Часть 1
20 января 2022 г., 16:04
Лежу, зажатый между солнцем и крышей, жарюсь. Пальцем пошевелить лень, мысли липкие и ползущие, как густое варенье, подстилка подо мной от пота влажная, кожа горит — хорошо! Пришлось намазаться броневым слоем защитного крема и соорудить навес из тряпок и деревяк. Черенок соорудил — он рукастый, всякие строительства и ремонты — самая его тема. Ему самому ни крем, ни навес не нужны — он просто загорает в черное без всяких осложнений. У некоторых людей такая замечательная кожа. Те, которые вернутся с моря, позавидовали бы его окрасу, если бы могли его видеть. А вот, кстати, и моторы — урчат внизу, как брюхо монстра. А может у меня в голове урчит — уже четвертый раз кажется, что автобусы подъезжают. Пока не подъехали.
Не пойму — то ли жду их, то ли нет. В пустом Доме гулко, как в трубе, и неподвижно, как будто ты в смоле застыл. Я наверно даже не постарел за это лето, потому что ничего не сдвинулось. Каждый год так — все уезжают, а я замираю, как та морская фигура. Еще нескольких доходяг Пауки оставляют обычно, но они не в счет. Как будто картоху из ведра высыпали, а на дне с землей чутком ростов осталось. Это Черенок так выразился, а я повторил. Он сидит тут со мной, сонно посасывает кончик спички. Одетый, в отличие от меня, прищуренный, задумчивый. Он выглядит так, как будто сорок лет провел в поле, ремонтируя трактор. Серый, выветренный и дубленый, с ручищами в рабочих ссадинах и ранках.
— Хорошо тут, Черенок? — спрашиваю я его, с трудом шевеля губами.
Губы пересыхают, приходится их постоянно облизывать, кончик языка уже стер. Сейчас бы холодненького пивка из запотевшего стакана, но где его взять?
Черенок выплевывает спичку, которую сосал.
— Не хуево, — отвечает хмуро.
А моторы-то урчат внизу — на этот раз не кажется. Автобусы подтаскивают к Дому свои тяжелые изношенные туловища. Я кое-как собираюсь из липкой лужи, в которую растекся в пекле, переворачиваюсь на живот, приподнимаюсь на локтях. Перед глазами пульсируют синяки напополам со слепящей белизной огненного полдня. Шлепаю ладонью по подстилке в поисках очков, и, найдя их, напяливаю. Огненный полдень становится зеленоватым и не таким слепящим. Я по-прежнему не понимаю, жду народ или не жду. Движуха начнется, выберусь из смолы, в которой застрял — это плюс. Продолжу стареть. Но теперь уж не расслабишься, и это минус. И сейчас бы стоило надеть трусы.
Галдеж, летящий снизу, развеивает остатки сомнений. Однозначно — приехали, выгружаются. Ржут, ликуют, ноют, приветствуют родные кирпичики, толкаются, выясняют, где чей чемодан. Кто-то уже несется к дверям, кто-то возмущается, что его никак не вынут из автобуса и не усадят в коляску, кто-то психует, что ему всучили чужие костыли. Какой-нибудь растяпа наверняка вывалил вещи в проходе и в панике пытается их собрать, а остальные их топчут и орут на растяпу. Пора одеваться и идти встречать. Обжиматься, лобызаться, клянчить подарки. Сами ракушки мне не нужны, но надо, чтоб мне их подарили. Птиченьку любимую потреплю за щечки и получу по зубам. Фигурально выражаясь. Я недавно так затосковал по нему, что аж заревел. Сижу такой на толчке, представляю шнобель, обгоревший на море и облезающий плешами, и от слез губам солоно. У девчонок бывают такие дни, когда они могут зареветь от того, что лак на ногте откололся, или на милого котеночка глядя, и у меня вот такой день приключился. Хорошо, Черенка рядом не было, а то он бы обозлился и ушел, распинывая стулья и матерясь, и долго не показывался бы на глаза. Когда я на толчке, его обычно рядом не бывает.
Не пойду пока вниз. Подожду на крыше, пока осядет пыль. Пусть все разойдутся по спальням и слегка придавят эмоции встречи. Сушняк мучителен, поэтому делаю глоток из бутылки. Вода в ней давно нагрелась и стала противной, но хоть так. Снимаю очки, распластываюсь на пузе и продолжаю балдеть.
***
Вечером во второй попойка — нельзя не обмыть воссоединение. Крысятки контрабандой привезли батарею полторашек разливного южного вина — не ракушки с камушками же везти. Уезжали с пустыми чемоданами, вернулись с полными, молодцы. Вино ерундовое — сладкое и слабое, но после нескольких стаканов чувствую, что рад их всех видеть, аж почти счастлив. Стая наперебой делится со мной впечатлениями. Рассказывают, кто какую местную телочку оприходовал, кто какого чмыря научил манерам, и тому подобное. Врут, как торговцы на базаре, но всем весело, и мне тоже. Пока врут, убеждают себя и друг друга, и придуманная крутость каждого в отдельности становится реальной крутостью всей стаи. Это заводит и бодрит их куда сильнее пойла. Вскоре они забывают про меня, ударяясь в коллективные воспоминания, на две трети нафантазированные, но ни у кого не вызывающие сомнений, а я тихонько выбираюсь в коридор. В коридоре почти пусто — народ отдыхает по спальням после дороги. Фазаны небось разбирают чемоданы и раскладывают носовые платки по цветам, а остальные — примерно как мы. Мимо закрытых дверей ползет птичий Папаша, похожий на брюзгливую старушку голубых кровей. Молча пристраиваюсь к нему, составляя компанию. Нос у него, как стена, которую много раз перекрашивали, а она много раз облезала. Слои, слегка различающиеся по цвету, выглядывают один из-под другого. В остальном он такой же кафельный, как всегда, как будто не показывался солнцу. Ходить в его темпе мне очень трудно, но я стараюсь. В ногах уже щекотно и взволнованно от сдерживания скоростей, а может и не от него. Немножко идем, не обращая друг на друга внимания, а потом он пучеглазо косится на меня зенками цвета нездоровой мочи, вытягивает рожицу хоботком и голосом трескучим, как льдина под подошвами, сообщает:
— У моей кровати отвалилось изножье.
Рукой в кармане перебираю болты, лицом выражаю легкое сочувствие.
— Неприятное происшествие, — поддерживаю разговор.
Стервятник лениво щелкает пальцами, размышляя.
— Двух штук будет достаточно, — категорично называет цену.
— Две самокрутки за кровать — вполне справедливо, — сразу соглашаюсь я. — Но у тебя тумбочка заколочена, а выдернуть гвозди — это работа еще на две.
Стервятник пыхтит и чиркает зубами.
— Я ведь тоже кое-что смыслю в диверсиях, Рыжий, — предупреждает он зловещим хрипом.
Что ж, когда случайно сяду на кактус, помяну его слово.
Гвоздодер у меня припрятан на чердаке. В Крысятнике как-то рискованно хранить столь травмоопасные вещи. Думаю, что чердак битком набит всякими тайниками. У кого-то здесь наверняка нож, у кого-то — письмо от мамы. И т.д. Черенок сидит на самодельной табуретке, смастеренной из сломанной парты и рваного одеяла — выстругивает какую-то фигурку из чурбачка. Он постоянно что-то варганит — из дерева, из проволоки, из консервных банок и гнутых вилок, из деталей разбитых приемников, и прочего, что подберет. Поэтому у него руки всегда чуть-чуть раненые. Не бережет он себя, со всей дури варганит. Птичью тумбочку он заколотил, а мне расколачивать. Из Птичьей кровати он болты спер, а мне возвращать. Заслуженные самокрутки поровну поделим. На чердаке темно, а на полу у табуретки стоит настольная лампа с задранной кверху башкой и освещает Черенку пятачок для работы. Фигурка, которую он выстругивает, похожа на член, но, скорее всего, в итоге это будет что-то другое. Я в последнее время всюду члены вижу — напасть какая-то. Даже в гвоздодере есть что-то смутно эротичное.
— Коняш, как думаешь, Птичка мне даст? — спрашиваю со вздохом.
Черенок поднимает на меня свой сухой наждачный взгляд.
— Ты мне выпить принес? — спрашивает в ответ.
Молчаливо сокрушаюсь. Забыл, надо же. У нас во второй вина на целую ванну, а я ему мензурки не нацедил.
— Принесу! — обещаю, оправившись от потрясения.
Он и сам может взять, что захочет, но ему нравится, когда я о нем забочусь. А кому ж не нравится?
***
Отбой был давно, а народ никак не уймется. Все перевозбужденные от возвращения, всем не до сна. Пьянствуют, слоняются по коридорам, поют песни дурными голосами невпопад. К тому же, летом в Доме сделали ремонт, и стены теперь омерзительно чистые, надо срочно исправлять. Исправляют. Я останавливаюсь перед Горбачом, рисующим небольшое скромное судно серым фломастером. Он любовно выделывает ряды пятачков-иллюминаторов, полосатые трубы, изящные якоря. Глаза у него мечтательно-туманные и нездешние. Наверное, про такие говорят «с поволокой», я не вполне уверен. Решаю не мешать Горбачу в его заплыве и молча иду дальше. На Перекрестке тусняк. Кучка Псов и половина четвертой активно спорят, где хавчик вкуснее — на море или здесь. Никого не слышно, потому что в споре участвует и Табаки. Человек, который не сравнивал тамошний и здешний хавчики, сразу уверенно скажет, что все одинаково, ведь повара те же. Но, поставив себя на место съездивших, я вдруг догадываюсь, что разница огромна, прямо-таки фундаментальна.
Одиноко шныряю в темный класс, усаживаюсь на пол в уголке, закуриваю самокрутку. Сразу чувствую, что что-то не так. Я хотел расслабиться и поржать без повода, а вместо этого начинаю просачиваться в паркет. Засасываться в доски, как в зыбучие пески. Медленно, но очень ощутимо и довольно пугающе. По грудь увязнув, перессываю до усрачки. Начинаю хвататься за стену, за пол, а толку ноль — все зыбучее. И это полбеды. Если б просто трипануть — то ладно, но я понимаю, что меня утаскивает туда, куда я не хочу, куда давным-давно не ходил и не собирался.
И, да, вот оно, поле. Расстелившееся от края до края по бокам от меня, а впереди обрезанное лесополосой. Свежевспаханное и жирное, пахнущее сырой землей и дождевыми червями, выбеленное тем же диким солнцем, которое выбелило мне сегодня крышу. Сижу на пашне, верчу кочаном. Сзади, за плечами — шаткие деревянные постройки. Вдалеке гнедой конь тянет плуг. Жара облепляет, как разогретая глина, от пота дерет глаза. Конь только что был далеко, а теперь близко. Тянет плуг ровно, без надрыва — он крепкий, выносливый. Стриженая грива торчит блестящим хребтом. Мужик, его сопровождающий, вытирает лоб платком, приподняв узкополую шляпу. И все вроде бы нормально, но я знаю, что нет. Крутой конях в расцвете сил сейчас почему-то споткнется, сломает ногу, и мужик его застрелит. А потом его тушу увезут на телеге и продадут на мясо, на дешевую колбасу. В ужасе от этой мысли я что-то выкрикиваю, и вновь начинаю просачиваться — теперь в землю. Не медленно, как в паркет, а стремительно, словно бы кто-то под поверхностью тащит меня за штаны на заду. Раз — и у меня кадык в земле. Два — отплевываюсь от мягких комьев и толстого червя. Жары больше нет, теперь к телу липнет влажная прохлада. Резко становится темно — глаза погрузились. Пытаюсь заорать, но рот занят. Слышу болезненное конское ржание и выстрел — приглушенный слоем почвы, но и от такого сердце вздрагивает. Ору внутрь себя, потому что наружу некуда. Ни шевельнуться, ни вдохнуть нельзя — погребен полностью. Такого страха пережить никому не пожелаешь. Звуков уже нет, сердце еще долбится, как будто надеется выпрыгнуть на волю. Я уж не надеюсь, но вдруг начинаю чувствовать движение. Такое уверенное движение вверх, как будто меня за шкирку подцепил подъемный кран, и, собственно, поднимает. Выдергивает из глубины стылого чернозема. Возношу хвалы провидению, готовлюсь встретить солнце, но солнца нет. Есть прямоугольники окон, за которыми темнота не такая густая, как в классе, и можно увидеть линии куска улицы. Паркет под задницей и под ладонями обыкновенный — шершавый и надежный. Черенок сидит передо мной на корточках — вернее, его силуэт сидит передо мной.
— Коняшка, спасибо! — вспыхиваю эмоциями, подавляю порыв обнять спасителя. — Если б не твоя могучая длань…
Почувствовав скользкую щекотку на лодыжке, дергаюсь и стряхиваю с себя дождевого червя.
— Тебя пристрелили, — жалким образом шмыгаю носом. — Я слышал.
— Меня поздно стрелять, — грубо напоминает Черенок и тяжеловато встает, подобрав трость.
Сижу, отдыхиваясь, провожаю взглядом его след. Он идет к двери и хромает заметно сильнее, чем обычно. Мне даже кажется, что у него кровь на штанине, но это ерунда. Разве можно без света разглядеть на темных штанах кровь?
Стервятник, подлец, какую-то дрянь мне подсунул! Двинуть бы прямо сейчас к нему, устроить выволочку, перья подергать! Но я до скандалов не опущусь и вместо этого двину спать.