❰ ... ❱
Волнения из-за подозрений в потери добродетельности жены не давали Александру Семёновичу покоя, они пробрались в его разбережённое сердце червями и изъедали всегдашнее губернаторское добродушие. Г-н Лукин стал всем недовольным, в разговорах с приятелями-чиновниками частенько горячился по пустяку, а на охоте всякий выстрел у него выходил дурно. А если поначалу его промахи были еле заметными, то под конец проигрыш пари и его нехорошее настроение всем стали очевидны. Генерал, дабы примирить старого друга с неудачей, болтал ему доброжелательно: «Э, дружок, проигрывать тоже надо уметь!» — и давил ему на больную мозоль, сердил его пуще прежнего. В своих неудачах губернатор винил всех вокруг: чиновников, нерадивых собак, супругу, себя тоже — что был слеп, доверялся им зазря и распустил. Навязчивые рассуждения о неверности жены и, как следствие, неминуемом позоре семьи всё крутились в его голове, и ему не терпелось возвратиться домой, чтобы выяснить начистоту. Казалось, что приятели давно уже прознали и теперь подшучивают над ним за спиной; мол, бывает ведь такое, чтоб жена себе не любовника подыскала, а любовницу! Ну, дела! Александра Семёновича сильнее уязвляло, что подозрения пали именно на женщину, с которой не сладить. Лауриного голубчика запросто бы вызвал стреляться и, дай Бог, метким выстрелом согнал бы в могилу, а что делать с женщиной, с вдовой его лучшего друга, что змеёй прокралась в их дом и разбередила семейный очаг, не имел представления. Метался по-всякому, а так не придумал. При въезде в город О... на их процессию люд странно оборачивался, качал головой и бормотал неразборчиво. Не поняли, что такое. В задоре генерал Йозефавичус обратился к попутному кучеру, что перед господами поклонился низко-низко и перекрестился трижды. — Что же ты крестишься? — вопросил генерал в веселье. Во время охоты он единственный оставался в прекраснейшем расположении духа, несмотря на промахи и холостые выстрелы. Теперь необычное поведение люда его забавляло. — А как не креститься, Ваше Благородие? Коль беда така приключилась... и деток жалко... Вон, с утра жена побежала подсобить на кухне. Дать-то чего у нас нема, хоть тако, говорит, добро сделаю. Мы добро помним: в прошлый раз барыня нас в беде не бросила, а сейчас мы чем можем... — О чём толкуешь? — непонимающе вопросил г-н Лукин, заметив, что речь зашла о его семействе. — Яснее говори. Что окольными путями изъясняться? — Да как же, Ваше Благородие? Школа наша крепостническая погорела. Тока-тока затушили, теперь на месте том одно пепелище. Губернатор будто бы не сразу уразумел страшную весть, посмотрел в лицо одного мужика, другого. Те, остановившись, стянули фуражки, тёрли ими лицо от пота и копоти, кивали скорбно. Страшное предположенье, что его Ларушка тоже могла оказаться в пожаре, резануло нутро. Ужаснулся своей же догадки. В бездумье Александр Семёнович стеганул лошадь кнутом и скорее помчался домой. Перед воротами губернаторского поместья толпился народ. Пришедшие тащили деткам кой-какую поклажу из господских домов — всё ведь уничтожилось, в каких рубашонках повыскакивали, тем теперь и владеют. Федот указывал, куда что положить, а, завидя барина, скомандовал люду, чтобы расступились. Без лишних слов г-н Лукин выскочил из седла и вбежал в сени и дальше, в коридор. Там — ребятня, толкотня слуг, развёрнутый прямо на полу базар из всякой всячины, притасканной из желания помочь. При виде хозяина и его напряжённого выражения лица, отражающего то ли тревогу, то ли гнев, все вмиг умолкли и прижались к стеночкам, чтобы мог пройти. — Где?! — спросил губернатор сурово, как отрезал. — Барыня тута сейчас, — пискнула молоденькая служанка и указала на дверь гостиной. — Недавно встали. Широким медвежьим шагом губернатор прошёлся по коридору и рывком отпер дверь. Пред ним предстала невесомо-скорбная картина: трое женщин, облачённых в траурные платья, еле-еле поддерживали беседу. Татьяна Алексеевна сидела в кресле с чашкой кофея, сухо перечисляла, что им надобно успеть сделать до похорон; г-жа Лукина безучастно её выслушивала, отвернувши лицо на голубое, безоблачное небо. Ни жеста в ответ. Нельзя было понять — долетают ли рассуждения подруги до её слуха либо тонут безвестно; всё окружающее стало ей в тягость, желала одного лишь покоя. Позади Мария Владимировна застёгивала ей мелкие чёрные пуговички на воротничке. От резкого звука женщины вздрогнули и невольно повернули головы на ворвавшегося хозяина. Тот оглядел их властным взглядом, как пастух осматривает стадо овец после нападения волков; в конечном счёте остановился на жене. Ужасное желанье проучить её за распутство горело неистово, испуг уязвил самолюбие. Однако её женская слабость, скорбное раскаянье опустившегося существа и немая мольба о помощи вмиг затушили губернаторскую суровость. Явился на порог разругаться в пух и прах, но позабыл обо всех обвинениях, когда увидел Лауру, женщину, которую боготворил и не разделял от себя, такой сломленной и безвременно увядающей. Прочитал у ней по губам, как кротко, совсем беззвучно она подозвала его по имени. Отозвавшись на её зов, произнёс: «Душа моя!» — и стремглав заключил в свои могучие объятия. Наверное, в это мгновение, когда Лаура более всего нуждалась в его сильном плече, Александр Семёнович простил бы ей все согрешения и позабыл бы о прошлых невзгодах, если бы жена о том его попросила. Однако она смолчала. Губернатор сильнее прочего напугался потерять её. Как домашняя кошечка, Мария Владимировна отскочила на шаг, дабы Александр Семёнович случайно не расшиб. В ошеломлении, с ревностной укоризной взирала на их чету, словно на воров, что украли у ней последний кусок хлеба, а немощна, чтоб потребовать обратно. — Маша, идём, — потянула её за собой Татьяна Алексеевна. Та не стала сопротивляться, но, как оказалась в коридоре, в шуме и суете, выскользнула из-под призора. Шла куда глаза глядят, смятенная, в глубоком расстройстве. Шаткое положение любовницы, лица здесь, очевидно, лишнего, вновь стало ей невыносимым; требовалось время, чтобы смириться и внутренне принять эту путаницу их взаимоотношений.❰ ... ❱
В течение следующих дней в губернаторском поместье по-прежнему творилась неразбериха. В господских комнатах, где в обыкновенные дни почивали высокопоставленные лица, сейчас ютились безродные воспитанницы. Хотя Лаура Альбертовна не находила в таком устройстве ничего предосудительного и пока не думала что-то менять, хозяина поместья это глодало. Пробовал заикнуться, что надо бы учениц куда определять, не будут ведь теперь всё время с ними жить — даже как-то неприлично, но заявить претензию всё-таки застыдился. Молча, ради жены терпел шум и мельтешение. Все ждали похорон. Два дня растянулись в подвешенном состоянии ожидания. Всё устройство и хлопоты возложила на себя Татьяна Алексеевна; детям пошили траурные платья, заказали каждой отлить серебряный крестик, на кухне трудились не покладая рук. На расспросы подруги Полякова отвечала, что волноваться ей не о чём, вмешиваться не нужно. Однако вряд ли это помогало той успокоиться. Для деятельной и предприимчивой натуры г-жи Лукиной было невозможным остаться без дела. Несмотря на то, что врач набил оскомину, когда повторял ей избегать переутомления от всяческих волнений, женщина всё же продолжала выполнять то, что требовали от неё долг и обязательства. Частенько прихватывало сердце, но молчала. А если была на людях, то старалась даже не подавать виду. Жалости к себе не выносила и тут же вспыхивала раздражением, если над ней начинали носиться. Один раз, при всех, не постеснявшись, даже разругалась на Машу, когда та, чутко за ней следившая, забренчала склянкой с лекарством и обратила внимание окружающих на её недуг. Увы, г-жа Лукина совсем себя не щадила. У ней имелось тридцать восемь детей на попечении, не считая воспитателей, кухарок и нянечек, которым в скором порядке требовалось подыскать сносный приют. Лаура Альбертовна ни за что не позволила бы распродать детей поодиночке, а с отпускными грамотами — пустить по миру. Ведь давала им обещанье позаботиться. В ночь перед похоронами не сомкнула глаз, да в целом со дня пожара поспала от силы часа два. Взглянешь: ни живая ни мёртвая. Не знали, что с нею делать. Уж предлагали, а потом пытались подсунуть незаметно настойку лауданума, но наотрез отказалась. Маша сидела с ней днями-ночами, а чтоб не задремать, латала манжеты и чулочки или писала канцеляристские письма под Лаурину диктовку. Наблюдая за ней исподтишка, ощущала безотчётную тревогу, а при виде её страданий — замирала, будто перенимала её внутреннюю боль себе. Знала, что любимая переживает горе и в своих занятиях худо-бедно находит утешение. У одних не иссякают слёзы из глаз, бродят неприкаянными, молятся; другие спасаются в делах и не дают себе слабины. Так вот и губернаторша не позволила более никому видеть её плачущей или слоняющейся в скуке. Не слушала наказов врачей отдыхать больше, не внемлила просьбам подруг, ослушивалась мужа. Ей никто не указ, даже если из милосердия, из одного желания помочь. Бывшая при ней Мария Владимировна без устали и без ропота сносила редкие вспышки раздражения. Уговаривать её поберечь себя бросила после второй попытки. Поняла: если снова проговорится, губернаторша разозлится и скажет не лезть и вообще езжать в Игнашкино. Потому всегда оказывалась подле, когда была нужна ей, с грустью поражаясь, как Лаура умела позаботиться обо всех, приютить, обогреть и утешить, но совершенно забывала о себе. Оттого Третьякова ходила за ней тенью, приносила ей кушанья, как служанка, и забирала из-под носа бумаги, как строгая родительница. Заметила, что Лаура избегает своих воспитанниц. А если просятся к ней, она строго, даже не поднимая головы, сообщает, что занята, и демонстративно ждёт, чтобы ушли. — Почему ты не хочешь поговорить? — робко обратилась Мария Владимировна, когда в очередной раз девочки были отосланы. — Они нуждаются в тебе больше, чем в ком-либо, Лаура. Одно только твоё слово снимает печаль с их плеч, даёт надежду и утешение. Просто пойди к ним?.. — А что сказать? Г-жа Лукина обожгла холодом взгляда, что Маша враз пожалела, что подняла эту тему. — Скормить им обещания? А кому станет от них легче?.. — вопрошала в тишину кабинета. — От школы осталось пепелище. Собранный нами во время спектакля капитал сгорел вмести со всеми бумагами, а средств на приобретение другого здания у меня нет, на постройку — тоже. С Александром Семёновичем я уже разговаривала по поводу продажи моего родового имения, но, конечно, он не позволил. Оно уже включено в приданое Марьи. Изымать деньги с мельниц или шахт, а на что жить потом? Занять? Спрашивается, у кого? Никто не даст и половины нужной нам суммы для столь неприбыльного предприятия. Третьякова утихла. Ей стало стыдно, что попрекнула Лауру хладнокровием перед воспитанницами, когда как именно она заботилась о них усерднее прочих и зареклась давать им новые обещания, которые могла и не сдержать. Более об этом не заговаривали. За дни, проведённые вместе чуть ли ежеминутно, вообще мало говорили. Только если вынужденно, о важном. Всё скопившееся на душе умалчивали, словно боялись явить на свет свои переживания. Боялись слёз, недопонимания, прощаний, прошлого и — больше всего — боялись будущего. Маша открестилась загадывать сразу же и жила, будто бабочка-однодневка, не для себя, а для других. В поместье делила одну комнату с четырьмя воспитанницами; девочки спали вольтом, чтобы поместиться. Маша туда захаживала только чтобы переодеться и по-матерински приласкать, если видела у детей расстройство на личиках. Большую часть времени проводила с Лаурой в её кабинете, где вот вроде бы только недавно, обезумевшая от счастья, зацеловывала любимую до слабости в членах, прижимала её к аптекарскому шкафчику и не давала уйти несытой. Сколько воды утекло с тех пор? Вроде бы вчера только было... Сейчас не может даже пожать ей руки без страха быть оклеветанной. Знала, что живёт тут на птичьих правах. Терпят только потому, что Лаура от её одной приемлет ухаживания и никого иного к себе не допускает. Однако заметь за ними непотребство — сразу же вышвырнут за порог. Мария Владимировна часто ловила на себе изучающие взгляды хозяина поместья, когда объявлялась за завтраком или ужином. Однако же, надо заметить, ни одного грубого слова ни от Татьяны Алексеевны, ни от Александра Семёновича не услышала в свой адрес. Чувствовалось: один неверный вздох удерживал их от сцены. Напряжение меж ними скапливалось по чуть-чуть, но не уходило. Мучимый подозрениями, г-н Лукин не без сомнений позволил жене почившего друга поселиться под его крышей и сидеть с ними за одним столом. Позволял даже Лауре с ней уединяться и всюду появляться вместе, однако же не сводил пристального взгляда с женщин. Право, не знал, что и думать. В их обращениях друг другу замечал сдержанность, но дружескую теплоту и заботу; ни в его глазах, ни при гостях и слугах они себя ничем не порочили. Г-н Лукин не мог уличить их открыто. Опростоволосился бы, попроси его перечислить по пальцам случаи в подтверждение их порочной связи. Однако всё их общение, всё их незримо связывающее: каждый ненароком брошенный взгляд, каждое движенье или просьба, понятые с полуслова, говорили о том, что меж ними есть что-то большее, нежели обыкновенная дружеская привязанность. От открытого обвинения его сдерживали царившая в доме атмосфера горя, оплакивание, разговоры шёпотом, завешанные зеркала, пахучие свечи. Как мог спрашивать с жены объяснений, когда на руках не имел веских доказательств? Да ещё в такой страшный для неё час! Казалось со стороны, что губернатор, будто развенчанный царёк, требовал у всех ответа, кто вернёт его царство? Чувствовал себя лишним в собственном доме. Остерегался озираться, приучил стучаться, прежде чем войти в комнату — до того боялся застать их милующимися. Всё чего-то ждал, смотрел, жевал губами в недовольстве. Женщины тоже замечали его подспудное беспокойство и предчувствовали, что так не может длиться долго.❰ ... ❱
В день похорон, в восьмом часу, когда все уже были собраны и одеты, в губернаторский дом прибежал посыльный мальчик. Для Марии Владимировны значилась записка — от тётушки по мужней линии с требованием немедленно возвратиться в поместье. Пробежав глазами строчки послания, наскоро спрятала от её Лауры, чтобы лишний раз не тревожить. Не представляла, с какой стати её родственники заявились в гости без предупреждения, без приглашений. Несмотря на хлёсткие фразочки в записке Третьякова вовсе не собиралась срываться с места по первому их требованию. Бессонные ночи утомили её. Под утро, упросив, наконец, Лауру посидеть рядышком хотя бы с четверть часа, а не вышагивать заведённым солдатиком по кабинету. Г-жа Лукина затушила свечи, так как за окном рделся рассвет и в комнате уже было довольно светло, после чего присела к ней на диванчик. Взглянули друг на друга молча, в усталости и невыразимой печали. Им не о чём было разговаривать, незачем что-то объяснять. В ту минуту походили на заключённых, кинутых безвременно в острог и проживших бок о бок полжизни. Общее несчастье отделило их от общества. Знали, в чём согрешили, и лишь наедине могли не лукавить. Маша робко стянула с её носа пенсне и отложила на тумбу, прося любимую хотя бы ненадолго отвлечься от дел и корреспонденции. Затем вынула из её причёски несколько шпилек и распустила волосы. Без напора, в одной только нежности потянула на себя, чтобы положила голову к ней на колени и чуть-чуть отдохнула. Как никто иной, Маша видела её смертельную усталость и понимала, что губернаторша совсем не железная, хотя умело такой притворяется. Та, укрощённая добротой, послушалась. Каждая рассуждала о своём. В кабинете мерно тикали часы, время неминуемо их предавало. — Останься ещё, — попросила Маша, метнув быстрый взгляд на циферблат, когда женщина поёжилась. — Сейчас только начало пятого. Соглашаясь, г-жа Лукина устроилась удобнее: прикрыла отяжелевшие веки и невольно задремала, пока женщина в ласковости любви водила по её длинным каштановым волосам. Вскоре, убаюканная её спокойным дыханием, к которому втайне прислушивалась, Маша уснула тоже. Краткий миг тишины дал им недолгое умиротворение во сне. В семь утра в кабинет заглянул Александр Семёнович сообщить, что пора собираться в церковь на отпевание. От шороха Мария Владимировна пробудилась — в последнее время у ней стал очень чуткий сон; устало и рассеянно столкнулась с губернатором взглядом. Он осудил их уединение — и насупился пуще. Жена, не объявлявшаяся в хозяйских покоях и державшаяся не холодно, но вполне дипломатично, теперь спала на коленях любовницы. Вероломно ворвавшись, Александр Семёнович вновь ощутил своё постыдное положение и понял, что утратил, казалось бы, неотъемлемое право распоряжаться женой. Не сказав ни слова, удалился. Мария Владимировна замерла статуей, чтобы ненароком не потревожить Лаурин сон, и думала, как им быть. Правда об их отношениях стала очевидной для губернатора, но он сдерживался предъявить обвинения. В иной раз, в иных обстоятельствах, прогнал бы опорочившую их семейный очаг женщину не просто из своего дома, но выдворил бы прямо из губернии. А за закрытыми дверями как следует проучил бы жену — чтобы больше не зарилась. Однако всё вокруг опутало г-на Лукина тугими верёвками условностей, отчего не смел даже заикнуться. Все только и ждали, когда чаша его терпения переполнится. Третьякова в каждом его взгляде ощущала гнетущее неудовлетворение. А если поначалу притворялась непонимающей, сейчас перестала — какой в том толк? Губернатор не слеп, всё видит. Разрешения их положения не находилось. Дав ещё немного времени Лауре на отдых, Маша уже хотела её будить, как женщина проснулась сама. Г-жа Лукина оправила одежды и с мучением ждала, пока пройдёт головокружение, прежде чем подняться с дивана. Ей в голову словно влили стакан свинца. — Кто-то приходил? — вопросила она, растирая лоб костяшками, будто это могло избавить от боли. — Я слышала шум. — Да, Александр Семёнович. — Он нас видел?.. Угукнув пустяково, Маша избежала контакта глаз, чтобы любимая не заметила её тревоги. Предупредила, что пошла переодеваться и встретятся уже внизу. По привычке заглянула на кухню. Завтракать никто не пожелал, и всё расставленное на столе осталось мухам. Мария Владимировна тоже не попробовала и ложки. В ожидании развернула полученную от родственницы записку, — и раздражение от их нежеланного приезда укололо её. Зачем ведь пожаловали?.. Ещё и без спросу. Ненароком выглянув в окно, заметила там экипаж и знакомого возницу — то был её свёкор, дед Максим. Несмотря на почтенный возраст, старый барин всегда сам правил своей коляской и неизменно курил толстые заграничные сигары. Мария Владимировна хмуро удивилась его прибытию. Дабы не привлекать внимания, выскользнула тенью на крыльцо, где встретила родственника. Наверное, её свёкор был единственным, с кем возможно было поддерживать знакомство. Никогда не кичился, не поучал и не спрашивал с неё, отчего неправильно живёт. Тётушки же, чьё наследство не по прямой линии будет передано Олежке, напротив, настаивали на своём вмешательстве в воспитании мальчика и устройстве её быта — собственно, того, что мальчика окружало. После смерти Евгения и Настасьюшки без приглашения поселились в её имении и прожили с нею вместе год, пока Мария Владимировна не собралась с силами и не попросила — довольно непочтительно — оставить её оплакивать утрату в одиночестве. А так как Олежка к тому месяцу уже был отправлен учиться в гимназию, родственники не нашли повода у ней задерживаться дольше положенного. Расстались холодно. — Машка, ну забралась! — засмеялся ей дед Максим, когда увидел на ступенях. — Приехали, думали, вон, как обрадуем, а тебя даже дома нет. Слуги объясняются, что уже больше недели в имении не объявлялась, у губернаторской четы живёшь. Так я сюда мигом. Дед Максим, спрыгнув с козел, будто кости его не знали последних семидесяти лет, облобызал невестку в обе щёки — как у всех порядочных семейств положено. Третьяковой было сложно изображать радость встречи, принуждённо натягивала улыбку — хотя всё-таки в глубине души была рада его видеть. Усталость и горе выжгли в ней все сильные чувства. Казалось, что и живёт-то теперь вполсилы. — Дед Максим, вы какими судьбами? — Как?! — подивился дворянин с добродушным смешком. — Сдала сына в пансион и забыла о нём совсем неужто? Ну, новость! У Олежки уже как полмесяца занятия кончились, а он, как птичка на жёрдочке, в школе взаперти ютится. Вот, забрали его, домой воротили. Внучок возмужал, соскучился! А всё, как и год назад, к мамке просится. Айда ехать, что ребятёнка мучить — уж сколько не виделись. Третьякова непонимающе глядела на родственника и боялась улыбнуться. Ей с трудом верилось, что сегодня, отнюдь не чаявши, увидит сына, своё незабвенное ясное солнышко. Запуталась ужасно. Уж рванулась в имение, как остановилась с сомнением — она была нужна здесь, рядом с Лаурой. А с сыном увидится после. Долг опекать любимую в тяжёлый для неё час и ноющее материнское желание встречи с родным ребёнком боролось в ней нещадно; второе всё-таки победило. Словив служанку, озвучила ей наказ передать барыне, что ненадолго съездит в Игнашкино по неотложному делу и вернётся вскорости. Затем села к коляску к деду Максиму и просила его поторопиться. Старик беззлобно посмеялся над её мельтешениями и завёл разговор, как по весне из-за паводков у них смыло половину грядок, а скотина неделю стояла по колено в воде — и ничего ведь, живёхоньки. Мария Владимировна притворялась внимательной к его рассказам, но чем дальше уезжала с губернаторского поместья, тем сильнее её изводила совесть. Не надо было срываться и ехать, даже не обмолвившись с Лаурой о причине. Теперь лишь уповала, что повидается с сыном и, может, чуть опоздав на отпевание, присоединится к процессии у церкви. Горе, которое до глубины души испытывала в последние дни, сейчас казалось ей попранным нежданной радостью от приезда Олежки, и это противоречие, неестественное для её настрадавшегося сердца, не давало покоя. Изначально они с Лаурой планировали, что детей из гимназии привезёт Александр Семёнович сразу после избрания. Губернатор должен был ехать в Петербург со дня на день, но всё откладывал и писал прошения об отсрочке из-за чрезвычайных обстоятельств. А теперь получилось, что Олежку со школы забрала родня, а Марья с Егором остались на учительском попечении далеко от дома. Отчего-то Мария Владимировна чувствовала здесь свою вину: если бы знала заранее, попросила бы тётушек ребятню Лукиных прихватить тоже. — Вон, гляди, несутся! — усмехнулся дед Максим, указывая на свору породистых собак и внука, что, завидя издалече коляску, побежали встречать. В лае обрадованных псин и криках «Мама! Мама!» Мария Владимировна подхватила счастливого ребёнка на руки — и целовала в его кучерявую макушку, и прижимала к себе крепко-крепко, и даже расплакалась от нахлынувших чувств. Отпрянула ненадолго подивиться, насколько подрос — что брюки, в которых отправляла в сентябре, сейчас стали бриджами и протёрлись на коленках чуть ли не до дыр. Рассмеялась счастливо с того, какой сын стал взрослый и улыбчиво-довольный, — ведь когда отдирала от сердца впервые, отправляя в школу, не могла унять его детских слёз. Теперь уж надо постараться, чтобы захныкал ребячливо; строгие порядки гимназии и общество товарищей воспитали в нём задатки барской величавости. Мечтал стать маминым защитником, а не как раньше — чуть что, прятаться у ней на груди и искать при малейшей обиде покровительства. Ощупывая его ставшие щуплыми щёчки, вытянувшиеся руки-ноги и потерявший смешную детскую округлость животик, Мария Владимировна одновременно узнавала и не узнавала сына. Ей не верилось, что вот он, стоит перед ней, улыбается широко и смело задирает подбородок — мол, гляди, мама! я подрос и переменился! Мария Владимировна не могла сказать ничего путного; только, утирая слёзы, зацеловывала его и обнимала беспрестанно. — Ай да маменькин сынок! — похвалил Олежку дед и достал из кармана сигару, чтобы просто держать во рту. — Веди тогда в дом, покажи, какие вещицы своими руками смастерил — хоть сейчас в лавки неси, раскупят. Олежка уже схватил мать за руку и вприпрыжку потащил за собой, как дед опомнился и их окликнул. — Манька! Стойте-ка, — подоспел к ним шустро. — Олежка, ты иди-ка скажи тёткам, чтоб чай готовили, а нам с твоей матерью покумекать нужно. Иди, иди, не пыжься. Недовольный дедовым распоряжением Олежка всё-таки побежал к дому, утянув за собой свору собак — те прыгали на него, скакали вокруг, представляя, что играют в перегонки. В смятении Мария Владимировна поглядела на свёкра. Старик мялся, не зная, как бы начать. — Мань, ты не серчай на тёток только, ладно? Им налепетали о тебе невесть что, так они ж бабы доверчивые, раздуют из пустяка всякий вздор. А не узнавши ничего как следует, уже мечутся в расстройстве. — Что налепетали?.. — осторожно спросила Третьякова. — Да такое даже говорить постыдно... Ты, главное, не серчай на них — поклюют-поклюют да перебесятся. Не знаешь разве? Им только дай историю, так всех ею замурыжат. Ты просто не принимай близко к сердцу. Я-то убеждён, что это какая-то путаница, а ты вовсе не причём, бабы только бредни собирают. — Ладно... Едва ли Мария Владимировна поняла, что хотел до неё донести свёкор, но подозрения о причине расстройства тётушек и почему послали за ней в губернаторский дом вернуться в имение немедля натолкнули на определённые мысли. Загадывать наперёд испугалась. В гостиную встречать родственниц вошла с картинно-доброжелательной манерой, а на их взгляды с прищуром старалась не заострять внимания, словно всё обычно и она рада их видеть. Разговорились о делах, убытках и доходах, Олежка притащил с комнаты свои поделки — их научили резьбе по дереву. Напились чаю и вроде бы не обозначили ни одного разногласия. Мария Владимировна в беспокойстве поглядывала на время. Служба вот-вот уже должна была начаться, а она никак не может выбрать момент, чтобы отлучиться. При тётушках, привыкших завладевать всем, что их окружало, чувствовала себя не самостоятельной взрослой женщиной, а юной девицей, что обязана беспрекословно исполнять волю благодетелей. Наконец, поднявшись из-за стола, проговорила: — Простите, мне нужно уехать. — Однако вместо того, чтобы пойти к выходу, замерла в нерешительности. Тётушки окинули её подозрительным взглядом. — Куда? — Сегодня похороны воспитанниц. Школа, куда я вложила много сил, недавно сгорела, погибли дети. Нужно попрощаться... — Маша, не пробыла с нами и получаса, как уже убегаешь. Где твои манеры? Неужто Олежка, твой родной сын, с которым не виделась год, тебе менее дорог, чем безродные холопки? Замечу между прочим, что господам посещать похороны черни неприлично, это не принято в обществе. Что о тебе подумают люди? Опомнись, пожалуйста, дорогуша! Ты уже достаточно себя очернила. — Вы не понимаете... это просто дети, и я заботилась о них... — безвольно начала оправдываться Мария Владимировна, а затем запнулась: — Что вы имеете в виду? Чем я себя очернила?.. Тётушки невесело переглянулись. — Олежка, сходи, мой милый, выбери себе собаку из своры деда Максима, раз он всё равно тебе обещался подарить одну. Без пререканий, давай-давай, живо... Почтенные женщины обождали, пока мальчик уведёт деда за порог. Лишь как остались в конфиденциальной обстановке, вернулись к обсуждаемому предмету. Мария Владимировна опять опустилась на своё место и сидела как на иголках. — Как, наверное, уже догадалась, приехали мы к тебе неспроста, а сообщить, что Олежка впредь будет жить и воспитываться у нас. Конечно, если желаешь, ты можешь его навещать время от времени. По предварительной договорённости. Ну, не гляди на нас так. Понимаем, ты сейчас шокирована, но из лучших побуждений мы идём на этот шаг, поскольку не желаем допустить влияния твоего дурного характера на его характер, пока ещё формирующийся и неокрепший. Мальчика нужно воспитывать в строгости и с малого закладывать христианские устои. — Что? — усмехнулась Третьякова в неверии. — Он мой сын и находится под моей опекой. Ни вам, ни кому бы то ни было не позволено решать, с кем и где ему оставаться и какое давать ему воспитание. — Тут уж изволь, но ты заблуждаешься. Если мать не справляется с воспитанием и ведёт себя в высшей степени непристойно, как ближайшие родственники, мы просто обязаны вмешаться и уберечь ребёнка. Первоначально не задумывали писать прошения в инстанции, поскольку при рассмотрении дела вся твоя вопиющая безнравственность вылилась бы наружу. Абы что, а опорочит и нашу, и Олежкину фамилию. Ведь какой стыд! Вообразить страшно! Потому предлагаем решить вопрос мирно, в семейном кругу и без лишних ушей. Явились мы именно за этим. — Я не позволю вам отобрать его... — ответила Мария Владимировна, глядя то на одну тётушку, то на другую, словно обе — помешанные. — Да и о какой-такой безнравственности идёт речь? Мало ли сплетен злые языки распускают, а вы на всё ведётесь?.. — Мы не поверили сначала, всё-таки не первый день на свете живём. А приехали — узнали сразу, что дома ты давно не ночуешь. Уехала сама по себе, что след простыл, а только потом в губернаторском поместье обнаружили. Порядочная барышня так поступает, скажешь? Это первое. А второе... — почтенная матрона пожевала губами и отвернулась, прежде чем продолжить: — О причинах твоих ночёвок в губернаторском поместье нам тоже известно. Едва ли это дружеские визиты... — Какой бред... — Бред?! Неужели?! — разозлилась на откровенное враньё другая тётушка. — Позови-ка... да как её там... В ярости затрясла колокольчиком, и на звон почти сразу явилась старая нянечка, запыхавшись. Оглядела злобные лица гостий и даже сконфузилась — поди в чём-то уже провинилась. — Звали, барыни?.. — Будь добра, повтори нам всё с самого начала. — Кого повторить?.. — не поняла старая нянечка и скользнула зашуганным взглядом по хозяйке — та сидела совсем белая от страха. — Боже милосердный! Ответь-ка чистосердечно: видела ль ты, как барыня твоя была в любви с управляющей губернии, г-жой Лукиной? Старушка замешкалась. Требовательные взгляды гостий пугали её. Ведь уже обо всём рассказала, к чему вторить?.. Да и барыня на неё глядит, аж еле дышит, — чего это с ней, кровинушкой, случилось?.. — Было или нет, говори скорей! — Было, всё было... — закивала перепуганная старая нянечка. — А разве плохо? Ну коли любят, пущай милуются... Кому какая беда?.. — Кто ещё об их связи осведомлён? — А?.. — Я спрашиваю, кому ещё в округе известно об их... миловании? — строго вопросила тётушка, словно одно только упоминание об их прегрешении было для неё оскорбительным. — Ну?! — Да всем известно. У нас девки ж простые, за язык их разве удержишь? Всё разнесут! Ничё во рту не держится... как пойдёт, так диву даёшься, чего только не насобирают... — Всё, достаточно. Иди. Поклонившись барыням низко, на старонародный манер, старая нянечка ушла восвояси. Тётушки выжидательно уставились на свою невестку: коли ещё как оправдается? Однако Мария Владимировна спрятала пристыжённый взгляд и молчала. Ощущала себя сдавленной в капкане, надо бы бежать, а как? куда?.. Тётушки уж посчитали вопрос решённым и расправили свои платья, прямо как расправляют петухи свои пёрышки после схватки. Даже заговорили о постороннем: как трудно нынче сыскать приличное кружево для манжеток. Мол, на первый взгляд ткань вроде бы прелестна, а так сшита, что рвётся, успевай латать. Третьякова боялась даже посмотреть в их сторону. Откровенное презрение почтенных матрон больно её укололо, словно предстала пред ними не живым человеком, а сущим ничтожеством, которого только и нужно, что в гадости носом тыкать. Мария Владимировна слушала их роптания на кружева и поражалась, как скоро всей её жизни вынесли приговор и без угрызения совести возвратились к пустяковым неурядицам. Страх и злость обуяли её. — Что бы ни было, всё осталось в прошлом, — твёрдо произнесла Мария Владимировна, прервав их пустую болтовню. Тётушки ошарашенно на неё уставились. — С сыном я не расстанусь, знайте. А если вздумаете подавать прошения в инстанции — пожалуйста. Ни одного благонадёжного лица в подтверждение вам не найти, с черни спрос маленький. Вам не выиграть разбирательств. Теперь мне нужно ехать. Пожалуйста, чувствуйте себя в имении свободно. Перед их испепеляющими взорами сумела сохранить стойкость, может быть, даже оскорбленную надменность, хотя на деле страшно дрожали руки, как у запойной пьяницы. На улице Олежка игрался с собакой, а как завидел мать — позвал её посмотреть, какую себе выбрал. Ребёнок буквально грезил охотой, всё упрашивал деда взять его с собой и обучить премудростям. На умиление всех, Олежка рос поразительной копией отца. Присев тихонечко рядом, Мария Владимировна одной рукой обняла сына, а другой погладила молоденькую борзую по её длинной, жилистой шее. Та сразу же полезла целоваться, что Олежка, со смешками баловства, еле-еле удержал питомицу за ошейник. От дедовского подарка, возвращения домой и ласковости матери мальчик был невообразимо счастлив. — Мама, ну скажи! Скажи! Смышлёная ведь? Пусть будет моей, пусть? С печальной улыбкой Третьякова подтвердила, что да, псинка смышлёная и можно оставить себе. Ребёнок тут же расплылся в довольной улыбке и крикнул деду мамино согласие; втайне уже навоображал себе, как скоро пойдёт на охоту. Борзая игриво гавкнула на Марию Владимировну и со смешным щенячьим рычанием пыталась куснуть за оборку митенки. Олежка ладошкой воротил ей нос, из-за чего собачка стала только напористей — и миловидней. Третьякова грустно наблюдала за их забавами. Навязчивое тиканье часов стало созвучным ускоренному сердцебиению, внутри терновником разрасталась тревога. Мария Владимировна чувствовала, что время утекает безвозвратно, а Лаура нуждается в ней сейчас. Сражаясь внутренне, всё же Третьякова не могла заставить себя подняться. — Сынок, поехали сейчас со мной, пожалуйста? — спросила женщина скорбно. Ей было страшно оставить ребёнка без присмотра. Побоялась, что по возвращении домой её встретит глухая пустота комнат. С чем чёрт не шутит, но тётушки горазды без её ведома увести Олежку и сделают это так же просто и беспрепятственно, как забрали мальчика со школы. Одна только мысль, что может потерять сына, раздирала ей душу страхом и яростью. — Куда поехать? — Понимаешь, в городе находилась школа, где воспитывались обычные крепостные девочки. Их учили грамоте и пению, рисовать и говорить красиво. Это был их надёжный приют от любых невзгод. — Мария Владимировна ласково убрала отросшую чёлку со лба сына, прежде чем продолжить. Сдерживать слёзы было сложно. — Недавно школа сгорела, а некоторые девочки задохнулись в дыму. — Они умерли? — Да, мой родной. Умерли, и сегодня их похороны. Мне нужно поехать на прощание, потому что есть люди, которые очень нуждаются в моей поддержке. Они мне очень дороги, и я не могу их бросить в столь трудный час. Знаю, что ты тут вовсе не причём, тебе не следует там быть... и... всего этого видеть... Женщина запуталась и смолкла. Везти ребёнка, который уже столько пережил, на ещё одни похороны очевидно было худшей из её затей, но в то же время бросить Лауру, всех её маленьких воспитанниц не подымалась рука. Невозможный выбор рвал её на части. Олежка пришёл на помощь. — Мама, ты хочешь, чтобы я был поддержкой для тебя? — с затаённой надеждой вопросил ребёнок. Он так хотел в её глазах почувствовать себя взрослым. Показать делом, что уже не тот изнеженный нытик, что распускал слюни в мамины юбки из-за любой обидной безделицы. Теперь он её верный защитник и впредь всегда таким останется. Мария Владимировна улыбнулась его не по-детски деловитому виду. — Да, сынок. Мне очень нужна твоя поддержка. Без неё, чувствую, совсем не справлюсь... — Тогда я готов, — подтвердил Олежка, как перед важным стартом школьных соревнований. — Погоди, только накину жилетку. В два маха заскочил в дом и, одеваясь находу, объяснялся с тётушками: «Не волнуйтесь, я еду с мамой на похороны. Мы ненадолго». Нахохлившиеся старушки обомлели от подобного заявления и тут же предъявили: — Совсем что ли ополоумела?! Тащить ребёнка глядеть на ужасти! Мало ему было сахару в жизни? Машка, не вздумай! — восклицали они в высшей степени негодования. — А ну вернитесь щас же! Кому было сказано?! Однако сын схватил матерь за руку и упрямо тащил за собой, не оборачиваясь на нахальное недовольство родственниц. Те не унимались и бросали им вслед обиды-ножи, что, не веди Марию Владимировну сын, она бы не сдвинулась ни на дюйм. Тётушки всё же были правы в своих восклицаниях — к чему ребёнку, только-только вернувшегося в родное гнездо, не так давно пережившего кончину отца и сестры, теперь ехать на похороны? Довольно его детской душе терзаний... Однако Мария Владимировна не знала, как поступить иначе. А Олежка, будто упёртый в своих хотелках барчонок, замученный навязчивыми хлопотами, был только рад позлить старых матрон. Обыкновенно нашёл поддержку у деда. Старому Третьякову, человеку покладистому и по трезвости всегда тихому, выдал: — Дед, вези нас! — и первым залез в коляску, не допуская ни слова возражения. Старик без пререканий забрался на козлы. Прикрикнул лошади: «Ну, пошла!» — и увёз, куда требовалось.❰ ... ❱
Служба в церкви уже подошла к концу, процессия медленно тянулась в сторону кладбища, когда семейство Третьяковых к ним присоединилось. Господских экипажей была тьма, люд тащился пеша или позади ехал на простецких телегах. Со стороны чудилось, что ни один добропорядочный горожанин не остался равнодушным к свершившейся трагедии. Все шли проститься. Стоял жаркий июньский день, любвеобильно светило раскалённое добела солнце. Наблюдать траурный кортеж среди денного мироустройства, под опаляющими благостью лучами светила, когда вокруг кишит жизнь, было странным, даже неправильным. Мария Владимировна изредка и кротко взирала на людей вокруг. Воспоминания гнала прочь и изо всех сил старалась прийти к примирению, чтобы не заплакать. Скорее не видела, но чувствовала сына и концентрировала на нём всё своё внимание. Примечала, как он ёрзает и хмурится, оцепенело засматривается в искажённые скорбью лица, прислушивается к шепоткам. Олежкина радость от возвращения домой поутихла. Всеобщая атмосфера горя в одночасье передалась его чуткой детской душе. В третий раз за свою короткую жизнь мальчик очутился в мгновениях таинства схождения жизни и смерти, оттого не мог чувствовать себя свободно, но, сообразно взрослым, только созерцал и ждал чего-то. Юный Третьяков замечал, что на его мать оглядываются и указывают недоброжелательно, но не разумел причины, оттого делал вид, будто вовсе не видит в лицах незнакомцев неприкрытой укоризны. Придвинулся к матери ближе. Мария Владимировна, спрятав щуплое тельце сына в объятиях, оставила поцелуй на его макушке. Кортеж двигался еле-еле, но никто не возмущался ни из-за промедлений, ни из-за жары. Женщины натянули платки так, чтобы от солнца скрывать лицо; мужчины протирали капельки пота со лба. Дед Максим удушливо для своих пассажиров дымил сигарой. Наконец, Олежка попросил мать идти пешком, как уже многие мучимые задержкой поступили. Передал просьбу деду, на что тот, обождав, пока с дороги уйдёт люд, свернул экипаж к обочине. Мария Владимировна вязала сына за руку и повела за собой. Старый дворянин, как угрюмый подслеповатый тюремщик, ступал следом. С ними здоровались, клонили головы в почтении, но затем — сверлили подозрениями затылки. Словно сорняки, меж людской болтовни разрослись небылицы, и правду извернули наизнанку, переврали так, будто в поджоге школы чуть не Третьякова стала виноватой. Кто-то уверовал сразу, кто-то присматривался в сомнениях, кто-то искал прочных подтверждений. Стало ясно одно: пред ними шла женщина, бесстыдно заморочившая голову управительнице их губернии и в отместку либо из своего гнилого нрава — кто уж разберёт? — уничтожила школу. К обвинениям приплели всякое: расползшиеся слухи об их прелюбодеяниях, разговоры об украденных средствах, добавлены были и наблюдения, как Мария Владимировна глубокой ночью на своём коньке ездила по городу в крестьянских нарядах — якобы для скрытничества. Всё порочащее сползлось в клубок бредней и полуправды, но для провинциальных нравов, среди унылой деревенской скуки скандал оказался лакомой пищей. Восемь миниатюрных гробов выставили в ряд на табуретках, их окружили прощающиеся. Крестились и плакали, в ноги покойницам клали свежесорванные цветы — в основном, анютины глазки. Уложенные в кружева девочки казались спящими, но их личики — белые-белые, отражавшие небесное упокоение. Вокруг толпились, бормотали упоминания Господа, и скорбные шепотки походили на успокоительный шелест листвы. Почувствовав, как в напряженье Олежка сжал ей ладонь, Мария Владимировна нагнулась сказать сыну обождать поодаль и уже хотела попросить деда Максима увести его, но мальчик замотал головой — нет, никуда не уйдёт. Хотел разъясниться словами, а горло сдавила судорога сдерживаемых рыданий. Ещё по дороге на кладбище пообещал себе при маме не плакать, ведь будь здесь отец — отец ни за что бы не заплакал. Олежка изо всех сил старался походить на него. Сбоку, в изголовье крайнего гроба, ни живая ни мёртвая, стояла губернаторша. С нею рядом — Татьяна Алексеевна, позади — супруг. Вперив взгляд в пустоту, ничего не замечала перед собой. Чудилось со стороны, будто из её тела высосали душу, а после, полую, ко всему равнодушную, оставили бродить по свету — одно мучиться. К ней изредка подходили люди, что-то ей говорили слабоутешительное, в ответ Лаура Альбертовна кивала. Не подымала ни ни кого глаза, лишь тускло взирала, как ветерок колышет нежные, увядающие без питья лепесточки цветов в ногах покойниц и спрашивала безмолвно: отчего не может обменяться с ними местами?.. отчего она живая?.. а её воспитанниц, безвинных, жизни-то не видавших, теперича укладывают в землю?.. Увидев любимую, Мария Владимировна замерла в боязни: не виделись какие-то часы, а узнать в ней прежнюю было невозможно. Словно для Лауры время шло в ускоренном темпе: одна минута ей оборачивалась годом жизни. Не знавшая полноценного ни сна, ни отдыха, женщина похудела, осунулась. Происходящее кругом было чуждым — смотрела, но ничего не видела. Одни тени, размытые тени снуют повсюду; не трогают, — и равнодушно. Г-жа Лукина уж занесла одну ногу в могилу, и, только глядя на неё издалека, Мария Владимировна вдруг поняла очевидную для всех истину. Стало так страшно... невыносимо, мучительно страшно... Не оттого ли Александр Семёнович разрешал им видеться? Из христианского милосердия?.. — Лаура?.. — тихо прошептала ей Третьякова, как только поравнялась с ней. Женщина повернула голову на знакомый голос, но словно не разглядела её, затем — обратилась к гробам. В страхе Мария Владимировна метнулась к Татьяне Алексеевне. Подруг гложила одинаковая тревога, меж собой безголосо обменялись опасениями, что делать — не ведали. Полякова отчего-то вдруг нахмурилась и засуетилась уйти. Незаметно от любопытства люда, вложила Третьяковой в ладонь какую-то склянку и растворилась в чёрном столпотворении прощающихся. Прежде чем спрятать передачку в карман, Маша незаметно взглянула на этикетку — узнала нюхательную соль. Догадалась, уж для чего; тяжко вздохнув, вновь украдкой покосилась на любимую. Внутри Лауры будто угасла сила, какая побуждает всякое живое существо жить. Размеренно вздымалась грудь в дыхании, билось сердце, но всё же женщина была лишь скудельной тенью себя прежней. Её пожолклое, изжелта-пепельное лицо не выражало даже страдания. Волнения у ней все умерли, опало сухим кленовым листом былое величие сильной женщины. В обрамлении траурного платка резко выделялись скулы над запавшими щеками. Ввалились виски, вытянулся и заострился нос. Едва ли в ней можно было узнать г-жу Лукину, справедливую и недосягаемую управительницу их губернии; теперь она стала существом без имени, слишком уставшая, чтобы далее маяться по свету, но слепо ищущая безвременного уединения склепа. Неодолимый страх обуял Марию Владимировну, когда она наконец поняла, о чём ей говорила женщина днями ранее — о какой именно помощи просила в их безмолвных диалогах. Теперь уж было поздно. Губернаторша даже не приметила, как Маша взяла её за руку и переплела их пальцы — пускай! при всех! Она не почувствовала, с какой сжатой внутренней болью Третьякова уткнулась носом в её плечо. Не услышала её сдавленного всхлипа отчаянья. Взывать к ней было слишком поздно. «Боже мой...» — плача, прошептала Мария Владимировна вместо душераздирающего крика, что измучил её изнутри. Зажмурив глаза, вздыхала запах её траурных одежд — ладана из церкви, пока в голову чертями лезли лихорадочные мысли об их последней разлуке, неминуемо скором прощании. Попросту не могла примириться. Любовь истерзала её душу до тончайших лоскутов, что Третьякова была готова пасть пред женщиной на колени в проклятиях и мольбах, чтобы Лаура прекратила, чёрт возьми! прекратила всё это! Пусть возьмут её лучше, но клянётся Богом: не сумеет без неё жить. «Мама?» — робко вопросил Олежка, словно услышавший подспудно, какой страшный обмен она предлагала. В испуге Мария Владимировна стёрла со своего лица слёзы, чтобы сын не видел её страданий. Однако напрасно было их прятать, во всей ней отпечатались, — и ребёнок чутко их узнавал. Смородиновые глаза сына смотрели на её в трогательном опасении и с ожиданием заверения в материнской преданности. Глубокие глиняные могилы пугали его, маски скорби, вялые цветы, кресты на длинных деревянных ножках оставляли в его душе, неокрепшей и вбирающей окружающее, как растущее растение вбирает воду у края ручья, неизгладимое впечатленье. Подходящие к гробам люди взглянуть на призванных Богом ангелов вызывали в мальчике благоговейный страх, но он просился у матери сделать так же — прикоснуться с покорной нежностью к холодным ручкам покойниц. Мария Владимировна кивнула в согласии. Придерживая сына за плечо, смотрела, как он положил свою тёплую ладошку на восковую ручку умершей малютки, — и вспомнила вдруг, как точно так же Олежка прощался со своей сестрой. Платком, уже чуть ли не насквозь мокрым, Третьякова стёрла слёзы, а затем наклонилась поцеловать воспитанницу в лобик. Летняя духота становилась невыносимой в столпотворении, пока время медленно приближалось к полудню. Народ всё шёл и шёл нескончаемой вереницей; теперь цветы складывали горкой поодаль. Олежка тянул мать отойти, но женщина всё глядела на расслабленные в умиротворении черты лица своей ученицы. Это была та самая кроха, которая играла роль Пака в поставленном ею спектакле; однако теперь в девочке не было той жадности к жизни, неутомимого ребячливого озорства. Мария Владимировна нежно пригладила ей волосы, снова поцеловала и, будто утянутая за нитки тряпичная кукла, отошла. Происходящее чудилось дурным сном. В отупении горя Мария Владимировна глядела, как гробовщики и Федот взяли крышку, накрыли гроб и принялись заколачивать. Даже не уследила, как Лаура успела оказаться подле и, в бездумной попытке пресечь погребение, подставила руку выковырять гвоздь, что Федот, не ожидавши, чуть не ударил по ней молотком. Маша ловко перехватила её запястья, чтобы пресечь сцену. Прощающиеся тотчас на них уставились, среди них почти все — дворянство. «Нет, Лаура, не надо...» — бормотала Третьякова тихо, но убеждённо, пока теснила женщину к толпе. Пред ними расступились, чтоб не мешаться; губернаторша, однако, с болезненной слабостью упиралась на попытки утихомирить. — Дайте мне попрощаться... На подмогу подоспел г-н Лукин. Он прижал жену к своей могучей груди и, поддерживая, повёл к её покойницам. Лаура благословила каждую. Над каждой наклонилась в скорбном материнском поцелуе, а после, ни на кого не глядя, дала знак рукой, чтоб заколачивали. Все безмолвно, в оцепенении восхищения взирали на непостижимое величие этой женщины, что из остатков сил выполняла пред умершими воспитанницами свои обязанности. Г-жа Лукина не проронила ни одной слезы, но бездонное горе святой покровительницы проступало в любом её движении. Затем, ведомая под руку супругом, Лаура Альбертовна прошлась с поляны до вырытых могильных ям. Спокойно смотрела, как гробы, один за другим, обтянули полотенцами и подняли. Уложили в землю. Федот, гробовщики, г-н Лукин, генерал Йозефавичус, чиновники и просто неравнодушные заработали лопатами; прощающиеся подходили, чтобы в могилы бросить горсть земли с монетами. После — подавали Лауре Альбертовне руку в знак поддержки и сострадания; та слабо кивала и тянула уголки губ в благодарности. Девочек тоже подвели совершить обычай. Нянечки трепетно за ними следили, нескольким ученицам даже пришлось дать по чайной ложке коньяку — плач был неуёмным. Вот и теперь, завидев своих подружек уже закрытыми в гробах и в земле, у них открылось непринятие. У той, которую Татьяна Алексеевна держала за руку и подводила сама, случилась дикая истерика: она верещала, как подстреленный зверёк, брыкалась, из себя выворачивая, вопила в небо проклятия. Такое душераздирающее детское отчаянье застыло чудовищной картиной перед глазами, а его эхо отозвалось внутри холодным ужасом. Г-жа Лукина нервически наблюдала, как подруга пытается справиться с неуёмным ребёнком, и думала про себя: за что им это? за что? разве заслужили?.. Пока Есеня не спрятала малютку в своих объятиях — обычный жест для школьной учительницы, но непозволительный для дворянки, оттого Татьяна Алексеевна не осмелилась его сделать при свидетелях и предоставила разбираться другим. К губернаторше вновь подошли принести соболезнования. В обычной приятельской манере скрытая чёрной вуалью женщина протянула руку и обхватила ей пальцы, сжав до боли. Г-жа Лукина не сразу обратила внимания, кто стоит пред нею, и, лишь услышав заискивающе-нахальный змеиный голос, вперилась в давнюю знакомую взглядом. То была Крещенская. Невозможно было разглядеть из-за кружева её рта, но по голосу, пока Аглая Павловна любезно выказывала соболезнования, можно было различить шутовскую улыбку ликованья. — Так жаль, бедные создания... — сокрушалась душегубица, с силой удерживая губернаторше пальцы в холодной недружественной хватке. — Умерли раньше срока... ещё и такой мучительной смертью... задохнулись, как кутята... Г-жа Лукина остолбенела. У ней имелись кой-какие подозрения касательно пожара в школе. После долгих раздумий пришла к исходу, что их несчастье — вовсе не случайность. Ведь успела разглядеть и запертые ставни на окнах, и заколоченные двери, и умерщвлённых собак под забором — всё указывало на определённое намерение, страшное, но всё-таки... Даже поделилась своими смутными рассуждениями с супругом, хотя Александр Семёнович, не веря в здравый рассудок жены, отмахнулся, мол, малышня игралась со свечками. «Кому нужно поджигать твою школу, Ларушка? Объясни, какой в этом прок?» — допытывался губернатор. У женщины не было ответов, как и доказательств, чтобы утверждать, что дело отнюдь не в баловстве воспитанниц, а в совсем иной плоскости. Не имея доказательств, г-жа Лукина помалкивала и пыталась убедить себя, что попросту напридумывала всякое, лишь бы отыскать внятные объяснения неисповедимых путей Господних. Однако теперь, выслушивая насмешливые соболезнования Аглаи Павловны и смутно распознавая змеиную улыбку над её горем, Лаура Альбертовна всё поняла. Завуалированными под изъявления дружеской поддержки в речах Крещенской звучали признания, и душегубица упивалась радостью при виде чужого страданья. — Вы?.. — спросила губернаторша в гневливой растерянности. — Это сделали вы... — Мария Владимировна, вы поняли, что г-жа Лукина имеет в виду? — обратилась как ни в чём не бывало Крещенская к стоящей рядом женщине. — Право, она в своём уме?.. Видится, у Лауры Альбертовны серьёзное потрясение... Однако не успела Аглая Павловна договорить, как губернаторша вцепилась ей в воротник и, наседая взъярённой медведицей, защищающей своё потомство, толкала перед собой — без цели, лишь в свирепой и слепой ярости. Не ожидавши, душегубица взвизгнула и привлекла тем самым всеобщее вниманье, однако едва ли это остановило потасовку. В зле Лаура Альбертовна толкнула женщину в грудь с такой силой, что Крещенская повалилась ничком в гору земли и забарахталась там. Не подоспей Александр Семёнович к супруге вовремя, точно бы придушила её — такую невыносимую ненависть питала к убийце своих детей. — Успокойся! — оглушающим рёвом прервал губернатор метания жены добраться до своей жертвы. Все затаили дыхание, на них глядя. Однако едва ли на Лауру Альбертовну подействовал мужний приказной тон; с отчаяньем умалишённой г-жа Лукина продолжала вырываться. Крещенская — убийца, сгубила ни в чём неповинных крох, а сейчас пришла поиздеваться! Губернаторша ненавидела её! Ненавидела до белого каления! Чтоб унять свирепость жены, Александр Семёнович махом развернул её к себе лицом и влепил жгучую пощёчину. Лаура в ошеломлении сгорбилась и замерла, спрятав последствия мужнего удара ладонью. Десятки любопытных глаз зарились на их неподобающую в публичном поле семейную размолвку. Стыд овладел ею. — Уймись! — жёлчно буркнул г-н Лукин сквозь сжатые зубы. — Мало ты нас опозорила?! Все собравшиеся глядели на Лауру Альбертовну с нескрываемым презрением, но и жалостью. Ни с того ни с сего, будто умалишённая, губернаторша накинулась с кулаками на беззащитную женщину, когда та проявляла христианское великодушие и передавала ей соболезнования. — Посмотри, что ты натворила! Дышащий животным бешенством Александр Семёнович толкнул жену к ближайшей могиле. Оттуда, из двухметровой глиняной ямы, мужики тянули перепуганного Олежку Третьякова. Не заметив, в неистовом порыве ненависти Лаура толкнула мальчика прямо на уложенный на дне гроб. Ногою ребёнок пробил крышку, оцарапал о щепу ногу и сильно перепугался. — Недостаточно тебе загубленных детей, так ты ещё одного в могилу свести хочешь?! — грозился супруге губернатор. — Али на что рассчитывала?! Мария Владимировна сидела на самом краю и цеплялась за жилеточку сына, а как ребёнка вытянули, обнимала его испуганно и пыталась сдержать нервическую дрожь дыханья. Едва ли она была особенно суеверной, но вид упавшего в могилу сына ужаснул её до глубины души. Израненное сердце колотилось как бешеное, и Мария Владимировна старалась скорее с его одежд стряхнуть прилипшие комья земли. Ребёнок осовело замер под её лихорадочными хлопотами. А как первое впечатленье улеглось, Мария Владимировна бросила чёрный взгляд обвинения на губернаторшу. Какой взгляд! Необдуманный, укоризненный. Затем, поднявшись с колен и утянув сына, скрылась в столпотворении — лишь бы скорее уйти от любопытства зевак. Своей порывистостью, быть может, слишком жестокой для исстрадавшейся женщины, Третьякова воткнула в неё острый кинжал и из уязвлённой материнской гордости даже не взглянула, какое смертельное ранение ей нанесла. Г-жа Лукина смиренно проводила любимую взглядом, пока та совсем не затерялась среди траурных нарядов прощающихся. От осознания своих деяний и всеобъемлющей вины губернаторша теряла силы, но изливающаяся из нанесённых увечий кровь была слишком постыдной, чтобы обращать на неё внимания и предпринимать усилия, дабы излечиться. В ту минуту женщина походила на адмирала, проигравшего главное сраженье, всю войну, а теперь осматривающего причинённые им разрушения и понимающего, что жизнь его кончена — честь велит предстать пред божьим судом. В одиночестве, особняком г-жа Лукина стояла посреди кладбища, куда закапывали её детей, и видела вокруг безбрежные воды страданий. Вина медленно умерщвляла её.Комментарии
В название главы вынесена строка из стихотворения Эмили Дикинсон: Я дважды скончаюсь, и перед концом Глаза, чтоб ещё посмотреть им, Открою на миг: а вдруг меня смерть Одарит чем-нибудь третьим, Печальным, словно вторая жизнь. Разлука — одна награда, Что мы хотим получить от небес, И всё, что нам надо от ада.