последняя весна нашей юности

Горячая работа
NC-17
В процессе
219
3
автор
ESN666 бета
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 1 055 страниц, 377 574 слова, 50 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
219 Нравится 241 Отзывы 125 В сборник

звёзды падали в апреле

Настройки
Примечания:

Reuben And The Dark, AG — What A Wonderful World

normal the kid — take a moment to breathe

Олеся — Ау

Polnalyubvi — кометы

Городок под некогда гигантом-Пусаном расцветает. В Чхондон приходит весна. Полноправная, зелёная, цветущая, сочная. Такая, что со сладким ветром приносит первую влюбленность. А она вместе с ней распускается белыми цветами на деревьях. Зацветают яблони. Эта весна совсем не такая как четыре предыдущих. Хару знает, чувствует: что-то меняется. Меняются не только улицы: они теперь не серые, голые, хмурые. Они в цвету. Меняются люди: они теперь улыбаются, выползают на улицы, приветственно машут друг другу руками, лучиками-улыбками встречая. Тоже в цвету. Меняется мир: телевизор больше не горит красным, все реже вещает о тревожных событиях, взрывах и очередных сражениях. О потерях, экономическом кризисе и дефиците. Кажется, даже война делает поблажку весне… и отступает. Вместе с весной приходит надежда. На то, что всё, возможно, очень скоро наладится. А то, что раньше тревожило, теперь уже неважно. А что важно? «Важно» складывается из трех родинок: одна на носу, другая под нижней губой, третья на шее, слева. Из запаха свежей выпечки с корицей и древесины, которая весело потрескивает в камине, когда дни дождливые и холодные. У этого «важно» огромные глаза, тёмные, почти чёрные, такие, что в них с головой, как в омут, и пушистые ресницы… точно у зверька, у зайчонка. «Важно» умеет играть на гитаре и смеётся так, что все льды внутри тают. «Важно» состоит из трёх слогов, что выведены на тетрадных полях рядом с параболами и логарифмами. А всё остальное? Остальное уже неважно. Совсем нет. Остальное меркнет, тонет в шуме внешнего мира. А Хару, точно мушка, всё сильнее путается в липкой кружевной паутинке нахлынувших чувств. Захлебывается в росинках, что по ней стекают. И почти готова признать: она уже слишком влипла, в коконе с головой. Или просто убежать от кого-то хочет и спрятаться?

***

Весна пробирается не только в каждый уголок Чхондона, но и в каждый уголок Мин Юнги. Забирается в каждую венку, клеточку, в каждый клапан сердца. И там, наконец-то становится тепло. Но чувство это настолько незнакомое и непривычное, что Юнги не по себе. Мин Юнги, в общем-то, всю свою непродолжительную жизнь о тепле ни черта не знал. Не знал он ни тепла родительского дома, ни тепла родных объятий. Ни тепла человеческой души. Пока один юноша не распахнул ему окно… в свою. Буквально. Той самой ночью, когда распахнул окно своей спальни. Мин Юнги неплохо умел пробираться в окна. Это не стало исключением. Ему там настолько понравилось, что уходить он, казалось, никогда не собирался. Не собирался упускать из рук то тепло, что обрёл. У Мин Юнги мозги вот уже вторую неделю набекрень, совсем размягчились: улыбка с лица не сходит, ни одного колкого слова, ни трехэтажного мата, что обычно сыпался направо и налево, ни одного побитого бедолаги. Мину не до того. Мин пишет стихи, как сумасшедшими и рвёт желтые одуванчики, что окропили траву вдоль железнодорожных путей. Зачем? Он и сам не знает. Никогда бы не смог себя представить собирающим цветы. Тем более для кого-то. Тем более для другого парня. Впрочем, ему вообщем-то плевать, для парня или для девушки. Мин Юнги разницы никогда не видел. Но этот невероятно яркий желтый так живо напоминает о рваных, повидавших жизнь жёлтых конверсах. И Юнги уже не может думать ни о чем другом. Только о том, как здорово будут смотреться эти незатейливые цветочки в любимых руках. Сочетаться со свитером и конверсами. Сочетаться с улыбкой и глазами-звёздочками. Если бы мог, Юнги бы ему и солнце подарил. И Луну. И вообще весь мир. Проклятье, как же он размяк. Вместо мозгов каша, а сердце мягкое, как у птички. Но пока подарить может только одуванчики. В одной руке охапка одуванчиков. Другая испачкана в стебельном соке. Горьком, насколько Юнги помнил из детства. Ее он вытирает о джинсы, а затем продолжает свой путь. В пролесок. На милую, укромную от чужих глаз, опушку, окруженную высокими соснами. Там они с Хосоком и встречаются после занятий. Если повезёт, то встречи происходят в кабинете музыки, конечно. Они болтают. О всяком: обо всем и ни о чем одновременно. В список «обо всем» входит следующее: о великом, о вечном, о добре и зле, о взглядах на жизнь, о будущем. В список «ни о чем» попадают любимая фирма рамена, музыка, приколы про одноклассников и братьев по несчастью, нудные книги по литре, любимые дурацкие шоу, все подряд. Иногда Юнги учит свое солнце каким-нибудь музыкальным кусочкам, иногда они просто целуются в залитом весенним солнцем кабинете. Хосок вообще любит болтать. И до всего докапываться. Ему всюду нужно найти причину и следствие. Он тот ещё любитель причинно-следственных связей. — Почему я тебе нравлюсь? — Однажды спросил он, сидя на подоконнике музыкального кабинета. Солнце било ему из окна в спину, образуя сияющий контур, и от того Хосок становился похожим на святых с картинок из учебника по искусству. Юнги же любовался этим световым эффектом, щуря глаза, и даже не сразу понял суть вопроса. — А? — Спросил он. — Разве может человек нравиться за что-то? — Всегда есть причина. — Юноша пожал худыми плечами, отчего широкий ворот футболки открыл острые ключицы. Юнги мог думать лишь о том, как бы вгрызться в них, ожерельем оставить кучу красных отметин. Юнги с трудом оторвал взгляд от карамельной кожи. Тяжело вздохнул, брякнув что-то несвязное на пианино. А вслед за трезвучием последовал и ответ… цитата, которую Юнги выудил из головы, из когда-то запомнившегося разговора с младшим. Тот самый младший тогда сказал: «Любят без причины. Ведь если причина вдруг исчезнет, то исчезнет и любовь». Чёрт, мёрз же Тэхён иногда быть мудрым. Хосок на некоторое время погрузился в молчание. Видимо, сказанное поразило его так же сильно, как когда-то поразило и Юнги. Но юноша все же не унимался, — — Все равно должно быть что-то, что тебя привлекло. — Тот ещё баран упёртый. И Юнги это даже нравится. Но порой дать ответы на все вопросы чудовищно сложно. Юнги приходится долго думать, прежде чем вот так влить все чувства в слова. Гораздо проще в музыку. Ну или стихи. Он тогда так и не ответил. Он играл. Только Хосок вряд ли понял, что пытался сказать Юнги той красивой мелодией сыгранной на малой октаве, напоминающей звон колокольчиков. Юнги фиксирует взгляд на белых носках кед, которые пинают мелкую щебенку. Под ритмичный шелест под ногами он пытается перечислить пять причин. Почему пять? Свой список Юнги начал ещё ночью и насчитал примерно двести. В Хосоке ему нравилось все: начиная от мягких каштановых волос, кончики которых часто щекочут щеку, и заканчивая громким смехом, что иногда режет слух. Но хотелось выбрать несколько весомых и значимых вещей. Пять — ему показалось очень лаконичным числом. От волнения он и не заметил, как вспотевшие руки смяли стебли желтых цветов. Причина первая. Улыбка. От нее на душе становится так светло, что все все проблемы исчезают сами собой, а демоны уползают обратно во мрак. Причина вторая. Глаза. Глаза у Чон Хосока какие-то родные что ли. Горящие. Любящие. Иногда серьёзные. Но никогда смотрящие с укором, осуждением, неприязнью. Никогда. Причина третья. Желтые конверсы. И свитер. И вообще чудная тяга к желтому и прочим ярким цветам. Глаза везде с лёгкостью найдут это яркое пятнышко. Яркое пятнышко. Именно таким Хосок и стал в жизни Юнги. Она ему всегда напоминала холст, исписанный самыми темными цветами в палитре. Толстые полосы чёрного наслаивались друг на друга, без единого белого островка. А потом появился он. Причина четвёртая. То, как заботится Чон Хосок. Всегда спрашивает, не голодный ли. Холодными ночами застегивает его чёрную кожанку, ругаясь и ворча про простуду. Причина пятая… Белые носки кед вдруг перестают двигаться. Ноги достигли лесной опушки, посреди которой, в невысокой траве и куче таких же желтых одуванчиков, что и в руке его, сидит он. Чон Хосок. В своём дурацком желтом свитере. Спиной к нему. Копна каштановых волос развевается на ветру в такт травам. Голова едва заметно повторяет движения белой бабочки, что парит вокруг. Пока Хосок сам не замечает (чужого) родного присутствия. Словно затылком чувствует. Забывает про бабочку. Улыбается. Затмевает солнце. А затем ноги сами несут к нему. Сминают под собой желтые цветки. Останавливаются совсем рядом. Миндальные глаза останавливаются на небольшом букетике в руке. Смотрят снизу-вверх, вопросительно, с доброй улыбкой. Не привык ещё Хосок видеть хулигана с сумасшедшим цветом волос в кожанке и рваных джинсах таким романтиком. Ещё шире улыбается и лезет в карман брюк. — У меня для тебя тоже кое-что есть… — Говорит. А потом выуживает несколько чупа-чупсов со вкусом клубники. Любимый вкус Юнги. — Меняемся? Юнги бросает взгляд на леденцы, а затем шмыгает носом. Наклонив голову, бросает, — — Я это… о причинах подумал. Их пять. На самом деле больше. Я всю ночь думал. Но пока шёл, снова сбился, и по сути, сейчас их четыре… — С каждым словом говорить всё труднее. Слова липнут друг другу, сплетаются в непонятный комок. А ещё солнце в глаза бьёт, и сосредоточиться очень трудно. Именно поэтому весну Юнги не очень любит. В пасмурную погоду думается куда легче. Хосок внезапно прерывает поток неловких изречений, а взгляд его возвращается к полету бабочки, что ещё парит над опушкой, — — Не надо причин. Просто люби меня. Как умеешь люби.

***

В голове Кан Хару ничего кроме трёх родинок, пушистых ресниц, улыбки, оголяющей крупноватые передние зубы, что так напоминает кролика. Милого, пушистого, мягкого — только коснись шерстки и утонешь пальцами в тепле. Хару в нём тонет. Как в море тонет, у которого он почти семнадцать лет прожил. Чонгук много про него рассказывает: как гулял с щуплым парнишкой вдоль берега каждый день. Как они мчались после уроков к пирсу, брали по корн-догу и гоняли чаек, ни о чем не думая, а иногда, наоборот, говоря про историю, искусство, религию, политику. Всё то, что потенциально людей может рассорить. Их со златоволосым ангелом эти темы, как ни странно, не сорили. Чонгук как-то сказал: «ум Чимина — кладезь всяких бесполезных, но безумно интересных вещей», а потом мрачно добавил: «… был». Чонгук рассказывает как коротал свободное время вплоть до шестнадцати лет, про любимые забегаловки с уличной едой, компьютерный клуб, где частенько зависал, караоке, где впервые напился на пару с закадычным товарищем (он его туда и затащил). Рассказывает про Чимина. Про то, что был у него старенький Шевроле, который он нашёл практически на свалке, чудом привёз в отцовский гараж, а потом на пару с Чонгуком оживлял. Затем, покрасил его в ярко-оранжевый и со старого, как его назвал Чонгук, драндулета пылинки сдувал. Назвал машину «апельсиновой ракетой» и всем сердцем обожал… никого так сильно не любил, как свою тачку, если верить Чонгуку. А Хару впитывает. Жадно. Пока длинные пальцы перебирают струны гитары, а ресницы трепещут в свете каминного огонька. Хару хочет знать всё. Абсолютно всё. Всё, что не знала о Чонгуке все его шестнадцать лет. Ей это кажется вселенской несправедливостью. Ей думается, что они уже встречались. Когда-то давно. И им просто суждено было встретиться. И те упущенные шестнадцать лет она безумно хочет наверстать. С каждой новой историей, в голове Хару всё меньше и меньше вещей, которые её когда-то волновали. Там теперь морская вода разливается. Плещется, бьётся о череп, шумит. Шум этот складывается в три заветных слога, и волны морские вторят: «Чон-Чон-Гук, Чон-Чон-Гук». И если бы не эта морская вода, не пена, забивающаяся в каждую извилину, в голове Кан Хару было бы место для мелочей. Для очень очень важных мелочей. Например, она бы заметила, что жизнь стала более сносной не из-за пресловутой влюбленности, которую писатели романтизируют в своих скучных книжках. И не потому что весна пришла. Она бы заметила, как пополнились полки магазинов. Как преобразились девчонки и мальчишки в школе. Заметила бы, что теперь милые платьица не она одна носит. И что пахнет вкусно не от неё одной. Продовольственное изобилие радует и желудок, и тело, и душу каждого Чхондонца: духи, гели для душа, ароматные шампуни, крема, свежие продукты. Даже в школьной столовой теперь не пресный рис, да кимчи, а меню из которого можно выбрать. Хару даже впервые за пять лет пробует мороженое. Сливочное, фисташковое, шоколадное и клубничное. Они с Чонгуком и Саюри выкладывают его на большую тарелку из пластиковых ведерок ложками, стараясь сформировать шарики. Так, как было в детстве. Как по телевизору показывали. И пробуют каждый, делясь впечатлениями и пытаясь выбрать самое-самое. Саюри, конечно, со звездочками восторга в глазах уплетает шоколадное, пачкая рот и все вокруг него. Чонгук выбирает просто сливочное. Да, вкус у него простой, но от того не менее вкусный. Хару и без его ответа знала, что Чонгук выберет именно его. А она выбрать не может: пробует каждое снова и снова, не в силах определиться. Потом собирает на ложку от каждого шарика по чуть-чуть и отправляет в рот. Холод тает на тёплом языке, вкусы перемешиваются в один невообразимый фейерверк, и у Хару, кажется, даже искры из глаз сыпят. Не искры. Слёзы. Слёзы радости. Выбирает всё-таки клубничное. Потому что в мозгу активируется такая штука как «вкусовая память». Рецепторы запускают определенные сигналы, и мозг переносится на пять лет назад, крутит киноленту воспоминаний, в момент, когда один мальчик просит у мороженщика два шарика именно клубничного мороженного, а затем, взяв рожки, убегает, не расплатившись. Украл. Для неё. Если бы не эта морская вода, метящая песок прямо по коре мозга с характерным шуршанием, Хару бы слышала новости, что вещает плазменный «ящик», который-то и на ящик не похож, в силу того, что плоский. Она бы тогда точно слышала, как меняется политическая обстановка, как армия и правительство воспряли духом, как мир, бушующий и ревущий в войне, кажется, стихает. Слышала бы шёпот горожан: «победа не за горами!». Если бы не волосы цвета вороного крыла, длинные ресницы и три родинки, она бы заметила, как часто по городку разъезжает военная техника, по улочкам расхаживают люди в форме. Смекнула бы, что база, где работают родители Чонгука, разрастается, а на неё подтягивается всё больше и больше людей. Она бы даже нашла время на подумать и понять, хорошо это или плохо. Но какая разница? Это всё в голове Кан Хару хранится в разделе «неважно». Хару вообще любит убегать от неважного. Убегает в лес, на опушку за домом, в их с Чонгуком импровизированный тир. Даже там с ним. Руки её теперь почти всегда пахнут металлом, порохом. А его даже там — масляными красками. И там, в лесу войны не существует. Да и к тому же, что может быть безопасней зелёных холмов, окружающих городок? Что может быть прочнее стены цветущего леса? Непроходимей молочных туманов, застилающих яркую траву? И сильных рук, что обвивают ночью. Их маленький с Чонгука ритуал она не нарушила. Тенью продолжает проскальзывать в его дом, в его спальню, в его кровать. И теперь уже даже не знает, как засыпать самой. Пыталась, но не смогла. Ей теперь хочется забраться не только в его дом, спальню и кровать, ей хочется в самое его нутро: меж рёбер и титановых пластин. Там тепло. Там уютно. Хо-ро-шо. Там ее любят. А ещё, там море. Он теперь везде. И во всем. Именем его теперь не только тетрадные поля исписаны, но и её жалкое сердце, которое почти было раздавали, растоптали, в грязи изваляли. А Чонгук поднял, все пылинки сдул, залечил и отогрел. Ледышку. В нем теперь весна. И любовь? Не извращённая, искалеченная, не жалкое её подобие, что задыхалось в районе грудной клетки, верещало слабо и прерывисто, стоило заметить в коридоре ненавистный силуэт. А настоящая. Силуэт, впрочем, выцвел, слился со стенами, стал тенью. Силуэт теперь не видим глазу, не слышен уху. Чудовище затихло, отступило в дремучую чащу, во мрак. Не то, что бы Хару про него забыла. Как тут его забудешь, когда оно каждый день бок о бок с ней существует, ходит, дышит? Хару позволяет себе на него смотреть. Украдкой. Исподлобья. Осторожно. Взглядом ползёт от третьей пуговицы рубашки снизу, вверх к воротнику, затем следует по медовой шее к подбородку, огибает дугу губ, и когда осмеливается, поднимает глаза ещё выше… к горячей патоке, к длинным ресницам… только вот… Для него как раз-таки Хару по-настоящему слилась со стенами. Настолько, что он ее теперь в упор не видит. Ни одного взгляда. Ни одного. Хару бы непременно посчитала. И правильно. Он смог. Смог ее оставить и пойти дальше. Они теперь друг для друга призраки, незнакомцы. Но вот что делать, если незнакомец знаком до чертиков? Этого Хару не учла. Только теперь даже если бы она врезалась прямо в него, он бы сделал вид, что наткнулся на невидимое препятствие. И жизнь вдруг стала какой-то… слишком идеальной. Слишком неправдивой. Тихой. Спокойной. Сказочной. Но Хару хорошо помнит: сказки не имеют ничего общего с реальной жизнью. И по закону жанра, все хорошее рано или поздно заканчивается. Когда все идёт слишком гладко, обязательно должен наступить резкий сюжетный поворот, который обычно золушку лишает и кареты, и кучера и туфель. Думать о том, как она останется с тыквой и парой мышей в придачу ей не хочется. И потому она в с головой ныряет в море, про которое рассказывает ей морской принц. В него ныряет с головой. Но даже в этой сказке свои подводные камни: русалочка рано или поздно отдаёт голос, затем сердце, а затем и вовсе в морскую пену превращается. Об этом Хару думать тоже не хочет. Позволяет сказке длиться. Пока можно. Хоть немножко-то можно? Вновь исписывает тетрадь именем из трёх слогов. Буквы тонут в кривеньких волнах, что она прорисовывает неуверенной рукой. И тонет с ними. Тонет. Тонет. Тонет. — Пойдём сегодня на звёзды смотреть? — Из пучины вытаскивает голос. Шепот. Напротив огромные глаза, темные, точно море ночью, и Хару теперь ныряет в них. — А? — Не сразу понимает о чем речь. — По телику сказали, что сегодня звездопад. Пойдём смотреть с холма? — Подумать только, звездопад… в Чхондоне. Хару-то раньше едва ли на звёзды смотрела. Тем более с холма. С него она обычно сбегала, круто вниз, подальше от преследователя. Надо же, только месяц назад ещё от него в дикой гонке бежала… а как все изменилось. В омутах плещется нетерпеливость, и потому Чонгук повторяет, — Пойдём? Конечно, они пойдут. Даже если бы Чонгук предложил пойти пешком в Антарктиду, Хару бы пошла. Это же Чонгук. С ним куда-угодно. И потому она кивает. Без всяких раздумий.

***

Лестничный пролёт, поворот направо, длинный коридор без окон и до конца, к двери, наглухо закрытой. Табличка с надписью «музыкальный кабинет» дежурно встречает своим мутным блеском. Наглухо закрытая дверь не являются такой уж «наглухо закрытой». Не для того, у кого есть ключи. Не для Мин Юнги, который чуть ли не полноправным хозяином этой комнатки себя считает. Сегодня вот дотянуться до ключей проблематично. Почему? Ну, вытянуть ключ из заднего кармана джинс довольно сложно, когда тебя припечатывают к стене. Руки на автомате, на необъяснимом рефлексе тянутся к телу, что к двери и припечатывает. Жадно каждый сантиметр исследуют, и плевать, что через ткань рубашки. И им совсем не до ключа. Все началось еще в кабинете алгебры… с невинных касаний коленками. Затем в ход пошла ладонь, проскользнувшая под парту, прямиком на бедро. Хосока такой жест сначала напугал… но Юнги-то видел: за испугом в глазах заплескалось приятное волнение, азарт. И плевать, что кто-то из класса мог увидеть, как нагло оглаживали пальцы Юнги хосокову коленку и как поднимались вверх по бедру. Запретную черту, правда, так и не перешли. Видимо, Мину все же не на все плевать. А вот в безлюдном коридоре можно и разойтись. Можно не сдерживаться. И пальцы… длинные, изящные, ловкие, пальцы настоящего музыканта без труда вырывают край рубашки из-под брючного ремня, скользят по тёплой коже живота, провоцируя рваный вдох и выдох напротив… а заодно и дрожь. Хосок в отместку вжимается бёдрами в бёдра… врезается. Дрожью своей делится. И дрожит теперь уже не он, а мятноволосый, что в его объятиях стиснут. И ответный рваный вдох-выдох слышится. Победная улыбка, поцелуй. Жадный, быстрый, затуманивающий разум. Тут никто не увидит. Тут можно. — Не боишься, что сына священника застанут прямо во грехе? — Вдруг нагло проговаривает Юнги, выдыхает. Ядовито, со сладкой кислинкой на языке. Должно быть, в магазинчике не было клубничных чупа-чипсов, сегодня только яблочные, с той самой кислинкой. Боится ли Хосок? Боится. Ведь они и так довольно тесно коммуницируют в последнее время, не могут устоять от всех этих запретных касаний под партой, а иногда пренебрегают безопасностью, и будто специально ходя по краю, оставляют дверь музыкального кабинета незапертой. Отец и так что-то подозревает. Тот случай у окна не на шутку заставил Хосока понервничать. Он потом как на иголках полночи заснуть не мог. У отца всегда взгляд строгий, но в ту ночь он был таким, что до самого утра ещё мерещился. Отец, будто подсознательно, этого всегда страшился. Будто всегда об этом знал. Знал, что лет этак в семнадцать его кровному сыну вдруг что-то вдарит в голову… или сердце пронзит купидонова стрела, а вторая, парная, полетит в мятноволосого юношу. Чертовы купидоны нихрена не умеют шутить. Да и у отца чувства юмора тоже ни к черту, он бы шутку не оценил. Но сердцу не прикажешь. А сейчас оно страстно желает мятноволосого. Со всей его наглостью и хитростью в глазах. С кисликой на языке. И потому Хосок произносит слова, которые совсем не должны звучать из уст образцового сына, — — К черту его. — И снова поцелуи. Ещё более пылкие, влажные, глубокие. — Ключ… в заднем кармане. — Юнги мычит сквозь поцелуй. Бросает вызов. Хосок выстраивает маршрут в задний карман брюк, ладонью пробирается по чужой спине вниз, очерчивает поясницу, ныряет в ямку между ней и стеной, находит простроченную кромку кармана и вглубь. Только металл пальцы доставать не торопятся, впиваются в ягодицу, подталкивая вперёд, в бёдра, что и так вплотную прижаты. Показывает, как не терпится. А Юнги не терпится ещё больше, именно поэтому он ключ из любимых рук и забирает и сам, наощупь, открывает дверь.

***

Перистые облака нависают так низко, накрывают, точно перина, тронутое румянцем небо. Там, где солнце неспешно прячется за горизонтом, оно покрыто золотистой корочкой, а подальше голубое полотно прорезают розовые вкрапления. Какой прекрасный закат. И зелёная трава яркая настолько, что даже кажется, будто всю свою жизнь ты цветов вообще не видел, а сейчас прозрел. И от всей этой невозможной красоты сердце щемит. И даже почти разбивается, как в поле зрения врывается он, со счастливой улыбкой на загорелом лице, такой яркой, что затмевает солнце. Ткань широкой белой футболки собирается мелкими складочками, дрожит на ветру, который пробирается и в угольные волосы, треплет их так нежно-нежно, ласково, касается солоноватой кожи. Хару почему-то кажется, что у Чонгука она именно солоноватая. Будто морской воздух настолько впитался в его кожу за все годы, что он у моря жил, что оставил в ней навечно частички соли. И Хару думает, что никакой войны нет. Остались на земле места, до которых она не добралась, не отравила пропитанным порохом, кровью и химикатами дыханием, не обвила гнилостными руками, суля только смерть. Войны здесь нет. Ни в Чхондоне, ни в этом поле, ни в сердце. А, точно. Там ведь море плещется. Его заполонили рыбы. Снуют туда-сюда. И до поры до времени Хару не тревожат. Но стоит Чонгуку лишь глянуть на нее, и Боже упаси, коснуться, рыбы начинают плавниками бить, головами в стенки живота тычутся, чешуей изнутри щекочут, точно к повелителю своему тянутся. К принцу морскому. И угораздило же его рыбам прямиком в сердце пробраться. Не усмотрел принц, не углядел. — Сыграем в игру? — Внезапно спрашивает. Взгляд отводит, и рыбы затихают, наконец. — Какую? — Встречный вопрос. Чисто на автомате, пока ноги несут вверх по холму. Травинки щекочут голые щиколотки. — Ты что любишь? — Новый взгляд. Темные омуты прямо в душу глядят. Огромные. — А? — Ну просто назови что-нибудь, что любишь! — Он плечами жмёт, смеётся, угольные волосы ворошит. — Имбирное печенье. — Выдаёт тоже на автомате. Даже почти сладкий запах чувствует. Только потом понимает, с кем оно ассоциируется. И тут же себе пощечину влепить готова. — Заканчивается на «е». Значит, теперь я называю то, что люблю я, но на «е»! — И правда, простая игра. Ничего сложного. — Единоборства! Тебе на «а»! — А… а… — Взгляд цепляется за стену белеющих деревьев, что осталась за спиной. Они сейчас все в мелких цветочках, — Акация… Игра увлекает, пока они вдвоём взбираются по холму вверх. Кажется, будто пытаются подняться выше облаков, что сегодня висят особенно низко, но все это только иллюзия. Хару потихоньку фиксирует то, что попадает в список любимых вещей Чонгука: рамен, какао с корицей, звёздные войны, фигурки звездных войн, рисование, море, шерстяные носки (их вяжет госпожа Чон), скошенная трава; В списке Хару: свежая выпечка, пшеничное поле, Саюри, клубничный джем, белые рубашки, космос, бабочки, лес; А потом все слова в голове как-то резко заканчиваются: маленькие рыбки в сердце превращаются в китов, и те начинают петь свои песни. В них тоже три протяжных слога «Чон-Чон-Гук». Ответы отчаянно начинают искать глаза, ведь в голове пустеет. И потому в следующий свой ход, когда Хару выпадает буква «з», когда кажется, что они оказываются выше облаков, когда она бросает взгляд на небо, раскаленное и почти потухшее. Коротко отвечает, — — Закат. Вот, они почти уже и на вершине. Почти пришли. А отсюда весь Чхондон, как на ладони. И пустырь, поросший пшеницей виден, и их маленькое королевство из пары домов, и пути, и вагонную стоянку, все-все видно. — Мне на «т» значит. — Чонгук вдыхает как-то нервно. У него слова тоже заканчиваются? Мнётся. Думает. А потом поднимает свои омуты, и из них рыбы прямиком в сердце Хару прыгают. Водную гладь разбивают на тысячу кругов. Да и плеск такой стоит, мама не горюй! А потом, все вдруг успокаивается, солнце за горизонтом окончательно гаснет, и принц морской, наконец, говорит, — — Тебя.

***

Сумерки сегодня особенно нежные, черничные. Путаются в мятных волосах, окрашивают их в лиловый. А вместе с ними и редкие звездочки, скатываются по прядкам и в глаза. В сумерках такие же черничные. Хосок правда этих глаз не видит, только макушку мятную, что перед ним мелькает, точно бледный огонёк в потемках. Ведет по узкой тропинке, вдоль покачивающейся высокой травы. — Далеко ещё? — Терпение как всегда стремительно бежит к нулю. Его у Хосока не так уж много. Это уже пятый такой вопрос за всю дорогу — мысленно подмечает Юнги и усмехается. — Слушай, тебе настолько не терпится предаться плотским утехам? Я тебя вообще-то на звезды веду смотреть. — А Юнги на язык острый, Хосоку уже не привыкать. — Да с чего ты взял?! — Хосок губы дует; Юнги знает наверняка, уже его как облупленного знает, выучил, вызубрил, как параграф из учебника. Только знает, что Хосок — никакой не параграф учебника. Он скорее атлас… с тысячей карт, линий и пунктиров; городов, стран и океанов. А Юнги не так уж много и изучил. И впереди ещё тысяча линий, пунктиров, стран и океанов. Этому Юнги даже рад. — Тогда перестань задавать один и тот же вопрос и потерпи немного… мы уже почти пришли. — Все как с ума посходили с этим звездопадом. Будто четырнадцатое февраля второй раз наступило. И Хосок, конечно же, в стороне не остался. А значит, и Юнги тоже. Только вот если месяц назад его эти маленькие праздники жизни не трогали; он бы лишь глаза закатил, то сейчас же броня безразличия треснула, а через трещину и звезды видны. И даже красивыми кажутся. И романтичными. И Юнги, оказывается, тот ещё романтик. Сначала вот одуванчики, сейчас вот козырное место для наблюдений за звездопадом нашёл, а дальше что? Юнги себя не узнает, переменам дивится. Но не противится. Юнги всё равно. Он своё счастье нашёл, остальное неважно. — Ты уверен, что мы правильно идём? — Хосока тишина угнетает. Или он не хочет в лишний раз паренька в дикой кожанке нервировать. И вместо «далеко ещё» спрашивает совсем другое, надеясь, что это будет менее раздражительным. Впрочем, этот вопрос действительно в голове крутится: вокруг тьма, слева трава, да стены леса, справа молодая пшеница, под ногами железные пути, о которые желтые конверсы постоянно запинаются. Черт ногу сломит в такой темноте, ещё и шпалы кое-где от старости поломались. — Правильно-правильно, — Короткий кивок. Смешок. Юнги останавливается, осматривается. Вокруг ржавые вагоны поездов. Покинутые кем-то, когда-то. — Пришли уже. Забирайся. Он в неком реверансе машет рукой, указывая на лестницу, что ведет на крышу вагона и пропускает Хосока вперед. Тот смотрит как-то недоверчиво, в сумерках правда не видно, но всё равно проходит вперед. Теплая ладонь ложится на ржавый холодный металл лестничной перекладины. Холодно. Шершаво. Думает, как бы не свалится с лестницы, ведь она доверия совсем не внушает, но всё равно взбирается. Вот и нога на перекладину становится. — Где мы? — Спрашивает Хосок, но не останавливается. Вскарабкивается на крышу вагона. — На старой стоянке поездов. — Юнги не отстает. Ментоловая макушка мелькает в поле зрения, во мраке мелькает ухмылка, затем и кожанка появляется, затем и джинсы потертые, старые, следом за ними кроссовки… вот и весь Мин теперь тоже на крыше. Точно чеширский кот. — Понимаешь теперь, почему именно здесь? Хосок садится, коленки руками обхватывает, оглядывается: позади стена леса, от всего Чхондона отделяет, за вагоном вереница других таких же ржавых и застывших тянется, а впереди — ржаное поле… море ржи. Желтоватые колосья, движимые ветром, точно волны, в сумраке волнуются, покачиваются… да, море ржи. А над ним, в черничном небе звёзды. Куча звезд. Аж дыхание спирает. — Вид невероятный… — Честно говорит Хосок, что вызывает довольное хмыканье над ухом, — И тихо так… никого… — И значит, нас тут никто не увидит. — Над ухом теперь шепот. Нежный-нежный, сладкий-сладкий… как клубника, которой его дыхание пропитано. Снова чупа-чупсы с излюбленным вкусом. А от этого шепота у Хосока по позвоночнику мурашки бегут. Сыпятся в ворот футболки и вниз, к пояснице. Надеть только футболку было плохим решением, кстати. Ночь довольно холодная. Юнги будто об этом же думает, свою куртку с плеч стягивает и на чужие опускает. Со всеми этими нашивками, шипами и цепями. Такую дикую, сумасшедшую, кричащую, пропитанную мятой и черной смородиной. Им пропитанную. Короли надевают на головы королев короны. Так они обозначают их принадлежность и себе, и королевскому двору. У Юнги вместо короны та самая кожанка. Вместо королевы король. Так он обозначает его принадлежность себе. И Хосок то же самое чувствует. Принадлежность королю. Правда, диковатому, с сумасшедшим цветом волос, немного жестокому (но каким королям это несвойственно?), любящему чупа-чупсы с клубникой, порой угрюмому, порой неуклюжему, порой острому на язык. Хосок своим королем, в общем-то доволен. Хосока всё устраивает. Он плечом к плечу жмется и уже не шепотом, но полутоном спрашивает, — — Что будет после школы, как думаешь? — Голос хрипловатый, по-черничному сладкий, а в нём грусть сквозит. Неопределённость. Страх. Хосок любимый голос впервые в таких тональностях слышит, в таких оттенках. А они темнее сумерек, черничнее и беспрогляднее. — Война закончится. — С языка само слетает. Глупая надежда, детская мечта. Но она этой весной как никогда реальнее, как никогда чувствуется — только руку протяни, да хватай, как комету за хвост. И Хосок продолжает, своё предположение стремится подтвердить, — Чхондон меняется… как и вся страна. Много еды, товаров, зарплаты растут… стало быть, так много денег, как раньше, на войну не уходит. Стало быть, и конец близок. Да и люди воодушевлены… по телику сказали… — По телику пять лет назад говорили, что никакой войны и не будет вовсе… а теперь весь мир горит. — А оттенки любимого голоса всё черничнее, всё беспрогляднее. Даже звездочки в глазах тухнут. — Мир стихает. — Самая яркая из всех у Хосока в глубине спрятана, зовется надеждой и горит ярче всех прочих, даже тех, что в черничных глазах гаснут. — А если не стихнет, что тогда? Что делать будем? Вместе в армейку пойдем? — Черничная сладость сменяется едким сарказмом, иронией, ядом, безысходностью. Всем тем, что Юнги долго сдерживал внутри, и не давал хосокова света коснуться. — Пойдем. — Одно слово заставляет резко повернуться, в глаза глянуть. А они вдруг как никогда решительны. С мягким светом, но твердость намерений, что в них горит, до костей пробирает. И как подтверждение кивок. — Вместе пойдем и отслужим. Выиграем и вернёмся. Будем получать охренительное пособие как ветераны… купим домик где-нибудь подальше отсюда, заживем. Вот и всё. — Ага. Если это не будет пособие по инвалидности. Или вообще пособие на погребение. Только его уже не мы получим… — Черничной безысходности так много становится, что Хосок в ней тонет, захлебывается. Барахтается и по черной глади руками бьёт. Хотя Юнги он понимает. Мало кто возвращается с войны живым. Только в Хосоке всё равно та самая звезда под именем «надежда» ярко-ярко горит. Хосока не переубедить. — Не станешь ты инвалидом. И не умрёшь. Я тебя прикрывать буду. Мы же друг о друге позаботимся? — Свет надежды затмевает свет тысячи звезд над головой. Они, кстати, начинают падать, и Юнги на следующую вместо желания шепчет, — — Конечно, позаботимся. — Ведь свет той самой хосоковой надежды проникает сквозь трещины его безразличия, озаряет тьму, прогоняет страхи. И даже в его тьме загорается маленький, крохотный, но горящий огонек такой же надежды. Обещание запечатывается влажным поцелуем в теплую шею. И десятком других, легких, быстрых, торопливых, вверх к челюсти, по подбородку, а затем в губы. — Может, к черту этот звездопад? Я такие звезды перед глазами могу устроить… Перед таким сладким предложением Хосоку действительно чертовски сложно устоять. Сладкое Хосок очень любит. А на звезды они уже и так посмотрели.

***

— У тебя есть мечта? На вершине холма тихо. Спокойно. Лиловое небо едва трогает зеленый ковер. Идеальная обстановка для таких вот незамысловатых вопросов. Чонгука вопрос застает врасплох. Он опускается прямо на траву, глядит в угасающую пучину над головой, что совсем скоро станет бездной. Вспоминает. Удивительно: Чонгуку приходится вспоминать. Он и не помнит, о чём мечтал раньше. Боится мечтать и сейчас. Мечтал уже однажды. И все эти мечты прямо на пальцах растаяли, исчезли. Он уже этот вопрос слышал. Однажды. Златовласый мальчишка спрашивал, когда они плечом к плечу на пирсе сидели. Глядели, как чуть поодаль чайки дрались за хлебные крошки. Он так же незамысловато спросил, — — У тебя есть мечта? И Чонгук уже знал, что спрашивает Чимин не сколько для того, чтобы действительно узнать ответ, а чтобы поделиться очередным своим по масштабу наполеонским планом. Не то, что бы Чонгук мечтает о многом. Он ещё слишком мал, юн, наивен и по-детски глуп, чтобы задумываться о мечтах и будущем, особенно когда оно такое шаткое, неясное. И его, вообще-то, и вовсе может и не быть. — Не знаю… мы с тобой пойдем в армию… наши победят, война закончится, и можно будет хоть каждый день зависать на этом пирсе, кормить чаек, но уже больше ни о чем не париться… и не бояться. — Вот, в общем-то, и всё. Чимин фыркает. С доброй усмешкой. Хитро смотрит вдаль, на золотистую рябь моря. Щурится. — И всё? Пойти в армейку, словить пару пуль, выжить, получить пару медалей, пройти до конца и вернуться сюда, кормить и без того жирных чаек? Только и всего?! — Чимин всплескивает руками, в неверии мотает головой. — Ну да. Разве мир и победа — не то, о чем все сейчас мечтают? — Чонгук искренне не понимает, что не так. В свои четырнадцать он уже по кирпичику сложил внутри четкую картину мира: закончится война, будет жизнь. Вот потом-то и можно будет мечтать о чём-то другом, — Ты разве не об этом же мечтаешь? Чимин молчит. Думает, пока солнце в его волосах путается, золотыми прядками рассыпается. А затем выдает, — — Ну да. Ты прав. — Что Чонгука даже удивляет. Надо же. Этот олух вообще с ним редко соглашается. Но затем, конечно же, следует маленькое «но», которое эту иллюзию согласия и рушит, — Но… знаешь ли, я вообще-то много о чем ещё мечтаю. Например, чтобы Намджури потолстел ещё килограмм на тридцать и стал совсем-совсем уродливым. Чтобы в «Данкин Донатс» снова продавали пончики с вишней. Чтобы компьютерный клуб, наконец, открыли… хотя я не особо люблю рубиться в комп, но ты-то любишь, и мне нравится там с тобой зависать… нравилось, пока чертовы владельцы его не прикрыли. А ещё… я хотел бы врачом стать. — С чего это? — Чонгук ещё не думал о будущей профессии. Он себя только мог представить восемнадцатилетним, в голубой форме с тёмными камуфляжными пятнами, с винтовкой наперевес и в фуражке. Мог он себя представить и уже зрелым мужчиной в голубом мундире с орденами и медалями. Но точно не кем-то другим. — Хирургом. Вот представь… ты ж дурак так и будешь в эту армию рваться. Вот словишь пулю, тебя сразу в госпиталь, а там… я, в белом халате и маске… эту пулю из тебя достану. И ты потом жив-здоров. Хороший план, а? Чимин ещё и сказочник. В реальности эта самая злосчастная пуля сразу в лоб. А если не сразу, то кто знает, успеют ли доставить в госпиталь. Многие умирают от кровопотери прямо на поле боя. Но в мечтах Чимина все так идеально выстроено, что рушить их — кощунство. И потому Чонгук, шмыгнув носом, соглашается, — — Хороший. Мечты. Мечты — нынче тема опасная, почти запретная, из разряда того, что не достать, и о чём вслух не говорят. Но тут, на холме, чужих ушей нет, никто не услышит, значит, можно. Чонгуку и отвечать не нужно, Хару и так знает, о чём мечтает морской принц. Знает, что всеми силами хочет закончить то зло, что охватило мир, и всё возможное для этого сделает — — Чтобы война закончилась. — А потом? — А вот с «потом» у Чонгука проблемы. Он и понятия не имеет, что будет потом. — Ты думал о том, кем хочешь стать? Если бы это было так просто. У Чимина вот было просто. Он выбрал хирургию. У родителей тоже просто: они выбрали войну. Что бы выбрал Чонгук? Что он знает о себе? Шестнадцать лет от дня рождения. Родом из Пусана. Сейчас проживает в городке Чхондон. Сто восемьдесят сантиметров роста, что довольно неплохо. Родители — военные. Что умеет? Играть на гитаре. Довольно неплохо. Рисовать. Очень даже неплохо. Строить форты во дворе. Мастерить поделки для одной пятилетки. Негусто. — Не думал. — Отвечает честно. Думает о том, что времени для «подумать» будет достаточно, если… если всё ужасное и правда кончится. Волны внутри затихают, только пена морская слабо шипит, стоит украдкой на морского принца глянуть. А он родной совсем. И не скажешь, что принц. Хару его чаще всего в спортивных штанах видит и домашних тапочках, пушистых, забавных. Видит его заспанное лицо по утрам, с соринками в уголках глаз после сна, вместо соли морской. Видит его улыбку и лучики вокруг глаз, которые улыбка и вызывает. И Хару бы вечность их считала. Много лет. Пока бы их не стало много-много. Пока бы уголь его волос не тронуло серебро. Если бы не… — Я тебе нравлюсь? — Вопрос сам с языка соскальзывает. Он об этом сказал, но ей хочется услышать снова. — Да. — Твёрдый ответ. — Не просто нравишься. Я люблю тебя. Хару никогда не думала, что три простых слова могут всколыхнуть все моря и океаны на планете. А их, между прочим, немало. Три таких простых слова… а внутри настоящее цунами. Там вереница его объятий, запах корицы, клубничный джем, морозец, что щиплет щеки, как в их первую встречу. Каждая переменная вкупе с другими после знака «равно» выдает любовь. Любовь. Как никогда она для Хару становится такой простой и понятной. Это не просто всплески гормонов, не химическая реакция, что заставляет сердце трепать, а легких лишает воздуха. Нет. Любовь — это клятва. Она связывает. Она обязывает. Она даёт надежды и порождает ожидания. Того, что тебя не бросят, например. Ну, или хотя бы не покажут тебе клыки. — Тогда не уходи. — Смотрит прямо перед собой, на носки туфель. Знает, что не имеет права просить выбирать между собой и долгом. Чонгук, конечно, сходу соглашается, — — Никуда я от тебя… — Но обещание не успевает отпечататься на его губах. Клятва не вступает в силу. — Уйдёшь. — Упрямо говорит Хару. — В армию. На войну. — Ну так я же вернусь. — Чонгук вновь улыбается. Что Хару эти улыбки? Разве сойдет за подбадривание? Она ведь знает, что вероятность этого чертовски мала. Оба знают. И Чонгук теперь понимает, что чувствовал Чимин, когда расписывал эту чудесную картинку о талантливом хирурге, спасшего юного солдата, что пулю словил. Он тогда воздушные замки строил, а Чонгуку ломать было жалко. Чонгук и не заметил, как и сам эти воздушные замки начал достраивать. Хару этим тоже грешит. Думает, как повернется жизнь, если принц её никуда не уйдёт по долгу службы. Замки её не менее воздушные: война обойдет стороной маленький городок, окруженный зелеными холмами, лесами, туманами. Кончится. А они останутся тут. Чон Чонгук и Кан Хару. Она в голове своей рисует местную часовню, белое шелковое платье, простое, но изящное, то, как священник Чон их венчает. На церемонии совсем немного людей: родные, Саюри в прелестном платье и с цветами, пара одноклассников, да сын священника со своей яркой улыбкой. Простенькие кольца на пальцах, слёзы счастья, поцелуй. Затем маленькая квартирка в жилом районе, куда они съедут из родительских домов. Он будет скрашивать лиловые вечера переливом гитарных струн. Стены пропахнут масляными красками, её духами с белыми цветами и выпечкой с корицей. Они будут засыпать и просыпаться в одной кровати… полноправно, не боясь быть застуканными и уличенным в чем-то неприличном. Хару очень ярко и живо рисует эту картинку, их маленький, крохотный мир, наполненный такими простыми, но такими драгоценными мелочами; захудалую квартирку с небольшим окошком с видом на зеленый Чхондон. А по выходным они обязательно бы возвращались в своё королевство за ржаным полем, проведать своих, вспомнить былые деньки. Да, именно так бы всё и было. Лишь бы Чонгук эту хрупкую мечту не разрушил, не растоптал красивую картинку. Лишь бы не… лишь бы не ушёл. Иначе все рыбы из сердца вон. А там, без воздуха, глядишь и умрут. Он молчит. Наверное, молчание сейчас лучше всего. Лучше пустых обещаний и разбитых надежд. Да, определенно лучше. Хару падает на зеленый ковёр, позволяет травинкам путаться в волосах, взгляд устремляет к звездам. А они и правда падают: маленькие точки проносятся высоко-высоко в небе по наклонной. Самое время загадать желание. И Хару загадывает. Впервые за долгое время что-то загадывает, да так страстно, что аж сердце щемит, а из уголков глаз скатываются маленькие слезинки. Звезды проносятся маленькими точками с хвостиками, а потом как-то странно ширятся, увеличиваются, приближаются… и вместе с ними возникает шум: сначала тихое шипение, но затем перерастающее в гул. Хару кажется, что это оптическая иллюзия, вызванная пеленой слез. Но в душе она и так всё знает, только мозг отказывается верить. Даёт сбой и отказывается воспринимать реальность. Чтобы найти подтверждение страшной, жуткой и совершенно неуместной мысли, она даже спрашивает, — — Это звезды падают? Сердце, болящее секунду назад, замирает. Она ведь и так знает ответ. Точно знает. Только вот мозг отказывается верить. — Нет, — Тихо отвечает Чонгук. Его сердце, видимо, так же, как и её, замерло, — … Бомбы.

***

Сумерки уже давно превратились в ночь. Звезды своё ещё не отгорели, мерцают в холодном полотне. Ночь холодная, а вот дыхание горячее, кожа пылает. На ключицах под футболкой и сумасшедшей кожанкой расцветают лиловые галактики и созвездия из поцелуев. На сегодня лиловые галактики на ключицах, да кожанка — хосоковы трофеи. Подарки короля. В придачу к ним ещё клубничное дыхание, да звезды перед глазами. Всё как и обещалось. Король у него хоть и жестокий, и иногда угрюмый, и острый на язык, но обещания держит. А значит, справедливый. У Хосока коленки до сих пор подкашиваются, желтые конверсы то и дело путаются в мелкой щебенке. В Чхондоне все дорожки в частном секторе из нее выложены. Вот она и шуршит на всю окраину… а Хосоку всё кажется, что это звезды с таким шорохом мерцают… они у него до сих пор перед глазами, да в кончиках пальцев покалывают. Дыхание горячее, кожа горит… А в брюках влажно и холодно и как-то неприятно… так уж устроено: возбуждение всегда на белье остаётся, а запасного у Хосока конечно не было. Впрочем, к этому он уже привык. После встреч с Юнги всегда так. Это легко стерпеть можно. Это мелочи. Дорожка из щебня неумолимо заканчивается, подводит к дому. Куртку бы пора с плеч снять, с трофеем расстаться. С ним домой нельзя. Нельзя своей победой хвастать. Её только в тайне держать. В чёртовой тайне, в какой Джульетта держала Ромео… а он её. Какой абсурд. Они с Мином никакие не герои Шекспира. Да и история у Джульетты с Ромео была хреновая. Хосок всё же на другой финал надеется. — Оставь себе. — Куртку вновь натягивают на плечи. Не позволяют смородине и мяте раствориться, холоду пробраться под футболку, остудить кожу. — Но… — Не хочу, чтобы ты заболел. — Протестовать Юнги не позволяет. Шепчет мягко, но в то же время беспрекословно. И разве может Хосок ослушаться короля? Отчий дом уже совсем рядом. Предательски вырисовывается черным контуром на фоне темно-лилового неба. У Хосока почему-то при его виде ком в горле. Что-то подсказывает: там его непременно заставят выпить яд, чтоб Ромео больше не видеть. Никогда. Туда ноги даже больше не несут. Там больше не как дома. — Он тебя не застукает… успокойся. — Юнги будто мысли читает. На самом деле всё по растерянному лицу видит. Ему тоже расставаться не хочется, и он позволяет себе риск: ещё раз в шею чмокает. Влажно, быстро, много раз. — Всё будет хорошо… я проведу тебя немного? Хосок кивает… едва ли соображая о чем Мин просит: ему от удовольствия крышу сносит, он на что угодно согласен… поцелуи в шею любую дорогу откроют. А затем его берут за руку и дальше ведут по дорожке из щебня, которая, кстати, неумолимо заканчивается. А как бы хотелось, чтобы она превратилась в дорожку из желтого кирпича и увела куда-нибудь подальше. Чтобы он увел. Его волшебник. Его король. Только перед глазами отнюдь не изумрудный город, а отчий дом. Только вот ноги совсем туда не несут. Шаг сам замедляется. Каждую секундочку бы продлить, и Хосок отчаянно осматривается по сторонам, думает, за что бы зацепиться. Затем всё происходит как-то само, запрокидывает голову и замирает. Смотрит. А вместе с ним и Мин. Туда, в небо. Там звезды. Редко продолжают падать. Там целая вечность. — Давай дождёмся, пока ещё одна упадёт? — Шепотом говорит, а сам надеется, что звездопад на сегодня уже окончен. — Не насмотрелся? — Лукаво отвечает Мин. Сам сильнее теплую ладонь своими пальцами сжимает, крепче. И отпускать совсем не хочет. У них ещё целая вечность есть. Так и стоят вдвоем на дорожке из щебня, почти у самого дома, взявшись за руки, запрокинув головы, глядят в черничную мглу, прямиком в вечность. Сколько же длится эта вечность? Льюис Кэрролл писал, что иногда только миг. Вот и их с Мином вечность продлилась считанные секунды, до того момента, как ухо не уловило такой родной и знакомый скрип входной двери. Только сейчас же такая маленькая обыденная вещь, которую Хосок слышал на протяжении почти всех своих семнадцати лет, кажется чем-то страшным, чужим, чем-то, что переворачивает весь мир вверх-дном. А за звуком включается и свет автоматической лампы. Свет сейчас тоже предатель: лупит в глаза, заливает собой крыльцо, дорожкой бежит по щебню, достигает их двоих, оголяет, уличает, выдает. Выдает сцепленные пальцы, которые он тут же неосознанно вырывает. Без ладони Юнги не так тепло, наоборот, холодно как-то и зябко… и пусто. Сердце стучит, как бешенное. Хосок надеется, что успел. Успел запретное касание прервать. От одной улики избавился, а вот от другой нет: кожаный трофей с заплатками, шипами и цепями по-прежнему на плечах. По-прежнему принадлежность показывает. Королю. И по строгому взгляду из мрака и так всё ясно: отец понял. Всё-всё понял. Всё до последней мелочи понял. И все трое это сейчас пытаются переварить, разделить, сообразить, что дальше делать. В голове Юнги даже мелькают по-идиотски наивные мысли остаться, и как настоящему джентльмену вернуть спутника в руки отца, представиться, познакомиться, воспользоваться шоковым состоянием. Забывает, правда, что сам далек от понятия «джентльмен». А господин Чон от понятия «заботливый и понимающий отец». — Ты с моим сыном спишь, ублюдок? — Строгий взгляд неожиданно вовсе не в Хосока вперивается, а острым копьем в Юнги летит. Если у Купидонов с идиотским чувством юмора были стрелы для забавы, то сейчас же у священника Чона в руках именно копье. И никакого чувства юмора. Если стрелы так легко пронзили два сердца с целью соединить, то копье же предназначено для того, чтобы эту связь порвать, убить душу. Цель выбрана… или сразу две. Одним выстрелом. Карамельные глаза фиксируют каждое движение, встречный шаг отца, уже как-то на автомате, на рефлексе, и Хосок тут же так же рефлексе толкает Юнги за себя. Он меньше ростом, худее, хрупче. Что отец с ним самим сделает, ему плевать, лишь бы Юнги не трогал. — Отец… — Начинает говорить, но речь тут же грубо прерывают. — А ты, щенок, молчи! Как посмел?! Опуститься в такую грязь! — Пара шагов с крыльца, и строгие глаза почти перед самым лицом. Пронзают тысячей копий. А лицо кривится. Кривится в таком презрении, какого Хосок в жизни не видел на до боли знакомом отцовском лице. И рот, такой же знакомый, выплевывает какие-то чужие колкие слова, — Смотреть на тебя противно. Позже поговорим. Даже грубый толчок в плечо не так выбивает из реальности, как только сказанное. Земля под ногами разверзается, небо кругом идёт, и звезды перед глазами вспыхивают, и, кажется, прямиком в ад. Но нет, ад пока ещё не открылся. Пока Хосок приземляется на крыльцо, сильно ударив бедро и ободрав ладони. Хочет быстрее в себя прийти, но телу не прикажешь: мозг соображает как в замедленной съемке, а карамельные глаза продолжают фиксировать происходящее. Фиксируют то, как за широкой отцовской спиной мелькает ментоловая макушка, как на одежде появляются складки, руки хватают скрытого от глаз Юнги предположительно за одежду. Одна из них замахивается для удара. Его Хосок перехватить никак не успеет. А Юнги принимает. Принимает даже без всякой попытки уйти, увернуться, принимает как данность, как наказание, которое заслужил. Только вот ничего такого не сделал, чтобы наказанным быть. Разве что, влюбился не в того, в кого нужно. Случается же. Просто у купидонов чувство юмора дерьмовое. Рука не останавливается, орудует, костяшки на губе, на скуле отпечатываются, в кровь раздирают кожу. Несет божественную кару. — Подойдешь к нему ещё хоть раз… — Священник Чон пыхтит от злости, дышит тяжело от ударов. Совсем не похож на того благодетеля, ведущего службу. Совсем другой. Настоящий. Без всяких масок и обличий. Такой, каким его только семья и видит. А Хосоку от этого притворства тошно. Новый удар он останавливает, хватается за руку отца. Намерен твердо на своём стоять. Короля своего защитить хочет. — Остановись! — Крики, кажется, подняли уже всю округу. В домах поблизости спешно загорается свет, и Хосок точно молит, полушепотом. Знает же, что папаша только хуже делает. Но просьбы для священника Чона сейчас ничто, пустой звук. Он сына снова отталкивает с ещё большей силой. Такой, что тот снова на землю падает. И вновь за Юнги берется. А тот стоит безвольной куклой, руки по швам, и Хосок сквозь слезы на это зрелище смотрит. Не понимает, куда подевался тот безбашенный псих, каким его все вокруг нарекли. Почему не даст отпора. Ладно Хосок, он не такой, он слабый. Хренов пацифист. Миротворец, который проблемы миром решает, не кулаками. Но Юнги… он же совсем другой. Диаметрально противоположный! Где огонь, который в его глазах горит в яме? Где перекатывающиеся под бледной кожей мышцы? Где тот зверь, что внутри сидит? Где же он? Сейчас он очень нужен! — Дьявольское отродье! — Оскорблений за вечер слишком много. Это одно из многих, которое на подкорке мозга отпечатывается ещё одним клеймом. Хосоку кажется, что весь он для отца сплошное клеймо нечестивого грешника. И хотя ругательство совсем не ему брошено, он его на себя перенимает. Он всё на себя перенимет за Юнги. И потому вновь встает. Вновь Юнги отталкивает. Между ним и отцом стеной становится. А в карамельных глазах вновь мольба и слезы… и твердость… и боль. — Не трогай его. — Краем глаза уловил, что у Юнги всё лицо в крови. Из носа струями хлещет. Кара небесная, она такая… все грехи кровью смывает. — А ты ещё и заступаться за него будешь? Ты, сучёныш, ничем не лучше! Такой же омерзительный… — Отцовские руки теперь за ворот желтой футболки хватаются. Только их жестко пресекают, отдергивают. Зверь, кажется, проснулся. Своё бережёт. — Не всё ли равно с кем ваш сын спит, если он счастлив? — А голос родной вновь такой едкий-едкий, медовый и ядовитый. В нём назидание, и укор, и справедливость. Градус персонального ада только накаляет. — Хреновый вы, наверное, папаша, раз родного сына готовы поколотить, только потому что он за руку не девчонку подержал. — Как ты смеешь ещё и жизни меня учить?! Щенок… — Поток оскорблений в этот раз не продолжается. Останавливается сам по себе. Потому что ад, кажется, всё-таки свершился. Правда, не земля разверзлась, а небо начало падать. И вместе с ним и звезды. Не звезды. Бомбы. Огромные огненные шары с тянущимися хвостами искр тут и там нависли над Чхондоном. И в миг светло так стало, как днём. И никакого воя сирен. Лишь свист приближающейся беды. А все остальные тут же будто улетучились, уменьшились до такого крохотного размера, что даже перестали существовать. Кажется, кара божественная, с небес спустилась. Юнги всегда знал, что вряд ли проживет долго, учитывая что: а) он мужчина, и как и всем мужчинам, ему придётся вступить в армию, б) так уж получилось, что живёт он именно в военное время, что пункт «а» делает наиболее вероятно смертоносным. Только вот в глубине души всё равно ему хотелось бы встретить смерть под руку с тем, кого любит та самая душа. Хуже всего, что руку такого человека жестоко вырвали, его самого утащили, а в ушах лишь свист бомб и его крик надрывный через слёзы. Хосок брыкается, руки отца отталкивает, к своему королю рвется, но тщетно. Смерть, кажется, Юнги всё-таки будет встречать один.

***

Вспышки в небе, что были маленькими точками, ослепляют. Ширятся, приближаются. А потом свет заливает всё вокруг, и мир замирает, когда он гаснет. С холма видно всё. Весь Чхондон как на ладони: ржаное поле и тихое королевство с одной стороны, и город со спящими домишками с другой. Там и школа, приют, больница, железнодорожный вокзал, гаражи. Обзор хороший. И даже после вспышек света видно, как взрываются дома: разлетаются на блоки, крыши слетают, крошатся на кирпичики. С холма видно всё. Весь Чхондон как на ладони. И он взлетает на воздух. А вместе с ним и весь дух и Хару, и Чонгука. Глаза отчаянно находят продолговатое здание приюта: оно выделяется на фоне других мелких домишек. Место, где чудовище живет. И чей-то чужой, не свой собственный голос вторит: «пожалуйста, только не туда, только не туда». Потому что сердце, оказывается, в момент, когда мозг отключен, сжимается за него. И за него боится. Потом, как в замедленной съемке, взгляд переходит на другую сторону, за холм. На ржаное поле. На несколько ровных домишек, белеющих во тьме. Вокруг именно тьма: ни фонаря не горит, ни сирены не слышится. В то время как Чхондон вопит. Вопит так же громко, как взрывы бомб и грохот рушащихся зданий. Электричество, точно. Линии передач оборваны. А капитан Чон так и не занялся этим вопросом. Слышны ли там, на пустыре, сирены? Успеют ли мама с Саюри спрятаться? Вопросы тысячей тараканов заползают в мозг, копошатся там, щекочут, да так нестерпимо, что из глаз слезы льют. Хару бы так и стояла вне себя от ужаса на вершина холма, под раскалённым небом, полотно которого бомбы рвут, если бы не рука Чонгука, что её руку крепко схватила, сжала в замок, дернула. Перед глазами его глаза, как всегда огромные, черные… только напуганные ужасно и тоже пеленой слез покрыты. Они сейчас, будто один и тот же человек, и проживают одно и то же абсолютно. А через касание рук этот импульс делят на двоих. Ноги потом сами по холму вниз несут. В ушах грохот и ветра свист. В голове голос и фразы одни и те же: «хоть бы не туда, хоть бы не туда», «успели ли мама с Саюри спрятаться?», «в бункер успели?», «что с родителями Чонгука? Они же на базе», «как же так?» и «что теперь будет?». В сердце — страх. И все картинки, что Хару так живо рисовала буквально считанные минуты назад, ветхой краской опадают, облупливаются. И часовня с белым платьем. И квартирка с маленьким окошком, откуда зеленый Чхондон виден. И кухонька, на которой они вдвоем завтраки готовили бы. И запах масляной краски и выпечки вместе с тем. Всё струпьями падает к ногам, пеплом по холму рассеивается. Исчезает. И там, за всеми этими картинками, сердце оголяется. Оно сейчас целиком и полностью — страх. Сплошной и беспроглядный. Расползается по венам вместе с кровью, парализует. И если бы не крепкая рука Чонгука, что её руку держит, Хару бы уже давно распалась на мелкие-мелкие атомы. Настолько этот страх велик. Они уже давно спустились, у подножья холма. А за ним Чхондон не видно. Остаётся только надеяться после каждого нового хлопка, что злосчастная бомба не в приют попала. И что новая перед глазами не возникнет, не разнесет небольшое скопление ровных маленьких домишек. И снова в голове голос и фразы одни и те же: «хоть бы не туда, хоть бы не туда», «успели ли мама с Саюри спрятаться?»

***

В закусочной снова полумрак. Купленный стариком-хозяином лампочки оказались паршивыми и долго не прослужили, половина перегорела. В закусочной пахнет лапшой и рыбой, как обычно. Тэхён пытается разглядеть чернильные символы в учебнике алгебры, но ни то слишком темно, ни то глаза уже сличаются, что выходит это так себе. Перед носом оказывается тарелка с лапшой. — Поешь. — Говорит Джин. Как всегда в фартуке и руки пахнут рыбой. Вид более усталый, чем обычно. Сегодня в закусочной работы было много: ночью они со стариком рыбачили, а после школы он разделывал пойманную рыбу, делал заготовки, отправлял её в морозильник или резал сашими. Пальцы онемели и нехило болят. А ночь до этого Джин сам кропотливо фасовал не совсем легальные вещества по пакетикам и вёл расчёты. Кажется, работа раздирала его со всех сторон. И было бы хорошо выбрать что-то одно. — Зачем ты вообще тут торчишь, если барыжишь наркотой? — Напрямую спрашивает Тэхён. Глядит исподлобья. За это чуть не огребает. Джин шикает, таращась на постоянных посетителей в виде парочки рабочих и одного бездомного, которые уже напились вусмерть. — Да они ж уже в зюзю. Даже не слышат нас. — И что? О таком всё равно лучше не трепаться. — Джин садится напротив, прямо под китайский фонарик, в свете которого видна вся его усталость. — Паршиво выглядишь. — Констатирует Тэхён. — Ты тоже. Что правда: Тэхён в последнее время хоть и появляется в школе в рубашках (непонятно, что повлияло на его настроение), голову моет чаще, да и вообще взялся за внешний вид, выглядит все равно каким-то… потухшим. По школе больше никого не гоняет, а главное — оставил Кан Хару в покое. Наверное, поэтому и поник. Но Джин сильно с расспросами не лез, знал, что младший этого не любит. Но сейчас спросить особенно хотелось, — — С Хару всё? Наткнулся Джин лишь на молчание. Тэхён показательно взялся за палочки и приступил к лапше. Отвечать не собирался. — Значит, всё. Ты правильно поступил. Что оставил их в покое. На этом самом «их» Тэхён старается не дернуться от неприязни. Она ведь ходит с этим зайчонышом вся такая счастливая, окрылённая, за ручки держатся, ладно хоть не сосутся на глазах у всей школы. Этого бы Тэхён не перенёс. А как же порой сильно хотелось прижать её к стене, да придушить. Но Тэхён себя всеми силами сдерживал, ещё не время. Чтобы сделать максимально больно, ему нужно было позволить ей почувствовать себя максимально хорошо. А когда бы пришёл нужный миг, он бы отнял всё, что ей успело полюбиться и стать дорогим сердцу. Джин об этом плане не догадывался, и потому его пустые слова гордости были неуместны. — А с Ли Ынрён у тебя что? Уже переспали? — Тэхён решает сменить курс разговора. Глаза у Джин непроизвольно округляются, правда, он быстро берет себя в руки. Долго же он конспектировался и таил свои любовные похождения. Но шлейф знакомых женских духов его предательски выдавал. — Мы просто общаемся. Знаешь, та ночь, когда она пришла ко мне в слезах из-за тебя, нас сблизила. — Джин слишком неумело врет. Точнее, врать то он горазд. Но только не Тэхёну. От его глаз никакая правда не скроется. — Как скажешь. Но не забавно ли это… то, что она уже со всеми из нас троих переспала? — Отчего-то Тэхёну хочется задеть Джина побольней. Наверное, за то что как бы невзначай решил испортить вечер лишь одним упоминанием Кан Хару. Если для него и Юнги Ынрён была просто смазливой приютской шлюхой, то для Джина она представляла нечто большее. Это он плохо скрывал. — Мы могли бы составить расписание и по очереди… — Замолчи, если не хочешь, чтобы эта тарелка с лапшой оказалась у тебя на голове. — Отрезает Джин. Да таким тоном, что Тэхён непроизвольно поджимает губы. — Кстати, о троих из нас. Где Юнги опять шляется? — Ты и так знаешь. — Отвечает Тэхён. Юнги уже который вечер подряд проводит вовсе не в их компании, а черт знает где, зато возвращается посреди ночи до одури счастливый, а на утро как мартовский кот довольный. — Понятно. Значит, и сегодня не придёт. — Неа. — Подтверждает Тэхён. Он уже разделался с лапшой и с тихим стуком положил палочки на стол. Вслед за ним раздался оглушительный шум. Сама вселенная будто рвалась по швам. Импровизированные окна из пленки задрожали, расцвели вспышкой белого. За ними будто наступил день. А потом ещё один взрыв и ещё один. Ни Тэхёну, ни Джину даже не потребовалось ничего говорить: в глазах у обоих был ужас. Джин только и успел сгрести младшего под стол, который навряд ли бы их спас, распорядись судьба уронить бомбу прямо на палатку-закусочную. — Хён… мне надо… — Тэхён пытается вырваться из рук, крепко сжимающих его толстовку. Ноги уже напряжены в готовности бежать. Сквозь взрывы и сущий ад бежать. Тэхён не думал, что даже под пытками кому-нибудь сказал это, но сейчас говорит, — Мне надо к ней, Хён. Но Джин сжимает его руками сильнее, выйти туда равносильно самоубийству. Этого он допустить не может, готов наручниками даже его приковать к плите или морозилке. Но в карих глазах такая мольба и нужда, настолько они огромные и напуганные, что Тэхён будто умрет, если не сделает то, что хочет сделать. И Джин отпускает. В конце концов, он ведь… не его отец. Он бы и сам побежал к приюту. Если бы здравый смысл не был сильнее. А у Тэхёна мозг набекрень и часто этот здравый смысл там отсутствует. У него ненависть и такая же жгучая любовь гораздо сильнее. Противостоять ей — всё равно что пытаться выставить перед цунами руки, в попытках спастись. Тэхён из его рук вырывается, выбирается из-под стола, и совсем ничего не страшась, покидает закусочную. Исчезает во вспышках белого света. Сердце колотится как бешеное. Впервые за долгие годы так сильно, что кажется, Тэхён бы сейчас даже любой приступ астмы бы перетерпел. Сейчас нет ничего важнее того, чтобы её увидеть. Чтобы знать, что она жива. Тэхён даже не слышит взрывов, не видит рушащихся рядом зданий, бежит сквозь них, огибая посёлок, бежит к чернеющему холму, бежит мимо взрывов, рискуя попасть под их раздачу. Перед глазами лишь её лицо, внутри — дико колотящееся сердце. И одна единственная мысль: «будь живой».
Примечания:
219 Нравится 241 Отзывы 125 В сборник
Отзывы (7)