***
Дома батя с сомнением глянул на диван и на разодранные Петькины колени. — Ну, давай, как в детстве. — Отец кивнул на стол. — Забирайся, да трусы спускай. Петька улегся, потянул спереди майку пониже, чтобы голым животом по столу не елозить. Батя снял ремень, встал сбоку. — Мне, Петь, тебя очень жалко! — Отец положил первый удар поперек ягодиц. — Но, пока ты не начнешь думать головой, — Еще один хлесткий удар впился в Петькину задницу, — придется действовать по-старинке! Дальше удары посыпались без нотаций. Петька терпел молча, сколько мог — удара до шестого, потом застонал. После десятого стал вскрикивать — отец порол сильно. Задница краснела, широкие полосы ложились слоями, там где следы от ремня пересекались — начинало темнеть. Как всегда, когда отец порол сильно, в Петьке просыпалось упрямство — он закусывал губу, терпел из последних сил, лишь бы не закричать, слабость не показать. В ответ в душе расцветала обида. Зад болел уже здорово. Отец третий десяток прописывал. Петька ногами до пола доставал, но под ударами начал дугой выгибаться, ногами засучил, как в детстве. Терпел уже из последних сил, стоны так и рвались. Отец и сам понимал, что пора заканчивать. Задница Петькина уже смотрелась как расписная. Хоть и взбесила мальчишкина выходка, а меру надо знать. Плохо, что Петька молчит, очень плохо. Значит, опять надуется, значит опять он перестарался! Отец убрал ремень, положил сыну руку на спину: — Петь... Тот поднялся, натянул трусы, утер со щек слезы. Отец хотел было взять его за плечо, но он дернулся, пошел к себе, лег на кровать лицом в подушку.***
Обедать Петька не вышел — это было ожидаемо. Бате, конечно, одному за столом сидеть было тяжко, кусок в горло не лез. Поел кое-как, отложил сыну, что повкусней да помясней. Пошел проведать: Петька так и лежал носом вниз — третий час уже. Как услышал, что отец идет, повернулся чуть на бок, к бате спиной. Отец присел осторожно на Петькину постель, положил руку ему на спину, погладил. Тот лежал, словно каменный. — Сердишься? Петька в ответ молчал. Отец вздохнул, укрыл сына покрывалом. Посидел еще немного, подбирая слова, но так ничего и не сказал. До вечера батя кучу дел по дому переделал. Потом сходил к Серебровым, выяснил, что Степка дома, окружен заботой и любовью целой толпы горластых родственников, живой и почти невредимый. Приготовил на ужин любимые Петькины голубцы, сварил Петькин любимый компот из сухофруктов. Перед самым ужином пришел к сыну поговорить: — Больно, Петь? — Больно. — Может полотенце приложить? — Не надо. — Буркнул Петька. — Приходи ужинать, сынок. — Не надо. — Обижаешься? — Нет. — Петька грустно вздохнул, пожал плечами. — Ну, а чего тогда? — батя погладил его по спине. — Ничего. Просто не хочу. Отец посидел еще немножко рядом. Помолчал. Ужинать одному не хотелось. Петька, кажется, засыпал — и к лучшему. Батя хотел было его растормошить, заставить раздеться, лечь под одеяло, но решил не будить.***
Курить отец бросал много раз — и каждый раз навсегда. Заначенная с прошлого раза пачка уже успела пожелтеть. На душе было так погано, что пришлось её достать из щели за печкой. Отец вышел на улицу, закурил. Руки дрожали — и от новостей сегодняшних про Петькину глупость, и от ремня, и от того, что с сыном поссорился. Петькину боль отец чувствовал в груди, и каждый раз давал себе слово, что за ремень берется в последний раз — выходило, как с курением. Батя затянулся, сказал тихонько: «Твою мать» и вмазал со всей силы кулаком по бревенчатой стене.