Дворянское гнездо

NC-17
В процессе
181
8
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 542 страницы, 208 958 слов, 36 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
181 Нравится 332 Отзывы 39 В сборник

Глава тридцать первая. «Радуйтесь! Кончилась буря!»

Настройки
Примечания:

...

      Шёл первый час ночи, когда перед измождённой путницей показались блёклые огоньки домов города О... Последние вёрсты Мария Владимировна на своём изабелловом коньке преодолевала на свой страх и риск — в свете луны дорога была малоразличимой, любой неверный шаг, и конёк мог ступить в яму, переломить кость, в агонии боли скинуть наездницу, принести ей страшные увечья. Оттого в чёрной мге ночи им пришлось двигаться медленно, с осторожностью, вымеривая каждое движенье; вокруг не было ни души. В воздухе парила тошная духота, что всегда приходит после летней денной жары. Марию Владимировну морила смертельная усталость. Её лицо, покрытое дорожной пылью, не выражало ничего — пустая маска папье-маше, в которую художник не успел вложить смыслов. Траурное платье, пропитавшись пóтом, мерзко прилипало к телу, сковывало движения. Женщина с трудом себя удерживала в седле; и если бы не тревога за г-жу Лукину, она бы осталась переждать ночь прямо в поле, на востро-пушистом покрывале травы, среди букашек и стрекота птиц, как беглая каторжница. Однако мучившая её тревога — кнут безжалостного дрессировщика в порывах защитить любимых. Тревога гнала её вперёд, к губернаторскому дому, из остатков сил. Когда как внутри смятенные мысли забивали женщину вглубь самоё себя, заворачивая её ещё живую душу, пусть с трудом бьющуюся, в белый саван самоуничижения.              Бежавши из плена, Мария Владимировна под гнётом умозаключений чувствовала себя исковерканной, презренной, недостойной даже приятельского взгляда — пала настолько низко. Её честь благопристойной женщины и дворянки была поругана, хребет переломлен об издевательства в прелюбодеяниях. Хуже того! Теперь сама тоже — убивица, сама тоже — убиенная. Револьверный выстрел, увы, отнял жизнь не у одной никудышной горничной. Случайная пуля пронзила их обеих: и Марию Владимировну, и Палашку. Разница лишь в том, что крепостную уже омыли, заложили в простецкий, наскоро сколоченный гроб и готовят к погребению, а барыня, с виду невредимая, чуть дыша, по свету пока мечется.              Нещадные рассуждения зарождались в тишине полей и одиночестве потуг; они травили, измывались над горячечным разумом виновницы зла, доводя её до раздирающих изнутри мук. Женщина не смела от них отмахнуться, напротив, как сознающая свои преступления, своё ничтожество перед Богом, раскрылась собственным обвинениям, как грешница раскрывает грудь перед летящими в неё каменьями, отдаваясь смиренному покаянию и людской расправе.              Её смородиновые глаза более никогда не посмотрят на собеседника в откровении чистоты — такое право имеют лишь порядочные женщины, к коим её теперича невозможно отнести; прелестно расправленные белые нежные плечи, осанка павы утрачены — перед взором чужого презрения ей теперь не разогнуть спины. Вместе с душевной красотой ей придётся избавиться и от телесной, сутулиться, извечно склоняясь к покаянию, недосягаемому прощению её преступлений, прятать забитый взгляд, отгородиться, молчать, безропотно сносить любое оскорбление.              Горе по прошлой жизни терзало её.              Во всей полноте перед Марией Владимировной раскрылось осознание своего нравственного уродства, пугливость мыши, убогое цепляние за существованье сущим ничтожеством, плохое само себе, но впоследствии привёдшее непоправимому — к распутствам и смертоубийству.              Признание, что поступки её были вынужденными, не снимало в её путанных разумениях ответственности за те мучительные выборы, которые принимала в услужении Крещенской. Ошибаясь из раза в раз, Мария Владимировна не умела простить себя. Во всём она видела своё ничтожество, свою душевную слабину; будь у ней стержень — не оказалась бы марионеткой чужих прихотей. Сумела бы отстоять свою честь, а так...              Её до животного ужаса страшила минута, когда раскроет себя любимой; иное осуждение, может быть, и снесёт, но Лаурино?.. Презрения Лауры ей не стерпеть. Не стерпеть того жеста отчаянья, когда Лаура выдернет из её рук свою руку, когда, узнавши правду без прикрас, от неё отшатнётся, впервые разглядит в ней мерзость и прогонит, всё-таки великодушно, но без права приползти опять. Намёка на помысел утаить от неё свои заключения Мария Владимировна не держала. Ей покается сразу. Скажет всё как есть. Уж лучше сама, чем кто иной...              В окнах губернаторского дома горел свет — в кабинете Александра Семёновича, где закопавшись в бумагах по самые уши, в угаре мелочного зла расставлял фальшивые подписи чиновник, и в гостиной, где ничего не подозревающая хозяйка поместья играла с давней подругой в преферанс. Шторы были отодвинуты, оттого фигуры женщин были хорошо различимы в темноте ночи.              Обессиленно сползши с конька, на негнущихся ногах Мария Владимировна прошла к дому через задний двор и запряталась в тени сиреневого куста. Плотный скоп листьев прочно прятал в тени одетую в траур женщину; собак, что обычно бегали свободно по двору, хозяин забрал с собой на охоту, оттого никто и ничего не могли её выдать.              Мария Владимировна засмотрелась.              В гостиной за столом давние подруги между игрой в преферанс вели беседу; несмотря на то, что окно было раскрыто нараспашку, нельзя было понять предмета их обсуждения — однако вряд ли разговаривали помещицы о чём-либо пустячно-забавном. Их лица казались уставшими, как у соратников, деливших одну беду на двоих. На столешнице были разбросаны карты, с краю поместился высокий медный канделябр с зажжёнными свечами, отставлены пустые чашки, миниатюрные серебряные ложечки, блюдца с недоеденными пирожными и пузатый фарфоровый молочник. Подруги играли не для выигрыша, а чтобы просто занять руки и не чувствовать неловкости, когда разговор затухал.              Не подозревающие о наблюдении, женщины были в привычных для себя обстоятельствах зажиточности. Вся скудость народа, нищета крестьян, с которой и кормятся, невольничество и кабала несчастий им, двум степенным помещицам, воспитанным в богатстве и пользующимся своими привилегиями, были непостижимы. Не слепые, всё видели, уж конечно! Но по-настоящему никогда не касались несчастья. Расшитый золотом кокон дворянского благополучия их прочно уберегал от убогости обратной стороны бытия, и они довольствовались преуспеянием и удобствами. Примерные христианки, благодетельницы, живущие в уединении, но сносящиеся с государевыми кругами, — такими их знали все, такими же теперь их видела Мария Владимировна. Оттого не посмела ворваться к ним в гостиную побитой собакой, замарать их той грязью, в какой по дурости извалялась сама.              Быть может, застав г-жу Лукину в одиночестве, она без раздумий пала бы в её объятия, однако пока Лаура Альбертовна находилась в обществе давней подруги и под её влиянием, просить у любимой помощи, слёзно просить о прощении не могло быть и речи.              На вороватый манер Мария Владимировна осталась в тени сиреневого куста. А её взор, влюблённый по-прежнему, но отяжелевший под глумлениями стыда, сосредоточился на губернаторше, словно в ней одной для Марии Владимировны помещался источник тепла и святости, но к которому совесть не позволяла подойти ближе.              Г-жа Лукина без рвения выкладывала карты на стол, о чём-то рассуждала — очевидно, критически. Её тонкие губы то и дело поджимались, растягивая уголки в недовольстве; казалось, что она нехотя ведёт разговор и предпочла бы смолчать, но Татьяна Алексеевна умело вытаскивала из подруги откровения, как лекарь вытаскивает щипцами клеща. Губернаторша говорила, нервно стукая ногтем указательного пальца о зажатый в руке веер карт, поправляла волосы и сползающий с плеча мужний халат. Она устала от допроса, но в то же время отпускала Татьяне Алексеевне примирительные улыбки и соглашалась с её мудрыми наставлениями.              Г-жа Лукина не могла и вообразить, что та, от которой сейчас блаженно отрекалась и по которой у ней ныло сердце, наблюдала за ней под покровом ночи.              Часы отбили два удара. Поднявшись со своего места прикрыть окно, а то в комнату летели мушки, Лаура Альбертовна произнесла в темноту сада:              — Ты права. Дальнейшее знакомство с ней невозможно, скажу ей при встрече. — Губернаторша подняла тусклый взгляд на луну, смотрела ввысь, выслушивая ответ собеседницы. Затем устало с ней согласилась: — Да, Тань, наверное, тут тоже верно. Нам не надо теперь видеться. Лучше послать записку. Всё проще, не придётся унимать слёз.              Сказав, Лаура Альбертовна заперла окно и запахнула шторы. Партия в карты была проиграна, мучительный разговор по душам завершён. Можно было идти спать, а утром сделает всё, что наобещала.              Из гостиной унесли источник света, стало совсем темно и тихо, однако Мария Владимировна осталась в саду. Отчего-то она слёту догадалась, что разговор подруг вёлся о ней, а утром на порог её дома принесут канцелярскую записку с обозначенным условием: всё кончено. После прочтения Лаура станет для неё г-жой Лукиной. Прежнего ласкового обращения к ней она не допустит, любое свидание — холодно, на людях.              От осознания у ней кружилась голова, потеряла всякий ориентир. Не плакала. Совершенно истощённой брела по губернаторскому саду, прячась в тени кустов, спотыкаясь, цепляясь немощной рукой о ветви. Выскользнула на улицу. Ей хотелось остаться скиталицей, потому что возвращение домой не принесёт покоя. Приедет, там что? — Пустота, пожолклые воспоминания. С отчаяньем снова бросится на постель, где уж пролила сколько слёз. Запрётся в комнате, потому как иного приюта ей не найти. Наверное, именно в своей постели любая женщина переживает все выпавшие на её долю испытания. Подушки впитывают соль из глаз, одеяла глушат и смех, и стоны, и рыдания. Также и Мария Владимировна в своей постели испытала разное. Пробовала первые любовные томленья, краснела, бледнела и мялась при ласках мужа, там же, липкая от пота, в духоте и страданиях, родила сына, а затем — и доченьку. В постели лежала без движенья, словно покойница, после вторых похорон, а несколько лет спустя познала любовь и вновь воспряла душой. Теперешняя любовь дала ей смысл жить. Пусть греховная, от женщины! Но неутолимая, волнующая и ласковая. Потеря этой любви, прозябание в скуке и одиночестве, холодные простыни, заколдованные часы покинутости для Марии Владимировны казались равносильными медленному обескровливанию. Милосерднее сразу оборвать ей жизнь, чем мучить понапрасну. Одна не выносит страданий от новой потери; несмотря на всё пережитое, всё ещё чувствительна к боли.              Домой ноги не шли, а больше некуда было податься. Всё дворянство провинциального города считались за хороших знакомых, не раз обедали за одним столом, отмечали именины детей, принимали и возвращали любезности; но заявиться к кому-либо посреди ночи с просьбой о приюте было неприлично. Оттого Мария Владимировна, взяв конька за поводья, брела к единственному месту в городе, где принимали убогих и обездоленных.              Даже не заметила, как оказалась у ворот школы.              Будто кукла на верёвочках, отперла засовы, прошла внутрь и завела конька во двор, сняла упряжь и насыпала в ведро овсу. Никто не приметил её вторжения. Глухой ночью обитатели школы мирно спали, Мария Владимировна не нарушила их покоя. Идя под окнами и поднимаясь по ступенькам, не обратила никакого внимания, что под крыльцо заложена пакля, а ставни наглухо заколочены, будто бы с целью отвадить вандалов за лёгкой наживой. Мария Владимировна приложилась к двери, но та, уж конечно, не поддалась — на ночь всегда школу запирали. Тогда нехотя дёрнула шнурок колокольчика. В глубине школы послышался звон.              Из-за волнений по вероломному вторжению Мария Владимировна уже хотела стыдливо скрыться, однако Есения, сонная и встревоженная, распахнула перед гостьей двери. В пришедшей в грязном платье и босиком, прячущей взгляд, сиротливо сконфуженной Есения с трудом узнала благодетельницу их заведения. В неверии назвала её по имени, та робко бросила исподлобья:              — Да. Впустишь?..              Учительница пропустила её в школу. Есении не верилось, что всегда ухоженная, мягкая и обаятельная Мария Владимировна заявилась в их приют глубокой ночью, да в таком нелицеприятном состоянии. Не могла и подумать, что с ней приключилось, чтобы помещица выглядела хуже и смирнее побитой бродяжки. Однако Есения держала язык за зубами. Молчание, когда иные восклицают кудахтанья, — было её сильной чертой. Заперев за гостьей дверь, Есения просто глядела и ждала объяснений.              — Позволишь мне остаться здесь на ночь? Есть комната?.. — шёпотом обратилась Мария Владимировна.              — Свободных нет... Мы ведь набрали учениц, еле-еле ютимся, — объяснила Есения, хотя Третьякова и без того это знала. Не хуже воспитательницы разбиралась в устройстве школы. — Если изволите, могу разбудить m-lle Буше. У неё просторно.              — Не надо. Подожду рассвета в гостиной, с утра отправлюсь в Игнашкино. Мне будет удобно.              — Как желаете...              Не дослушав, Мария Владимировна повернула к лестнице на второй этаж, благодарная, что учительница поняла её состояния и не завалила расспросами. Только-то молча шла по пятам. Свет колышущейся лучины тускло освещал им путь, в коридорах было тихо: ни скрипа, ни шепотка. Дети давно видели десятый сон, крепко спали в своих постельках; нежданная гостья не потревожила их.              — Прости за вторжение. Разбудила?              — Право, это ничего... — простосердечно отозвалась Есения. — Я чутко сплю, привыкла. Девочки часто будят по ночам: то кошмар у них, то сон нейдёт, то ещё что... Ну, знаете, как бывает...              Мария Владимировна не ответила. Каторжницей с выражением сосредоточенности на внутренних волнениях она поднималась на второй этаж, придерживаясь рукою за перила, будто каждый шаг вёл её к виселице. Голова понурена и запрятана в плечи, ни слова роптанья. Первой вошла в малую гостиную, где обычно собирались только учредительницы школы и воспитатели; пришлых гостей сюда не пускали, для этих целей была более вычурная и широкая зала с обитыми янтарным штофом стульями, картинами в резных рамках и пианино. Малая гостиная была намного скромнее. Перед камином в ней расположились две софы, столик для кофе и второй, письменный; в углу стояло громадное растение в глиняном горшке, по стенам висели приколотые булавками детские акварели, милые записочки и открытки; в стеклянной вазе — сухоцветы, а на подоконниках расставлены никогда не зацветающие фиалки. Обстановка комнаты, хотя Марии Владимировне хорошо знакомая, была погружена в темноту, и чтобы ненароком не оступиться, гостья ждала, пока Есения зажжёт лампу.              Учительница перед Третьяковой чувствовала неловкость, несуразно суетилась. Её раздирала тревога из-за подозрений, почему Мария Владимировна ни с того ни с сего оказалась на пороге их школы. Цепким взглядом приметила, что платье на ней — с чужого плеча, крепостное, выданное будто бы в насмешку; привыкшие к чулочкам и аккуратным туфелькам стопы босы, избиты и в грязи; а на шее — ужас что. У ключиц расплылся буро-красный синяк, словно как от удушения, а ближе к подбородку — отметины чьей-то безудержной страсти. Даже взглянуть страшно. Однако воспитательница не выдала своего любопытства; сбегала до кладовой, принесла оттуда старый шерстяной плед и подушку — вдруг приляжет отдохнуть?              — Только стиранное, — заверила Есения, взбивая пух подушки и надевая наволочку.              Гостья не восприняла её слов. В разуме запертая, она так и осталась стоять у порога. Стыд за неуместное вторжение обуял её, но когда Есения кончила с мельтешениями и пригласила располагаться, Мария Владимировна присела в углу софы. Знала, что грязна, как уличная побирушка, и дурно пахнет, но пойти ей было больше не к кому.              Чтобы не встречаться с учительницей взглядом, отвлекалась на коленку, напрочь позабыв, что размозжила её. Задрала платье поглядеть, почему так больно щиплет. Неглубокая, но широкая ранка на коленке соседствовала с лиловым синяком; кровь уж давно запеклась вместе с землёй. Выглядело это совсем нехорошо. Мария Владимировна поковыряла ногтем корочку, сорвала её и тут же спрятала царапину под подолом опять — на возможное заражение ей было равнодушно.              Есения безмолвно наблюдала за её детским самоистязанием.              — Можно спросить?              В ответ — тишина. Учительница дерзнула:              — Кто с вами сделал это?..              Дёрнувшись, как от удара, Мария Владимировна закусила губу и замотала головой, мол, пожалуйста, не допрашивай. Однако Есения не унималась.              — Мария Владимировна, вы сама на себя не похожа! Выглядите хуже покойницы, пройди я мимо по улице — не признала бы вас. Кто, скажите?! Мы словим негодяя, пустим расквитаться по закону, что бы ни было — останемся на вашей стороне. Просто ответьте, кто с вами сделал это?!              — Я сама...              В поражении воспитательница на неё уставилась.              — Не верю... — Попыталась схватить за руку в жесте участия и поддержки, но Мария Владимировна увернулась. Сжалась в комок, как бумага от прикосновения огня. — Мне вы можете довериться. Я безродна, моё слово ничто не значит, оттого и болтать не стану... но так оставлять нельзя... Мария Владимировна, послушайте! Назавтра вы пойдёте к исправнику, за вас заступятся...              Женщина подняла на учительницу смятенный взгляд, словно своим невольно оброненным словом та дала ей разгадку.              Вдруг поняла, зачем Аглая Павловна склонила её к прелюбодеянию. Если заикнётся об увиденных ужасах, о своём заточении, об истязаниях крепостных, о заборах крови, порченном спектакле, расстреле собак — обо всём, что может опорочить репутацию прилежной дворянки, в ответ Крещенская тоже не поскупится. Во всеуслышание заявит о том мерзком деянии, которым тешились в последний вечер. Её скрепное обещание «Никто не узнает» быстро обернётся ложью. Узнают все. Молчание одной удерживало от болтливости другую.              Мария Владимировна поняла это. Воображение проиграло весь ужас её положения. Она оказалась, сама того не желавши, в круговой поруке с душегубицей. Мало ль того?! Теперь сама — душегубица! Это она, не кто иной, она нажала на курок! Она убила свою крепостную Палашку. Во всём виной — она сама!              Как безумная, с трясущимися в лихорадке руками Мария Владимировна стала ощупывать карманы платья, но те были пусты.              Верно ведь!              Револьвер бросила в поле, как подачку, прямо к ногам Крещенской. Последнее доказательство её дурости; к кому теперь бежать за помощью? Никто не заступится.              Встать на её защиту равносильно выгородить развратницу и убийцу. Махом уничтожить своё имя, репутацию, общественное положенье, — кто ж осмелится?!              «Лаура...»              От того, насколько просто возник в её голове ответ, Мария Владимировна ужаснулась. Вскочила на ноги и, как игрушечный деревянный солдатик, метнулась к окну вздохнуть воздуха, словно вот-вот задохнётся. Однако раму заклинило, раскрыть не получалось. Мелкая неудача — всего-то не получилось открыть окно, — сломила её сдержанность; в усталости женщина приложилась лбом к холоду стекла и зарыдала; про себя клялась:              «Не позволю. Не дам ей тоже сгубить себя попусту».              Поразилась самой себя, как бежала сломя голову ей каяться... дура! благо, случай уберёг!              Должна молчать.              Лауре никогда не узнать о её преступлениях.              Заговорит — тут же развяжет язык Крещенской. Теперича связаны, а коль одна ко дну пойдёт, с собою вторую прихватит. Наконец, Мария Владимировна с особой ясностью выяснила, к чему была её уловка, будто прочла запись в мемуарах душегубицы. Ей стало стыдно себя. Во всей полноте чувствовала своё ничтожество. Доверилась, когда доверять совсем не следовало, ну прямо дитятя малое! Мотаясь горячечным умом от одного страшного исхода к другому, словно мотыль над масляной лампой, сокрушено вопрошала: «Глупая, зачем, зачем же поддалась?! Что теперь будет?!» — и утирала со щёк горькие слёзы, пока головокружение не заставило её искать опоры, иначе повалилась бы на пол. Опустилась на софу и тут же зажала голову меж ладоней, будто бы внутри, в мыслях, у ней была запрятана бомба, что вот-вот взорвётся и разорвёт её на куски. Судорожные рыдания вырывались без удержу.              Бедная Есения не знала, что делать. Уговаривала — а та будто бы даже не слышала её слов; села подле и гладила по плечу — Мария Владимировна отворачивалась; силой влила ей в рот водки — а та чуть не захлебнулась, не ожидавши. Как помещица угомонилась, свернувшись в клубочек на софе, Есения боялась её трогать, хотя по-хорошему надо было бы послать за врачом, губернаторшей, просить обработать ей коленку. Не ровён час, как рана загноится из-за грязи. Вместо — просто села рядышком, даже не дышала на неё, лишь сводила взгляд сочувствия и чего-то ждала.              Мария Владимировна долго лежала без движенья. С каждой минутой расслабляясь, становилась тряпичным чучелом, безучастным к дальнейшей боли от душевной уязвимости; из-под бахромы ресниц стеклянно смотрела на учительницу. Есенин упрямый взор действовал на неё магнетически. Видела, что той жаль её. Ей самой было себя жаль.              Вскинутая на неё ноша оказалась непосильной — очевидно, ею требовалось делиться. Однако Мария Владимировна держала всё внутри, заперев страшный секрет на тяжёлые чугунные замки, зареклась: что бы ни было — не проговорится, с Крещенской по-иному расквитается. Лаура ничего не должна прознать. Утром получит записку, прочтёт, согласится, долго не свидятся. Оно и к лучшему.              Доселе немая, Есения заговорила:              — Может быть, вам принести чего? — Но Мария Владимировна покачала головой, как бы говоря, что, нет, ей ничего не требуется. Спрятав в себе страдания, минутой за минутой достигала спасительного опустошения, словно в душе у ней всё умирало, и в пепле бесчувствия ей становилось очень спокойно и благостно. К творимому вокруг добру и злу стала одинаково равнодушной.              А затем у ней возник странный вопрос:              — Есень, почему не залаяли собаки, когда я вошла во двор?              Пусть даже запертые в стайке, собаки услышали бы вторжение и уж точно разошлись бы в ругательствах. Однако ни одна псинка даже не буркнула.              Есения смутилась вопросом.              — Вечером, как запирала ворота, собак спускала с цепей. Мы теперь их ночью всегда спущенными держим. Правда, странно, что они вас не встретили. Унеслись куда, что ли... Хотя раньше всегда под забором сидели, на улицу не лезли, приученные. Завтра пошлю Федота проверить, откуда вылезают и куда деваются. Не дай бог, потаскают чужих кур.              — А сколько время уже?              — Третий час ночи, наверное... — отозвалась Есения, пожав плечами. — Надобно бы спать. Мария Владимировна, завтра всё образуется, вот увидите. Отдыхайте, пожалуйста. Если что — я тут побуду. Или уйти?..              Та со смертельной усталостью смотрела на неё снизу вверх, принюхалась и заметила:              — Пахнет странно. Гарью. — Вдохнула глубже. — Не чувствуешь?..              Есения бросила встревоженный взгляд на лучину, но та горела тихонько в поставке, нисколько не угрожая пожаром. Однако запах гари донёсся и до её носа тоже, сильный. Тогда воспитательница в тревоге подскочила и распахнула во всю ширь дверь — тут же закашлялась. Едкий дым заволок коридор, что невозможно было дышать.              — О Господи! — в страхе, на последнем воздухе прошептала девушка.              В школе случился пожар.              Есения рывком бросилась к Марии Владимировне — на подмогу и для защиты одновременно, но та, лежа ничком, с истощёнными силами, первой перехватила запястья, дав чёткий наказ: «Спасай детей».              — А вы?!              Однако женщина лишь покачала головой. В мгновение, в которое надо было испугаться за свою жизнь и бежать со всех ног, она уже всё решила. С прикованным якорем к сердцу, какой теперь держит в груди, по свету не ходят.              Комнату заполнял дым, его Мария Владимировна вдыхала спокойно. Сказала:              — Иди, — и оттолкнула от себя.              Есения в неверии запротестовала, трясла её и упрашивала, однако без толку; ни толики страха не отобразилось в уставших глазах Марии Владимировны — ей всё стало равнодушно. Отчаявшись, Есения с порога обернулась на женщину в последней мольбе. Зажала нос рукавом и скрылась во тьме коридора.       

...

      С чего начинается пожар?              С оставленной без присмотра лучины. Со свечи, ненароком упавшей на тюль. Иль сверкнувшей искорки на сено? Быть может, с детских забав с оранжевым, горячим пламенем лампы? Наверное, с камина... Шалостей баловников. Пьянства. Или старческой забывчивости?..              Пожар начинается с мести.              С сухой пакли, тщательно засунутой под крыльцо деревянного дома. С оставленной пакли в сенях, под дверьми девичьих спален. С пакли, не скупясь разбросанной по коридору, на шёлковую обивку кресел, пушистые ковры большой залы. С папироски, небрежно брошенной мозолистой рукой гайдука. С ухмылки в темноте и затишье школы. Дворняжек-охранниц, что лежат бездыханные у забора.              Пожар начинается по зверской задумке умалишённой.       

...

      Лёжа без сна, Лаура Альбертовна прислушивалась к мерному тиканью часов. Тяжёлый разговор с давней подругой никак не мог выйти из головы, и несмотря на все доводы рассудка, она чувствовала, что не сможет исполнить наказ Поляковой. Оборвать всё без последнего свидания наедине, послав записочку с тремя строчками, словно всё случившееся меж ними было пустым развлечением, — кем станет после проявленного малодушия? Это немыслимо. Г-жа Лукина имела величие презирать презрение других. Если уж судьбой им с Машей положено расстаться, то лишь в согласии, глядя глаза в глаза, не каря за нежность, не проклиная их привязанности. Пусть о её визите знают, коль хотят. Пускай судачат, воротят нос, разносят бредни. Как бы ни было, собака лает, караван идёт. Завтра спозаранку, Лаура Альбертовна решила прочно, поедет в Игнашкино; ведь так истосковалась по ней! Её ласковому голосу и смеху, и капризным упрёкам; запаху её сладковатых духов, которые заказывает и не признаётся, откуда; её трепетной заботе и податливости в занятиях, лишь бы угодить; её забавному тиранству, немым обидам, поцелуям, робким просьбам о любви. Даже если Маша не вымолвит ни слова, сразу прогонит... хотя бы посмотрит на неё в последний раз, прежде чем всё связывающее их разорвут и бросят в забытье прошлого. Куда сильнее осуждения общественности г-жа Лукина боялась Машиной реакции на её приезд. Боялась даже загадывать. Вдруг зря побеспокоит?.. Последние дни Третьякова не искала с ней встреч, — оно и понятно! Наверняка для себя уже определила, всё-таки рубить сгоряча Маша мастерица. Вполне может быть, что рассердится её непрошенному появлению в имении, будет держаться скупо, выслушает её резоны без интереса и скажет не приезжать больше. Однако, вопреки здравым рассуждениям, губернаторше хотелось её увидеть. Пусть рассерженную или холодную в обращении, уже от всего отрёкшуюся, но всё ещё родную сердцу. Потому что потом — Лукина даст обещанье и исполнит его, — не взглянет на любимую иначе, кроме как с отстранённой учтивостью государственного лица. Не унизится напоминаниями и никогда больше не коснётся рукою без перчатки, не приблизится, не утянет в объятия. Однако для этого «потом» должна быть точка отсчёта, и без последнего свидания Лаура Альбертовна не могла её задать — слишком больно принимать подобное губительное решенье собственноручно.              Измаянная бессонницей, губернаторша поднялась с постели, опять надела мужнин халат, а на ноги нацепила тапочки. На улице слышался какой-то галдёж, любопытство тянуло посмотреть, что такое. Без спешки раскрыв окно, Лаура Альбертовна видела суетящийся люд, беготню с вёдрами, радостно-ужасающие возбуждение; поняла сразу — пожар. В воздухе пахло гарью, словно одновременно дымила тысяча печных труб. Губернаторша вгляделась в поисках зарева сквозь листву кустов, что росли у неё под окнами, но горящего здания с её стороны видно не было. Мимо пронеслась баба с воплем: «Школа! Вон чё, школа полыхает!» — и у Лауры Альбертовны ёкнуло сердце. Губернаторша оцепенела, не в состоянии поверить в догадку; липкий страх на паучьих лапках забирался в самое её нутро. Пыталась услышать с улицы что-нибудь ещё, но более в суете горожан не сумела ничего разобрать. В её спальню без стука влетела полная розовощёкая служанка и, увидевши выражение лица барыни, подтвердила её догадку.              — Ваша школа, госпожа...              Лаура Альбертовна расслышала её сквозь туман, будто бы стояла под стеклянным куполом, куда звуки доносятся глухими отголосками. Однако, привычная к действиям, мало соображая, она уже неслась по коридору — пусть запрягают экипаж, она едет незамедлительно. Служанка подала ей платье, однако Лаура Альбертовна оттолкнула, мол, с ума сошла, к чему ей сейчас чёртово платье?!              Прочие обитатели губернаторского дома — а их было всего лишь двое: Татьяна Алексеевна и г-н Сухарев, — тоже в переполохе выбежали в коридор. Из-за шока г-жа Лукина даже не заострила внимания, что чиновник хозяйничал в её кабинете поздно ночью без одобрения. Совсем было не до этого. Во воспоминаниях отпечатается главное — случившаяся кутерьма и что Алексей просто взялся из ниоткуда и всегда крутился подле.              Всей компанией, наплевав на приличия в одеянии — дамы в ночных костюмах, чиновник в одной рубашке без галстука, сначала ждали во дворе, пока Федот подготовит таратайку, а затем неслись по улицам города О... Люд уже собирался толпою перед воротами. Кто-то просто поглядеть, кто-то тащил вёдра, причитал, бранился, указывал, как тушится. Однако при первом взгляде на объятую огнём школу становилось ясно, что спасать её — напрасно суетиться. Полыхали брусья двух этажей, обуглившиеся и ставшие угольно-чёрными; из разбитых окон вырывалось страшное пламя, летели искры, ссыпался пепел; даже над кровлей на обозрение звёзд и ночного неба танцевали яркие язычки огня. Валил густой удушающий дым; люди кашляли, чувствовали исходящий от здания жар. Освещённые пожаром лица, что в едином порыве глядели заворожённо и восторженно, покрылись пóтом и крошечными крупинками пепла.              Федот с г-ном Сухаревым ругались и распихивали плотное людское скопление зевак, чтобы учредительницы заведения могли пройти за ними следом. Узнавая в Лауре Альбертовне управительницу их губернии, народ расступался, молился за неё и покрывал крестами; были и те, что шептались о посланной на неё каре — запятнала себя прелюбодеянием, получи наказание Господа. Однако г-жа Лукина не слышала их пересудов, всё её внимание поглотил огонь; раз даже оступилась, но не приметила, кто поддержал её, не дал повалиться наземь. Бросила быстрый взгляд: от горящего здания до ближайшего колодца образовалась цепочка добровольцев. Те набирали, подавали воду в едином порыве, умело, слаженно. Лаура Альбертовна мысленно их благословила. Другая группка — из крепких, сильных мужиков, — орудуя топорами, пытались вскрыть дубовую дверь. Парадный выход был заперт, как и выходы для черни на заднем дворе. Все ставни первого этажа тоже были закрыты на засовы, на что многие особенно удивлялись — кто ж нынче закрывает на ночь окна? в такую-то духоту? Люди в горе и бессилии качали головой, крестились, поминали Господа.              — Таня, где дети?.. — обратилась Лаура Альбертовна к подруге, словно та даст ей утешительный ответ. Хотя видела сама: из школы до сих пор никто не вышел. Все дети и воспитатели по-прежнему были внутри.              Слышались крики, плач, вой. Чей-то конь, ополоумевший от пожара, метался вдоль ворот, яростно ржал и никак не мог найти спасенья. В переполохе Лаура Альбертовна видела его мельком, но не признала. Все её отчаянные мольбы были положены единственно на запертых воспитанницах школы; к ним, словно блаженная, стремилась, не подмечая, что г-н Сухарев с давней подругой держат её под руки, иначе б рванулась. Каждый удар сердца — пронзающая грудь боль, до проступающих слёз, до подгибающихся коленей, однако губернаторша вовсе ничего не чувствовала. Только страх. Настоящий ужас беспомощности.              Наконец, парадная дверь была вскрыта — сначала чуть-чуть, затем вовсе сорвана с петель неистовой силой мужиков. На улицу, словно бабочки, выпорхнули ученицы; на щеках — разводы слёз и гари. Босоногие, в грязных белых платьицах, девочки неслись из горящей школы, кашляя, задыхаясь, с одним желаньем — надышаться вдоволь. Их словили тут же. Бабы унимали брыкания, стирали с их перепуганных лиц слёзы пережитого страдания; Лаура оставила один, второй, третий материнский поцелуй на их потных лобиках, обняла крепко-крепко и указала увести дальше от огня, чтоб даже не видели, дать им пить. Вскоре из дверей выступили мужики, что самоотверженно бросились в горящее здание минутой ранее. Некоторые держали в своих могучих руках аж четверых щуплых малюток — те свалились в коридоре, надышавшись гарью. В толпе пролетели женские возгласы радости: «Спасли, миленькие, спасли деток!» Следом за мужиками выскочили старшие ученицы, кухарки, няньки, прачки, старый музикус Шульц и m-lle Буше с ворохом платьев и шкатулкой украшений. Им всем тотчас же дали помощь; лишь француженка, взбунтовавшись визгливо, откинула от себя дворовую и устремилась к Лауре Альбертовне с Татьяной Алексеевной.              — Всё! Всё в огне! — выдохнула она в угаре, цепляясь за запястья губернаторши и всматриваясь безумием пережитого страха в её лицо. — Погублено! Ничего нет!              — Где Есеня?! Мари, ты видела Есеню?! — трясла бедную женщину Полякова, на что та отрицательно качала головой: она спасалась сама — куда ж там по сторонам смотреть?! Поняв, что от француженки ничего не добиться, Полякова выпустила её и оттолкнула в небрежении. Вновь уставилась в горящее здание. Держа крестик перед губами, бормотала: — Боже мой... где ты... пожалуйста, Господи, пожалуйста...       

...

      Ступив в дымовую завесу, Есения почти сразу же потеряла ориентир. Глаза болезненно слезились, дыханье перехватывало — в темноте коридора невозможности было сообразить, куда надо идти. Пытаться кричать, чтоб разбудить детей, не могла; воздуха с трудом хватало, лишь бы самой не упасть в обморок. Грудь давило. От гортани до самого живота пронизывала чёрная гарь пожара. С первого этажа доносились детские крики: «Помогите!» — и визг, и плач, и ужас. Есения распахнула первую дверь — девочки спали, погрузившись в оцепенение дурманного рассудка. «Боже мой, проснись! Проснись!» — просила учительница, тряся подопечную за её худые плечи, однако ребёнок болтался в её руках, как болванчик. Подбежала к другой — по счастью, у той стояла вазочка с полевыми ромашками. Схватив вазу, наскоро откинув цветы, Есения вылила воду прямо в лицо воспитанницы — та в испуге распахнула глаза. «Поднимайся! Вставай, пожалуйста, живо, сейчас... Буди Анюту! — отчеканила, задыхаясь, Есения. — Разбуди её!» Прижала к лицу обескураженной малютки салфетку, чтоб дышала через неё, толкнула к постели подружки, чтобы помогла. Та плакала, трясла за плечо, больно ущипнула за запястье, — и еле-еле девочка пробудилась. Трое других, у которых кроватки расположены у самого окна, встали сами. Перепуганные ученицы выстроились в цепочку, ища друг в друге опору и спасенье. «Прижмите платочки, дышите по чуть-чуть и бегите скорее вниз», — бросила им Есения, подхватив спящего ребёнка на руки, чтобы вынести его тоже. В коридоре уже слышался топот и мольбы, и треск балок. Навстречу им выбежали старшие ученицы; Есения передала одной из них потерявшую сознание малютку: «На, возьми!» Без лишних пререканий ученица переняла ребёнка и вместе со всеми поспешила к лестнице. Мелькнули — и исчезли в дыму.              Страх охватил Есению. По обе стороны загорелись обои, плавилось и пузырилось масло с картин; в спальнях вспыхивали тетради, рисунки, альбомы и ноты. Яркой вспышкой загорелся тюль. Дышать становилось совсем невозможно; гарь просачивалась сквозь прижатый к носу платок. Девушка упала на колени и поползла, вдыхая скупо у самых плинтусов. Толкнула дверь одной из спален, там — пусто. Доползла до следующей, где, к счастью, постели тоже без детей. Проверить третью сил уже не оставалось, однако Есения преодолевала головокружение и поплывшую перед глазами картинку, ползла дальше, пока ощупавшей пол рукой случайно не наткнулась на чью-то маленькую ножку. Видать, от переполоха малютка споткнулась и хлопнулась на пол, размозжила лоб о тумбу и так и осталась лежать. Есения, почти ничего не видя перед собой, схватила ребёнка и подтянула на себя — силы иссякали, утянуть обмякшее тело представлялось непосильной задачей. Воспитательница, пошатываясь, чудом уклоняясь от огня, поднялась на ноги и прижала к себе бездыханного ребёнка. Шаг за шагом, точно её обухом ударили по голове, учительница брела к лестнице. Со ступеней — не удержалась! — свалилась кубарем! Ребёнок выпал у неё из рук, как тряпичная кукла. «Господи, крошка, прости меня...» — бормотала она, подымаясь вновь и вскидывая ребёнка на руки. Чтобы не упасть со второго пролёта, крепко схватилась за перила; ноги подгибались, в голове — ядовитая гарь. Есения с трудом спустилась в холл, где расслышала суровое мужское: «Вон ещё!» — и почувствовала, как сильные руки потащили её к выходу из школы.              Глаза мучительно щипало, а из-за слёз не представлялось возможным что-то разглядеть. Призраками сновали фигуры, Есения слепо на них озиралась. Слышала какофонию голосов: кто-то плакал, молился, выл, кричал и требовал отпустить. Девушка от всего шарахалась, как слепой кутёнок. Неожиданно, аж до боли, в неё вцепились чьи-то худые пальцы, ощупали лицо; Есения впала в объятия, она ничего не понимала, ничего не видела, но как-то узнала в державшей её женщине Татьяну Алексеевну. Её вели — она не ведала куда, усадили прямо на землю, просили выпустить ребёнка.              — Есеня, она не дышит... Всё, всё, не надо, отпусти... — просили её настойчиво и разжимали руки. Есения вцепилась в щуплое тельце малютки стальной хваткой. Ей чудилось: выпустит — тогда точно нет спасенья. У самого уха услышала успокоительный голос Лауры Альбертовны, та просила отдать им ребёнка; слепыми глазами воспитательница на неё уставилась. Хрипло, еле-еле произнесла: «Мария... там...» — однако губернаторша не внемлила шёпоту. Просила всё то же: разжать объятия, отдать ученицу. Преодолевая удушье, Есения пробовала сказать опять, твёрже: «Ваша Мария... она в школе... осталась в школе...»              Г-жа Лукина в ошеломлении от неё отклонилась, обернулась к подруге и чиновнику за разъяснениями. Те тоже расслышали, но не могли поверить.              «Бредит?!»              — Есеня, о ком ты говоришь? Какая Мария? — стребовала у воспитательницы Татьяна Алексеевна. — Мария Третьякова?              — Да... осталась в малой гостиной... она осталась...              Лаура Альбертовна в неверии посмотрела на горящее здание: наличники, крыльцо, фасад обуглились до угольных наростов с прорезями-искрами ярко-оранжевого; копоть подымалась и вихрилась далеко в чёрном небе. С хрустом, жаром, гарью школа уничтожалась под неистовой силой огня. Послать туда равнозначно отправить на верную гибель; губернаторша не могла вразумить, как Маша оказалась там... «Она осталась», — отголосками проносилось в её путанных мыслях, но взять в толк смысла утверждения она не могла. Верное решение просто не приходило на ум.              — Лаура Аль... — вновь начала учительница, но закашлялась, — ваша Мария... она... там...              Губернаторша с сомнением уставилась на девушку: та тяжело дышала, удерживала в защитных объятиях мёртвого ребёнка и слепым взглядом заверяла её, что не лжёт нисколько. Сквозь темь сомнений г-жа Лукина всё же ей доверилась. В бессилии и ужасе опять окинула полыхающую школу и вдруг представила, лишь на миг! что Маша действительно находится в пламени комнат, запертая без помощи. В оковах смерти.              С уст её сорвалось безотчётно:              — Вы должны.              — Нет, Лаура Альбертовна, нет, — запротестовал г-н Сухарев, отнекиваясь с нервным смешком. — Вы не видите, она бредит! Нет! Я не полезу в это пекло! Вы с ума сошли?! Там одни огарки!              — Я умоляю вас...              — Оттуда уже никого не вытащить! Прекратите, Лаура Альбертовна! Вы же сами всё видите. — Чиновник отскочил от неё, словно от мерзкой нежити. — Не полезу, нет!              Не помня себя, губернаторша стояла перед ним на коленях и просила, молила о помощи. Окружавший их люд в молчании наблюдал зрелище... Никто не решался выступить.              — Я прошу, Алексей... Я вас умоляю, — говорила г-жа Лукина надрывным голосом обречённости, протягивая к нему руки, будто утопающая. — Вы ведь любите её...              Чиновник мотнул головой:              — Нет... Вы спятили посылать меня?! Это безумие!              В колени больно впивался гравий, перед лицом Лауры Альбертовны разверзлось полыхающее здание. Секунды текли, огонь брал своё. Доселе губернаторша никогда не чувствовала столь остро своей беспомощности. Она просила у него, как просит мучимая заложница своего палача; тому же — нет дела. Пропасть непонимания разделяла их.              Из-за спины губернаторши выступил её верный кучер. Из чьих-то рук он вырвал тряпку, смочил в ведре и обмотался ею наспех. «Я сделаю, барыня», — твёрдо сказал Федот и, пока не иссяк запал, преодолел расстояние двора и вскочил в дом. Кто-то бросил ему в спину: «Куда, леший?! Убьёшься!» — однако услышанное его не остановило. Тут же другие мужики забегали: таскали воду, с размаху заливали в парадный вход, чтоб хоть бы чуть унять огонь. Федот всё не возвращался.              Поднявшись с колен, Лаура Альбертовна не сводила глаз с чёрной дыры в здании, ранее бывшей парадным входом, и шла туда медленно. Впервые она отправила человека на смерть. В душе ворочалось разное, но более всего — неверие. Творимое вокруг представлялось диким кошмаром больного ума; Лаура Альбертовна не верила глазам, не слышала устроенной сутолоки, не внемлила чужой боли — всё, всё вокруг казалось ей ненастоящим. Ребёнок, зажатый в руках Есении, представлялся восковой куклою. Ярившийся от страха изабелловый конёк — постановкой вертепа. Лишь жар горящей школы, её школы! притягивал к себе, как заворожённую сомнамбулу притягивает красивый огонёк вдали.              «Осторожно!» — прозвучал злой вопль прямо возле. Её по удаче успели оттолкнуть от того места, куда свалился обуглившийся, красиво вспыхивающий жёлтым наличник. Лаура Альбертовна посмотрела на деревяшку без чувств, она не понимала опасности; всё окружающее — просто ночной сюр. Где-то успела потерять тапочек, и ненароком голой ногой ступила в лужу. Соприкосновение с водой её образумило. Вдруг Лаура Альбертовна увидела ясно: люди суетились, она стояла посреди. В дыму витала паника, которая заражала народ, — и ей тоже стало очень, очень страшно. Сердце рвалось из груди.              «Вон! Вон идёт!» — кричали с толпы. Губернаторша сначала посмотрела на вопивших, затем оглянулась туда, куда указывают. Шатаясь, Федот тащил на плече, будто мешок картошки, обмякшее женское тело. Ноги у него заплетались. Не увидевши порог, Федот споткнулся, — и полетел вперёд. Тяжёлая ноша его хлопнулась оземь и осталась недвижимой. В женщине с молочными волосами и с красивым лицом, что раскрылось зареву пожара, Лаура Альбертовна безошибочно узнала свою любовницу.              — Боже мой, Маша! — прошептала она в неверии.              Метнулась к ней. Опустившись на колени, осмотрела скорым взглядом — на вид невредимая; однако совсем не реагировала на касания. Лаура держала лицо, била по щекам — ничего. Глядя на Машины бескровные губы, приоткрытые в безволии, и ей стало невыносимо страшно.              — Очнись, я тебя заклинаю, любимая... — умоляла в рыданиях Лукина и трясла её, целовала, упрашивала, но действия её не имели эффекта. Всё попусту! Женщина лежала без движенья. — Господи, Маша, моя милая, очнись...              Чудом вытащенная из горящей школы не откликалась. Отчаянные мольбы не долетали до её слуха, не ощущала горячих поцелуев, которыми губернаторша покрывала её лоб и щёки. Третьякова не знала чужого страданья. Веки, губы расслаблены, словно во сне; поднятое над землёй запястье грузно падало вниз. Разобрать, вздымается ли грудь в дыханье, Лаура Альбертовна не могла: прислушивалась, но слышала лишь мёртвую немоту — и вновь трепала Машу за плечи, зацеловывала, умоляла посмотреть на неё.              — Господи, пожалуйста... пожалуйста! Не заставляй меня проходить через это...              Отчаянье переполнило её душу.              В мгновение ей казалось, что любимая глядит на неё устало из-под ресниц, но обманула себя — смородиновый взгляд был стеклянным. Лаура Альбертовна склонилась к её груди в плаче богомолицы, с неистовой скорбью и мольбой, чтобы просто была жива.              Толпившиеся зеваки у школьных ворот за ними наблюдали. Видели их и смущались губернаторского отчаянья, отворачивались от одариваемых ласк, морщились и хмурились от чужого несчастья. Всё, что меж собой разносили — скользкие слухи об их связи, — подтверждалось. Каждый глядел в оба. Пред ними раскрывался большой скандал.              Несколько посланных Татьяной Алексеевной прервали зевакам развлеченье. Они подхватила обеих женщин, насилу оттащили от здания — вот-вот оно грозилось разрушиться и придавить их, уже летели огарки.              — Посторонитесь! Ей нужен воздух! — приказывала Полякова и приняла заботу о подругах.              Склонившись к Машиной грудине, пыталась узнать: жива али нет? Губернаторша ждала её вердикта, как осуждённый ждёт вердикта судьи. Не постыдившись, сидела прямо на траве, сжимала Машину безжизненную руку и целовала костяшки. Мгновение растянулось в вечность, прежде чем Татьяна Алексеевна твёрдо заверила: «Дышит, сердце бьётся. Расслабься, пожалуйста, живая твоя Машка». Губернаторша судорожно улыбнулась, у ней словно с шеи срезали верёвку — можно вздохнуть спокойно.              «Всё, всё, хватит убиваться, Лаур. Успокойся! Плесните-ка ей водички...» — командовала Полякова, и кто-то обтёр лицо г-же Лукиной мокрым платком, стёрли гарь и слёзы. Однако губернаторша всё равно плакала, просто не могла себя заставить перестать. Ей словно ударили по голове, и она мало соображала окружающее — всё двигалось хаотично, было жарко, трудно дышать. Видела, что кто-то приподнял Маше голову и попытался влить в рот воды, но вода потекла по щекам, намочила воротник и волосы. Женщина закашлялась, отклонилась вбок, с мукой вбирая воздух. «Тише, моя милая, тише...» — говорили ей, и Лаура Альбертовна не признала собственного голоса. Третьякова в ужасе вцепилась в неё, словно увиденное родное лицо Лауры стало самым худшим, что существовало на свете. Маша отпрянула и попыталась вырваться. Однако губернаторша не разглядела её боязни, лишь притянула обнять, целовала в макушку, мягко уговаривала успокоиться и совместно с ней успокаивалась сама. «Я с тобой, моя милая, всё хорошо... Я с тобой...» — бормотала она еле слышно и укачивала в защитных объятиях. Чувствовала, как любимая тяжко выдыхала ей в шею, а ничто другое не было столь важным.              Губернаторша глядела на здание, которое по-прежнему люд заливал водой из вёдер. Сизифов труд. Пока дождь не пойдёт, само по себе не погаснет. В ночное небо уносились чёрные клубы дыма с хлопьями и искорками, затухающие высоко-высоко вверху. Огарки — единственное оставшееся от школы, что была приютом для обездоленных, осиротевших созданий. Куда им теперь податься?..              — Подымайтесь обе, давайте-ка, — вполголоса проговорила Полякова подругам. — Здесь нам больше незачем быть... Поедем домой, увезём детей подальше, а то у половины неуёмная истерика. Лаур?..              Однако женщины не расслышали её слов, словно находились под хрустальным колпаком. Губернаторша удерживала прикованный взгляд на оранжевое зарево: огонь подобострастно и нещадно поглощал её многолетние труды. Глаза видели всё, но разум не мог довериться: всё происходящее казалось просто прихотливым бредом. Лаура Альбертовна бездумно следила, как перед школой, будто злые тени, сновали люди в суете. Кричали, таскали воду. Через двор мужик нёс маленькое девичье тельце — задохнувшуюся в коридоре ученицу, и её узенькие стопы, тоненькая ручка и вострые коленки торчали из-под ночнушки. Мужик положил её к остальным.              Из-за столпотворения Лаура Альбертовна не могла рассмотреть, но вот люд чуть расступился, и она увидела тела в белых хлопковых сорочках, разложенные прямо на земле.              — Не смотри... — пыталась оборвать её внимание Татьяна Алексеевна. — Не смотри туда, Лаура, не надо себя мучить...              Однако губернаторша не могла просто отвернуться. Объятия, в которых она держала Машу, разжались сами по себе; даже не заметила, что питалась мигом спокойствия их воссоединения. Машины руки, что обхватывали ей шею, Лаура Альбертовна с себя сняла, как в театре модница снимает с себя боа. Поднялась с колен и пошла.              — Не надо, Лукина... — предостерегла подругу Татьяна Алексеевна, но та не внемлила. — Поедем, хватит.              — Уйди.              Г-жа Лукина выкрутила запястье, за которое подруга пыталась её удержать, и не заметила, как легко слетела хватка Машиных пальцев с подола её халата. Столпившийся в оплакивании и горе народ пред ней расступился; взирали на губернаторшу скорбно и диковато.              С краю, ближе остальных, будто бы фарфоровая куколка и с размозжённым лбом, лежала ученица, которую Есения из последних сил вынесла из огня школы. Г-жа Лукина сразу узнала её. Рядом, в низкой скошенной траве, лежало ещё семеро. Ручки-ножки перемазаны в чёрной копоти, в лицах отразилась небесная лёгкость бытия. Присмотреться: просто спящие... Кабы не люд, склонившийся в горьком плаче, нельзя было бы подумать, что восемь учениц, её прелестных малюток мертвы.              Лаура Альбертовна без сил осела наземь, подле. Дрожащими пальцами прикоснулась к щиколотке одной из учениц — та была худенькой, деревянной, безжизненной. От сего прикосновения к губернаторше пришло осознание; она закрыла лицо руками и завыла, как лесное зверьё воет в чаще над умерщвлёнными детёнышами. Как страшен был этот вопль! Как ужасен! Со всех сторон её окружали горожане, они замерли и даже отступили на шаг при виде её душераздирающего отчаянья.              Всем было боязно подступиться. В сочувствии чужому горю поджали плечи и не находили слов утешенья, лишь плакали тоже, стирали слёзы, вздыхали и крестились в христианском смирении. Губернаторша задыхалась от судорожных, болезненных рыданий. Её истерзанное сердце рвалось от скорби.              — Лаура...              Видя муку любимой, Маша склонилась рядом. Из-за дыма ей было тяжело говорить, а в члены будто влили свинец. Все чувства притуплены, однако всё же возложила на себя единственную заботу: заслонила любимую собой, не позволяя ей увидеть страшное зрелище вновь. В омуте боли губернаторша тонула не одна, Маша обнимала её, удерживала, плакала с ней вместе, заглушала рыданья. Приложившись лбом к её виску, просила: «Смотри на меня... смотри только на меня...» — и Лаура возвратила ей взгляд. Тусклый, будто узревший все мирские страдания.              Женщины познали друг друга в несчастье.              — Поднимайся, пожалуйста, — прошептала ей Маша. — Пожалуйста, поедем...              Та отнекивалась, но насильно её подняли с колен посланные Поляковой Федот с розовощёкой служанкой. Дворовые уговаривали барыню, что езжать нужно теперь немедля; хотя вряд ли она понимала их путанное бормотанье. С трудом волочила ноги. «Маша?..» — оглянулась в испуге.              «Я тут, с тобой».              Суетливо всем распоряжалась Татьяна Алексеевна: приказала подать экипажи, просмотреть, как усадили воспитателей и детей; проверила, как устроились подруги — Маша прижимала ослабленную женщину к себе, сухими губами оставляла на её лбу успокоительные поцелуи, гладила по спине. Та затихла в её объятиях. Вскоре поехали в губернаторское поместье.              

Комментарии

      В название главы вынесена строка из стихотворения Эмили Дикинсон:              Радуйтесь! Кончилась буря!       Четверо — спасены,       Сорок других не вернулись       Из-под кипящей волны.              В колокол бей о спасённых!       А о погибших моли —       Друг, сосед и невеста —       Водоворот на мели!              Долгими будут рассказы       О чудном спасеньи зимой,       И спросит ребёнок: «А сорок?       Они не вернутся домой?»              Тогда тишина воцарится,       И ляжет на лица свет;       Ребёнок больше не спросит,       Но волны дадут ответ.              
181 Нравится 332 Отзывы 39 В сборник
Отзывы (9)