Земная любовь

NC-17
Завершён
249
автор
Michean бета
Размер:
39 страниц, 19 789 слов, 5 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
249 Нравится Отзывы 58 В сборник

Глава 4. Северное сияние

Настройки

Может, помнишь тот сказочный сон? Позабыт он тобой или нет? Плыл над полем малиновый звон, Занимался малиновый свет. Тихо лес шелестел колдовской, Лишь для нас пели в нем соловьи. И малиною, спелой такой, Пахли тёплые губы твои. Ты мне слово одно повтори, Над которым не властны века. И пускай от сиянья зари Вновь малиновой станет река. (Михаил Пляцковский, из песни «Ягода-малина»)

— Сладкий ты, Федюша… Гладит Никита горячие бёдра фёдоровы, суёт руку между ног, жарко целует в губы. Вновь одни они — в избушке малой, заброшенной, в чаще леса спрятанной. Нашли её однажды во время охоты, так с тех пор и наведываются туда всякий раз, как возможность отлучиться из Слободы выпадет. Не прознали, видно, допрежь, не донесли грозному царю. Али прознали уже давно, и донесли — просто молчит о том Иоанн?.. А ежели так — отчего молчит? Нешто не гневается на полюбовника, что не только на пирах, по воле да под взором его огненным другим отдаётся, а нашёл средь прочих опричников того, с кем вдали от чужих глаз предаётся утехам любовным? Али оттого лишь царь до сих пор молчит, что думает, какую бы казнь лютую обоим им уготовить? Али сам он вину за собою чувствует, что первым начал Фёдора будто чашу по кругу пускать — а иначе бы тот и с Никитою не спознался? Не ведают Фёдор с Никитою мыслей царёвых. А к себе Иоанн младшего Басманова призывает пусть реже, чем прежде, а всё ж призывает, и ласкает, и подарками жалует, и гнева не выказывает никакого. Может, и впрямь не ведает — али впрямь не гневается… Не знают того полюбовники. Живут покамест, как живётся — да пока живётся. А далее — как Бог даст. — …И ты, — раздвигает Фёдор ноги шире, подставляясь; закидывает руки за голову, открывая взору Никиты нагое тело, зная, что любо тому на него смотреть. — Красивый… горлица моя… — смущённо молвит Никита, вплавляется меж бёдер Басманова, начинает всё тело его поцелуями покрывать. — Горлица… нравится… зови… — хрипло откликается Фёдор, вздрагивает под ласками, под слегка колючими поцелуями, выгибается всем телом. — Сладкий ты, Никитка… и светлый… хоть и тоже опричник… с тобою в душе светло… — Буду звать… хорошо, что светлый… тьмы… тьмы нам ведь и так с лихвою, верно? Много её нынче… — Никита мажет губами Фёдору по рёбрам, прихватывает соски, гладит стройные бёдра, колени, щиколотки. — Всего тебя заласкать хочется… — Много… и то верно… — отзывается Басманов эхом, бесстыдно разводит ноги, сгибает в коленях, смотрит синими глазами из-под по-девичьи длинных тёмных ресниц. — А с тобой светло… не падаешь, а будто вдвоём ввысь поднимаешься… Вдвоём падает он с другим — вдвоём, вниз, в тьму и золото… Вдвоём, вниз и во тьму — это с царём. Но об этом сейчас думать не хочется. Никита смотрит на Фёдора заворожённо, со страстью и странной нежностью. — Ввысь, говоришь… Значит, будем летать, Феденька. Вместе летать… — Никита целует колени Фёдора, ласкает гладкую кожу, потом ложится сверху, крепко целует в уста, обхватив лицо руками. — Любушка моя… — Будем… а и упадём вдруг, так тоже вместе… — синие глаза Фёдора распахиваются чуть шире при звуках ласкового прозвища, он жадно, жарко отвечает на поцелуй, гладит Никиту по спине узкими, но сильными ладонями, на которых даже дорогие масла и притирания не до конца смягчили мозоли от рукояти сабли. — И ты… и ты мой любый… — Вместе… вместе, хороший мой… — Никита подхватывает Фёдора, сгребает, не прекращая горячо целовать, переворачивается на широкой постели так, что Басманов оказывается сверху; ещё движение — и Фёдор снова ощущает на себе его тяжесть, а губы целуют, целуют тёплую шею, под кожей бьётся жилка, как птица в ладонях. — Не могу… жить без тебя не могу… — И я без тебя… тоже уже… — Фёдор оплетает Никиту руками и ногами, сжимает в объятиях, тоже сильных, несмотря на кажущуюся обманчивую хрупкость тела. Целует уста, щёки, веки, дышит уже прерывисто и жарко. — Любый… — И ты мне любый… Феденька… — Никита подставляет лицо поцелуям, отвечает, скользит ладонями по бокам, бёдрам, подхватывает Фёдора под ягодицы, притирая плотнее к себе, плоть ко плоти. Рука скользит ребром по горячей ложбинке, тревожит самое сокровенное. Погладить пах, глубоко поцеловать в губы; перевернуть сладко выгибающегося под ласками Фёдора на живот, поцеловать спину, покалывая бородой, погладить ноги от ягодиц до колен и обратно… Басманов чуть приподнимает бёдра, подставляясь, и Никита, разведя руками его ягодицы, скользит между ними языком. — Никитка… — у Фёдора вырывается сладкий стон. — Такой же бесстыжий… как и я… — Такой же, выходит… потому что всего тебя хочется… в самые сокровенные уголки забраться… — Никита щекочет кончиком языка слегка припухшее колечко мышц, несильно мнёт внутренние стороны бёдер. — Заберись… внутрь заберись… да, так… Никита охотно скользит языком внутрь, вылизывает, причмокивает. Борода покалывает кожу ягодиц; Басманов всхлипывает, утыкается лицом в подушку, разметав кудри. — Срамник… ещё… — Ещё… — Никита невнятно выдыхает, широко разводит ладонями ягодицы Фёдора, сжимает, жадно присасывается к отзывчивому горячему отверстию. Басманов чуть сжимается на его языке, снова расслабляется; по его позвоночнику проходит волна сладкой дрожи. Никита глухо то ли стонет, то ли рычит, оглаживает спину и бёдра Фёдора, ненадолго отпускает, целует ягодицы. — Да… да, так… Никитушка, любый мой… — Самый сладкий, самый горячий… огонь ты живой, Феденька, река огненная… любушка… — Никита сгребает Фёдора в объятиях, продолжая зацеловывать, снова ныряет губами к срамному отверстию. — Да… да, зови так, зови… — Басманов приподнимается на кулаках, упирается лбом, подставляясь сильнее. Вздрагивает от бесстыдной ласки, льнёт ближе, к рукам, к губам — отдать все тело, раскрыться… — Хорошо с тобой, Никитушка… Никита ещё вылизывает Фёдора изнутри, гладит вдоль позвоночника загрубелой от боёв рукой, потом сгребает поперёк талии, покрывает поцелуями ягодицы, ямочку над ними, подминает Басманова под себя, всего тиская и целуя, прижимается ртом к уху, целует прокол для сережки. — Не могу больше. Феденька, горлица моя… цветок огненный… — Никита притирается плотью к приоткрытому отверстию, вминается внутрь, сгребая Басманова в охапку, целует вздрогнувшее плечо. — Тогда возьми… медведь, сильный, как медведь… да-а-а… — Фёдор протяжно стонет, чувствуя, как плоть раздвигается плотью, и мотает головой по подушке. — Возьму, всего возьму… только мой… — Никита утыкается лбом в фёдоров загривок, погружаясь до упора, чувствуя, как сжимаются мышцы вокруг плоти, как вздрагивает Басманов всем телом в удовольствии. Чуть замирает, гладит разметавшиеся под ним бёдра, тут же льнущие к рукам. Что ж ты за чудо такое, Федька?.. Плавный толчок, ещё, ещё, по жилам будто течёт железо расплавленное, Фёдор податливый, упругий, зовущий, ловит губами его руку, а Никита зарывается лицом в кудри чёрные, как сибирская ночь, гладит узкие, но сильные плечи, стискивает в объятиях. Счастье. Его счастье, жгучее, манкое, с васильковыми глазами, текучее, то плавное, то бурное, как сейчас, чисто река — ежели сжать покрепче, обнять так, что тесно ей становится, забьётся в руках, забурлит, вспенится, а коли выпустишь в широкое место, только вздыхает, волнуется, ластится тихой волной… Никита подхватывает фёдорову ногу под колено, отводит в сторону, приподняв. — Отберу тебя… у всех… у людей отниму… — Отбери… отбери, у всех… — Фёдор всхлипывает, мотает головой, Никита большой, заполняет всё внутри, и душу, мнится, заполнил уже тоже… Второй раз, похоже, судилось полюбить Фёдору Басманову. В первый раз полюбил — и не разлюбил ведь, а только что та любовь? У пламени яркого да на ложе царском сгоришь только весь да обуглишься, и поначалу ведь готов был, готов всего себя отдать, а теперь уж и жизни хочется, и любви светлой да чистой, и полюбовника такого, чтоб только тебя любил… Всё реже загорается к нему прежней нежностью царь. Всё чаще и Фёдора жизнь, как другие жизни, на волоске висит. Да и что царь, где царь, а где царёв полюбовник… Где помазанник Божий, а где блудник окаянный, пёс смердящий, на пирах содомских да развратных всей опричнине полюбовница. По первости-то иначе было, по первости ни с кем царь им не поделился бы… А Никита иначе любит. Не как все. Не как чужое, царёво — и не как общее, ничейное. Как… как своё, родное, любимое. Фёдор отставляет ногу сильнее и стонет от души, в голос. И страсть, и любовь в этот стон вложив. — У всех… — эхом откликается Никита. Поцелуи плещутся Фёдору на спину, на плавные линии лопаток, выступающие позвонки, к плечам льнут. Весь его, сейчас весь. И не надо ни с кем делить, не стоит над ними череда опричников, дожидающихся, пока натешится их собрат с царёвым любовником, не крякают сыто за хмельною чаркою те, кто уже… Тогда будто молнией вдарило, едва овладел фёдоровым телом, ощутил жар гибкий, текучий, потонул в васильковом омуте глаз, оказался в полоне басмановских рук, оплётших шею лозой виноградною заморскою. Сейчас же только вечер за избой топчется, ветром сырым гонит пыль в сумерках. И стоны Фёдора один лишь Никита слышит. Целует в раскрасневшиеся губы, висок влажный, под смоляными кудрями на загривке, снова и снова погружается в пламя жгучее, ускоряя дыхание, будто скачут они во весь опор. — Любушка моя… красивый… нет больше другого такого на свете… Хорошо, что не случается ему в последнее время бывать на пирах царских. Не смог бы более брать Фёдора при всех, не смог бы и смотреть. Навлёк бы на себя гнев государев; не иначе, навлёк. Хорошо, что и реже царь стал свальные оргии на пирах тех устраивать — а всё ж не забыть их обоим, да и никому иному не забыть… — Твой… твой, твой… — эхом, в такт толчкам Никиты в своём теле откликается Фёдор, мотает растрёпанной головой по застиранному полотну наволочки. От слов Никиты будто мёд сладкий разливается вместо крови в жилах, заполняет всё тело, хорошо от тех слов и радостно. И от ласк его хорошо, и от тяжести, и от того, как внутри движется… сильный, а и нежность проявляет… Всегда любил Фёдор, чтобы с силой и с нежностью. Твой… Ведь не лжёт? Ведь его сейчас, да? — Ещё поговори, Никитушка, — шепчет Басманов в подушку. — Любы мне… слова твои любы… «Ты мне люб». Но последнего Фёдор вслух не молвит. И так молвил уже, и так знают оба. Никита целует выступающие лопатки, будто основания крыльев, будто они, невидимые, но осязаемые, трепещут сейчас так же, как и сам Фёдор в наслаждении, откликаясь на ласку. Вот они, тёплые, живые, вздрагивают под руками. — Лебедь мой… горлица ясная… река текучая… — Пальцы сплетаются с пальцами, распластывают ладони Фёдора на простыне, губы ерошат взмокшие завитки волос, вплавляются чресла между округлых ягодиц, как волны разбиваются о берег, быстрее, быстрее… Ветер за порогом, кажется, вторит стонам, кличет, перебивает. — Хочу… чтоб остался ты со мной… со мной одним… полюбил я тебя, Феденька… тогда ещё полюбил… — совсем тихо шепчет Никита. — И я… и я полюбил… не тогда, может… но после… — отзывается Фёдор, мотает головой, разбрасывая смоляные кудри. Остаться с одним Никитой… Возможно ли? Возможно ли — для него, давно утратившего последний стыд, последний свет, последнюю чистоту? А может, от Никиты и новым светом наполнился… Остаться с ним одним. Фёдор не знает, возможно ли. Но — хочет, сейчас — хочет, пока Никита наваливается на него сзади, тяжёлый и горячий, и распластывает руки, как часто пластали на пирах, дабы зрелище срамное государю показать, а только иначе всё ныне… Чисто. Светло. Не так, как с другими. Так, как с государем когда-то было, да давно уже с ним не так, а уж кто из них от кого тьмой, будто хворью поганой, заразился, о том один Господь ведает… Не знает Фёдор, способен ли Никита от тьмы его исцелить. Но — хочется верить, и хочется отдаваться, и отдаётся Басманов так же страстно, как и всегда. Стонет в голос, сам вскидывает бёдра, принимая в себя до отказа. Ещё, ещё, ещё… Наполни меня своим светом, Никитушка. В тебе он есть, а и меня им наполни… Полюбил… Фёдор говорит, что тоже полюбил. Не обещает быть лишь с ним, только с Никитой любиться до зорьки алой, но любит, сказал, что любит… В сей миг Никите довольно и этого. Большего захочется потом — чтоб одним-единственным быть, одному Фёдора губы целовать, обнимать тело белое да горячее, не дозволять, чтоб ходил Басманов по рукам на пирах аки чаша общая, кою каждому поднести можно к устам своим… Пока довольно знать, что любы они друг другу, что пламень, охвативший тела, и в душу проник, сердце зажёг. Никита тянет за плечо, побуждает Фёдора запрокинуть голову, крепко целует в губы, пьёт дыхание рваное, стоны бесстыжие. Потом зарывается лицом в смоляные кудри, шёлк ночной дурнопьяный, мнёт ягодицы тугие, белые, беспокойно мечущиеся под ним, льнущие. Федька, Феденька, василёк ты мой, лебедь чёрная, огонь живой… невозможно тобою напиться, насытиться, налюбиться… — Украсть я тебя хочу, Феденька… Молчи, потом, потом решишь, дозволишь ли. Бежать с тобой хочу, далеко, туда, где земля моя… где небо иной раз лентой цветной загорается и трещит, будто свеча, дождём потревоженная… а солнце висит у самой земли, а за неё опуститься не может. Ты такого не видел… любый мой… — Никита жарко целует плечо Басманова, оглаживает загрубелыми ладонями бока и бёдра — бьётся Фёдор как пойманная рыбка в его руках. Течёт огнь сладкий по жилам Басманова. Страстен он и отзывчив, ёрзает, извивается, целует жадно льнущие к губам губы, насаживается резче — да резче и не надобно, силён Никита, хорошо в руках вертит, к постели прижимает, так, как Фёдор всегда любил… — Да, Никитушка… ещё, мой любый, ещё… Слова Никиты сейчас — будто гусляров сказки чудные, а только и крамолы тень в тех сказках видится. Украсть, говорит… увезти из Слободы, из Москвы, от отца, от царя, на Север куда-то, туда, куда даже иоанновы руки не дотянутся… Возможно ли сие? Верно, и впрямь возможно. Пришёл же сам Никита откуда-то издали. Хочется ли того Фёдору? Поначалу, когда только начиналось всё, когда приблизил его к себе Иоанн — нипочём бы не захотел. Сказал бы с усмешкой: потому только царю речи твои изменнические выдавать не стану, что крепко ты меня, блудодейника, отлюбил. Но не то нынче. И близко царь, и будто далече; и любовь его не та, что прежде, и пламень в очах не согревает уже, а сжечь готов. Прежде и не отдавал его царь на пирах опричной братии. И сам Фёдор ноги бы перед кем иным, кроме Ивана, раздвинуть не пожелал. Тем более — не в хмельном угаре, а так, как сейчас, чтобы и речи ласковые друг другу говорить, и о любви уже обмолвиться… — Не видел, Никитушка, не видел… — шепчет Фёдор, находит руку Никиты, вновь переплетает пальцы. — Много видел, а такого не видел… Поверить бы. Хоть на миг поверить. Что возможен ещё для него свет, возможно свобода — от того, к чему и к кому прежде всей душою стремился… Хоть на те мгновения поверить, пока Никита в его тело вплавляется. А вдруг — и впрямь возможно… — Увидишь, значит… всю красу эту Божию, что Он для Севера бережёт… Всё тебе покажу, коли захочешь… — Никита хрипло вздыхает, так хочется, чтоб согласился Фёдор, но не смеет он торопить, нельзя, чтоб обещанье дано было, пока горят они оба страстью на ложе измятом, пока Федька вьётся под ним в горячке сладостной. — Морошки-ягоды поляны целые, сладкой, что уста твои, Феденька… любый мой… Рыбу станем ловить, на зверя ходить, печь в дому жарко затопим, любить друг друга будем… Раздобуду тебе самоцветов редких, в серьги оправить… — жарко целует он спину Фёдора, загривок взмокший, раковину ушную. Всю ночку хочется пластать Басманова по постели, слушать, как вскрикивает от ласки, будто птица, как желает плоти твёрдой… Обнимает его Никита под грудью, выскальзывает из тела белого, разгорячённого, на протест прижимает крепче к постели, начинает елозить плотью по ягодицам тугим, срамной ложбинке, отверстию раскрытому… всего Федьку так обтереть хочется, пометить, как звери метят, чтоб только его Басманов был, чтоб не трогал никто… Никита жмурится, охота обладания поджигает кровь пуще огня. Федька льнет к его паху, и Никита трётся об него, о зад, бедро, поясницу, спину, шепчет в ухо слова бесстыжие и сладостные, и похоть, и любовь в них смешались, как ночь мешается с самым ранним утром чистым. Фёдор вовсе сдуревшим, сладко сдуревшим себя чувствует — от слов никитиных, от обещаний да от действий. Было так когда-то с царём, да теперь вот с Никитой… а и обещаниям его больше верится, потому как равны они, не разделяет их власть страшная, непомерная, великая… Выскользнул Никита, елозит сзади, мажет первыми каплями семени — и тоже сладко это, хоть и хочется вновь принять в себя, в распалённый, сжимающийся задний проход, жаждущий чужой плоти. Бывает, что и всё равно, чьей, но сегодня только Никиту хочется. Вновь, выходит, полюбил ты, Фёдор Басманов. Вновь, кажется, сердце отдал, а и много ли уже осталось от твоего сердца? Одному сперва отдал, затем другому, а и не ожесточилось ли сердце твоё, кровью чужою залитое? Ведь и безвинных крови на руках твоих много… Но сладко, и жарко, и тяжёлое тело вжимает в лежанку, и речи едва ли не слаще действий. Может, на Севере том далёком даже самые чёрные души очищаются… на чистой-то земле, неосквернённой, кровью насквозь не пропитанной… — Ещё, Никитушка, — шепчет Басманов, не замечая, что по щекам начинают катиться слёзы — то ли от слов, то ли от мыслей, то ли от томления, что уже края достигло. — Ещё, любый мой… давай, всё равно как тесто меня мни… и говори ещё… И — будто само собой с губ сорвалось — выдохнул то, что пели на срамных пирах да на свальных оргиях: — Говори да приговаривай… Никита заметно вздрагивает от слов песни опричной, но тут же сильнее сжимает Фёдора в объятиях, будто кто отнять его в сей миг может. Подхватывает губами горячие слёзы, лижет лицо почти по-звериному, пахом вжимается в поясницу, в ягодицы. — Не хочу я тебя ни с кем делить более, Феденька… ни с соратниками опричными, ни с царём-батюшкой, ни с кем иным… и на сборища эти поганые не хочу… чтобы видеть, как тебя… счастье ты моё полночное… сердце разбередил, с разуму сводишь… Феденька, горлица моя ясная… — целует он басмановы запястья, трёт, ласкает руки, плечи, локти, мнёт всего, лапает будто девку непотребную, тянет вверх за бёдра, ставит на четвереньки, накрывает широкой ладонью бесстыдно раскрытое отверстие, подталкивает. Федька снова стонет, жалобно и голодно, хочет плотью насытиться. И Никита толкается в него, горячего, готового, сразу по основание, в жар огненный, и двигается крепко да скоро, заставив Басманова закричать в наслаждении. Оглаживает вздрагивающие лодыжки, ступни, пленяет щиколотки сильными пальцами, удерживает. Федька ёрзает, и рвётся, и сам насаживается, надевается на плоть опустившегося на колени Никиты. — Огонь ты, Федька, чистый огонь… сжигаешь и себя, и другого… меня сжигаешь… Давай, любый мой, хороший… с тобой гореть радость… — хриплый голос Никиты переходит в стон, он встряхивает на себе Басманова, качнувшись вперёд, снова подминает под себя, вколачивает в постель. Скользит рукой по груди, животу в испарине — весь Федька живая, жаждущая плоть, — к кучерявому паху. — Ласкать тебя, Феденька? Или сам излиться хочешь? Любовь ты моя бесстыдная… — Бесстыдная… всегда такой был… — стонет Фёдор, снова распластывается на постели, раскидывает руки белыми крыльями. И мельком проносится в затуманенной любовным хмелем голове: а всегда ли? Ведь был же когда-то пусть пылок, но чист, было время, когда кроме государева лика ничего не видел и видеть не хотел… Было время, когда и государь бы его другим не отдал, сам смотреть пожелав… А всё же манил он взоры чужие всегда, Фёдор Алексеев сын Басманов. И девки заглядывались, и парни, и даже сам царь к себе приблизил… полюбил… Полюбил ведь?.. Даже если не та у них ныне любовь, что прежде… И Никита теперь о любви говорит. Крамольные почти говорит речи, что делить ни с кем не желает. Ох, не стать бы мне погибелью тебе, Никитушка, мне, Федоре царской, блудодею окаянному… свёл тебя с ума, будто ведьма али русалка какая, а ведь были те, кто и впрямь шептался, будто колдун я и царя приворожил, да быстро те шептуны по моим наветам да по царёвым приказам на тот свет отправились… — Никитушка… сокол ты мой ясный… погибелью бы мне твоей не стать… Не выдержал — молвил вголос. Не хочет Фёдор, ой как не хочет, чтоб Никита, от любви сдурев, натворил чего. Да и царь-то пусть и начал его по рукам на пирах будто круговую чашу пускать, а любить-то двоих позволит ли? Двоих… Можно ли — двоих… А стало быть, можно. Только, выходит, по-разному. — Не хочу погибели я твоей… люб ты мне… А Никита дразнит его, ведёт пальцами по животу, к уду сочащемуся. Не трогает покамест. Ласкать или сам… — Давай сам, — выдыхает Фёдор и, застонав сквозь зубы от разливающейся по телу сладкой муки, сжимает руки в кулаки и упирает их в смятый тюфяк. — Сам попробую… — Сам… — эхом горячим отзывается Никита, держит Фёдора, приподняв, крепкой рукою за талию, как кушаком обвив. Позвоночник гибкий перед ним волной извивается, лопатки востро перекатываются. И милует их опричник, колет бородой, лижет. — Я и гибнуть готов, Феденька… Да только жить с тобою боле хочется, хоть и умереть славно будет, а любить бы тебя до самой алой зорьки ночами длинными, звёздными… Домом одним жить, там, где до царя и за недели не добраться, ежели и идти, и ехать денно и нощно, нигде не останавливаясь… Жаркий Федька изнутри, будто печка натопленная, огнём полыхает, кружит голову. То стелется ладно да славно, а то вдруг сожмётся так, что чреслам больно сделается и окатит сладостью малиновой, что и вовсе разума лишиться можно. За такого поди и на государя руку подымешь… Да только силён царь-батюшка, силён и подозрителен, замахнуться не успеешь, как на колу окажешься. Но рискнуть стоит, выкрасть Федьку из палат царских, увести, коли и сам уйти добром хочет, коли тоже люб ему Никитка… И целует он губы, от поцелуев заалевшие, о привязанности сердечной да о страсти шепчущие, вбивается в тело белое, что само подставляется, принимает плоть; мнёт ягодицы, тискает, разводит в стороны, несколько раз, не удержавшись, шлёпает звонко широкой ладонью. Басманов скулит согласно, ластится задом к Никите, бесстыдно и доверчиво, и тот вновь опускает руку, оставляя на молочной коже розовеющие отметины. — Ай… срамник… ещё ударь, что ли… — вскрикивает Фёдор сладко, рука у Никиты большая да тяжёлая, шлепки его, хоть и любящие, огнём жгучим на кожу ложатся, а только оттого ещё лучше становится, будто в мёд горячий да сладкий пряностей диковинных заморских добавили. — Ещё… ещё, Никитушка, ещё, всего бери… Вновь падает Басманов на руки, вновь упирается кулаками в тюфяк. Ноет в паху, ноет до боли уже, терпеть невыносимо — должно, всё равно как намедни тому опальному боярину, которому упиться до смерти велели да у него от вина все кишки лопнули. Но и сладко, как же сладко, как же хорошо, и тронуть себя хочется, али Никиту попросить, но нет, всё же хочется — так, чтоб без рук, чтоб от одних толчков только крепких, горячих… До зорьки алой любить, говорит… там, где царь не достанет… Опасные речи молвит Никита, но и Фёдор пластается под ним в охотку, зад подставляет, да и тоже сказал ведь уже о любви, так что, выходит, ежели крамольники, так оба… Да и не выдал бы он Никиту царю. Не смог бы. От любви ведь только ко мне, Никитушка, речи такие ты молвишь. Может, ежели б не я, Федора царская, ежели б не краса моя ведьмачья, как иные шепчутся, так и добрым бы ты опричником стал, и слова бы супротив государя не молвил. — Может… может, когда-нибудь… может, скоро… может, выйдет, Никитушка… А выйдет ли? С Никитой бежать — отцову голову под топор подставить. Отец ему возвыситься помог, к царю подобраться, так нешто теперь его предать? И как же… как же теперь — всё… А, как-нибудь. — Ещё, Никитушка… — снова повторяет Фёдор и, уперевшись лбом в тюфяк, сильнее отставляет крепкий белоснежный зад с отметинами алыми от никиткиной пятерни. — Выйдет, выйдет, Федя… сладится… коли Господь не оставит… да сами захотим судьбу свою под узды взять… Царь наш лютый… а глядишь, и сладится… даже и лютой зимою тёплые дни выпадают… когда верится, что не навек она… — Никита оглаживает загрубевшими ладонями тело Фёдора, мнёт, пригибает загривок к их простой постели. Уедешь ли ты от шёлковых простыней да опочивальни с пологом в рыбацкий дом?.. Не будешь ли тосковать? Но давят и Басманова те шелка да меха собольи, слишком уж часто кровью они тяжелеют, полнятся подвалы криками невинных, эхо их бродит по верхним палатам. Всё чаще Фёдору голос собственный в них мерещится. Чует то Никитка. Потому и в ночку сию просит полюбовник государев руки крепкой у того, кто не зашибёт, не изломает, забывшись, а лишь бросит щепоть терпкой травы на любовное ложе. Опускает опричник удар на распалённый зад, ещё один, и ещё. Федька вскрикивает, скулит, дёргается. — Любишь ты силу, Феденька… А боле всего такую, какая оставит тебя распластанным да невредимым… — Никита говорит будто сам себе, но Басманов притихает под ним, дрожит сильной и гибкой, в испарине, спиной, словно кобылица. Никита проводит рукою по той спине, успокаивая, потом разгибает, притягивает к груди, стискивает в объятиях так, что не вырваться, говорит на ухо: — Дурнопьяном ты напитан, Фёдор. Разума лишаешь… От кудрей твоих вороных, глаз васильковых, уст сладких да мягких, зада бесстыжего в голове мутится. Хочется плотью тебя охаживать и дни, и ноченьки напролет, миловать да переворачивать и так, и эдак, как и девку срамную не всякую крутят, и всё мало будет. А всё же люб ты мне не за то. Не только за то, Феденька. В груди твоей есть что-то, в сердце. Тянет к нему. Не меньше, чем к заду белому. Так-то. И если думаешь, любушка, что пожалеть я могу, то не думай — не жалею. Смилостивится ли судьба над нами али нет — до последнего вздоха любить буду. Пусть и вздох тот на колу испущу. Стонет Фёдор в голос от слов тех да от движений никиткиных, от ласк его жарких, чуть грубоватых. Уж будто свинец расплавленный по жилам у Басманова течёт, и голову тем самым дурнопьяном кружит, о котором Никита молвит… — Любо тебя слушать, Никитушка… любо с тобой, всё — с тобой… а ежели на колу… может, и вместе доведётся… а если вместе, то пусть… Не хочется, ой как не хочется Фёдору с никиткиными словами о лютости царёвой соглашаться. Помнит он ещё ласки царские, жаркие, помнит и нежность… кто, как не Иван, его первой любовью стал, тем самым дурнопьяном опоил, к трону своему приблизил, одарил всем, чего только душа пожелать может… …кто, как не Иван, его будто круговую чашу по рукам на пирах пустил… …кому он клятву до смертного вздоха служить давал… …ради кого руки кровью обагрял, душу грехами чёрными пятнал… А и винить некого. И не знает уж Фёдор, кого любит, но точно знает: вполне может статься, что сменится гневом царская милость. Даже для него, полюбовника царёва. Прежде не могло бы такого быть, а теперь — может. Больно подозрителен стал Иван, больно много тьмы в душу его проникло, а и Фёдор его светом наполнить не может, сам только тьмою его пропитался… А в Никите свет ещё есть. Хоть и тоже в опричнину вступил, а свет покамест есть. Верно, тот, о котором он сказывал, когда небо ночное красками многоцветными переливается, будто жар-птицы перья… И тянется Фёдор к тому свету душою потемнелой, кровавыми грехами испятнанной. Так же тянется, как телом — к никиткиным ласкам горячим. Вполне может статься… вполне. А ежели прогневается царь на одного из них, так не помилует и другого. Покамест не взревновал он, что Федора его одного из братьев-опричников пуще других выделяет, к телу своему белому допускает, но ежели взревнует… А и пусть. Двум смертям не бывать, а одной не миновать. Отца бы только под гнев царский не подвести… — Ещё, Никитушка, — задыхаясь, повторяет Фёдор, откидывается спиною мокрой к широкой никитиной груди. — А что будет… что будет, то будет, судьбу свою вместе примем… — Примем, любушка, всё примем… Любую долю с тобою разделю. Теперь уж не оторвать нас друг от друга… Изнемогает Фёдор от жара, дрожит весь, ластится в руках никитиным, прилипли смоляные кудри ко лбу, к вискам, вздрагивают плечи, колени подгибаются. Ладони никитины по груди проходятся, с сосками играют, живот да бёдра оглаживают. Вонзается плоть в пламя упругое, сокровенное. Лижет Никита солоноватую кожу, раковину ушную, жилку на шее. Исцеловав плечи, вновь раскладывает Фёдора на постели, тянет ближе за бёдра белые. Подкладывает кулак крепко сжатый под пах. Басманов упирает в сложенные руки буйну голову, стонет, скулит жалостно, зад подставляет. — Давай, Феденька, поелозь по кулаку моему, легче освободить страсть будет… — Да… да, спасибо, Никитушка… сокол ты мой… помог всё же… — плещется страсть огнём по жилам, всем телом дрожать заставляет, скулить по-собачьи почти. От толчков никитиных будто молнии горячие по хребту пробегают, взмок уж весь, а излиться не получается… Всхлипнув, вжимается Фёдор пахом в подставленный кулак, трётся до боли налитой плотью, нежной горячей кожей о твёрдые сбитые костяшки. Да, да, так совсем хорошо, почти больно, а оттого только лучше… крепко и пряно, так, как он любит, отчего всегда дурел и ныне дуреет… А и от любви дуреет тоже. Не только от страсти. — Сейчас, Никитушка… — стонет Басманов сквозь зубы, кусает губу, чувствует вкус крови собственной — солоноватый, медный. — Сейчас… совсем я… почти… любый мой… — Давай, Феденька… давай, лебедь мой… Перья твои белые с чёрными перемешаны, а и любый мне, таким любый… Много света в Поморье, и ночи не только тёмными бывают, но и яркими… глядишь, перья тоже сменятся… — гладит Никитка крылья лопаток влажных, будто и правда крылья лебединые, трепещущие, бьющиеся. Ёрзает Басманов по его кулаку плотью горячей, коленки елозят по смятому тюфяку. Сам Никита уж тоже на грани; как начнёт сжиматься под ним Федька, так, поди, и тут же наполнит его своим семенем, вожмёт в постель распростёртого. Рука оглаживает мятущийся бок, к самой подмышке поднимается, мнёт ее, жаркую да потную. Толкается пах в фёдоров зад, трётся, покачиваясь. И начинает Басманова трясти, слова невнятными становятся, только различает Никита имя своё да ругательства безбожные. Путаются мысли у Фёдора, весь он сейчас — огнь живой, страсти любовной сгусток. Мелькает только на краю сознания: ох, Никитушка, и рад бы я вновь лебедью белой, как снег свежевыпавший, стать, да только угольно-чёрные перья навсегда уж, верно, при мне останутся… Но говоришь ты, что и таким любишь. А коли так, то и не страшно мне, что белизну прежнюю не верну. Ещё несколько раз проезжается Басманов плотью горячей по никитиному кулаку, пытается в то же время бёдра ему навстречу вскидывать, да и так уж вжимает, вбивает его Никита собою в постель, до отказа наполняет… И — захлёбывается Фёдор стоном протяжным, пламенем сладостным наслаждение по всему телу прокатывается да высвобождается наконец семя, на тюфяк да Никите на руку. Постанывая, падает Басманов на постель пластом, в собственного семени мокрое пятно, на никитину руку, которую тот всё ещё из-под него не вынул. Сжимается невольно, дрожью сладострастия сотрясаемый; Никита аж рычит в плечо, видать, больно сжался… — Давай, Никитушка… теперь и ты… до конца люби… да в меня всё… — С тобою, Федька… что в тисках… крепко держишь… — с трудом узнаёт Никита голос собственный, искажённый страстию, хриплый, едва пробивающийся сквозь рваное дыхание. И правда сжался Федор, дрожит под ним будто в горячечном бреду, разметал кудри влажные. Пластает его Никита под собой, обняв обеими руками ещё неуспокоившееся тело, и наполняет семенем горячим, неудержным, уткнувшись лбом в худое да сильное плечо. — Феденька, Федя… век тебя любить буду… — Люби… люби, Никитушка, люби… любый мой, хороший… Всхлипывает Фёдор от страсти да нежданной нежности, слёзы глаза стыдно щиплют. Вытянулся под Никитой; сладко тяжесть его на себе чувствовать, семя горячее внутри, уд обмякающий… Зачем просит? Зачем просит любить? Многое ли может взамен предложить? Многое ли смеет… Но — не хочется о том сейчас думать. Не хочется. Находит Фёдор руку Никиты, поперёк груди его обвившую, и пальцы переплетает. Его-то пальцы рядом с никитиными — и впрямь будто девичьи… И с царём так же. Тоже ведь пальцы порою переплетает — в последнее время реже. Так многое ли смеет Никите предложить… — И удержу в тисках, — совсем тихо говорит, лицом, от слёз мокрым, в постель уткнувшись. — Не отпущу. А про себя думает: правду ведь о тебе люди говорят, Фёдор Басманов, нет у тебя совести. Иной бы сказал — не жди от меня многого, не надейся, не хочу тебя морочить. А ты — любовь принимаешь да свою пообещать готов. Но пообещать-то — ой как хочется… — Не отпускай… и я тебя… из рук не выпущу… — откликается Никита, выдыхая промеж федькиных лопаток жарко, влажно. Прижимается лбом к вздымающейся от ещё неровного дыхания спине, не спешит покидать распалённого тела. Ветер за окном кружит редкий снег, стелет на скрипучее крыльцо. Хочется верить Федьке, хочется своими руками свою же судьбу творить, не оглядываться ни на царей, ни на бояр каких… А не всегда ж так выходит. Слишком близок Басманов к государю, куда уж ближе. Но сейчас лежит под ним, Никиткою, растрёпанный да от любви не остывший, обещает, манит… Проводит Никита ладонью по боку Федора, плавно выскальзывает и тут же снова сгребает в объятия. Отстраняет вороновы кудри, вглядывается в лицо. — Правда решишься, а?.. Я ведь до конца пойду… Сглатывает Фёдор. Хочется пообещать, но — страшно, и за Никиту страшно, и за себя… за Никиту — гнев царский на него навлечь, а за себя — не столько в опалу попасть, сколько пообещать да слово не сдержать… Да и опала тоже. Страшен государь, коли всерьёз прогневается, лёгкой смертью не отделаешься, только зря молить будешь. А его-то, Фёдора, опала, и отцовскую опалу за собой потянет… Вздыхает Басманов прерывисто. Ловит руку никитину за широкое запястье, прижимает загрубелой ладонью к своей щеке, почти по-девичьи гладкой. Хоть бриться и приходится, а купцы с притираниями обманывать не смеют — такие поставляют, что лицо после них мягкое да душистое. — Люб ты мне, — тихо и твёрдо говорит, глядя Никите в глаза, светлые, голубовато-серые сейчас, как небо зимнее али, быть может, море северное, не видал Фёдор того моря. У самого-то глаза — небо ясное, летнее, ярко-синее… — Правду говорю, — поворачивает чуть голову, по ладони никитиной губами скользит, по мозолям от сабли да шраму старому, распорол, видно, когда-то давно ножом. — Прости… боюсь обещать. Трус, верно. Всего уж боюсь. Молчит Никита. Смотрит, руки не отнимает. Ну, хоть не отдёрнулся. Не сказал, что Федора царская тогда только на обещания горазда, когда в неё удом вбиваешься. Прижимается Фёдор к Никите всем телом, второю рукой поперёк спины обнимает. Губами плеча касается. Хорошо, и тепло, и в заду мокро да липко, и сладко саднит… вот обнял бы ещё Никита да сказал что ласковое… — Пусть пока так, Никитушка… пусть, а?.. — совсем тихо промолвил, робко даже. — Не думаю, что не ведает о нас царь, а видишь, не гневается вроде… пусть пока так, может, сладится как-нибудь… люб ты мне, правду сказал, не смогу без тебя боле… И — совсем притих, лбом горячим к никитиному плечу прижавшись. — Пусть, Феденька, пусть, — так же тихо Никита отвечает, обнимает Фёдора в ответ, прижимает к себе. — Не сможешь, любый, и я без тебя тоже… а там — как Бог даст… И не трус ты вовсе. Не наговаривай на себя, горлица моя ясная. Как Бог даст. Может, и правда сладится, сложится у них — полюбовника государева, воеводского сына, да простого опричника из семьи рыбацкой с далёкого Севера. Несмотря ни на что. Может, милостив к ним, кромешникам царским, Господь окажется…
249 Нравится Отзывы 58 В сборник
Возможность оставлять отзывы отключена автором