9 ноября 1943 года
1 мая 2022 г., 18:46
Примечания:
публичная бета открыта!
снова нежданное-негаданное восстание из мертвых. глава получилась странная и немного ни о чем, но, надеюсь, она все еще неплохая!
Библиотечные архивы пахли временем, воздух здесь был затхлый и едва теплый несмотря на то, что отопление работало исправно; стабильное спокойствие этого места всегда приводило мысли в порядок и помогало отвлечься. Александр трясущимися пальцами перебирал карточки-письма дореволюционных времен, располагая их в хронологическом порядке. Когда шелест страниц в читательском зале приедался, а скрип старых стульев начинал отдаваться болью в висках, он всегда приходил сюда, чтобы позволить разуму отдохнуть: в библиотеке сейчас в основном были одни и те же лица, а потому все прекрасно знали, где искать Александра Петровича по надобности.
Александр весь — воспоминание, бледная тень того, кем был когда-то; в окружении иногда таких же старых, как он сам, бумаг, чувствовал себя на своем месте.
В последние месяцы в голове было непривычно тихо; сложно поверить, но разговор у могилы Алексея Сергеевича действительно помог. Мысли теперь лишь изредка тревожились знакомым голосом, а седая макушка все реже мерещилась в скоплении ленинградцев у почты; Александр не знал, нравится ему это или нет. Приступы воспоминаний, забывчивость и отсутствие сил никуда не делись, но теперь нечему было защитить его мысли от горя войны и страха. С каждым месяцем надежды и воли оставалось все меньше, и Александр иногда с ужасом обнаруживал, что больше не испытывает гордости за ленинградцев, не чувствует светлого томления в груди от надежды скорой встречи с Мишей; сердце больше не болело по шуткам Алексея Сергеевича, не тосковало без тепла широких ладоней на плечах. Кажется, от него теперь уж точно ничего не осталось; только память.
Александр давно уже перестал вчитываться в письма, которые раскладывал сейчас. Наверное, когда и если война закончится, их выставят как экспонаты, и бывшие студенты исторического факультета будут с увлечением рассказывать о провальной политике Николая Александровича, о мудрых решениях партии в непростое, кризисное время и указывать на неровный почерк в когда-то глубоко личном письме. От этого становилось не по себе, потому что, как бы не было сложно, большая часть Мишиных писем все так же лежала на полу в двадцать первом доме по Гороховой; Александр боялся, что когда-нибудь и они станут экспонатом в чьем-то музее. Он не хотел сдавать город, но все меньше и меньше сил было отрицать желание лечь в знакомом углу знакомой квартиры и больше не просыпаться.
Ленинград тряхнул головой, за шкирку вытягивая себя из тяжелых размышлений. Работа в архиве, к несчастью, была довольно простая и иногда сознание позволяло себе отвлекаться.
Когда письма были сложены, Александр аккуратно сжал стопку, постучал ею по столу, чтобы выровнять, и отправил в соответствующий ящик. Ощущение бессмысленности и нереальности происходящего застыло пеленой перед глазами, не сходившей уже несколько месяцев; как бы не было тяжело, Алексей Сергеевич всегда, живой или в воспоминаниях, помогал справиться. И Миша тоже помогал. Сейчас ни того, ни другого в памяти не всплывало, и от этого становилось сложнее дышать.
Размеренное тикание часов привлекло к себе внимание, и Ленинград неохотно оглянулся; двадцать минут десятого — библиотека уже должна быть закрыта. Приятное облегчение, которое прокатилось по сгорбленным плечам, позволило немного расслабить ноющую шею и коротким движением убрать мешающие волосы назад. Настало время скрепя сердце отправлять зачитавшихся ленинградцев по домам или на работу — некоторые читатели приходили перед ночными сменами, чтобы позволить себе отвлечься перед предстоящей работой. Однако, к его удивлению, в читательском зале уже никого не было; на стойке у входа лежало несколько билетов, которые читатели подписали самостоятельно, чтобы не беспокоить Александра Петровича. От этой незаметной заботы и благодарности сердце забыто сжалось, а пальцы только сильнее затряслись, пока он осматривал бумаги. Уже с Александровой подписью билеты отправились на свои места на столе, и Ленинград заметно полегчавшей походкой отправился закрывать библиотеку. Запирать двери, конечно, необходимости не было, потому что никто еще за время блокады не пытался что-то украсть из библиотеки, но привычный ритуал и звон ключа успокаивали. Сил идти за едой не было совсем, так что Александр направился к двадцать первому дому: погода все еще позволяла иногда ночевать там, когда на сердце становилось совсем погано.
Мойка встретила бухтением и свистом промозглого ветра, но Александр ей все равно тепло улыбнулся одними глазами. Не приходил сюда уже несколько недель, а теперь что-то захотелось письма перечитать да послушать треск старой буржуйки, которая служила еще с первой зимы блокады; ведро, в которое Александр когда-то набирал воды на двоих, так и стояло у двери парадной, нетронутое. Он решил, что взять воды с собой — это разумно, и поэтому привычно зачерпнул немного и направился на второй этаж. Большая часть людей покинула этот дом еще зимой сорок второго; неизменность площадок и лестниц нагоняла тоски, но больше успокаивала.
Александр привычно толкнул плечом незапертую дверь и неторопливыми, короткими шагами направился в бывшую гостиную с печкой и письмами, сложенными в углу. Посреди комнаты все так же лежали два матраса, на одном из них были свалены две старые куртки, которые Александр уже почти год как забывал отсюда забрать. От этого зрелища внутренности скрутило внезапно накатившей тоской, а горло перекрыло комом, но он уже научился с этим справляться; присаживаясь на свободный матрас, он отправил несколько деревяшек в пасть к буржуйке и привычным движением зажег спичками кострище. Пока огонь набирал силу и тепло, Александр отполз немного в сторону и стал копаться в письмах, перебирая их с таким трепетом, будто это были не листы бумаги, а пластины чистого тончайшего хрусталя. Некоторые стопки были связаны тонкой веревкой — те, что были получены до войны. Военные лежали в несколько большем беспорядке, но их было намного меньше, чем остальных. Александр перелистывал письма неторопливо, вглядывался в даты и пытался сам припомнить, о чем они; многие он помнил почти наизусть, и теперь выбирал то, которое в памяти всплывало сложнее всего. Этот процесс мог занимать несколько минут, а мог — целый день. К счастью или сожалению, через полчаса Александр выудил одно из писем и с интересом на него поглядел; совсем не помнил. И оно было не вскрыто почему-то. Посмотрел на дату — восемнадцатый год; должно быть, это было то самое письмо, которое Миша прислал по незнанию слепому Александру.
Ленинград задумчиво хмыкнул себе под нос и подполз обратно к буржуйке, чтобы не напрягать сильно и так полуслепые глаза; пальцы аккуратно распечатали склеенный почтовой маркой конверт и явили взору почти не пожелтевшую со временем бумагу.
«Саша!
С тех пор как ты уехал из Екатеринбурга, я не получал писем; это меня немного беспокоит, но надеюсь, что это только перебои в работе почты. Сам понимаешь, ситуация в стране сейчас нестабильная. Очень надеюсь, что это письмо до тебя дойдет.
Уралов доложил о самоуправстве, которое произошло ночью шестнадцатого июля. Я глубоко возмущен и очень зол: у этих солдат не было никакого вышестоящего приказа о самовольной казни бывшей правящей власти, над ними будет суд. Впрочем, больше всего в этой ситуации меня, конечно, беспокоит твое состояние; я знаю, как ты был привязан к Николаю Александровичу и его семье. Безмерно сожалею, что не могу быть с тобою рядом в это непростое время — но я нужен здесь, в Москве, потому что политическая ситуация все еще нестабильная и может стремительно меняться. Но, обещаю, как только кризис уляжется, я первым поездом приеду в Петроград, и мы с тобою обо всем поговорим.
Знаешь, я в восторге от того, к какому консенсусу приходит кабинет народных депутатов относительно будущего устройства страны. Я всегда с опаской поглядывал на социалистические трактаты и не слишком вникал, но теперь, когда я вижу людей, которые этой идеей горят так ярко, чувствую надежду и воодушевление. Николай Александрович и его семья не должны были погибать, но эпоха империи определенно прошла; к счастью это или к сожалению — не знаю пока, все слишком новое, ошеломляющее и непонятное. Уж всякое я видел за свои — сколько там? — много лет, но такого занимательного государственного устройства, как в этих книгах, пока не встречал. Выглядит, как мечта, но звучит вполне осуществимо. Как же жаль, что тебя тут нет! Я уверен, ты бы проникся, даже несмотря на то горе, которое тебе принесла революция.
Как твое здоровье? Как зрение?»
Александр смешливо фыркнул и пробормотал себе под нос: «Как тебе сказать…»
«Господин Боткин еще до… инцидента докладывал, что твое здоровье ухудшалось, и я только надеюсь, что стресс не подкосил тебя совсем. Впрочем, о чем это я? Тебя не могли сломить никакие бунты, внутренние проблемы в императорском доме и внешнее давление; нынешняя ситуация, конечно, серьезнее декабрьского восстания, но я бесконечно верю в твою стойкость и твои силы.
И… если ты не против, я бы хотел сказать еще вот о чем. Уралов утверждает, что до последнего понятия не имел, что готовится заговор, а когда узнал — уже числился соучастником. Прошу тебя, подумай над этим, прежде чем обвинять. Даже в отчетах я вижу, как он разбит и как тяжело ему писать об этих событиях.
Надеюсь на твое понимание и скорую встречу.
Миша Московский.»
Александр завороженно погладил рельеф исписанной бумаги кончиками указательного и среднего пальцев. Надо же, и именно это письмо оставалось запечатанным почти двадцать лет; глаза начало немного жечь, но Ленинград упрямо проглотил подступающее сожаление и бережно повертел письмо в руках. Глаза жгло не только от понимания, что Уралов, в самом деле, был не так уж виноват; Миша в этом письме звучал так… свободно. Воодушевленно. В его словах еще не было партийной выверенности и солдатской лаконичности, в них был почти мальчишеский восторг и беспрепятственное беспокойство, от которого, казалось, строкам было тесно на небольшом листе бумаги.
Годами залежавшаяся боль заелозила под сердцем от осознания, что Миша больше так не пишет, больше так не говорит. Он теперь — партийный образец, лучший из лучших, самый преданный стране, но больше никогда не себе. Подумать только, и Александр, скорее всего, был таким же, пока революция не вскрыла эту скорлупу и не выпустила то бесформенное убожество, которым он был на самом деле. В этом письме — не просто слова, но откровение и огромное, невыносимое сожаление о том, кем они с Мишей были когда-то, и дышать от этого сложнее.
Любимые из Мишиных писем неизменно приносили радость, но иногда — только иногда — они несли с собой тоску и старую боль; от этого жить почему-то хотелось только сильнее.
Примечания:
спасиба вам огромное, что ждете! и что оставляете отзывы несмотря на ужасный график выкладки.
бог мой, как же вас много стало. на работе уже три сотни лайков, и я, честно говоря, не знаю, откуда столько. :)
мы потихоньку подбираемся к финалу.