***
Вэл опустился у кабака, подошел к калитке, протянул было руку… Зашипел. К калитке был прибит простой деревянный крест. Освященный накрепко, будто ангелом поцелованный. Вэл потер почерневшее запястье, обошел плетень кругом, ища хоть щелочку. Везде были молитвы, кресты, капли святой воды. Непроницаемая стена, будто кто-то укутал все крепким белым полотном. Вэл уселся на лавку у калитки, сжал виски. Нет. Ее не могли утопить. Он бы услышал. Он бы почувствовал. Значит, здесь она, значит, к приставу идти надо. «Не там она. Не у пристава». Он поднял глаза. Соседская кошка села перед ним, моя полосатую лапу. «Здравствуй, мать дома. Что с ней? Жива она?» Кошка повела усами. «Жива, да лучше б померла. Ее теперь только по дороге от церкви до дома и увидишь». В руки не далась. Исчезла. Вэл посмотрел на высокий глухой плетень, снова подошел к нему, выглядывая хоть один неосвященный гвоздик. — Зря стараешься. Поповская работа. Рядом с ним Сорокин мерзавец отряхнул крылья. «Знакомые все лица», — подумал Вэл, не особенно различая его черты. Ему оно и не надо было. Кто еще ходит в черных немецких очках, с бирюзой у горла? Венчатель ведьм и упырей, душегуб и сводник. Вэлу и сестрам его седьмая вода на киселе. — Он у них дотошный. Мою чуть совсем не извел, — проговорил Леонард, перекатывая во рту деревянную трубочку. — Кто у тебя там? — Жена. Леонард только вскинул брови и положил Вэлу руку на плечо. — Если жена, значит, вытащим. Пошли отсюда. Сам же слышал, до воскресенья здесь делать нечего. Он повиновался. Что ему еще оставалось? В лавке Най показывала шаль очень милой русалке. Вэл сжал зубы, заставил себя нацепить привычную хитрую улыбку. «До воскресенья так до воскресенья», — подумал он и взялся за ножницы.***
В следующее воскресенье он заставил себя встать пораньше. Собрался тихо-тихо, чтобы не разбудить сестер, побрел по главной улице, присматриваясь, прислушиваясь. Из изб выходили старики, матери, заспанные дети. Семейство местного пристава высыпало на крыльцо. Все как один в чужой, городской одежде, только у жены на голове белел простой платок с кружевными лапками. Двери церкви были открыты. Вэл увязался за каким-то мужиком (судя по мыслям, совсем горьким пьяницей), шагнул через порог. Кто-то на него покосился. Кто-то кивнул едва заметно, больше для себя. «Пришел, таки. А думала — цыган. Христианин, значит. Дела вести можно», — зашептали их голоса. Вэл оглядел людей, их богатую воскресную одежду. Деревня жила все-таки неплохо. Прихожане победнее терялись поодаль, расплывались их измученные работой лица. Сопели младенцы. Бормотали бабки. И надо всем этим стучало «Господи помилуй», желтое, как свежий червонец. Вэл такие песнопения слушать не умел. Не всерьез уж точно. Знал, что некоторые его братья любили пономарей, говорили, что их-де целуешь и чувствуешь, как голос в горле бьется-светится. «Как яхонт в голове у некоторых жаб», — подумал Вэл и усмехнулся. Он дал большого крюка вокруг одной особо благочестивой старушки, глянул в дальний угол. Голубушка стояла у иконы. Можно подумать, пришла помолиться о чем-то своем, но она не молилась, и одета была странно: косынка с уродливым человечьим шитьем, сарафан, молочно-белая рубашка с рукавами почти до самой земли. Ворот обхватил шею. Узорные птички будто вцепились ей в горло, когти выпустили. Вэл скользнул к ней, положил руки на плечи, шепнул беззвучно: «Что высматриваешь, голубушка?» Она зажмурилась, зажала уши ладонями. На безымянном пальце блеснула полоска золоченого олова. Вэл попытался было взять ее под локоть, с трудом вспомнил, как работают человечьи руки. Голубушка не обернулась. — Вот ты ее видел? — спросила она еле слышно. «Не спрашивай про кольцо, — подумала она. — Пока не спрашивай. Мочи нет говорить про это». Вэл послушался. Он поднял голову, разглядел икону с очередной Богоматерью. Темное лицо таяло между чеканных рюш. Добрая женщина. Вэл никогда не мог над ней смеяться. Он приходил разок, поискушать, когда она была совсем девочкой. Долго ежился потом, вспоминая. Она не польстилась ни на игрушки, ни на сладости, ни на пушистых котят. Так и сидела, вышивая покров для храма. В ее глазах не было ни сомнения, ни желания. Только молочная пустота, только ожидание, острое, подрагивающее, как тетива. Она ела без радости, куталась зимой потеплей, все, чтобы дорастить тело до нужного дня и часа. «Несчастная женщина. Что осталось от нее? Сказка про то, как она бегала по ступеням? Про то, что, когда умирала, к ней апостолов на облаках притащили?» — подумал Вэл. Он-то лучше кого угодно знал, что умерла она почти одна, что у креста для нее друзей не было. Голубушка вздохнула. — Ничего. Ничего-то тут нет, — она посмотрела на него так, будто только увидела. — Послушай, как ты вообще вошел сюда? Не больно тебе тут? — Не то чтобы. С утра легче, всем спать хочется. Когда тело устало и вера некрепка. — Через дырки в вере лезешь? Жук. Он покачал головой, встал рядом, висок к виску. — Нет, голубушка, это не дырки. Это скорее лужи, которые обходить надо. Посмотри. Она увидела зал его глазами. Мягкую, уютную черноту и в ней, то тут, то там, пятна золотистого света вокруг прихожан. Где-то яркие, как от костра, где-то тусклые, как от свечи или лучины. На всю церковь их было не больше дюжины. Голубушка сжала кулаки. «И это все? И никого больше?» Рядом покачнулась лампадка, на пол капнуло масло. «Так, сейчас надо осторожно, а то наколдует еще чего с непривычки», — подумал Вэл и приобнял голубушку. «Не надо, не надо, родная, злиться не надо», — проговорил он, не разжимая губ. «Увидят», — подумала голубушка, выпутываясь. «Не увидят, а что ты злая, почувствуют. Отпусти». Она посмотрела на него так, будто ей на шею повязали тяжелый камень. «Куда отпустить-то?» «Да хоть в пол». Голубушка поморгала на потрескавшиеся плиты и качнула головой. «Споткнется кто-нибудь. Лоб расшибет». «Тогда попробуй вон в ту свечечку». Она прикрыла глаза. Свечка вспыхнула, почернела, искря, пламя посинело и пропало. Голубушка выдохнула, обмякла у него в руках. Вдруг, засмеялась: хрипло, дико, если не прислушаться, не поймешь, засмеялась, или заплакала. Головы дернулись в их сторону, но Вэл отвел глаза, сгустил воздух, и никто ничего не услышал. — Не видят, голубушка, — сказал он. — Не слышат. — А они вечно не видят и не слышат ни черта. Она зажала рот ладонью, всхлипнула еле слышно. — Не спрашивай, что без тебя было, пока не спрашивай. Я просто совсем плохая стала. Пусто мне. Вэл обнял ее крепче, поцеловал в шею, туда, где пощекотнее. — Смейся. Смейся, голубушка. Тут только смехом, что еще делать сиротам-то? Ты послушай. Молоденький пономарь все читал писание, четко, как гимназист читает заученный урок. — Старается, — процедила голубушка. — А у самого бороденка не растет. Он у бабки одной зелье купил, чтоб была как у козла, — Вэл провел рукой от подбородка до живота. Голубушка улыбнулась. Они всё стояли, всё слушали. «Что голосят, что выводят, какое тогда было пение, какие гимны…» — подумала она, примериваясь к очередной свечке, но вместо этого прижалась к Вэлу, поцеловала крепче крепкого. Он покачнулся, но на ногах устоял. Голубушка посмотрела на него голодно и зло. — В тебя же тоже отпустить можно? Вэл сладко поежился. Рука прошла сквозь ткань ее юбки легко, как сквозь воздух. Вэл нащупал что надо, улыбнулся, когда голубушка охнула. — Иже еси херувимы… — затянул он, нарочно фальшивя. Она смеялась, она захлебывалась смехом, дышала ему в плечо. «А что за смехом и не увидишь, не дотянешься, не велела ведь, не велела», — подумал Вэл. Голубушка вздрогнула всего разок, куснула его за ухо. — Чтоб тебя. Вэл поцеловал ее в щеку, чтобы сошел румянец. Голубушка вывернулась из его рук, встала, поправляя платок, а потом Вэл распустил завесу, и они подошли к толпе, раздельно, чтоб никто ничего не подумал. Остаток службы прошел как положено, только в самом конце, когда уже почти разошелся народ, Вэл услышал, как что-то квакнуло у алтаря. Обернулся. Бледный пономарь стянул с головы скуфью и достал оттуда зеленую-презеленую лягушку. Сплюнул. Никто не заметил, как мясникова дочка, девочка лет двенадцати, рассмеялась себе в рукав.***
Вэл нагнал голубушку только у самого кабака. — Милая. Расскажи, что случилось. Объясни. Калитка захлопнулась между ними. — Вот так всегда, уедешь ненадолго, приезжаешь, а уже колечко, — сказал Вэл весело, стараясь, чтобы голос его не выдал. — Кому повезло так? Голубушка потупилась, махнула куда-то в сторону. Воздух прорезал затканный оберегами рукав. — Племяннику поповскому. Вэл схватился за плетень, не заметил, как задымилась кожа. — Голубушка, хорошая, что он с тобой сделал? — спросил он глухо, заглянул голубушке в лицо. Она замотала головой. — Зачем врешь, милая, зачем отнекиваешься? Я же вижу, что он тебя мучил. — Ничего не сделал. Он со мной ничего не делал. Это ты меня обморочил, наплел Бог весть чего про страны чужие, что я мужиком была. Чтоб душу вытянуть. Ее губы дрожали. — Тебя полгода не было. Он в ноябре пришел. Облава была. На мельника, на ведьм. Сказал, что помнит, как мы упырей младенцами кормили. «Как я мог забыть, как мог забыть, поповский ведь племянничек, крещеный-перекрещеный, как блин промасленный, с такого любое заклятье скатится…» — зашипел про себя Вэл. — Сказал, если возьмутся, поп потом на соседок моих перекинется. На дочек ихних. Сказал, это ж как гнилье, от одной ведьмы вся улица портится. Сказал, добрая я баба, несчастная только, потому черт ко мне и пролез, обморочил. Что жалко ему меня. «Жалко, конечно, знаю я, как ему тебя жалко», — подумал Вэл, чувствуя, как вылезли когти, как клыки впились в нижнюю губу. — Не надо. Он уже отвернулся, припоминая дорогу до церкви. «Там он, — почувствовал он. — После службы прибирается. Пытошник». Калитка скрипнула. — Вэл! Голубушка повисла у него на плече, в глаза заглянула. Вэл не видел ее лица. Он ничего, в общем-то, не видел. Все застилало знакомое раскаленное марево. — Я его читал. Я же говорил тебе, что я его читал, — процедил он сквозь зубы. — Гнилого плетения душа. — Что ты несешь, Господи, Вэл?! «Конечно, — подумал он. — Сначала ногти вывернуть, разодрать изнутри…» Его лицо взяли в ладони. — Вэл, пожалуйста! «…а потом что, потом можно и запугать, когда одна, когда зима на носу, можно завалить, в чужой постели-то». — Я прошу тебя, Вэл! Он очнулся. Ее губы были сжаты. В глазах билось выцветшее, усталое отчаяние. — Хоть ты послушай, когда я прошу, — прошептала голубушка еле слышно. Вэл обмяк. Нацепил свой человеческий облик. Голубушка пробежалась взглядом по его лицу, проверяя, не осталось ли кончиков рогов, или лишней черноты в глазах. Наконец, она кивнула, вытерла глаза рукавом, стала вновь спокойная, строгая. Вэл ухватил ее за завязки фартука и вложил в карман свою табакерку. — Милая, ты незаметно крестик где-нибудь с окошка сотри. Я завтра приду, когда его не будет. У соседок поспрошай, что с золой этой делать, хоть у той же Сороки. — Сороку еще в октябре попы забрали. Не видал ее потом никто, — сказала голубушка и ушла, не дождавшись ответа.***
Он не ходил к церкви по воскресеньям, не ждал у дверей. Просто торговал в своей лавке, подсказывал, что нужно. Вечерами Вэл сидел у Леонарда в черной церкве, глядя, как Сорока, чертыхаясь сквозь зубы, обшивала очередной красавице отворотный платок. — Эк повадились, — фырчала она. — Мода у них, что ль, такая? Ты за меня пойди, а я тебя, так и быть, к попам не швырну. Хороши сваты, упырей не лучше. Обернуть бы их крысами, чтоб по кладовым шуршали. Она воткнула иголку меж стежков, чуть не попав себе под ноготь, и вгляделась в Вэла. — А твоя-то что? Так к себе и не пускает? — Нет. Сорока отшвырнула работу и встала с лавки. Чертенок-послушник заскреб полы усердней. Он знал, зазноба у хозяина зубастая, будешь под ногами мельтешить — пинка даст. — Сама тогда к ней пойду, к дуре, — сказала Сорока и глянула в окно. Солнце уже висело между двух сосен. На дворе был жаркий час полуденный. — Дьячок у нее там. Хотя, сейчас, наверное, в церкве, — проговорил Вэл, почти рыча. — Трогать не велела. — Велела, не велела, ты ее больше слушай! Мой бы меня слушать не стал, давно б уж башку снес. Вэл усмехнулся. — Ты б такому дьячку милости просить не стала. — Еще чего, — сплюнула Сорока, повязывая платок. — Тот, что у меня выпытывал, и без милости нашей обойдется. Пускай себе лежит в канавке. Аспидов кормит. Метнула красным подолом. Пропала. Чертенок подождал, пока не захлопнулась дверь, откинул мокрую тряпку и уселся рядом с Вэлом. — Изводишься. Сразу видно, важный барин, — протянул чертенок задумчиво и достал из-за пазухи кисетик цвета болотной тины. Вэл услышал тяжелый выдох и протянул чертенку свой собственный, расшитый бисером кисет. Чертенок в два счета набил трубку и закурил, жмурясь от удовольствия. — Мелочь местная не изводится. Нет, изводится, конечно, но так… — чертенок будто растер что-то между ладонями, швырнул через плечо. — Не деятельно, понимаешь? У них подругу в речку кидают, так они по берегу ходят, быками ревут. В воду лезть боятся, жжется, мол. А если и жжется, что, и потерпеть нельзя? Если уж кто милый, так все потерпеть можно. Или русалок подкупить. Чертенок все говорил, говорил, о последних свадьбах, об упырских тяжбах, о делах шабашных. Вэл был даже рад его послушать. Все лучше, чем сырой, тягучий страх, тяжесть на груди, будто у утопленницы. Сорока вернулась часа через полтора, зыркнула на чертенка так, что тот мигом метнулся к ведру. Вэл от двери почувствовал запах знакомой перцовки. — Сиди-сиди, любовничек, — усмехнулась Сорока, когда он вскочил с лавки. — Ждет она тебя, сегодня ждет, в час полуночный. А благодарить меня не вздумай. Не нужно мне благодарности твоей. До полуночи Вэл дотянул с трудом. Он кое-как добрался до калитки и побрел вдоль плетня, глядя в землю, вслушиваясь в невидимую шепчущую стену из песней, гимнов, псалмов. В крове крилу Твоею покрыеши мя… лица нечестивых острастших мя… яко лев готов на лов и яко скимен обитаяй в тайных… Слух споткнулся об островок тишины. Вэл открыл глаза. «Не снаружи. Внутри, будто подкоп», — понял он, уцепился за края прорехи и скользнул внутрь. Голова ударилась о доску. Вэл ойкнул, огляделся: тканевые стены, четыре столба… Голубушка сидела перед ним, шепча, закрыв глаза. У ее коленей на блюдце горела свечка, лежал кусок хлеба. На нем, вместо соли, чернела щепоть золы. — Ну ты и способ выбрала, голубушка, — сказал Вэл и задул бледный огонек. Голубушка пожала плечами. — Сорока сказала, так точнее, — сказала она и отвела завесу. Свет резанул по глазам. Они выбрались из-под небольшого стола в хозяйской спальне. Вэл в ней не бывал никогда. — А дьячок где? — спросил он, вертя головой, подмечая светлые занавески и кровать под лоскутным одеялом. Голубушка улыбнулась криво. — Десятый сон видит, — сказала она, присев у обитого железом сундука, и щелкнула замком. Вэл глянул ей через плечо. У любой невесты в деревне был такой сундук, у тех, кто побогаче, не один. Обычное тканое добро: рубахи, скатерти, полотенца, куколки, которых некому было раздать после женитьбы. Голубушка протянула руки, развернула длинную рубаху, затканную у горла красными цветами. «Мужскую», — понял Вэл. Ее пальцы скомкали беленую ткань, сложное праздничное шитье. Голубушка отшвырнула рубаху с воем, прижала ладонь ко лбу. — Милая? Она не шелохнулась, снова запустила руки в ленты и лён. — Голубушка, тут же дело нехитрое, — заговорил он вкрадчиво. — Хочешь, я попрошу своих братьев? Хочешь, его волки сожрут? Или русалки защекочут? Или упыри на кладбище подкараулят? Или, хочешь… Она замотала головой, обняла себя за плечи. Он старался не принюхиваться, не читать на ней следы чужих рук. «Потому что тогда я точно повешу его во дворе кишками наружу, не послушаю, кого тебе там на этот раз жалко», — подумал он. — Велено было любить своих врагов, — прошептала она. — Голубушка… Она схватила его за запястье и положила его руку себе на живот. Вэл отпрянул. На ладони осталось ощущение теплого, живого сгустка. Горело, ныло, как волдырь. — Может, чтоб врага полюбить, понести от него надо? — сказала голубушка и с нехорошим весельем кивнула в сторону скомканной рубахи. — Вот, понимаешь, у Сороки поспрошала, она сказала, мальчик вроде будет. Так вот я и смотрю, что ему перешить можно. Чем я его придушу потом, когда орать начнет. В чем в огороде закопаю. Чтоб капуста гуще росла. Она достала из сундука бородатую куколку-мужичка. — Он меня по животу на людях гладит. Друзья над ним смеются, за бабку, мол, пошел, — сказала голубушка, расправляя куколке бороду. — А он отлипнуть от меня не может. Жадный он. Шапка на голове куклы закурилась. Над ней заплясал язычок бледно-желтого пламени. — Он ведь смотреть будет, — сказал Вэл тихо. — Как оно из тебя полезет. Тебе же их кормить потом. Обшивать надо. Пламя взвилось. Голубушка сидела, будто бы не замечая, как оно подбиралось к ее побелевшим пальцам. Вэл осторожно вытащил куколку из ее рук, швырнул в сундук, и все вспыхнуло, точно солома. Голубушка смотрела, как горело ее старое приданое, как раскалялись железные клепки. Жара никакого не было, дыма тоже. Когда огонь догорел, в сундуке осталась только черная, жирная на вид зола. — Помнишь, ты мне предлагал пожить по-человечески? Когда странником ходил? — проговорила голубушка спокойно. Вэл присел рядом, хотел было что-то сказать, но тут голубушка вцепилась в его волосы, прижалась лбом ко лбу. — Забирай это вот, — процедила она и махнула в сторону своего живота. — И его забирай. Но остаток моих лет ты здесь докукуешь. С дурой-бабой. С ведьмой носатой. Внизу, в зале, что-то загрохотало. Голубушка вздрогнула, попыталась, было, встать. — Подожди тут, милая. Сейчас я вернусь. Она отвернулась к сундуку, запустила руки в теплую золу. Вэл сбежал по лестнице, оглядел пустые столы, блестящую от воды посуду. Катенька сжалась в углу под образком, бледная, напуганная. Окна дрожали. На крыльце разливался залихватский свист, звериный вой. Вэл молча отворил дверь. Леонард стоял перед ним, привалившись к косяку. Во дворе копошилась толпа: борозды на шеях, рваные веревки на груди, бесформенные красные рожи. Обычные вурдалаки-разбойники. Вурдалаки потеснились, кряхтя, среди них заалел птичий платок. Сорока легко шагнула через порог, посмотрела вглубь избы. — Там она, — сказал Вэл, сам не зная для чего. — Наверху. — Уж я-то найду, будь покоен, — бросила Сорока, поправила суму на плече и прошла мимо, скрипя половицами. Вэл обернулся к Катеньке. «Огорчится ведь, если сожрут ее. Расстроится», — подумал он. — Иди сюда, хорошая. Катенька не шевельнулась. Вэл подцепил ее мысли, тряхнул, как котенка за загривок. Она подошла, спотыкаясь. Из ее носа вытекла тоненькая струйка крови, капнула на сарафан. Леонард посмотрел на Вэла укоризненно, но промолчал. Он просто слепил из воздуха кошель, вложил Катеньке в ладонь. — Иди домой, красавица, никто тебя не тронет, — сказал Леонард. — Не тронете ведь, молодцы? Вурдалаки заклялись на клыках и когтях, расступились. Катенька прошла между ними, пошатываясь, и скрылась за плетнем. «Забудет она, все забудет, только с утра найдет на сарафане капельку крови, удивится», — подумал Вэл. Над ними, в гостевой спальне, с кого-то медленно спадали чешуйки волшебного сна. Вэл расправил плечи и улыбнулся клыкастой ярмарочной улыбкой. — Заходите, гости дорогие.