-
Этим утром она просыпается совершенно одна. Она спускается по скрипучей лестнице на кухню и разбавляет кипятком настоявшийся шалфей. Юхён лениво потягивается в лучах утреннего солнца и ей хочется чем-нибудь от него скрыться. Она знает, что Бора давно уже ушла; куда — понятия не имеет. Бора всегда уходит рано-рано утром, ещё до того, как солнце явит миру свои лучи. Бора никогда не сможет позволить себе просыпаться вместе с первыми лучами солнца. Эта мысль проскальзывает в голове у Юхён столь стремительно и больно, что она чувствует укол где-то около сердца. Ей вмиг становится гадко, и как-то даже противно, то ли от самой себя, то ли от этой мысли, то ли от всего вокруг. Она пытается не дать жалости проскользнуть в душу и поселиться там тягучим водянистым комком, но удаётся с трудом. Иногда ей кажется, что она никогда не сможет испытывать к Боре ничего, кроме жалости. А всё потому, что Бора… Бора всегда любила играть с огнём. Юхён не понимала этого и никак себе зачастую не объясняла, но отчего-то саму её всегда тянуло к двум вещам: к Лесу и к воде. Она никогда не любила слишком долго находиться на улице в самый разгар дня, особенно — лета; когда пекло стоит нестерпимое и хочется либо обложиться льдом, либо упасть в глубокую-глубокую яму. Либо уйти в Лес и навсегда скрыться среди деревьев. А Бора… Бора торчала на солнце до того долго, что её кожа становилась цвета земли. До тех пор, пока… Юхён отхлебывает из кружки и предсказуемо обжигается. Юхён не знает почему, но солнце отчего-то светит слишком правильно. Это наталкивает её на мысль, что ей пора в Храм. Юхён довольно давно, неприлично давно для гоя не была в Храме; она пытается оправдать себя тем, что сейчас ей некогда, у неё много дел — особенно, с растениями во дворе, и Бора вечно запрягает чтением, заговорами, настойками и прочими вещами, от которых Юхён тоскливо и противно (от её настоек — особенно). Но как бы сильно она ни старалась заглушить это мыслями о том, что шалфей в кружке стабильно горячий и стабильно мерзкий, Юхён не может окончательно избавиться от угрызений совести. Юхён знает, почему она не любит Храм. Потому что в Храме есть Юбин. А Юбин — это что-то на правильном; таком же правильном, как шелест осенней листвы, журчание воды и лучи холодного, но яркого октябрьского солнца. И поэтому Храм — слишком правильное место для такой неправильной Юхён.-
— Каким бы хорошим Хранителем ни была Бора, с травами у неё вечная беда. Юхён довольно фыркает в кружку с мелиссой, но не слишком громко, совсем-совсем тихо; так, если бы она просто выдохнула. Юхён знает, что в Храме нельзя шуметь, и даже мысли твои должны быть как можно тише, глаже, спокойнее. У Юхён в желудке мельтешит одно сплошное беспокойство. Юхён знает, что сидящая напротив неё прямо на голом деревянном полу Юбин уже в курсе, где Юхён была накануне. Юхён знает, что Бора давно ей всё доложила: и про Лес, и про поход туда, и про Шиён. Юхён главное, чтобы Бора — и никто, совершенно никто другой на Горе — не доложил Юбин о том, что всё это чепуха, глупость, сплошная чушь. Юхён главное, чтобы никто на Горе не узнал про Минджи. — Ты готова? Юхён вздрагивает и почти обливается. — К чему? Юбин окидывает её бесцельным взглядом. — К своему Дню. Юхён поджимает губы. Она ждала и боялась этого вопроса. Храм вмиг становится слишком мрачным и давящим своей бесконечной охрой свечей и деревянных стен. Тучи страха словно сгущаются над ней, и Юхён не спасает даже льющийся из длинных, затянутых сеткой окон свет. Волна ледяного ужаса внезапно прокатывается по спине сотней капель пота, и она сжимает кружку в своих руках почти до ожогов. — Юхён? — А, да… Юбин откладывает в сторону свою чашу. Она сидит в позе лотоса в двух — приличных — метрах от неё, и Юхён цепляется взглядом за её спокойное, но слишком осмысленное лицо, потёртую в коленках кожу и худые бледные пальцы. Юхён знает, что Юбин всегда ходит в этих широких бежевых бриджах, и это навевает на неё монашескую ауру даже больше, чем надобно жрецу; она будет ходить в них зимой, летом, осенью и даже весной, когда в траве появляется крапива и много-много торчащих во все стороны острых лезвий осоки. Юхён всегда поражалась способности Юбин столь стойко игнорировать реальность и при этом знать про неё больше всех. — Да, готова, — повторяет Юхён ещё раз, лишь бы сбить привкус противной тишины. Юбин складывает руки на пол, но Юхён знает, что ещё секунда — и их там не будет. — Но… Юхён обрывается на полуслове. Юбин отворачивается от неё ровно в тот момент, когда в дверях появляется сонная Хандон. Она лениво и полумертво семенит своими маленькими ногами по полу, с каждым новым шагом вздрагивая всем телом так, словно пол под ней — это раскаленные угли. Хандон подходит, и Юбин говорит ей что-то так тихо, что Юхён не понимает, о чём идет речь, но ребёнок лишь послушно кивает и удаляется в неизвестном направлении. Храм слишком большой. — Выглядит не очень… — только и вырывается из Юхён очевидное. Юбин коротко вздыхает, но на её лице по-прежнему — одно сплошное равновесие. — В последнее время ей очень тяжело, — говорит Юбин и чуть хмурится. — Как и всем нам. Юхён становится страшно вдвойне. Юбин всегда говорит какими-то загадками, и причем такими словами, от которых — если вдуматься — не веет абсолютно ничем, кроме обыденности; но Юхён всегда было жутко от того, с каким видом она это делает, как она говорит это так, словно ничего плохого не происходит и одновременно всё плохое уже произошло. — Что с твоим Днём? Юхён теряется в ответе. Она делает крупный глоток и еле проглатывает, проталкивает обжигающую горло мелиссу внутрь себя. — Он довольно скоро… — Уже завтра. — Да. Уже завтра… У Юхён от этой мысли вся кожа покрывается мурашками. Она боится сказать лишнего, но при этом не сказать ничего — тоже боится. У неё есть какое-то мерзкое, гаденькое предчувствие того, что завтра всё кончится плохо. Она не знает, что может пойти не так; Юхён побаивается, но в глубине души всё равно практически абсолютно уверена в том, что Боги примут её и на этот раз. Юхён никогда не делала ничего плохого, но при этом никогда не старалась жить правильно. Она просто жила так, как живётся, и при этом каким-то магическим — совершенно не буквально, на этот раз — образом умудрялась жить так, что всех, живых и не живых, это устраивало. Юхён знает, что ей достойно выглядеть в глазах всех вокруг так, как она выглядит сейчас. Но также Юхён знает, насколько недостойно она выглядит в глазах Богов. И молится каждый раз в Храме только о том, чтобы эти Боги не раскрыли людям глаза. Призванная защищать Гору Юхён всю свою сознательную (и не очень) жизнь хотела только одного: Уйти в Лес и больше никогда не возвращаться. Потому что на Горе никогда не было того, что ей нужно, а в Лесу было то, в чём она нуждалась и чего желала больше всего на свете. Минджи. Юбин складывает руки обратно на пол и из Юхён почти вырывается вздох облегчения. — Не думай об этом, — говорит ей Юбин. — Иди домой. Спи. Оставь тяжёлые мысли этим стенам. Твоя голова должна быть пустой и ясной, как сегодняшний день. Юхён хочется сказать, что её голова никогда; ни сегодня, ни завтра, ни ночью, ни днём — никогда не бывает пустой. Её голова всегда забита Минджи, от начала и до конца. Первое, о чём она думает, когда просыпается — это Минджи; она носит её в своих мыслях весь день: когда косит траву вокруг дома; когда перебирает натасканные Борой травы, выкидывая половину; когда в сотый раз пересаживает не приживающийся цитрус; даже когда расчесывает вечно непослушные волосы. Иногда Юхён кажется, что она спиной чувствует её тёплый, из Леса, взгляд. Но всегда, когда она оборачивается посмотреть, там ничего и никого нет. Минджи проскальзывает во всём, абсолютно везде, словно сидит в ней, в каждом её вдохе и выдохе. А когда Юхён ложится спать, она думает о Минджи в сотню раз больше. — Это всё, что ты хотела мне поведать сегодня? Юхён поднимает на Юбин затравленный взгляд. Она кусает губы и — неожиданно — чувствует себя на грани расплакаться и вывалить всё, как есть. У неё иногда просыпается это странное, опасное чувство, желание, потребность высказаться, ответить на все вопросы, излить душу и сотнями бессмысленных слов говорить о том, как она устала прятаться. И сейчас, когда она смотрит Юбин прямо в глаза, когда она чувствует в карих радужках тепло Храма, всего мира — ей хочется этого в разы сильнее. Но привычная теплота других — фиолетовых — глаз ей в разы роднее. Поэтому Юхён не говорит ничего. Снова.-
Юхён знает, что нужно делать. Она садится на крыльцо своего дома и морщится от слепящих лучей солнца. Голову припекает, но она не спешит укрыться — Юхён понимает, что солнце ничего не сделает ей, особенно, когда её голова не покрыта, когда её светлые волосы своим желтоватым оттенком так и кричат о том, что она своя. Перед глазами стоит два глиняных горшка. Один уже потёртый, перепачканный по краям земляными каплями, оставшимися от недавнего дождя; из него вяло и без энтузиазма торчит в целом зелёный, но чуть увядающий у кончиков листьев стебель. Справа от него, совершенно чистый и новый, хоть и слегка кривоватый, стоит горшок большего размера. Юхён знает, что нужно делать. Пересаживать цитрус — всегда плохая идея. Несколько раз она его так чуть не убила, едва не лишив себя надежды на спасение. Цитрус нельзя пересаживать, потому что он рассыпается, теряет свою родную землю, корни оголяются и им становится холодно. Он не любит, когда на него смотрят. Юхён не любит этого тоже. Поэтому она крайне быстро переваливает растение из одного горшка в другой. Оценивает то, как одиноко выглядит бедный цитрус в этом гигантском, не по размеру ему горшке. Вокруг его земляного кома совершенная пустота и голые глиняные стены. Юхён в очередной раз думает о том, чем бы ей заполнить эту пустоту. Она пробовала уже всё: таскать землю с территории Храма, таскать землю с огородов жителей, таскать землю с поля перед Лесом. Однажды ей пришла в голову мысль притащить ил, таящийся под гладью озера, и эта идея казалась весьма неплохой. Но Юхён боялась лишний раз заходить в озеро. Мама всегда твердила ей, что река питает Гору и озеро точно так же, как матери питают своих детей; и что с этим даром жизни, передающимся с энергией, нельзя шутить. Поэтому Юхён никогда не разрешали купаться в озере. Она много раз видела, как его водой омывали только родившихся младенцев. Считалось, что его вода — священна и несёт в себе дар и благословение Богов. И нельзя было ничего брать от озера, если тебе нечего дать ему взамен. Юхён всегда чувствовала себя так, словно взамен могла отдать только себя.-
В этот день Юхён и вовсе не желает просыпаться. Про Бору на Горе ходили разные слухи, и Юхён — к своему несчастью — помнила почти все. Она слышала, вольно или невольно, как треплются про неё старухи возле лавок; как подтрунивают дети, называя свежевкой; как проходящие мимо охотники шепчутся бесконечным бёрн, бёрн, бёрн… У Юхён от этих слов сердце всегда обливалось кровью. Она знает, что слухи расползлись далёко, вероятно, чуть ли не до Долины; Юхён знает, что Шиён называет Бору опалённой, и кривится от этого каждый раз, как в первый. Но всё же — это лучше, чем свежевка, пугало, рыжая, та со шрамом, блёклая, тёмная, уродка. Это даже лучше, чем бёрн. Поэтому Юхён никогда не шикает на Шиён за эти её слова, потому что — как ни крути — она права. И шрам, кривым пятном отпечатавшийся на доселе вечно прекрасном и радостном лице Боры, никуда не денется ни сегодня, ни завтра, ни через несколько десятков лет. Как никуда не денется, не смоется навсегда отмеченный рыжий на её волосах, вечно белый плащ, огромный капюшон и повязка, скрывающая половину лица. Проклятые Солнцем долго не живут. Юхён с тех пор всегда хотелось сказать Боре о том, как сильно белый цвет идёт волосам, ставшими после того случая рыжими (естественный процесс выгорания энергии); как он вообще в целом идёт ей, её загоревшей коже и даже розоватому пятну ожога на лице. Но однажды кожа стала почти такой же белой, как плащ, а ожог покрылся коричневыми рубцами и не зажил до конца. И если поначалу Бора всегда храбрилась и говорила, что быть единственным на Горе человеком, вечно обреченным носить белую одежду — это прекрасно и придаёт ей особого шарма, то сейчас Юхён всё чаще замечала то, как кривится её лицо, стоит взгляду упасть на отражение в чаше с водой. Поэтому Юхён так ни разу и не сказала Боре о том, какая она красивая. Даже сегодня, в день — в День — когда ей буквально положено пестрить светлой энергией, отличным настроением и радовать всех вокруг, Юхён не находит слов. Она стоит в серой сорочке, которая своими краями щекочет кожу коленей, и смотрит на то, как Бора одевается. Бора уже разложила на столе бесконечные свечи, Юхён не считала, но знает, что их семнадцать; где-то в углу гостиной лежит мешок с покрывалами, на которых Юхён спала всю свою жизнь — их полагается сжечь. За окном раннее-раннее утро, слишком раннее для того, чтобы начинать какой-либо обряд, но они собираются заблаговременно, чтобы попасть в Храм до того, как его облепит толпа. Юхён нервно поглядывает в окошко, но с такого расстояния она видит лишь опушку Леса. Ей отчаянно хочется, чтобы Минджи нарушила все-все запреты и пришла на её День; но Юхён знает, что это просто невозможно. Если Шиён и Гахён ещё смогли бы протиснуться в толпу и остаться незамеченными, то для Минджи дорога на Гору навсегда закрыта. Но она всё равно надеется. Юхён прекрасно понимает, что Минджи умеет скрываться — она же как-то прячется от всех этих невиданных чудищ и злых духов, пока бродит по Лесу по колено в гнилых листьях и паутине. Юхён уверена даже в том, что Минджи, при желании, смогла бы пройти едва ли не в сам Храм — и спокойно наблюдать со стороны, что она всегда делает в Лесу перед тем, как показаться наяву. Но Минджи не придёт. Минджи не придёт, потому что тогда она не сможет вернуться. А Юхён… Юхён отчего-то всегда возвращается. Её вдруг одолевает вселенский стыд и адская горечь. — Ты готова? Голос Боры доносится до неё с опозданием. Когда до Юхён доходит, что к ней обратились, Бора уже стоит в дверях и сверлит её пристальным взглядом. — Готова? — переспрашивает Юхён. — Как к этому можно быть готовым… Бора едва-едва, почти неуловимо для взгляда закатывает глаза. Она подходит к ней, на ходу поправляя сбившийся белый капюшон. — Не говори ерунды. — Я и не говорю… Юхён смотрит на неё сверху вниз, как вдруг отчего-то ей хочется упасть Боре на плечо и горько-горько расплакаться. Она не хочет никуда идти, она не хочет ничего этого делать; она не хочет несколько часов стоять на коленях посреди Храма, хоть это и дóлжно, и правильно, и она согласна со всем — почти — чему её учат. Она хочет убежать в Лес, дойти до поляны и до самого заката солнца валяться в траве, примерять сплетенные Минджи венки и долго-долго говорить ей о том, как она прекрасна, задыхаясь от смущения и почти плача от счастья. — Тут нет ничего особенного, — успокаивает её Бора. — Подумай об этом в хорошем ключе. — Я с-стараюсь… — Ты попрощаешься с прошлым. Это же к добру, правда? — мягко улыбается Бора, и шрам на её лице смещается складками. — Подумай об этом, как о том, что ты начинаешь новую жизнь. После обряда всё плохое забудется. Юхён вздрагивает в плечах и едва сдерживает себя от того, чтобы расплакаться. — А х-хорошее? — Хорошее? — Хорошее тоже з-забудется? Бора вздыхает и берёт её ладони в свои. Юхён вздрагивает снова. Руки Боры всегда, абсолютно всегда невыносимо горячие; словно она пылает изнутри и горит до сих пор. — Хорошее никогда не забывается, если в твоём сердце есть хоть капля радости. Твоей радости хватит на весь мир, Юхён. Улыбнись же. Юхён всхлипывает и бросается ей на шею. Она в порыве какой-то отчаянной благодарности не рассчитывает своё положение заранее и почти прижимается носом к загрубевшему шраму на шее. Бора ощутимо напрягается. Юхён хочется обнять её по-настоящему, сказать Боре о том, что ей, Юхён, плевать на этот шрам и на всё, что про неё говорят. Но Бора словно задерживает дыхание, и Юхён не решается отягощать положение. Юхён хочется сказать, что она любит её, но она не говорит. Оправдывает себя тем, что Бора не станет её слушать, что отчасти и является правдой; однако истина в другом. Юхён не хочет дарить эти слова никому в этом мире до тех пор, пока она не подарит их Минджи. Поэтому Юхён говорит другие, менее сакральные, но куда более значимые, как ей кажется, для Боры слова. — Ты лучший Хранитель, Бора. П-правда. И тогда она расслабляется. Юхён не видит, но знает (надеется), что Бора — хоть немножко, хоть чуть-чуть, самую малость, но улыбнулась. — Я знаю, но спасибо, что сказала. — Я с-серьёзно. — Я тоже, — повторяет Бора и обнимает её одной рукой. — Спасибо, что сказала. Юхён чувствует в этом моменте какую-то магию и надеется на чудо, словно если она сейчас попросит — давай никуда не пойдём, или: отпусти меня в Лес навсегда — Бора сдастся и сделает всё, что она скажет. Но Юхён ничего не спросит, а Бора ничего не скажет. И так всегда.—
Юхён стоит посреди Храма совершенно одна. Ей всегда было странно от того, каким маленьким и непримечательным каменным строением он выглядит снаружи. Его серое здание, обшарпанное и покрытое мхом, в детстве казалось ей высеченной прямо из скалы крепостью. Сейчас, когда Юхён уже подросла, когда она стоит — буквально — на грани своей взрослости, Храм уже не кажется ей неприступным замком из сказок. Он кажется ей высоченной башней. Но только внутри. Этот контраст вечно вгоняет её в тоску и заставляет чувствовать себя неуютно уже с порога. Стены высокие и отнюдь не каменные, а деревянные: словно Храм снаружи и Храм изнутри — это два разных места. Юхён не по себе от того, насколько здесь всё правильно, четко, всегда на своих местах; какой здесь приятный, но бесчувственный запах, которым словно невозможно насытиться. Ещё и вшитый в стену, вечно свежий чертополох напоминает ей гущу листвы Леса — совсем неправильное для Храма чувство. Она стоит посередине, прямо под вырезанным на потолке кругом, и греется в лучах послеобеденного солнца. Вокруг гробовая тишина, хотя гробовая — не то слово, которое ей следует использовать в таком месте, как Храм. Людей много, но все они передвигаются на цыпочках. Не умеющая ходить тихо и крадучись Бора сидит подле алтаря и накидывает в горячую воду сон-траву. Юхён косится на это с неодобрением и всё ждёт момента, когда к Боре подойдёт занятая заговорами Юбин и проверит зелье. Юхён совсем не хочется уснуть сегодня Вечным сном. Хотя отчаяние, обида и скопившаяся в груди жалость заставляют желать чего-то подобного. Юхён так хочется, чтобы здесь была она. Чтобы она держала её за руку, когда всё начнётся, как делают пары — Юхён видела такой обряд два или три раза; и если бы это было так, Юхён была бы не прочь уснуть хоть вечным, хоть бесконечным сном — если последнее, что она увидит в своей жизни, это Минджи. Но вместо Минджи к ней подходит неизменно сонная Хандон. Юхён не сразу её замечает. Ребёнок стоит у Юхён под боком и смотрит на неё снизу вверх своими пустыми серыми глазами. Юхён её всегда было жалко. Она безбожно долго и безбожно тяжело болела. Юхён понятия не имела, чем именно, но по девочке было видно. Она часто наблюдала картину того, как во время их с Юбин разговора Хандон сидела тихо-мирно в углу и вяло играла сшитыми ей — Юбин же — куклами, аккуратно перекладывая их из стороны в сторону без какой-либо системы, а затем обессиленно валилась прямо на пол. Юбин в такие моменты вечно вставала с места чуть быстрее обычного и уносила её в кровать. Юхён никогда не слышала, чтобы Хандон разговаривала. И сейчас она смотрит на неё, а Юхён будто бы чувствует абсолютно все её мысли. Это пугает, но она заставляет себя вдохнуть поглубже и выдохнуть помедленнее. Маленькая Хандон словно говорит ей: Тебе страшно и больно. Юхён так и хочется ответить простое «да» и расплакаться. Эта мысль так четко и ясно проносится у неё в голове, что она уже чувствует подступившие к глазам слёзы. И сразу за этим: Это всё она. Юхён поджимает губы и кивает. Она чувствует каплю облегчения от того, что какой-то ребёнок в несуразном, несуществующем мысленном диалоге понимает её хоть немного, но… Когда она улавливает совершенно отчетливо: Лесная девочка. Юхён становится до ужаса страшно. Она выпучивает глаза и уже открывает было рот, пока не слышит: — Время пришло.-
Всё, что произошло после того, как Юхён выпила зелье, она помнит очень смутно. Но одно она помнит совершенно отчетливо: Ей никогда в жизни не было так одиноко. Она чувствовала себя маленькой точкой посреди бесконечного эфира. У Юхён в памяти еле-еле отпечаталась картинка того, как она задувала поставленные в стройный ряд свечи и молилась о том, чтобы всё получилось с первого раза. Отец всегда говорил ей: «Когда рождается человек, на небе загорается новая звезда, чтобы освещать ему путь». Юхён чувствовала себя так, словно блуждает во мраке. Возможно, именно по этой причине нелёгкая тащит её к Лесу в момент, когда Луна главенствует в небе. Дойти до Леса у неё не хватает сил или смелости, или того и другого. Юхён останавливается у дамбы, вжимается ладонями в ледяные перила и смотрит в густую черноту напротив. Ей на улице как-то чересчур зябко; она периодически вздрагивает от подувшего прохладного ветерка, но не чувствует холода так сильно, как того бы хотелось. Лес всё такой же спокойный. Но она знает, что это иллюзия; как знает и то, что Бора, если вдруг застанет её здесь, не будет довольна. Юхён не хочется её расстраивать, особенно после того, как та сегодня наслушалась шепотов злых языков сполна. Юхён их путь к алтарю Храма помнит слишком хорошо. Но Бора за ней не пойдёт. Ни сегодня, ни в какой-либо из дней потом. Только — если — всё будет действительно плохо. Теперь Юхён больше сама по себе. Она смотрит на Лес, и у неё от одного только его вида мерзкие мурашки бегут по спине. Лес чёрный; чернее чёрного, чернее неба над головой, дна самой глубокой ямы и самого глубокого озера. Опушки многовековых сосен и елей рассекают темно-синее небо своими острыми концами, словно лезвия. Лес безмолвен и молчалив; он никогда не разговаривает напрямую, в отличие от реки, скапливающейся у дамбы большим озером последние несколько веков. Лес хладнокровен и оттого горячлив. Юхён вдруг вспоминает то, как она впервые оказалась у самой его кромки. Ей жутко страшно и жутко интересно, и она гадает, как в детстве, смотрит ли кто-то на неё в ответ. Пока не видит посреди тьмы стволов два гигантских жёлтых глаза. У Юхён внутри что-то подрывается и с ледяным грохотом падает вниз. Она застывает, ничего не соображая. До Леса пара десятков метров, перед ним — темно-серое зеленое поле. И прямо в толще деревьев они. Те же самые глаза, что она видела тогда. Её пробирают мерзкие мурашки. Она не может сглотнуть ком в горле и не в силах закричать, оторвать себя от места и уйти подальше от ограды дамбы. У Юхён ощущение, что эти глаза смотрят ей прямо в душу. Она не знает, что это такое. Самое страшное — она не знает, что это такое. У Юхён ноги врастают в землю. Глаза всё ещё смотрят на неё, и они всё ещё желтые, всё ещё в темном Лесу, вокруг всё ещё кромешная тьма ночи и ни единой души вокруг. Юхён кажется, что глаза становятся больше. Ближе. Юхён чудится, что оно начинает выходить из Леса. Юхён… Юхён не чудится. Её сковывает льдом. Она понимает, что если не уйдёт… Если она не уйдёт. То… То… И тут всё исчезает. Юхён моргает, и секунда — как ничего нет. Только чёрная стела Леса и промозглый осенний ветер вокруг. Она не может ни вдохнуть, ни выдохнуть. Чувствует, как начинает кружиться голова. Понимает, что ей нужно набрать в лёгкие воздух. Но ничего не лезет. У неё словно от тела осталось одно только название. Шалфей не помог. Спустя пару минут она понимает: её испугало то, что она ощутила себя ужасно бессильной перед этим взглядом. И прежде, чем она, наконец, вдыхает и выдыхает; прежде, чем она отмирает с места и уходит в дом, чтобы… чтобы что-нибудь; прежде, чем она задается вопросом о том, куда они делись — ответ на вопрос приходит сам по себе. И приходит буквально. Юхён слышит в воздухе ласковый свист и падает на холодную землю, глупо и больно стукаясь головой о перила ограждения. Этот свист — это воет не лесной егерь; это не что-то страшное, жуткое, способное убить её или, что хуже, затащить во тьму или проклясть. Этот свист — это Минджи. И она стоит у самой кромки Леса. Её большие фиолетовые глаза в такой темноте отливают тёплым чёрным. Юхён смотрит в эту бездну и чувствует себя на грани провалиться по-настоящему, и даже блики отражающейся светлой Луны не спасают её от падения. Юхён не знает, что ей делать. Если она сделает хоть один шаг ей навстречу, Бора может это почувствовать. Стоит Юхён покинуть пределы Горы, как её отсутствие начинает витать в воздухе. Особенно ночью. Но Минджи… Минджи не может выйти из Леса тоже. Они смотрят друг на друга несколько минут, за которые Юхён успевает передумать все думы мира и искусать себе губы до боли. Она то порывается немедленно броситься навстречу, то оступается и замирает вновь. Ей кажется это воистину адовой пыткой — видеть Минджи и не иметь возможности к ней приблизиться. Она так хотела её увидеть всё это время. И даже несмотря на то, что чуда не случилось и Минджи не пришла на обряд, она всё равно пришла на её День — пусть и в самом конце. Юхён не видит, но знает, чувствует, как тепло Минджи улыбается, пока смотрит на неё оттуда. Юхён видит лишь её отливающие фиолетовыми цветами глаза. И в момент, когда она уже готова горько расплакаться от отчаяния, Минджи выходит из Леса. Минджи выходит из Леса. Она медленно, украдкой, ступает по траве; в своей неизменной рубашке, перевязанной тугим кожаным ремнем. Минджи подходит почти к самому ограждению, глядит на неё снизу вверх и ярко-ярко — в сотню раз ярче, чем Солнце — улыбается. — Чего не спишь, глупенькая? Один простой вопрос, и Юхён срывается на плач. Она опускается на колени и тянет ей через перила руку. Лицо Минджи искажается грустью, когда из Юхён вырывается первый жалобный всхлип. Она тянет к ней руку в ответ, и Юхён почти кажется, что она не дотянется, но через мгновения их ладони касаются друг друга и пальцы переплетаются. — М-Минджи… — Т-ш, — только и доносится шепотом в ответ. — Не плачь, глупенькая. Юхён не хочет плакать, она готова начать рыдать. Это было невыносимо. Весь этот день — будь он хоть сотню раз Днём — весь этот день она провела в невообразимой тоске, по кругу, одну за другой, гоняя мысли о том, что ничего, совсем ничего из того, что она хочет, нет рядом с ней. Минджи крепче сжимает её ладонь. — Ну, ты чего? — М-Минджи… Юхён знает, что выглядит глупо — сидя на земле, горько и с облегчением плача непонятно от чего. — Юхён. Голос Минджи становится каким-то слишком спокойным и гладким. Юхён только сейчас глядит на неё и замечает, что в её волосах запутались серые цепи паутины. На конце одной из них мельком, едва-едва можно уловить повисшую мертвую муху. Юхён чувствует себя этой мухой. Она чувствует себя так, словно запуталась в Минджи окончательно. — Не плачь, пожалуйста. Юхён пытается перестать противно и жалобно хныкать, но у неё ком стоит в горле и волны рыдания вылезают наружу, пытаясь через этот ком пробиться. Она чувствует себя так отвратительно и хорошо одновременно, что не знает, что ещё может сделать, кроме как продолжать плакать. — Юхён. Пожалуйста… Минджи поднимает вверх вторую руку и кладёт ту поверх их сцепленных рук. — П-прости. — Не извиняйся. — Прости, п-пожалуйста. Юхён всхлипывает снова и впервые за последние дни чувствует себя так, словно ей ничего не страшно. Пока Минджи рядом с ней и держит её за руку, пусть Юхён и не имеет возможности её обнять — или сказать о том, что она чувствует на самом деле — Юхён не боится ничего на свете. — Ты можешь ко мне спуститься? — К-как ты вышла? — вылетает из Юхён вопросом на вопрос. Минджи улыбается, и Юхён замечает на её щеке отпечаток высохшей земли. — Ногами. — Минджи… — Сейчас ночь, Юхён. Ночью Лес всегда сильнее, чем днём. Юхён проглатывает противный комок в горле и наконец садится поудобнее, достаточно низко наклонившись для того, чтобы им не пришлось переламывать себе руки через злосчастные перила. — И ч-что это значит? Юхён перестает плакать, но слёзы всё равно холодят ей щеки и мочат прилипшие к влаге волосы, и она всё ещё безбожно заикается и не знает, что сказать, потому что ей кажется невозможным излагать свои мысли внятно и ясно, когда она говорит с Минджи. — Я могу дойти досюда. Но не дальше. Дальше уже всё. Совсем. Гора. Юхён понимающе кивает головой и вновь стукается о перила. Она шикает и хватается второй рукой за лоб, и Минджи хихикает, глядя на это. — Так ты… Можешь спуститься ко мне? И лишь от этого вопроса Юхён хочется заплакать снова. — Н-нет. Бора почувствует, что я ушла. — Разве это не должно было закончиться сегодня? — Н-нет, то есть, да, но… Но… Это не так б-быстро работает. И… Она всё р-равно будет чувствовать меня. В-всю жизнь. Она же м-мой Хранитель. Юхён заливается краской от этого ломанного потока слов, вырвавшихся на неё с бесконечным заиканием. Ей хочется провалиться под землю от стыда, и она в сотый раз задается вопросом, как Минджи вообще… Как Минджи вообще всё. И словно в противовес этим гадким мыслям, Минджи подходит вплотную к стене дамбы, чтобы просунуть руку через перила и утереть ей дорожки слёз. Она собирает пальцами налипшие на щеки волосы. Юхён закрывает глаза и утыкается носом ей в ладонь. — Я т-так с-скучала. — Я тоже по тебе скучала, Юхён. Она не видит, но слышит в этом ответе — улыбку. Юхён вдруг становится так хорошо. Холодный ветер словно стихает, Луна будто бы греет, и никаких страхов, никаких обрядов, желтых во тьме глаз, ничего не остается — только Минджи. Она трется носом об её ладонь, и руки Минджи, безбожно, на удивление, мягкие, пахнут чем-то сладким, таким же сладким, как она сама; словно Минджи этими руками собирала сутками цветы и мыла кожу диким мёдом. Юхён так тонет в этом запахе, в тепле её рук, в улыбке перед глазами, в безопасности её присутствия, что теряет себя и… Целует Минджи в ладонь. Юхён тут же вздрагивает и ужасается собственному поступку. Она боится открыть глаза, опасаясь увидеть там что-то, что-нибудь, что угодно — что ей не понравится. Она первые мгновения ждёт, что Минджи уберет ладонь с её щеки, но ничего не происходит. Вместо этого Минджи расцепляет их ладони, и тогда Юхён боится посмотреть на неё уже всерьез. — Вот, держи. Она робко приоткрывает глаза, и перед ними неожиданно — фиолетовый. — Ч-что это? — Это заколка, глупенькая. — З-зачем? Минджи подтягивается на носочках и сует заколку ей почти к лицу. — Возьми. Это тебе. Подарок, — улыбается она и смотрит на Юхён глазами такими детскими-детскими, что Юхён едва сглатывает подступившие слёзы. — Чтобы волосы не липли к лицу, когда ты плачешь, глупенькая. Юхён почти в панике хватает дрожащими руками небольшую фиолетовую заколку и сует себе в карман рубахи. Она хочет рассмотреть её повнимательнее, чтобы Минджи не расстраивалась и, не дай Боги, не подумала, что Юхён не нравится. Юхён нравится. Но больше, чем заколка и всё в этом мире — Юхён нравится Минджи. Поэтому она не смотрит на подарок, пока может смотреть на неё. — Расскажи мне, как прошёл твой День. И всё настроение тут же рушится. Юхён не хочется вспоминать и больше ей не хочется только того, чтобы Минджи тратила свое драгоценное время и силы на выслушивание её жалоб. — Ужасно, — вырывается из неё быстрее, чем она успевает подумать. Минджи вздрагивает от этих слов и на мгновение оборачивается на Лес позади. — Но м-мне грех ж-жаловаться, — мямлит Юхён, стараясь поправить положение. Юхён знает, что говорить плохое ночью — плохо. Говорить плохое ночью вблизи Леса — плохо вдвойне. — Но у Боры п-прошел хуже. — Почему? — Они н-называли нас красавица и чудовище. И… М-много других с-слов. П-плохих. Юхён пытается игнорировать холодные мурашки, пробежавшие по её спине, когда она увидела выражение лица Минджи. В её всегда теплых фиолетовых глазах всего на мгновение промелькнула злость. — Это… Отвратительно. Юхён хочется сказать, что именно так она себя чувствует каждый раз, как смотрит на Минджи. Как красавица и чудовище. — М-мне так жаль её, Минджи. Она н-не заслужила т-такого. — Никто не заслужил такого, Юхён. Они замолкают. Юхён молчит в противной тишине от своих собственных слов, но она больше не могла держать это в себе. Она хвалит себя за то, что ей хватает выдержки не сорваться на бесконечный поток слов о том, как отвратительно она себя чувствует от того, что ничего не может — не хочет — с этим сделать. Минджи, словно почувствовав её замешательство, снова тянет ладонь вверх и берет её за руку. — Как там твой цитрус? Юхён знает, что Минджи меняет тему. Эта тема — слишком горькая и слишком мрачная для такой темной ночи. — Он н-не приживается. Я сегодня снова п-пересаживала его, положила туда песка с озера, но н-не уверена, что это п-поможет. — Скорее всего, не поможет. Его место в Лесу. — К-как и моё. — Юхён… Юхён ненавидит себя за то, что снова плачет. — Я т-так больше не могу, М-Минджи. — Ты должна. — Я н-не могу. Н-не могу… Минджи поджимает губы и отводит взгляд. Юхён снова смотрит на паутину в её волосах и эту злосчастную муху, болтающуюся на ветру без цели и без смысла. В Лесу кто-то протяжно завыл. — Тебе пора домой. Юхён словно окатывают ведром ледяной воды. — Н-нет. — Уже глубокая ночь, Юхён. — Я н-не хочу уходить. — Тебе пора. В Лесу сейчас небезопасно. — С т-тобой всегда безопасно. — Всё изменилось. Минджи не смотрит на неё, но Юхён не знает, благодарна ей за это или нет. Ей отчего-то кажется, чувствуется, что у Минджи сейчас глаза темные-темные, как кора деревьев за спиной; такие глаза у неё бывают только в самые худшие времена или моменты, когда она погружается туда, откуда родом. В самое страшное место в мире. — Ч-что изменилось? В ответ тишина. — М-Минджи, что изменилось? Она ничего не отвечает. — Это в-всё они? — заикается Юхён, силясь выловить ответ. — Это они? Эти жуткие жёлтые г-глаза? Минджи оборачивается столь резко, что Юхён вздрагивает от испуга. Она смотрит на неё так серьезно и с таким затаившимся диким страхом в зрачках, что у Юхён вмиг отпадает всё желание упрашивать её остаться на подольше. Ей одновременно хочется немедленно послушаться и уйти к себе, в дом, подальше вглубь энергии Горы и дать Минджи спокойно разбираться с её проблемами. Но одновременно с этим в ней густым комом оседает ужас от мысли, что с Минджи в этой тьме Леса действительно что-то может случиться. Юхён знает, что Минджи всегда возвращалась. Но страх того, что однажды она не вернётся, практически лишает её рассудка. Юхён хочется утащить её к себе в дом насильно, уложить на кровать в своей комнате и запереться внутри всеми-всеми замками, что у неё есть; даже если придется пить шалфей не кружками, а чайниками и обложить каждую щель в доме полынью. — Ты их видела? — только и доносится до неё обезличенное. Юхён сглатывает ком в горле и еле отвечает: — Д-да. — Когда? — За м-минуту до того, как ты пришла. Минджи внезапно сжимает её ладонь до боли, но сразу после этого — столь же внезапно и больно отпускает. — Тебе точно пора домой, Юхён. Минджи разворачивается и почти делает шаг в сторону Леса, как Юхён до боли в мышцах едва протискивается через ограду и цепляет пальцами ткань рубашки у неё на плече. — Минджи… П-постой… — Что непонятного я сказала? И эта фраза ранит сильнее всех страхов. Юхён застывает в ужасе. Минджи никогда не говорила ей чего-то столь грубого; но даже это — Юхён говорит себе — не так грубо, как могло быть, как бывает с другими. Однако ей от одной только этой фразы хочется лечь пластом на землю и разрыдаться. Юхён сильнее сжимает ткань у неё на плече, предательски всхлипывает, и после этого Минджи тяжело-тяжело вздыхает и: — Прости… Юхён хочется сказать ей, что она простит ей все, что угодно, только бы она объяснила, что происходит. Юхён даже знает, что простит всё и без объяснений, потому что это Минджи. Но она не в силах выдавить из себя и слова. — Прости. Пожалуйста. Я… Это всё… Это всё очень серьёзно, Юхён. — Ч-что происходит? — Я не могу тебе сказать. Но то, что ты видела… Это очень плохо. Очень, Юхён. — М-Минджи, пожалуйста, я не… Юхён замолкает, пытается удержать это в себе, но уже не чувствует никаких сил бороться. — Я н-не вынесу, если с т-тобой что-нибудь с-случится. — Со мной всё будет в порядке. — Откуда ты м-можешь это знать? — Я просто знаю. — П-почему ты тогда не скажешь м-мне? Минджи оборачивается. И у Юхён от одного её взгляда — полного боли, какого-то смешанного с уверенностью ужаса, страха, отчаяния, заботы и тепла — всё внутри скручивается в трубочку и вызывает тошноту. — Потому что мне страшно. — Н-но ты же сказала, ч-что с тобой н-ничего не случится. Минджи опускает взгляд. — Я не боюсь за себя. И когда она говорит это, Юхён буквально видит, как её губы дрожат, словно от подступающих слёз. — Я боюсь за тебя.