Как сойдет лед
13 апреля 2022 г., 22:58
Спал Ивушкин скверно. Во студеной дреме дергали его за позвонки страшные немцевы рассказы. Просыпался он через раз, сжимал сыреющие холодным потом ладони в кулаки, жадно вслушивался с минуту в греющее сопение рядышком, и проваливался обратно в сон.
К раннему утру поднялся – глаза его больше не смыкались. По полу понесло прохладой, в печи слабо тлели маленькие уголечки, и за ночь все тепло с дома ушло, просквозило.
Печь пришлось растапливать заново, поставить чугунок на подогревку, скормить приблудившейся собаке Чайке остатки вчерашней пшенной каши.
Рыжая, тощая дворняжка сначала побаивалась странного хозяина, и близко подходить не решалась. Не человек ведь, словами ничего не объяснишь да не докажешь. Принюхивалась, поглядывала грустными, темными глазами и убиралась восвояси.
Опосля, Николай узнал, что дворняжку незатейливо кликали Чайкой, и что хозяин ее, здешний важный господин из старой аристократии, уехал в город – пытать своего счастья, и, видать, лишними хлопотами о бывшей питомице решил себя не утруждать.
С того-то горькая у собачонки началась жизня. Много она бегала по вокзалам, надеясь учуять запах хозяина, скулила на перроне, откуда ее палками гнали работники железнодорожного, лупила ее камнями и местная детвора – от одного-то камешка и пострадала смешная, тонкая с рыжиной Чайкина лапа, и теперь она жалко прихрамывала.
Опосля, добывая себе пропитание, приблудила она к соседям, польстившись на запах жареного мяса. И пока толстая и неповоротливая Софья Ильинична крутилась вокруг садового, грубо сколоченного стола, Чайка взяла и свистнула со стола-то куриную ножку. Бежать, глупая, кинулась, а про лапу свою позабыла. Голод, как известно, не тетка…За дворняжкой по пятам неслась хозяйка, и вопила во все горло.
Добычу Чайка, все-таки, унести сумела, но по дороге Софья славно отходила воришку скалкой по тонким, собачьим ребрам и на том отстала, запыхавшись и спутавшись в собственной же юбке. И видно, крепкая бабья рука сдрубила таки Чайке верхний позвонок, и шея ее чуть покривилась, и временами, уродливо корежилась.
Ивушкин Чайку прикармливал долго. И вот так штука – схож он был с нею, с рыжей, бесхозной дворнягой. Разве что, собачье сердце оказалось теплее и живее человеческого – зла оно не держало. Просто остерегалась переменчивой руки рода людского. Опосля, дворняга бояться перестала, и исправно приходила чуть не каждое утро. Не скулила и не лаяла, только терпеливо ждала своей пайки, ласкалась об тяжелую, в мозолях ладонь Николая и уходила.
- Ну куды, куды ты, дурная, пойдешь? Ты погляди, мороз нынче какой! Околеешь! – бранил собачонку Ивушкин по зиме, когда свирепствовали вьюжные ветра. И такую погоду Чайка углом не пренебрегала и оставалась ночевать в коридоре, устраиваясь на постеленной специально для нее старой телогрейки.
Привычно потрепав Чайку по рыжей холке, Ивушкин поставил перед нею жестяную, попорченную миску и зашагал к колодцу.
Утро было раннее, под ногами хрустел не исстаившийся покамест снег, и впервые он так легко ощущал сменившийся за ночь ветер у себя в волосах. А на востоке заревом поднималось солнце – весна того и гляди польется через край. Вот и поля прежней силой землицы-Матушки заколосятся, начнется покос, пойдут через реку бревна на исправку и деревня снова заживет, поднимется от зимней стужи. И всюду разнесется запах свежего сена, к лету – малины, лесных душистых трав, разрастется всюду бурьян, и как славно будет после работицы выпить кружку свежего молока, закусить мягким хлебом с черничным вареньем…И больше ничего. Будут светить звезды, уведут лошадей в ночное, где-то за деревней затянется звонким колоколом песня, и всюду будет жизнь.
И Клаус…Почему-то во всей это складной да милой сердцу картине блестели в поднебесье его глаза.
На крыльце Николай стряхивает с сапог остатки талой водицы, в дом крадется тихонечко, не скрипнет за ним и дверь.
Но только лишь глянув в спальню – он замирает, омертвело пальцы разжались, и студеная вода тут же кинулась в ноги. Постель – как и когда-то давно – оказалась пуста.
Сцепив зубы, давя в груди хриплый крик, тая страшный удар, Ивушкин выбросился за дверь, едва только скользя по полу промокшими ногами. Заозирался вокруг – тишь да гладь, ни словечка, ни шажочка. Будто бы ничего и не было. Привиделось все.
Показалось да померещилось.
И звенели в груди дрянные колокольчики, по рукам мелкая дрожь рыхлилась. Сипло прочистив скованное горло, Николай вернулся в горницу, кинулся переобуваться – ноги его с воды насквозь промокли. Небритые щеки его пылали, и кривилось все его лицо в припадке полымем горького гнева.
На что мечтать? Пустое все, сказочки да присказки, и только-то.
Бросив связывать шнуровку, Николай суетясь, искал кисет, и руки его тряслись. А только поднялся, хлопнув по карману ладонью, дверь отворилась и на пороге – зараз из ниоткуда – поднялся Клаус. Все такой же бледный, в крытой зипунке, с ведерком овса наперевес, неуклюже шевеля ногами.
И тут же замер, опустил глаза – ему ли не знать было скорой на решения да расправу широкую, как сама Нева, русскую злость? Поджался, попятился, бормоча несвязное, гадая, что сделал не в угоду:
- Гнедого попоить хотел вот…он же со вчера не ел…
Только Николай ничего не услышал, в одно ухо-то как известно. Только шагнул на немца грудью, сжимая острые кулаки. Клаус тут же зажмурился, вскинул не оправившуюся, дрожащую руку, испуганно сжимаясь. С плеч его легонько утекла на пол зипунка, овес – как до того вода – бросился в пол. А немец остался стоять, прижавшись позвонком к стене, и явно готовился к побоям.
Против воли Ивушкин опустил глаза, покуда память его была прочна, как лед в январь, и тяжести немалой – совсем ведь немного прошло с того, как вот прямо здесь же…
- «Только не ты…пожалуйста. Умоляю, не делай этого со мной…так»
- «Ты мне не жалься, не пойму.»
И ни один из них о том не забыл. Ласкового словца и ощупкой не опробовали. И не поделаешь ничего – дело для человека ли, слово ли – не изменишь, силком не нарос.
Все же, Николай протягивает ладонь, чуть осекаясь. И вздохнув, кладет Клаусу на горящую, впалую щеку. Ту, что сияла свежей синевой со вчерашних делишек.
- Не трону я тебя, не ударю…Пришел, тебя нет, - шепчет Ивушкин, подбираясь ближе. Мягко отвел немцевы руки, поймав пальцами холодящую дрожь, - не хочу, чтобы ты меня боялся, а ведь и есть с чего. Злился страшно. На тебя злился. На себя. На то, что ушел ты тогда…
Дальше говорить как-то не далось. Думать одно дело, другое же – вслух сказать. Звонкие они были, слова эти, острые. Воздух распилят и дыхнуть нельзя станет, порох один.
- Могу ли…? – Ивушкин запнулся, поднабрав воздуха, попробовал снова, - могу ли надежу иметь, что больше не уйдешь?
И не дождавшись ответа, привлек немца к себе, долго гладил по волосам. Жгучее кипело в нем желание спрятать Ягера где-нибудь. Да хоть у себя за пазухой, чтобы и не видал никто никогда.
- Не уйду, - прошептал Клаус, и шепот его скользил, вьюжился слезами. И вдруг отстранился, вывернулся из объятий. Осторожно, будто бы сомневаясь, взял Ивушкина за руку, и коротко, как-то жалко, по-собачьи глянув в глаза, потянул за собой, в горницу.
Цепляясь взглядом за сгорбленную, обнаженную спину Ивушкин с досады кусал губы.
- «Предлагаешь мне себя…да у тебя же руки дрожат» - горько думалось Николаю.
Клаус обернулся с вымученной полуулыбкой, силясь удержать в себе остатки духа. В щеки ему бросался жар, острые ключицы омертвело подрагивали, как от смертной судороги. На косившихся врозь ногах он подступил к Ивушкину, не подняв глаз, не бросив ни взгляда – намертво тот был прикован к полу.
Николай молчал, и дышал зверем – через раз, блюдил зорко. И пошевелиться ему было страшно до одури – так он мальчишкой в играх обходил дедов китель в орденах, самое дорогое, что берег, боялся, кабы пылинка лихая на блеск этот не кинулась.
Дрожа, к Николаю легонько тянулась немцева рука – точно стремя на ветру – не удержавши себя, Ивушкин перехватил дрожащие пальцы, прижал к губам. Ощутил, что указательный и средний пальцы обвязаны рубцами, а фаланги их кривило – сломанные кости заворошило, и они против друг друга кривились, когда срастались сызнова.
Стыдясь своего увечья, Клаус вздрогнул, потянул было руку назад, а замест того Ивушкин дернул на себя, исступленно склонив голову, припадая жаром губ к холодно-белым плечам. И остановиться не было никакой силы – из груди Николая лилась забытая, томленная страсть. Такая, какая сызнова была – темная, тягучая. Волокном бросалась она голову и тело.
Хватая зубами чужую шею, хмелея от щемящего, знакомого запаха волос, Ивушкин стянул немца на пол, намертво прижав к матовым, холодным дощеткам. Дыхание подводило, сбивалось, и отрываясь от Клауса на мгновенье, он захлестывал воздух жадно, целиком. И припадал снова.
Дергает за подбородок, пристально глядит в глаза – Ягер тоже дышит рвано, у него сводит ноги, и все внутрях беснуется, мечется от молота до наковальни. Он отводит взгляд и, видно, уже гневается на себя за бездумную лихость. Улыбается с натягом, но дрожь его путалась, вызванивала зубами, игралась старыми страхами, и поделать с нею ничего Клаус не мог.
И когда Николай прижимал его к себе – горячего и послушного – ухватывался крепко за его плечи, водил носом воздух, силясь свободней дыхнуть, привлечь к себе родной запах и покрепче им окутаться, защититься.
- Не будет тебе вреда…Клаус? Ты слышишь? А я зараз держаться больше не могу, - Николай с силой прижимает тонкие, чуть покривленные запястья Клауса к полу, лишая всяческого сопротивления. По-звериному зарывается носом в волосы, хищно и отрывисто дышит. С горла его тянулась тяжелое, как густой чебрецовый мед, рычание. Грудью немец ощущал, что Ивушкин держится из последних сил – мышцы его гуляли разгулью, и темнели, полнились жжением голубые его глаза.
И покуда только не кивнул, Николай зубами терзал себе губы – кабы не взять немца прямо здесь, а мечталось до всякого бесстыдства. Дождавшись наконец, рванул на немце исподнее, под хруст свалявшейся ткани, посбрасывал все с себя, дрожа, как от тугой, пьяной лихорадки. Прижался сырым лбом Клаусу в шею, будто боясь, что его вот-вот кто-то уведет прямо у Ивушкина из-под носа, крепкой хваткой вцепился в голые бедра, во мгновенье оторвав от пола, и ворвался в полную силу, с глушенным, грудным стоном.
Отчаянно прижал Ягера к себе, схватил коротким поцелуем вскрик. Сдавленно, жарко шептал:
- Заруби себе на носу…ты мой, фриц. Мой. И уж лучше бы тебе сызнова да поскорее меня полюбить…Покуда же мне благостней тебя убить будет, нежели кому другому…И убью…не смей сомневаться. Вот этой же самой рукой…
И в доказательство, сцепил мозолистые, раздавленные работой пальцы на чужом горле. Несильно – видеть на этой шеи синяки от своих рук было горестно – просто для того, чтобы подчинить себе. Уж этого не отнимешь.
С каждым резким, порывистым рывком Клаус сильнее жался к Николаю, целовал все, что мог ухватить влажными губами, после – откинул голову, рвано и глухо стонал, впивался короткими ноготками в чужие, покатые плечи. Боль гуляла по телу, кололась острыми вспышками телесная радость, играла порочной красотой блудливая страсть…
Рухнув в сторону, Ивушкин резко и мгновенно сгреб Ягера в охапку, тяжело задышал, усмирился и успокоился. С ним бывало так не в редкость – немец это хорошо знал – горячая кровь пенилась под пороком и замирала на исходе, Николай становился мягче и спокойнее. На время, само собой.
- Я вот потолок выбелить хотел…руки не дошли…И челнок еще есть, там крюч сорвало, починить бы…Вот зараз лед сойдет последний…, - Ивушкин говорил тихо, и будто бы, сам с собою.
- Сойдет, - эхом повторил Клаус.
- Да Благовещенья бы выждать.
- До него.
- И вон, гляди, рамы подкололись от морозца-то…Эко я раньше не примечал.
- Зима хворая была.
- Тебе-то согреться негде было. Не к батюшке же в койку сигать!
Клаус дрогнул, как от удара. Ивушкин тут же до крови вцепился себе в губу – вот как был дураком, так им и проходит всю жизнь…Языка не удержал!
Немец вырвался тихонько, поднялся. Принялся нашаривать свою одежку. Губы у него некрасиво кривились, руки тряслись – сам того не желая, Николай угодил в самое яблочко.
- Клаус? Обидел? – Ивушкин потянулся к нему, - ну прости…Ну сбрехнул словцо, не подумав. Ты слышишь?
- Чего уж тут. Обижаться не на что, - глухо проговорил Ягер. Горько усмехнулся, - Мне своей правды все равно не сыскать теперь, чести и слова у меня тоже нет. Так, наверное, и проживу, стелясь под кем-нибудь, кто позарится.
Последние слова Клаус произносил шепотом, но Ивушкину хватило слуха, и подскочил он, как ошпаренный крутым кипятком. Горячо прижал немца к груди:
- Прости…Я как вспомню, такая злость берет…Прости.
Клаус улыбается уголком губ. И коротко выдыхает:
- Прощаю.