслишь. И за полюбовника своего клянись… а, пустое. Из лесу он вышел, медведь и есть. Такой на измену не пойдёт, сам знаю, удрать обратно в лес может, а в заговор не вступит. А ты целуй крест, уж ты-то на многое способен, и спорить не смей! Поймал Фёдор тяжёлый золотой крест, на груди Иоанна висящий. Блеснули в пламени свечи алые да зелёные на кресте том каменья. Прижался к золоту сияющему губами помертвелыми. — Никогда я против тебя измены не замышлял, царь-батюшка. И никогда не замыслю. Нешто… нешто помилует?.. Нешто и впрямь… А коли помилует… коли остаться дозволит… Никита ведь бежать хочет, вот и как теперь уговорить, как надвое разорваться… — Всё едино рано или поздно за отца мне отомстить захочешь, — задумчив голос Иоанна, а пальцы всё волосы Фёдора перебирают. — Знаю, не спорь. Но сейчас — верю тебе. И ежели далеко от меня будешь, к врагам моим не переметнёшься, тоже верю. А коли при мне останешься — перевесит в тебе сыновняя любовь. И не возражай. Молчит Фёдор. Теперь уж как царь решит, так и будет; а слово Фёдора Басманова ничего не стоит более. — И что с Никитой надумали? — вроде как тень насмешки презрительной в голосе царя проскользнула. — В станичники податься? — Да упаси Господь, государь-батюшка, — не выдержал Фёдор, крестным знамением себя широко обмахнул. — Из опричников да в станичники? — И то ладно… А что ж тогда? Крестьянским хозяйством заняться? Тебе, воеводскому сыну, землю пахать? — Зачем же сразу землю пахать? — осмелел Фёдор, вновь говорит прямо. — Охотой промышлять можно. Никита и про рыбный промысел много сказывал… а потом рыбу да дичь за деньги продавать, на иные товары менять… — Стало быть, заместо масел душистых заморских рыбой смердеть будешь, — усмехнулся царь, и Фёдор, не сдержавшись, в ответ улыбнулся. — Видимо, буду, государь. А про себя подумал: кровью людской я уж насквозь просмердел, так нешто рыба хуже? Подошёл Иоанн к столу. Взглянул на ларец с драгоценностями, всё ещё открытый; на украшения покойной Анастасии, что в сторону отложены были. — Настасьины, стало быть, цацки выложил? А остальное по карманам да в ночь? — Да как бы я посмел… царицыно-то?.. А остальное… прости, царь-батюшка… — Не за что прощать. Свои подарки я назад не беру. А это, — сгрёб Иоанн ладонью то, что отложено было, — всё ж при себе оставлю. Вспоминать буду. Кого вспоминать-то, царь-батюшка, меня али царицу? Оба мы в каменьях этих красовались… Но — молчит Фёдор. Такого он уж точно сказать не посмеет. — Новая царица это наденет, — только это и промолвил. — Не наденет, — вновь ожёг царь его взглядом. — Много чести. Никто уж более этого не наденет. Двое поносили и будет. Стало быть, царь-батюшка, меня ты любил да Анастасию свою. И никого уж более не полюбишь, и заранее о том ведаешь. Сжалось сердце у Фёдора. И впрямь — как двоих любить, как между двоими разрываться? И как того любить, кто отца твоего на смерть осудил? Прав Иоанн: сегодня простит, а завтра смерть отцову вспомнит, да как бы до греха и не дойдёт… Вновь шагнул к нему царь. Обхватил лицо ладонями, поцеловал крепко — сперва в лоб, а затем и в губы. — Не хочу я тебя казнить, Федька, не хочу и отпускать… Но — коли не отпущу, так сегодня помилую, а завтра всё едино казню. И ты меня за отца не простишь. Не быть нам уж более вместе. Рухнул Фёдор опять на колени, руку царёву двумя своими схватил, к губам прижал. Реветь хочется, в груди тесно — а глаза сухие, аж горят… И за отца больно, и за царя, и за себя с Никитой… Не отнимает царь руки. Тоже прощание продлить хочет. — Думал я Алексея псам на растерзание как изменника отдать, — вздрагивает всем телом Фёдор, и вновь усмехается Иоанн над его головой. — И вас с полюбовником думал на колья посадить… Ладно уж. Хоть какую милость окажу, может, часть грехов моих мне за неё простится. Алексей на плахе под топором быстрою смертью умрёт, а вас двоих чтоб к утру и духу здесь не было. Увижу — впредь не помилую. И коли супротив меня когда пойдёшь… — Так быть душе моей навеки проклятой, — выдохнул Фёдор, голову поднимая. Вновь потянул царь его за плечо, на ноги ставя. Погладил по щеке, вновь ласки прежние вспомнились. — Прощай, Федюша. На том свете, верно, свидимся. Коли пламя адское суждено, так обоим. А коли Господь простит, так может, и ангельское пение вместе послушаем. Хлынули наконец слёзы у Фёдора из глаз, потекли по щекам. Дёрнул по лицу сердито рукавом, утираясь. — Непременно послушаем, надёжа-государь. Взял Иоанн украшения царицы покойной со стола. Шагнул к дверям — да вдруг обернулся и кошель тяжёлый на стол швырнул. Монеты в нём зазвенели. — Скатертью дорога, стало быть. Выходит, ещё как сюда шёл, помиловать думал?.. Не успел Фёдор на сей раз ничего ответить. Шваркнул царь дверью — так, что чуть с петель не слетела. Затихли тяжёлые шаги, удаляясь по коридору. Скатертью дорога… И ты прощай, царь-батюшка. И ты, отец, прости, всё едино не сумел бы я жизнь твою отмолить… А Никита уж и ждёт, поди. Волнуется. Одна жизнь, стало быть, позади осталась, а другая впереди стелется. Что ж, складываться да в путь. Может, и впрямь отпустит ещё Господь грехи. Пожить с миром в душе дозволит да после смерти всем вместе ангельское пение послушать… — …Сложиться-то помочь, Фёдор Лексеич? Вздрогнул Фёдор. Демьян перед ним стоит; откуда только взялся? Как с царём в коридорах разминулся? Уж не хоронился ли в закутке каком? А Фёдор-то как не приметил? Хотя в такой день, как ныне, мудрено ли не приметить… — Уговорились же мы, — взглянул на Демьяна; подняв руку, осторожно потёр шею. — Не след тебе сейчас со мною рядом показываться… Стой, а ты-то чего будто в дорогу снарядился? Я тебе не говорил, что отбываю, а тебя и вовсе с собою не звал… А Демьян как ни в чём не бывало складываться помогает. Глазом не моргнул даже. — Ты не звал, Фёдор Лексеич, а я сам с тобою собрался. — Не будет у меня скоро достатку холопей держать, — подошёл Фёдор ближе. — Не хозяин я тебе боле. А потому… — А потому, — Демьян, прежде кланявшийся чуть что, выпрямился гордо, будто боярин знатный, — ты мне отныне и не указывай, Фёдор Лексеич. Коли я тебе боле не холоп да ты мне не хозяин. И я за тобой будто пёс таскаться не собираюсь, а до перекрёстка какого вместе доедем — там и распростимся. Ты — с полюбовником своим, куда уж собрались, а я — своею дорогой. Ишь волю взял. Всё прямо говорит, как равному. Но — не гнев те слова вызывают, а улыбку. — Тоже в бега, стало быть? Демьян в затылке поскрёб. — Так а чего же мне тут без тебя да без Лексей Данилыча? Кабы самого не казнили за то, что тебя упредил. Хоть и отпустил тебя государь, а меня, поди, не помилует. — А ты, выходит, и мой разговор с государем подслушал? — А чего ж не послушать. Когда он тебя… ну, душить-то стал, Фёдор Лексеич, я уж и за душу твою помолиться успел. Да порадоваться, что быстро отмучаешься. А после и вовсе порадовался, а теперь, выходит, и тебе, и мне во дворце царском не место… — Выходит, что да, — усмехнулся Фёдор, взял один из мешочков с деньгами — не тот, что царь ему бросил, а поменьше — и протянул Демьяну. — Возьми, что ли. К перстню в придачу. — Фёдор Лексеич, так тебе, поди, тоже надобно… — Бери, говорю. И мне надобно, и тебе. За службу это тебе верную. — Ну, коли так, то благодарствую, Фёдор Лексеич. Сложились. На конюшню отправились, Никита уж и ждёт, поди… — Сам-то ты куда, Демьян? Не, — вспомнились слова государевы, — не в станичники ли? Демьян усмехнулся. — А тебе-то что, Фёдор Лексеич? И впрямь, что ли, в станичники… Усмехнулся Фёдор в ответ. — Да ничего. Голову свою береги. Пошли уж, заждался, думаю, Никита. А Никита и впрямь уже на конюшне поджидал. Увидев с Фёдором Демьяна, метнул на него взгляд, но не спросил ничего. — До перекрёстка вместе доедем, — пояснил всё же Фёдор. Никита кивнул. Видимо, без лишних слов понял. Увидел шею Фёдора в вороте кафтана; дёрнулся, в глазах ужас мелькнул. Видно, уж и синяки проступили… — Это что?.. — Это, — вздохнул Фёдор тихо, по горлу измятому снова будто огненный ком прокатился, — попрощались мы, выходит, с Иваном Васильевичем. Никита плечо его сжал. Заглянул в глаза. — Он же… Феденька, он же чуть не насмерть тебя… — Да и думал я, что задушит насмерть. О том и взмолился — подумал, хоть быстро отмучаюсь, да от его руки лучше, чем на колу али на плахе… А он — отпустил. Благословил да денег на дорогу дал. Вздохнул и Никита. — Тоскуешь?.. По нему?.. Демьян всё с конями возится. Будто и не слушает их. — Не спрашивай, Никитушка. Сказал же: всегда любить буду. И его, и тебя. А только — твой я теперь. Никита обнял — коротко, крепко. — Мой. Взглянул на вещи, что Фёдор с собой увязал, усмехнулся. — Ох и добра у тебя, Федька… И впрямь будто у боярыни какой. — Ну и сбирался я мало не целый день, будто боярыня на праздник великий, — усмехнулся и Фёдор. А на душе всё кошки скребут. Не видеться ему уж более с государем, да отца наутро казнят… Вслух сказал: — Как до церкви какой доедем, за отца моего помолимся. Наутро, государь молвил, казнят его. Пытался я его убедить, что невиновен отец, да какое там… Никита кивнул. Посмотрел, будто приласкать да поцеловать хотел, да при Демьяне застыдился. — Помолимся, Федя, конечно. И не раз. Ну, на коней, что ли?.. Сели они втроём в сёдла. Да отправились в путь. Никто не остановил, не спросил ничего. Что назавтра говорить будут — что сбежал Фёдор Басманов, отца родного накануне казни бросив, али что в ссылку его царь отправил? Скорее, второе… А и пусть. Многое о нём говорили, многое ещё скажут. А ему ходу назад и сейчас нет, и никогда не было. Всегда только один путь был — вперёд. Темна ночь, да звёзды ярко светят, и месяц полный на небо вышел. Светло стало мало не как днём. Отъехав далече, на перекрёстке остановились прощаться. Спешились. — Ну, Демьян, доброй дороги, что ли?.. Думал Фёдор Демьяна по плечу хлопнуть, да тот упредил — сгрёб в объятия да расцеловал троекратно в обе щеки, будто брата родного. И к Никите с тем же подступился. Стало быть, и волю вольную почуял, и обняться-расцеловаться с царёвой Федорой не побрезговал. И без похоти, а и впрямь по-братски. Клялся Фёдор братьями прочих опричников звать, а выходит, пуще иных братом ему холоп его был. И после блуда свального на пирах содомских выхаживал, и об опале упредил… — Доброй дороги, Фёдор Лексеич. — Да какой уж я тебе Фёдор Алексеевич теперь. Просто Фёдор. Усмехнулся Демьян в темноте. — Ну, Фёдор так Фёдор. — Ещё, может, денег дать тебе? У меня немало, нам с Никитой на двоих с лихвой хватит… — Ну, а мне на одного и подавно хватит того, что есть. И так уж благодарствую. — Смотри, Демьян, коли в станичники подашься, не болтаться бы тебе однажды в петле… Вновь Демьян усмехнулся. Плечами пожал. — Ну, болтаться так болтаться. Все под Богом ходим. А только — кто знает, Федя? — может, и свою ватагу я ещё соберу. Стану богатым атаманом разбойным. Шутит али всерьёз?.. Сдаётся, что и всерьёз. Но коль всерьёз… Невесело у Фёдора на душе — а всё ж улыбнулся. — Коли станешь, так радуйся, что я не опричник боле. Ловить тебя не буду. Да и ты меня, поди, помилуешь, ежели на большой дороге повстречаешь? — Это уж как водится… Как за всё добро, что ты да батюшка твой мне сделали, не помиловать? Я тебя, Фёдор Лексеич — Федя, — вовек не позабуду. — Да и я тебя. За то, что упредить не побоялся… да и за всё. — Оно так… не нехристи ж мы какие… Расцеловались ещё раз. Вновь в сёдла вскочили. И разъехались в разные стороны. Фёдор — с Никитой, а Демьян — уж куда он там сбирался. Всю ночь напролёт скакали. Наутро до церкви маленькой, деревянной доехали, остановились службу отстоять да коням отдых дать. Рассвело… Вновь тяжелеет на сердце у Фёдора. Будто рука безжалостная сердце то в кулаке сжимает. Царь говорил — наутро отца казнят. Быстрою смертью, сказал, на плахе под топором умрёт. Стало быть… Стало быть — уже. Как окончилась служба, один, без Никиты, подошёл Фёдор к священнику — крепкому, средних лет, в волосах да бороде седых прядей совсем немного. Глаза добрые. — Батюшка, дозволь пожертвование оставить да попросить тебя за упокой души помолиться… Изумление в глазах у священника вспыхнуло, когда монеты, что Фёдор ему в ладонь насыпал, сплошь серебром дорогим оказались. — Помолюсь непременно… За кого молиться-то? — За Алексея Данилова сына Басманова. Замер священник. Пристальнее в Фёдора вгляделся. — За Алексея Басманова? Царского ближника, воеводу опричного? — Да. За него. Помолчал священник. Взглянул на руку свою, подаянием богатым отягчённую. — Не слыхал я о смерти воеводы Басманова. Али недавно Господь прибрал? Сглотнул Фёдор комок в горле, да всё едино голос хрипло прозвучал. И в глазах щипет, не разрыдаться бы… — Нынче утром царь казнил. — Да тебе откуда ведомо, молодец? — мягче голос священника сделался. — Ты бы на утренней казни всяко побывать не успел. Душит в горле, и давит в груди, и застлало уж глаза слезами… — С вечера царь сказал, что утром казнит. — Так может, помилует ещё, милостив бывает государь… тем более, что ближник его… Что-то на деле поп этот об опричнине думает? Едва ли что хорошее ведь. Но — богатому жертвователю да с вострою саблей, поди, слова худого не скажет. — Не будет, — мотнул Фёдор головой, сморгнул слезинки с глаз. — Не на сей раз. Знаю уж я. И… знаю, что Алексей Басманов мёртв. Сердцем он знает. Сердце сыновнее не обманешь. — Ты-то кто будешь? Говорит всё так же мягко, и смотрит вроде как с жалостью. Нешто и впрямь ты, отче, на опричников царских зла не держишь? Аль может, и вовсе ты святой, и зла не держишь ни на кого… интересно даже, встречаются святые попы али нет… — А я, — не выдержал, всхлипнул в голос, — а я теперь никто. И звать меня никак. Священник усмехнулся в бороду. И смотрит всё так же: ласково, без гнева, без отвращения. — Имя-то тебе, поди, при крещении дали. И что безродный, не поверю. Снова сглотнул. Кажется, и по щекам уже слёзы текут, а и пусть… — А я — Фёдор Алексеев сын Басманов. Бывший опричник государев… Федора царская, — выкрикнул в голос, а поп и сейчас не отшатнулся, и омерзения на лице не проявилось. — Никто я теперь, отче. И не опричник боле, а опальник да ссыльник, сам бежать от государя хотел, да сам же он меня отослал. И отцу живота не вымолил, не сумел, а себе ничего и не просил, да вот не лишил меня жизни государь. А грехи мои все при мне остались, и руки в крови по локоть, а милостей царских более не видать, а отцу моему за всю службу его верную смерть от руки палача выпала… Невиновен он, знаю, что невиновен, и на кресте святом поклянусь, и под пытками да перед смертью то же твердить буду! А только коли уж государь наш в измене заподозрил… Что теперь скажешь, батюшка? Будешь за отца моего, опричного воеводу, молиться? Благословишь меня с товарищем на дорогу? Али пожалел уже, что двое кромешников в твоей церкви службу отстояли, пол велишь служкам за нами вымыть? С гневом кричит, с вызовом, а слёзы из глаз так и катятся. Прав царь, прав и Никита, как есть Федора, как есть баба плаксивая… И серьги пусть не женские сейчас в ушах, а кольца златые, что заморские корабелы часто носят, а всё едино — Федора в серьгах. Подошёл священник к Фёдору вплотную. Положил правую руку, в которой монеты держал, на плечо. — Вот что, Фёдор Алексеевич… Ты с товарищем сильно спешишь? Взглянул Фёдор удивлённо. Совсем уж позорно носом шмыгнул. — Да спешить-то нам некуда. Царь велел пред очи его более не являться, а так — едем своею дорогой… — Ну так и останьтесь у меня хоть до завтра на постой. А лучше на пару дней, а хоть бы и на неделю. Кони ваши, я вижу, заморились, да и самим отдохнуть надобно. И за батюшку твоего, ныне покойного, помолимся, и ваши грехи вам отпущу, коли пожелаете. Что скажешь? Молчит Фёдор да плачет. Никак перестать не может. Перед царём сдержаться получилось, а сейчас… Государь Иоанн Васильевич любит говаривать: сирота я одинокий, всеми покинутый. Вот и Фёдор теперь сирота как есть, мать давно потерял, а отца ныне утратил. И винить некого, а царя обвинить — собственное сердце кровоточащее не позволяет. Хоть Никитушка его любимый с ним остался, любви своей окаянного не лишил… Вздохнул священник. Протянул вдруг руку да погладил его по спутавшимся за время поездки чёрным кудрям. — Оставайтесь. Выплачешься хоть. Куда тебе сейчас в дорогу. Поплакать надобно как следует да помолиться. Почитай ведь, только что отца потерял. И выспаться не помешает. Попадья моя тебе сонного отвара сготовит, она милостью Божией травница знатная. И ведь понял, поди, что не с товарищем едет Федора царская, а с полюбовником. Уж больно понятливый, хоть и простой церквушки поп. Понял — а всё равно на постой пригласил и грехи отпустить обещал… И остеречься бы, не подольют ли в сонный отвар яду какого, да верит Басманов чутью своему: не подольют. Здесь — не подольют. Взглянул Фёдор через плечо на Никиту, что чуть поодаль стоял. Кивнул ему, вновь к священнику обернулся — да улыбнулся наконец сквозь слёзы. — Останемся, отче. Тебя-то как величать прикажешь? — Меня-то? Меня — отец Никифор. Отвёл отец Никифор Фёдора с Никитой к себе домой. Пухлая, румяная попадья мало не насильно завтраком накормила, Фёдора заставила горький сонный отвар выпить. Постелила в маленькой чистой горнице, пахнущей развешанными под притолокой пучками трав; обоим на одной кровати. Уложил Никита Фёдора, будто дитя малое. Укрыл одеялом, присел рядом на край постели, взял за руку. Всё ещё влажны щёки у Басманова, ресницы от слёз слиплись, на чёрные стрелы похожими стали. Профиль — тонкий, изящный — вроде как чуть заострился, примесь татарской крови заметнее в чертах проступила. Сжал Фёдор пальцы Никиты до боли. Моргнул влажными чёрными ресницами, всхлипнул тихо. — Никитушка… хоть ты меня не оставляй, любый мой… Уж какой я ни есть, а не оставляй, без тебя хоть вовсе головой в петлю… — Не оставлю, Феденька, — шепнул Никита, погладил Басманова большим пальцем по тыльной стороне ладони, рукавом своей рубашки слёзы ему со щёк отёр. — Христом-Богом клянусь, по гроб жизни не оставлю. — И я тебя… родной мой, любый… один ты у меня на всём белом свете остался… Наклонился Никита к Фёдору. Погладил по смоляным прядям, убрал их с лица. — Никогда. Никогда не оставлю. Спи, любый, спи. Поймал я тебя, будто жар-птицу диковинную… Появилась у Басманова на губах улыбка слабая. — Не поймал. Сам я к тебе в руки прилетел. Потому и не улечу… не выпускай только… с тобой быть хочу, с тобой одним, ни с кем более… — Не выпущу. Моргнул Фёдор снова, вздохнул прерывисто, щекой о подушку потёрся. Чувствуется: кабы не отвар сонный, не уснул бы сегодня вовсе, да крепок, видимо, тот отвар, вот уже и закрылись у Басманова глаза, и расслабились пальцы, и задышал он глубоко да ровно… — Заснул, горемычный? — отца Никифора голос тихий от двери послышался. Поднял Никита голову, на попа взглянул. — Заснул, отче. Выйдем, может? Не разбудить бы… — Коли тихо будем говорить, не разбудим. А ему и во сне сейчас лучше, чтоб ты подле был. Взял отец Никифор табурет, подсел ближе. Помолчал Никита. Вновь на Фёдора взглянул, вновь на попа. — Понял ты ведь про нас с ним, отче… Улыбнулся мягко отец Никифор. — Понял, как не понять? Хоть и простой я человек, и приход мой невелик, а в душах-то да в сердцах людских вижу. — И не осудил, — у Никиты вырвалось. — Али осудил? Погладил отец Никифор бороду. Вновь улыбнулся. — Осудил — не осудил… Рёк Господь наш Иисус Христос: не судите, да не судимы будете. Я-то, конечно, пастырь душ людских, да только грех ваш — кто без греха? Блудом-то, почитай, мало не всяк первый грешит, так али иначе. У вас вот грех содомский, а иной до брака с бабою живёт, али от жены венчанной на сторону ходит, али вовсе — вот уж грех-то тяжкий — девицу невинную, незамужнюю снасильничает, а потом хорошо ежели успеешь её уговорить хоть в инокини постричься, а то ведь так и кинется в речку али в колодец, и не удержишь… Нахмурился чуть Никита. — Случалось у тебя, что ли, несчастие такое в приходе? — Да один-то раз случилось, — вздохнул тяжело отец Никифор. — Девку ту спасли, из реки вытащили, ко мне привели, я-то её и уговорил: не бери грех на душу, коли в миру стало немило да замуж теперь, как утверждаешь, нипочём не пойдёшь, так ступай в обитель святую, за молитвами легче станет… А тот, кто её снасильничал, потом ко мне на исповедь пришёл. — Отпустил? — хмуро спросил Никита. — Грех-то? Жёстким вдруг стало лицо отца Никифора. — А не отпустил. Каялся бы от души — так отпустил бы, а его, видел уж я, не раскаяние терзало, а пламени адского он страшился. Прямо в лицо мне говорит: батюшка, посмотрел я на того чёрта, что в церкви на стене намалёван, да так страшно стало… Ну, я ему и отвечаю: вот и впредь смотри, да только не в моей церкви. Иди себе с Богом куда глаза глядят, а я коли вижу, что нет в душе твоей раскаяния, так не будет тебе от меня и отпущения. Может, кто иной тебе грехи отпустит, да не я. — Ушёл? — Никита спросил. — Ушёл. Посмотрел на меня как на судью, что к казни приговорил, и ушёл. А я что — я людям говорю то, что Господь мне сказать велит. Стало быть, не желал Господь, чтоб я извергу этому грехи отпускал. — Наши, из опричнины, тоже девок часто насильничают. Многие. Сорвались слова эти с уст Никиты — и вновь он нахмурился. — Насильничают, знаю… А тебе, вижу, это не любо? — Не любо, — сильнее ещё Никита брови сдвинул. — Не потому… — мотнул головой в сторону спящего Фёдора, — не потому. А потому как… две сестры у меня дома осталось. Люба девка, так женись, али по добру хоть, иные-то за опричниками чуть ли не гоняются, сами рады… а чтоб так… — Ну вот видишь, — вновь отец Никифор улыбнулся. — Я и говорю: твои-то грехи — не грехи ещё. Да и он, — тоже кивнул на Фёдора, — девок не обижал. По нему-то сразу видно. — Девок-то мы не обижали, — вздохнул Никита, помолчал. — А вот убивать людей — убивали. Бывало, что и… знаю уж я: невиновны те люди были, отче. — Затем убивали, чтоб душу потешить? Али по велению государеву? — Я — по велению токмо. Федя… пусть сам ответит, как проснётся. А мне и не любы казни те были, но — служба есть служба… — Служба есть служба, — кивнул отец Никифор, снова вздох тяжкий у него вырвался. — И коли по велению государеву — точно не твоя в том вина, а уж государя-то всяко не мне судить и не мне ему грехи отпускать… А вам двоим отпущу на исповеди, сказал уже. Помолчали оба. — А ещё есть у нас в деревне купчишка один, — отец Никифор вдруг промолвил. — Добрый купчишка, и нищим подаст, и на церковь… А в пост вечно скоромное ест, хоть ты тресни! И кается, искренне ведь кается — а ест, не могу, говорит, батюшка, сильнее меня грех чревоугодия! Вот что мне с ним делать, нешто анафеме предавать, как того… которого от прихода прогнал? Нет ведь. Добрый купец, добрый хозяин, муж да отец. Без мяса вот только не может, что за напасть. Ну, и отпускаю ему грех его, а что делать-то. Не выдержал Никита, усмехнулся. — Думаю я, что правильно ты делаешь, отче… — И я думаю, что правильно. А ты, молодец, чего в опричнину-то подался? Вижу ведь я: не больно по тебе служба эта. Тебе, я мыслю, самому бы купцом каким быть. — А я купцом с детства и мечтал, — вырвалось вдруг у Никиты, улыбнулся он шире. — Чтоб рыбой торговать али пушниной, и артель большая, и менять рыбу да меха на зерно, на ткани, на серебро даже… Да откуда у меня казна-то, чтоб в дело купеческое вложить? У отца хозяйство доброе, хоть и рыбарь он простой, да только шестеро нас у них с матерью родилось, сыновей четверо да две дочки. Я — предпоследний, одна из сестёр младше… Какое уж тут наследство? Мне один из старших братьев советовал: ты найди богатея какого, у кого дочка одна, сватов зашли, в приймаки пойди. Я, говорит, так же сделаю, и ты сделай, ты парень видный, работящий, такого и тесть любой захочет, и невеста. А я… не хотел. Без любви не хотел, ради выгоды, думал — по сердцу покамест девку не встретил… Ну, и подался на службу государеву, счастья пытать, а что — дело знатное, почётное! А потом и встретил, да и не девку, а девку-то и не надо оказалось вовсе… Взглянул на спящего Фёдора. Вновь улыбнулся. — А теперь-то казна есть, так любое дело начать хватит… Дурное я говорю, отче? — обернулся резко к священнику. — Федя-то мой отца только что потерял, милость государеву… а я — о деле купеческом… — Что о деле купеческом, а не о том, как деньги в первом же кабаке пропить, за это хвалю, — улыбнулся отец Никифор. — Хоть одному из вас о деле нужно думать… А коли купцами богатыми заделаетесь, так наследство-то кому думаете оставить? — Так племянникам моим, — и Никита улыбкой ответил. — И об этом я подумал уже, их-то у меня сколько хошь наберётся… выбрать того, кто к делу больше пригоден, ему и наследство… — И то ладно… А жить как думаете? Людям что скажете? Упрямое выражение проступило на лице Никиты. — А то скажем, что братья крестовые. — Ой, лгать собираетесь… Ну да не ругаю, не так страшна та лжа. Ложись-ка ты, молодец, — поднялся священник с табурета, — да отдыхайте оба. Чай тоже всю ночь не спал. — Отче… — Никита вроде как засмущался, руку Фёдора выпустил — Басманов пробормотал что-то во сне, но не проснулся. — Мы ж… мы ж не… Вовсе широко улыбнулся отец Никифор. Вокруг глаз от смеха лучики морщинок прорезались. — Да я и не думал даже, чтоб вы прямо в моём доме блуд творить собрались. Ложись, спи, хватит краснеть. После потолкуем ещё. Вышел, притворил тихонько дверь. Вновь посмотрел Никита на Фёдора. И впрямь лечь, что ли, глаза-то слипаются. Всё у нас с тобой будет, Феденька. Всё. И дело купеческое, и с родичами своими познакомлю… и Север мой родной увидишь, краше там, чем даже на Москве али в Слободе царской… И не оставлю я тебя, жар-птица ты моя приручённая. Никогда.
Примечания:
248 Нравится Отзывы 58 В сборник
Возможность оставлять отзывы отключена автором