9 января 1942 года
20 января 2022 г., 12:17
Примечания:
и снова публичная бета! спасибо большое за исправления :)
Из заколоченного досками окна тянуло уличным холодом, впивающимся в едва сгибающиеся пальцы, как ледяная крошка. Кухонная печь давно уже сгорела — у нее не было выхлопной трубы, и в конце декабря ее лишенные электричества провода начали плавиться, отравляя воздух и ухудшая без того тяжелый кашель Алексея Сергеевича; Сашка неделю назад приволок явно самодельное убожество из непонятного рыжеватого сплава окислившегося железа с чем-то еще. Убожество, «буржуйка», как его в шутку называли ленинградцы, впрочем, оказывало неоценимую помощь. Его металлический корпус хорошо нагревался и, когда горючего не оставалось, еще несколько часов оставался теплым, давая время сходить в недавно разбомбленный соседний дом.
В последнее время у Алексея Сергеевича было мало сил, но он упрямо каждый день спускался со второго этажа двадцать первого дома на Гороховой улице и ходил к Мойке, чтобы помогать рыть проруби и подавать руку тем, у кого колени сгибались едва-едва. Старые трясущиеся руки уже не годились для работы на заводе, а библиотечная тишина вгоняла в сон, который вне обогреваемого печкой помещения позволять себе было нельзя.
Алексей Сергеевич никак в октябре думал, что хуже уже не будет, но каждый следующей день доказывал ему обратное: до середины декабря люди еще кой-как справлялись, а сейчас уже встретить лежащий в снегу холодный труп казалось обыденностью. Ленинградцы падали замертво — истощенные голодом, холодом, вшами и другими спутниками немытой, лишенной цивилизации жизни. К этому невозможно привыкнуть даже спустя месяц, непонятно, как только держался Сашка, явно тонкой души человек; никто уже давно не плакал по умершим, но скорбь и тяжесть читалась в каждом встречном взгляде. Наверное, все было дело в письмах и телеграммах, которые он приносил и запоем читал, будто это был не лист тонкой пергаментной бумаги, а самое настоящее сокровище, горячее и съедобное. Алексей Сергеевич не знал, кто пишет, и не пытался вызнать; возможно, та самая невеста, о которой Сашка часто вспоминал, выпадая в середине разговора или после чтения стихов. Должно быть, на одних этих весточках Сашка и держался, потому что смотреть на него было страшно — волосы отросли, спутались, щеки стали такими впалыми, что скулами впору хлеб резать, а ноги-спички одним святым духом удерживали тело от падения. Алексей Сергеевич, конечно, выглядел намного хуже, но ему можно, он уже старый и смирился, что зиму ему не пережить. Серые глаза смотрели строго и обеспокоенно, когда он об этом заговаривал; в их глубине скреблось понимание и смирение.
За дверью послышалось знакомое шарканье валенок, медленное и усталое; кроме них, жильцов в парадной не осталось, все расползлись по родственникам, перепуганные недавней бомбежкой, из-за которой не стало дома напротив.
Спустя несколько минут на пороге бывшей гостиной оказался Сашка, лихорадочно румяный от морозного ветра и нагрузки, с которой истощенный организм справлялся едва-едва; в руках у него было две авоськи, за спиной стояло два ведра мойковской воды, а из-под воротника шубы торчал край серого листка. Видимо, новое письмо.
— У нас с Вами сегодня пир и поминки, Алексей Сергеевич, — авоськи стукнулись о пол, а Сашка присел у буржуйки, скармливая ей еще несколько брусков оконных рам. — У Лидии Ивановны из двадцать третьего дома умерла матушка.
— Татьяна, неужто?..
— Да, — тихо ответил Сашка, наклоняясь к одной из авосек. — Я помогал им носить воду последние три недели. Лидия Ивановна собирается на Пискаревское завтра, говорит, как довезет туда матушку, так и ляжет там вместе с нею… Отдала мне свои травяные заготовки, оставшиеся с летнего огорода. Знала про Ваш кашель, говорит, шиповник с крапивой сварить — будет легче.
Алексей Сергеевич тяжело вздохнул и от этого закашлялся, жмурясь от боли в глотке; дышать становилось с каждым днем все тяжелее, а морозы и не думали щадить и без того голодающих ленинградцев.
— Славные девчонки были, что Люда, что Татьяна. Не будь я вдовцом, кто знает…
— Избавьте меня от подробностей, — с едва заметной усмешкой в голосе отозвался Сашка. — Ваших любовных похождений под Буковиной в перерывах между перестрелками с окопов мне хватило.
— Что ж ты, девица на выданье, сам за юбками не бегал? Тоже мне, ханжа, — Алексей Сергеевич глухо и хрипло рассмеялся, проглатывая подступающий кашель вязкой слюной. Молодой человек хотел было что-то сказать, но как открыл рот, так и закрыл, растягивая потрескавшиеся губы в улыбке.
— Сегодня по радио передали об успехах Калининского фронта под Москвой. Отогнали немцев на два десятка километров, Октябрьскую дорогу взяли. Может, теперь хоть больше муки в хлеб класть будут, пока Ладога еще стоит.
Сашка тут же навострил уши и заинтересованно приподнял брови. Дед расценил это как знак.
— Что, советские солдаты невесту твою отвоевали?
— Невесту?..
Смущение на его лице читалось огромными буквами, но, кажется, переход к личным вопросам недовольства не вызвал, только замешательство. Сашка о своей жизни распространялся очень скупо, и Алексей Сергеевич решил ухватиться за эту возможность.
— А что ж, от родительских писем так трогательно не сверкают глазками.
— Вы — язва, Алексей Сергеевич, — в серых глазах плясало ехидство и притворное возмущение, а щеки алели теперь уже здоровым рисунком. Точно девица на выданье.
— А ты — хам, Сашка. Иди уж, читай ее письмо, а я шиповника и крапивы наварю, доедим утренний хлеб.
«Саша,
Только получил твое последнее письмо. В прошлый раз ты не ответил, я уж начал беспокоиться, что ты там совсем без сил, но, кажется, обошлось. Мне бесконечно жаль, что тебе приходится видеть все своими глазами — я все еще не понимаю твоего решения остаться в городе, но уважаю это. Рад, что ты сумел найти себе место в библиотеке, я думаю, лучше и безопаснее места во всем Ленинграде сейчас не найти. Искренне поражаюсь, откуда ленинградцы находят силы брать книги, читать и увлекаться искусством в настолько тяжелом положении. Должно быть, они такие же непоколебимые и сильные, как и ты сам, и что-то мне подсказывает, что фашисты, сверкая пятками, будут от вас бежать, как только блокада будет прорвана.
Недавно отдали приказ перебросить часть сил с Волховского фронта к вам, к Любани, будет наступление. Большие надежды на эту операцию. Фашисты мрут от холода, как мухи, до наших запасов водки им далеко (ха!). Родная земля на нашей стороне, она точно так же борется с мразями, как и мы, и командование ее помощь принимает охотно.
Дела по всем фронтам идут не так хорошо, как командование рассчитывало, но лучше, чем могло бы быть, наши солдаты одним только упрямством добиваются большего, чем жалкие фрицы. Денно и нощно сижу в кабинете, сплю там и ем, потому что в любой момент жду важные звонки; паек у нас даже тут, в Москве, скудный, везде дефицит, но таковы необходимые меры военного времени. Москвичи работают много и усердно, несмотря на бесконечный поток похоронок с фронта. Вчера даже давали концерт в Большом Театре.
Как самочувствие Алексея Сергеевича? Как его кашель? С нетерпением жду остросюжетных описаний ваших шахматных партий. Надеюсь, вы все еще играете?
Как твое самочувствие? Страшно представить, с какой головной болью ты справляешься ежедневно; знаешь, когда это закончится, я распоряжусь поставить мемориал. Много мемориалов и памятник. То, что ты и твои горожане делают для победы — невыразимый подвиг, еще и артснаряды поставляете, подумать только! Благодаря вам оборонные взводы не нуждаются в боезапасах, и ты не представляешь, насколько это нам всем облегчает жизнь.
Ни дня не проходит, чтобы я не смотрел с содроганием в окно и не вспоминал, что ты там, в Ленинграде, на этом лютом морозе голодаешь… Ума не приложу, откуда у тебя силы радоваться мелочам, письма писать, и кому-то, к тому же, помогать. Когда я думаю об этом, холодеет спина и волосы дыбом встают.
Когда кольцо прорвут, я первым поездом приеду и помогу, чем смогу.
Пожалуйста, держись.
Миша Московский.»
Александр тихо выдохнул и так крепко, насколько позволяла тонкая хрупкая бумага, прижал письмо к груди. Читая, он так же четко, как и в жизни, слышал Мишин голос и интонации, ловил внутренним взором изменения его мимики и блеск ныне кроваво-красных, но от этого не менее прекрасных, глаз. Каждое его письмо — это глоток свежего воздуха, короткое спасение от бесконечного стука метронома, радиопередач, трупов на берегу Мойки и надсадного, все усиливающегося кашля Алексея Сергеевича. Несмотря даже на то, что рукописный текст был пропитан агитационными фразами и выученными формулировками; письма проверяли, многого сказать было никак нельзя, а Москва, кажется, и так сам верил во все, что говорил.
Агония революции изменила их всех, а Мишу, кажется, особенно сильно; когда-то свободолюбивый, непокорный и сам себе на уме, он повторял за госдепартаментом слова, как попугай, и все меньше влияния имел на жизни своих горожан. Но даже несмотря на это, все то, чем Александр восхищался когда-то, в нем еще теплилось и ждало глотка свободы, скользя между словами и во взглядах. Александр Мишины взгляды видел как наяву и был непризнанным экспертом по устройству его мыслей.
К письму прилагалась небольшая, но увесистая коробочка — ровно таких размеров, которые позволяла почта, и забита она была, кажется, до отказа. Скорее всего, там был сахар, ампулы чистого спирта и что-нибудь еще. Такую передачку сделать удавалось не всегда — в особенно тяжелые для Ладожской дороги периоды в перевозке дополнительных посылок отказывали, но раз уж коробочка дошла, все не так страшно.
Из соседней комнаты послышался кашель и по полу зазвенела упавшая посуда. Приступ застал Алексея Сергеевича в процессе приготовления травяного чая, может, даже прожег паркет раскаленным котелком. Александр снова глубоко вздохнул, аккуратно уложил письмо к остальным и шаркающим шагом отправился обратно, по привычке прикрывая за собой дверь.
Примечания:
не забывайте, пожалуйста, оставлять отзывы! они очень помогают продолжать писать и не сомневаться в тексте по десять раз на дню.