не важно, как ее звали, не важно, что разрываю когтями цветастый лён.
не важно, что я из стали, и даже не идеален,
важнее, что я влюблён.
Джио Россо
Зима за окном хрустит, как будто кто-то медленно ломает белые кости мира. Кости внутри кто-то тоже ломает. Три дня назад дом перевернулся вверх-дном, а на место так и не встал. Три дня назад женщина в белом халате сказала, что «сделала всё возможное, теперь дело за Ним». День за днём — один и тот же серый просвет между небом и землёй, одно и то же тихое потрескивание в камине. Огонь поддерживает не Хару, а кто-то другой. Она и не обращает внимания — кто. На пригород Сеула опустилась метель. И среди этой медленной стужи Хару сидит в чужом доме, который немного стал её — потому что здесь дышит Он. Чонгук спит уже третий день. Спит так, будто его вырвали из собственного тела, и теперь он ищет путь обратно, только всё никак не найдет. Лихорадка то отпускает, то снова накрывает, пальцы время от времени подрагивают — будто он дерётся с кем-то даже во сне. И Хару отчаянно цепляется за его неровное дыхание и эти мелкие подергивания, как за доказательство того, что он жив. Глупо, но Хару боится, что он не проснется. Хару уже перманентно за него боится. А когда об этом спросила Саюри: «Он ведь проснется, правда?», Хару, прижав её к себе, без капли сомнений и страха ответила: «Конечно проснется». Но это не значило, что страха не было. Когда-то давно, Хару сказала: «Ты будешь защищать мир, а я тебя». Огонь в доме она не поддерживала — она поддерживала одну слабо теплившуюся жизнь. Когда-то давно он писал ей письма, и каждое заканчивал: «Я люблю тебя! До встречи!». Хару очень ждет этой встречи и каждую секунду о ней просит. Иногда ей кажется, что дом тоже затаил дыхание. Пухлая тишина давит на стены. Даже огонь скрипит осторожно, чтобы не разбудить его слишком резко. Снег ложится ровным слоем в сугробы, словно пытаясь засыпать этот дом, спрятать от мира, от войны, от тех, кто будет ещё искать их. Иногда Хару ловит себя на том, что считает его вдохи. Иногда меняет холодные марлевые повязки на горящем лбу. Иногда она держит его за руку — а она хоть в мозолях, но всё ещё будто того семнадцатилетнего Чонгука. Вот бы было здорово, если бы он этой рукой её утянул в цветущий Чхондон. Может, он сейчас гуляет там? Может ищет путь домой? Хару может только гадать. Земля обетованная — вот где она оказалась. Не в Чхондоне вовсе, а рядом с ним.Но почему эта земля такая холодная? И почему путь к ней всегда вымощен кровью?***
Метель вроде как стихает, а Чонгук по-прежнему спит. И страх нарастает, и глаза у него действительно велики. Но подвижки за ночь всё же есть: теперь Чонгук чаще дергается во сне, или это слабые судороги. Что-то невнятно бормочет, потеет, и компрессы на горячем лбу приходится менять чаще. Это, по правде, единственное что она могла. Та японка-доктор приходила пару раз и делала свое дело, а Хару старалась даже не смотреть. Не могла себя пересилить. Или стерпеть присутствие этой женщины в доме. Да и сама докторша тому была только рада. О состоянии больного докладывала лишь Хосоку, не беря Хару в расчет. За Чонгуком по большей части присматривал именно он: менял капельницы и повязку на бедре. На утро четвертого дня Хосок опять объявился. В дом ворвался с холодом в руках и во взгляде. В черном обмундировании, высокий, устрашающий. — Меня не будет несколько дней. Очередное диверсионное задание. Осознание бьет обухом по голове: все они сейчас — на другой стороне. Против собственной страны. — Ты сможешь сама о нем позаботиться? Дом под надежной охраной, но пост никто покидать не сможет. Направить кого-то ещё мы не можем. Только если Накамуру. — Нет! Я сама. Сама. Хосок, возможно и усмехнулся, но слишком незаметно. Женская ревность редко выглядит красиво. Зато почти всегда — честно. — Он бы и сам этого не хотел. — Прозвучало недвусмысленно. Пояснять не стал. — А долго он ещё… — Тревожным взглядом Хару обводит спящего на диване Чонгука. Они так и не перенесли его в спальню, — Проспит? Это точно не кома…? Он вообще проснется? Что говорит эта… Накамура? — На чужеземной фамилии Хару так морщится, что будто выплевывает буквы. — Точно. Это пулевое ранение, ломка, тяжелое истощение. Посмотри на него, такая себя картина. Но жить будет. Медикаментозный сон. Хосок прошел вглубь гостинной, чтобы сменить капельницу. Чонгук внезапно отреагировал: приоткрыл глаза, пару раз моргнул и проваливался в сон снова. — Его нужно отпаивать. Скоро точно очухается. Много теплой воды с ложки, а потом с кружки. Вечером можешь дать ему бульон. Сато приготовит и сменит капельницу. Она в прошлом медик. И Хару… придется менять пленки. Ты точно справишься? Хосок оставался бесстрастным, внимательно наблюдая, как отреагирует девчонка. Сморщется от брезгливости или… — Точно. — Но Хару непоколебима. Это ведь Чонгук. Они ведь одно целое. Ей нечего стесняться. — Меняй повязки. Промывай рану. — Хорошо. Собирается уйти, но разговор не окончен. Хару, не отпуская руку Чонгука и сидя у дивана, смотрит на Хосока снизу–вверх. — Я хотела бы попросить. — Попросить? О чем? — Замирает на месте оловянным солдатиком. — Я хочу, чтобы Саюри вернулась в интернат. Хару это решила ещё в тот вечер, когда целый отряд вместе со стенающим Чонгуком вломился в дом. В тот же вечер Хару в пылу и в панике собрала её маленький рюкзачок, и всё это время он ждал своего часа в углу комнаты. Но Хосок отсекает хлыстом — — Нет. — Почему?! — Ведь должна же у него быть рациональность! — Это не безопасно. — Кто знает, что ещё может произойти? Кто ещё сюда может вломиться? Вдали от этого места Саюри будет в куда большей безопасности. А если нас тут обнаружат?! Вы — враги, я — наверняка уже беглянка и дезертир. А что будет с ней? — Хару кидает мимолетный взгляд в сторону обеденной, где Саюри молча жует хлопья, и понижает голос. — Тут безопасней всего, поверь. — Я так не думаю. Пожалуйста, отвези её обратно в… — Он бы не разрешил. — В голосе Хосока ни намека на снисходительность. — Но… — Он бы не разрешил. — В последний раз он дробит предложение на отдельные слова. Медленно. Может так до неё дойдет лучше. — Надеюсь, что увижу его живым по возвращению. Слабая попытка пошутить.***
После его ухода время стало измеряться не часами, а дыханием. Дни слились в одно длинное ожидание. Оставалось только ждать и делать то, что нужно и можно. Хосок был прав: раненый и больной всё больше нуждался в питье. Он иногда приоткрывал глаза, но не видел её — только глотал воду, когда Хару подносила ложку к губам. Потом уже приноровился к кружке, но снова и снова отключался. В том, чтобы сменить повязку — не было ничего сложного. Её этому учили ещё в академии. Снять старую. Промыть кипяченой водой. Нанести антисептик. Наложить новую. Сложно было только управляться с нелегкой мужской ногой. Всё-таки Чонгук совсем не хрупкого телосложения. В этом ей помогала госпожа Сато. Как и с тем, чтобы слегка повернуть его на бок, пока Хару меняет под ним промокшую ткань. Стискивая зубы — не из брезгливости, а из бессилия. Вечером бульон он проглатывал автоматически, как будто тело всё ещё знало, что нужно жить. Его продолжало лихорадить, пальцы дергались, будто держат автомат. А ещё он… иногда сжимал ладонь Хару крепче. Иногда пытался привстать, но не мог. Хару слушала, как стихают судороги и осколочные фразы, почти шёпотом: «Не стреляй… я сам… сам…» «Горит… чёрт… горит…» «Не могу… ногу… держи…» «Ты опять плачешь?.. Не надо…» «Не верь им… никому…». И снова и снова «Не… не уходи…» «Не уходи» — слишком смелая просьба для времени, когда люди привыкают к уходам быстрее, чем к просьбам не уходить. Но самозабвенно она шепчет, — — Я никуда не уйду.***
Так пролетела почти неделя. Пока одним утром дом не наполнился тишиной — без его прерывистого дыхания с соседнего дивана. Хару просыпается на противоположном, укутанная в плед, и сразу замечает — пациента на месте нет. Он очнулся? В доме такая гробовая тишина, что будто бы и никого здесь нет. Хару медленно поднимается с дивана и прислушивается. В гостиной ни звука, ни движения. Значит, жизнь — где-то в глубине коттеджа. Из гостиной небольшой коридор ведет в другую часть дома — гостевые спальни и кабинет. Хару туда никогда не заходила. Она тихо ступает по коридору, почти бесшумно перекатывая вес с ноги на ногу. Как кошка, что боится спугнуть добычу. Из-за одной из дверей доносится два голоса — мужской и женский. Мужской — тихий, уверенный, она узнает Чонгука. Женский — хрипловатый, непривычно мягкий и при этом холодный. Хару замирает, стараясь понять, о чём они бегло говорят на японском, но слова растворяются в напряжённой тишине. Смысл отчётлив: разговор близок к ссоре. — Она не должна быть здесь. — Это мой дом. Тело вжимается в стену, сердце бьётся ещё быстрее. Делает ещё несколько осторожных шагов, пытаясь понять, что происходит, когда дверь кабинета вдруг резко открывается, как удар в живот. Из неё выходит та самая доктор. Накамура. Только уже не в белом халате, а в стильном твидовом платье. Волосы собраны в блестящий пучок. Губы идеально ровные — в красной помаде. В руках держит пальто с меховым воротником. Само совершенство. Об этом Хару думает с уколом зависти. И впервые ощущает её так… ярко. Всё внутри сжимается от того, что именно с ней он мог быть рядом, когда она была нужна ему больше всего. Мимоходом, с явным презрением и без малейшей попытки скрыть раздражение, она тоже оценивает Хару — застигнутую врасплох, сонную, расстрепанную, измученную недосыпом и стрессом. Японка резко проходит мимо Хару, даже не моргнув, и исчезает в коридоре. В её уходе нет спешки — только хладнокровие и чувство незавершённого дела. И вот, они с Чонгуком остаются одни. Он, как воскресший мертвец, белый, как мел, и обессиленный, омываемый лучами солнца из-за окна. Плечи напряжены, взгляд острый, но теперь обращён к ней. Меняется не сразу. Всё ещё дезориентирован после долгого сна и напряжен после неприятного разговора. — Ты проснулся… — Всё, что может выдавить Хару сухими губами. Она удивлена тому, что он вообще стоит. Хоть и опирается руками о стол, но стоит! С раной в бедре. Чудо, не иначе. — Благодаря тебе. — Он раскрывает объятия, и она всё же идет в них. Почти на ощупь, как будто боится спугнуть фантом — вдруг снится? Слышно, как он вдыхает запах волос. И совсем тихий шепот падает ей на плечо, — — Как я скучал… — Ты пугаешь меня. — Чем? — Он мгновенно хмурится. Ершится. — Тем, как спешишь на тот свет. Чонгук будто признаёт, но молчит. А она погружается в биение его сердца и в тиканье настенных часов. Краткий, но такой вечный миг. — Что случилось? — В карие глаза попадает солнце, и те вспыхивают янтарем. Объятия разомкнуты, пришло время вопросов. На повестке дня та самая роковая ночь. — Обычное дело. Мы зашли туда, куда нельзя заходить без должной подготовки. И силы были неравны. Повезло, что почти все выбрались живыми. — Он говорит такие страшные вещи таким спокойный голосом. Любовно убирает прядь её волос за ушко. — Что происходит, Чонгук? — Своими вопросами Хару рушит все нежности. И Чонгук сразу меняется в лице. Все тепло выплескивает из комнаты через окно. На мороз. Он, хромая, идет к кожаному дивану, и ему приходится помочь туда усесться. — Ты больше не можешь держать меня в неведении… Я знаю, что ты хочешь меня оградить, но… ты не сможешь. Я тоже на этой войне, Чонгук. Я тоже солдат. — И я не хочу, чтобы ты им была. — Взгляд строгий, как никогда. Это у него от новой жизни. Жесткой и суровой. Вот и глаза стали такими же. — Той ночью я видела, что с тобой творилось. Мне сказали это ломка. Это была она? Наркотическая ломка? Ты принимаешь наркотики? А янтарь все больше и больше. И блестит так на солнце… «— А без них ты не можешь? — Без них я умру». Он тогда не шутил. — Это таблетки, да?! — Пока она задает больше вопросов, чем ответов, которые Чонгук готов ей дать. Слова застревают где-то между сердцем и горлом. Она чувствует, как его взгляд цепляется за неё, ищет в ней опору, но одновременно боится открыть что-то слишком секретное. Военную тайну. — Ты… — шепчет Хару, едва поднимая руку, чтобы коснуться его лица. — Ты не можешь просто… перестать их пить? Ведь так? Чонгук закрывает глаза на миг. Вспоминает всё, что с ним происходило, и тяжело выдыхает. — Не могу, — тихо, как поражение, — Без них боль возвращается. Боль во всем теле, как от раскаленного железа. Каждую мышцу сводит судорогой, а голова… готова взорваться. Я не хотел тебе всё это говорить. Прости меня, моя девочка. Хару опускает руку, сжимает плед. Она понимает, что это не просто физическая ломка. Там целый мир внутри него — болезненный и жуткий, а она видит его лишь краем глаза. — А если… — начинает она осторожно, — Если всё же постепенно снижать их дозировку и… реже принимать их? Молчание — самый громкий и страшный ответ. Он всё говорит глазами. Она понимает — и этот вариант невозможен. — Я не хочу давать тебе ложных надежд. И вот тогда спичка внутри вспыхивает. Хару сжимает его руки, не замечая собственной силы, пальцы впиваются в кожу. Глаза полны огня и ужаса: — Кто это делает? Кто тебя пичкает? Они, да? Эта докторша? Это она заставляла тебя принимать их?! Чонгук морщится, но молчит. Наверное, от громких слов болит голова. Слова не приходят, но напряжение в комнате подскакивает градусов на сто. Он отодвигается чуть назад, пытаясь вдохнуть и взять себя в руки. — Хару… — наконец хрипло выдыхает он, — Эти… таблетки… они держат меня на плаву. Без них… я не смогу. Не она за этим стоит. Точнее, за ней стоит целый легион врачей и ученых. Она лишь винтик в этой системе. — Ты её защищаешь? — На губах появляются трещинки. И алой помады не нужно. Хару сама их окрасит в красный, — Кто она тебе? Его губы шевелятся, но голоса нет. Он всё ещё не готов говорить, и молчание висит в комнате, как свинец. — Вы были вместе? — Мы спали. — Чонгук не увиливает. Никогда не увиливал. Только правда. Какой бы ни была. Хару застывает. Кто-то врезался в грудь железным молотом. Она ведь и так всё знала. Докторша сама сказала. — Ты… с ней… — Слёзы собираются на ресницах, но не падают. Грудь горит от боли, ревности, гнева, беспомощности. Воздух улетучивается. — Хару, я… Вот только не надо оправданий. Они ни к чему. — Ты был с ней, потому что… меня даже не помнил. Это нечестно, нечестно, не… — Я помнил лишь пустоту. Это была не измена, это не выбор — это пустота памяти, холодная и бесстрастная. — Я был сломлен. Потерян. Вокруг лишь тьма. — Ему самому нелегко даются эти слова. Впервые прояснившийся за эти дни взгляд уходит в одну точку. — А она её осветила? Хару не имеет права ехидничать. Но удержаться не может. — Мне нужно было блюсти целибат, по-твоему?! Хару порой забывается, что Чонгук уже давно не семнадцатилетний мальчишка. Он теперь на такие выпады отвечает тем же. Или жестко их пресекает. Это у него от новой жизни. И от капитанского чина. — Это был ад, Хару. Я сам не понимал, где я, кто я. А ты… ты была для меня тенями, голосами, шёпотом. Где-то поблизости, но не со мной. Понимаешь? Ты не можешь винить меня в том, что… — Ты меня забыл… — Хару договаривает за него. Сожаление тлеет пеплом на губах, а когда дотлевает, просыпается голос разума, — Я не виню. Зачем она приходила? — Она — доктор. Все ещё. — Примечание выходит колким, — Проверяла мое состояние. — Только лечить тебя приходила? — А у Хару на лице цветет слабая и горькая усмешка, — Вы, кажется, ссорились. — Ссорились. — Снова правда. — Из-за меня? — И из-за тебя в том числе. Чонгук никогда не увиливал. Только правда. — И к чему пришли? — К тому, что она ушла. — Хрипло выдыхает он. Тишина из свинца превращается в дымку. Успокаивающую. Пару мгновений так и сидят молча, глядя куда-то в одну точку на ковре. — Хару, какое сейчас всё это имеет значение? Мы с Накамурой никогда не были близки вне постели, так к чему сейчас… — Извини меня. Пожар внутри стихает. Сменяется чем-то нежным и уязвимым. Если эта Накамура в чем-то и права, так это в том, что всё это вовсе неважно, по сравнению с тем, что ещё недавно Чонгук был на волосок от смерти. Ни к чему все эти ревности. — Прошлое в прошлом, — Он снова оплетает своими теплыми объятиями. Снова дает послушать свое выносливое сердце, — Ты — мое настоящее. И будущее. И я ясно дал ей это понять. Даже если ей это не понравилось. Но и это неважно, слышишь? Чонгук прав. Нет смысла цепляться за то, что уже было. Тишина, наконец, укладывается между ними ровным слоем. Ни к чему сейчас все эти ревности и разговоры. Чонгук только пришел в себя, и они его явно утомляют. В такое опасное и шумное время моменты тишины и покоя — редкость. И Хару хочется выкроить их побольше. Но… долго она такие моменты удерживать не может. Хару выдыхает, и хрупкое равновесие рушится снова: — Чонгук… мне нужно попросить тебя кое о чём. Это касается Саюри. Он ещё лениво держит её ладонь, но пальцы моментально напрягаются. — Что с ней? — Она должна вернуться в школу-интернат. — Нет, — В его глазах будто захлопывается дверь. Мгновение назад она была открыта и из неё исходил солнечный свет. И вдруг, бам! И стало темно. Одно короткое слово — и даже воздух в комнате меняет температуру. — Чонгук… — Ты даже не представляешь, что там творится, — голос становится низким, твёрдым. — За стенами этого дома. Внешний мир сейчас куда опаснее. А здесь она под моей защитой. — Но здесь тоже опасно. — Не настолько. — Чонгук… — Я прошу тебя, давай не сейчас, — По его измученному лицу видно, что все эти разговоры его только утомляют. А Хару не хочет его утомлять. Поджимает сухие и искусанные губы, откладывая это всё на потом. До лучших времен. Если таковые вообще существуют.***
Ещё неделя проходит на удивление тихо. Нужен воздух между разговорами, страхами, сомнениями. Чонгук больше не лежит. И по дому он передвигается уже без Хосока или госпожи Сато. Хромая, осторожно, но уверенно — будто давно сросся с болью. Иногда задерживается у окна, следит за тем, как снег тает на подоконнике. Иногда пропадает в кабинете, долго и сосредоточенно перелистывая какие-то папки и документы, что приносит ему «правая рука» в черном обмундировании. Хару в это время не знает — мешать или не смущать, уходить или оставаться. Поэтому просто живёт рядом: приносит чай, проверяет, сменил ли он повязку, слушает, как клацают винтовые замки в его пистолете, когда он его чистит. Клац- тишина — клац — напряженные скулы — клац — отстраненный взгляд. Чонгука будто подменили на кого-то ещё более чужого и холодного. Он застрял в своем собственном доме, как пленник, и это его парализовало. Застыл. Так он говорил о себе. Я будто застыл. Но восстановление требовало этого покоя. Снаружи всё спокойно.Внутри — нет. Чем лучше он выглядит, тем сильнее в Хару растёт тревога: она не забыла разговор о Саюри.Он — тоже.Он просто его отложил. Во дворе свежо и светло. Снег за ночь осел, стал плотнее, под ногами тихо похрустывает. Хару кутается в шарф и смотрит, как Саюри, смеясь, неловко лепит снежный ком — он всё время рассыпается, и это только злит её ещё больше. Если на мгновение закрыть глаза, можно подумать, что они сейчас — дома. В Чхондоне. Кто-то на миг отмотал время на пять-шесть лет назад. — Ты слишком сильно сжимаешь, — мягко говорит Хару. — Снегу нужно дать форму, а не разламывать. Саюри фыркает, но пробует иначе. Ком выходит кривой, зато держится. Она гордо ставит его рядом с предыдущим. — Он косой, — заявляет она. — Зато стоит. Они лепят снеговика вдвоём. У него выходит слишком большая голова и короткие, смешные руки. Саюри находит где-то безхозяйский шарф и торжественно повязывает его на шею снежному чуду. — Он теперь под защитой, — серьёзно говорит она. Хару кивает, но внутри что-то тихо сжимается. Под защитой. Здесь, за забором, под охраной, среди тишины и снега — это звучит почти правдоподобно. Будущее, о котором говорит Чонгук, похоже на тонкий лёд: если не смотреть под ноги — можно поверить, что он выдержит. И разговор, отложенный «на потом», никуда не делся. Он просто ждёт момента, когда станет слишком тяжёлым, чтобы его больше не поднимать. Одним утром — туманным, белым, вялым — Хару заходит в его кабинет. Дверь открыта. Он сидит за столом, как и обычно, с самой зари, опершись локтями и перебирая стопку карт. Разведданные. Маршруты. Схемы. Он даже не поднимает глаз — слишком погружён. — Уже работаешь. Ты хотя бы завтракал? — Мягко говорит Хару, приближаясь. — Нужно наверстать то, что пропустил, — коротко отвечает он. Голос стал твёрже, собраннее. И холоднее. Хару делает шаг, потом другой.Сердце неприятно давит изнутри. — Чонгук… нам нужно поговорить. На этот раз он реагирует. Поднимает глаза.Взгляд не острый — усталый. — О Саюри, — Он предвосхищает все. Всё знает. Закрывает папку. В знак готовности? Или резкого отказа? — Я думал, мы договорились отложить этот разговор. — Я не могу откладывать это вечно. — Голос срывается раньше, чем она успевает его удержать, — Она всего лишь маленький ребенок, и ей не место в доме командира японской диверсии. Он медленно откидывается на спинку кресла, с холодной точностью оценивая каждое её слово. — Она тут она хорошо питается, отдыхает, играет, дышит воздухом. Дело в учеба? Это не проблема, я могу найти для неё частного репетитора. Здесь она в полной безопасности. — Здесь она в эпицентре войны! Его глаза вспыхивают. Настоящей злостью — впервые за всё их время под одной крышей. — Ты думаешь, в интернате она будет в сказке жить? — Рявкает, да так внезапно, что Хару вздрагивает, — Там идут зачистки, там пропадают дети. Три школы закрыли за этот месяц, Хару. Три. — Что ещё… — Она запинается, — За зачистки? — Пришла армия, сказала — эвакуация. А завтра здание пустое, и никто не знает, где дети. Вот, что такое «зачистка», Хару. — И куда они их забирают? — Много куда. Никто не знает точно. В трудовые лагеря — «центры подготовки». Они там детям мозги промывают пропагандой, заставляют шить формы, сортировать боеприпасы, готовят как будущих солдат или вспомогательных связных. Документы подделывают или уничтожают, чтобы никто не нашёл. — Ты видишь угрозу в каждом углу. — У Хару срывается с языка. Чонгук сейчас выглядит как настоящий параноик, а не здравомыслящий стратег. Его дикие темные глаза тому подтверждение. И бормотания во сне, подозревающие каждую тень в шпионаже. Травма, таблетки, стресс. Хару все списывает на них. — Потому что она там есть! — Ты был в бреду две недели, Чонгук, ты понимаешь это? — Я понимаю больше, чем ты думаешь, — Чонгук встаёт. Даже хромая — он давит, как буря. Она делает шаг назад — не от страха, от боли. — Ты не имеешь права решать за меня. Я её сестра, а ты… Хару прикусывает язык, потому что видит как продолжение вспыхивает в темных карих. Молчание такое громкое, что можно оглохнуть. — Ну давай. Скажи. Скажи, что я ей никто. — Чонгук, я не это… — Ты именно это хотела сказать. У него внутри всё клокочет. У Хару — горит от сожаления. — Ты хочешь отправить её туда, где у неё никого нет? — он режет словами, как ножом. — Но и здесь… — Хару пытается держать голос ровным, — …она живёт в доме, где ночами носятся люди с оружием, где ты… ты чуть не умер. Ей это тоже нужно видеть? — Я, черт возьми, возглавляю диверсионное войско Японии. На территории Кореи я, фактически, генерал. Ты думаешь, я позволю чему-то плохому случиться с ней? — Думаю, что ты не бог. Жгучие слова сами срываются с языка, а Хару их удержать не может. Не может и тут же жалеет. Он, так же прихрамывая, отходит к окну. Оглядывает холодный снег снаружи, в попытке охладить пыл. А потом его резкий выдох — почти смешок, резкий и пустой. — Она останется здесь, — медленно, угрожающе чётко. Никогда ещё они так ожесточенно не ссорились. Никогда ещё так фатально не сталкивались. Стол чуть дрожит — от его руки, резко упавшей на поверхность. Секунда.Другая. Он смотрит так, что у Хару дрожат колени — не от страха, от отчаяния. — Ты не понимаешь, — тихо, слишком тихо. — Сейчас — не время. — А когда время наступит? Когда кто-то ворвётся сюда опять? Хару никак не может отделаться от мыслей, что её уже давно вовсю ищут. Что её непременно выследят и найдут. Она знает, что её уже ищут. И даже знает, кто. — Разговор окончен. Уйди. Хару чувствует, что если уйдёт — что-то в них сломается. Но если останется — тоже. — Если нужно — я сама отправлю Саюри назад. — Попробуй. Непривычная насмешка. И ясное дело — он прав: ничегошеньки у Хару и не выйдет. За эти дни Чонгук восстановился не только телом. И теперь он снова — тот самый Чонгук, которого боятся целые подразделения. Он сказал «уйди», а у неё ноги приросли. Чонгука это, кажется, раздражает. — Ты ещё о чем-то хотела поговорить? — Да. Чимин хочет с тобой встретиться. Если ты, конечно, такого помнишь.***
Хару больше не считает дни. Это происходит не сразу, но в какой-то момент она понимает: время перестало быть врагом. Оно просто идёт. А значит, скоро придётся идти и им. И Чонгук это тоже, наверное, понял. Именно поэтому его сопротивление по поводу возвращения Саюри в школу-интернат сошло на нет. Сначала он долго молчал. Потом долго смотрел в окно, будто взвешивал что-то внутри себя. А потом просто кивнул. Скрепя сердце, конечно. Так же спокойно как Чонгук, сама Саюри не приняла новости о её возвращении. Случился почти подростковый протест, без слез. Для Них Саюри слишком бойкая. «Так надо, малыш». Только и сказала Хару уже не совсем малышу. Саюри, поерничав, потом тоже смирилась. Военное время. Тут не работает «хочу-не хочу». Нет места капризам. Да и нет момента идеальнее, чем сейчас — в интернате в эти дни суета, возвращение детей, списки, переклички — никто не станет задавать лишних вопросов. Хару провожает Саюри без слёз. Только поправляет шарф, слишком долго держит за руку и говорит, что они скоро увидятся. Слишком рискованное обещание. И это скорее ложь. Лжёт — и знает это. Но девочка улыбается, а значит, всё сделано правильно. Или почти правильно. Февраль входит тихо, без стука. Снег уже не валит — он просто лежит, утрамбованный, грязноватый по краям, как пережитая зима. Дом дышит иначе. Шагов стало меньше. Смех — реже. В коридоре пустует крючок, на который больше никто не вешает детскую куртку. Хару ловит себя на том, что перестала считать и чашки на столе. Рождество прошло, и чудо тоже. Дети возвращаются туда, откуда их забирали ненадолго. Вскоре после этого Чонгук объявляет, что они едут в Пусан.***
Дорога туда кажется бесконечной. Снег здесь уже не ложится ровным ковром — он грязный, серый, сбитый ветром и колёсами. Ведь воздух тут значительно теплее, чем в столице и её окрестностях. Зима сдаёт позиции неохотно, цепляясь за обочины и тени между домами. В салоне машины гробовая тишина. С тех пор, как Чонгук вернулся с того «задания», он разительно переменился: разговоры стали реже, глаза холоднее, касания — всколзь. Хоть, он сейчас и бережно сжал маленькую ладонь, задев метал на безымянном пальце. Будто напоминая про «Да», которое так и не было произнесено. Он вообще в последние часы почти не говорит — будто собирает внутри себя слова, которые давно знал, но не хотел произносить вслух. Хару смотрит в окно и ловит себя на странном ощущении: чем ближе они к городу, тем сильнее давит пустота. Пусан встречает их тишиной. Не живой — выжженной. Металлические скелеты зданий, почерневшие и искореженные стены. Будто кто-то вспорол брюхи многоквартирникам, и сейчас они блещут своими сваями, прутьями, железками. Местный пейзаж шевелит воспоминания. И тот давно минувший весенний день, когда они оказались в разбомбленном Пусане впервые. Хару не спрашивала, зачем они здесь. У Чонгука свои причины. Город окружен высоким металлическим забором: за годы правительство позаботилось о том, чтобы оградить нашпигованную бомбами территорию от мародеров. И возвело этот впечатляющий забор. Хару запомнилась здесь лишь колючая проволока, по которой даже и напряжение толком не пустили. Хосок, находящийся за рулем, впрочем, до него не доезжает и сворачивает с шоссе, приближаясь к стене леса. Где-то за ним, судя по всему, должна быть не наблюдаемая лазейка. Блещущий своим уродством искореженный город, все ещё уродливый вблизи. Только теперь они оказываются в его вывернутых наизнанку и побитых бомбами органах. Дороги тут и там зияют дырами, обрываются в котлованы, мосты не уцелели, здания лишены окон и таращаться на незваных гостей своими полыми оконными рамами, в которых гуляет колючий ветер. Жутко. Двигатель затем глохнет. Тишина становится окончательной. Чонгук выходит первым. Прихрамывает — не так заметно, как раньше, но Хару это всё равно режет глаз. Она следует за ним, и холодный воздух сразу липнет к коже, пахнет ржавчиной, солью и чем-то старым, выгоревшим. Запахом катастрофы, которая давно случилась, но так и не закончилась. — Здесь. — Всего одно слово. А Хару не понимает, что «здесь». Они оказываются посреди обычного жилого квартала. Спальный район, невысокие наполовину уцелевшие здания-апаты поросли вьюном. Разрушенная школа, тут и там валяющиеся останки детских велосипедов. Побитое… все. — Тут безопасно? В прошлый раз тут… мы чуть не подорвались на мине. — Здесь всё зачищено. Больше бомбы тут без надобности. — Ответ немного холоден. Хосок остается в машине, а они идут пешком вглубь вымершего мира. Под ногами хрустит не снег — стекло. Мелкое, втёртое в землю, как соль в рану. На стенах — обрывки лозунгов, выцветшие, местами перебитые новыми отметинами. …и солнце воссияет вновь — половина букв сбита, половина застряла под слоем копоти. Хару помнит эти слова. Помнит, как они мелькали по всей стране, и даже в Чхондоне: их замазывали краской. Тогда было не спокойно: страна была ещё и на грани гражданской войны. Будто внешней всем было мало. Часть людей хотела сдаться японцам. Часть — северу. — Говорили, что это сделали японцы, — Голос Чонгука почти звенит в мертвой тишине. Говорили? Это констатация из учебников. Из брифингов. Из новостей. Чонгук останавливается у провалившегося подъезда. Там, где когда-то был вход, теперь чёрная пасть, уходящая вниз. Он присаживается, опираясь на бетон. — Подойди, — говорит он. Из месива бетона, строительного мусора и бог знает чего ещё торчит хвостовик внушительной бомбы. Хару впервые видит их так близко. Металлических убийц, унесших и жизнь мамы, в том числе. Так вот вы какие. Железные рыбы без глаз и ртов. Но набитые порохом. — Смотри. Хару не сразу понимает, на что он указывает. На железном хвостике, почти скрытая пылью и ржавчиной, прибита металлическая пластинка. Он проводит по ней пальцами. — Видишь клеймо? Хару наклоняется. Буквы стёрты наполовину, но шрифт она узнаёт сразу. Корейский. Желудок холодеет. — Такие ставят только на внутренние боеприпасы, — говорит Чонгук тихо. — Их не продают. Ими не делятся. Он выпрямляется. — Ими убирают своих. Тишина слишком долгая. Но такая громкая. Хару пытается поверить глазам своим, но выходит так себе. — Здесь были забастовки, листовки. Отряды. Я это хорошо помню. Люди, которые хотели закончить войну иначе. Не победой, а сделкой. Помнишь? Тогда только и разговоров было, что о капитуляции. Он встаёт и идёт дальше, ведя её за собой. — Пусан почти единогласно был готов аннексировать. И вот теперь до Хару доходит, что за настроение витает в воздухе. Почему у Чонгука голос такой, будто он на похоронах. В животе у Хару что-то медленно переворачивается. Не падает — оседает. Как снег, который уже не белый, а серый и тяжёлый. — Японцы били иначе, — продолжает Чонгук. — Их взрыв все разносит в щепки. А этот — выкорчевывает. Он встаёт. Смотрит вокруг. — Этим чистят. Слово неприятное. Бытовое. Как «мыть пол». «Очистить от всех неугодных» — так это, наверное, звучало? — Их не эвакуировали, — говорит она вдруг. И сама пугается, что говорит это так спокойно. Чонгук кивает. — Эвакуацию объявили. Для отчёта. Он смотрит на неё внимательно. Проверяя — выдержит ли. — Пусан взорвали свои. Чтобы не осталось тех, кто сомневался. Ветер гуляет между остовами домов. Где-то звенит железо. Будто город скалит зубы. Хару медленно опускается на корточки рядом с воронкой. Проводит ладонью по холодному бетону. Ей вдруг ясно: Вот она — правда. Неприкрытая. Не громкая. Не кричащая. Просто лежит под ногами, как кость. — Это был не налёт, — говорит Чонгук. — Это было предупреждение. — Ты хотел, чтобы я это увидела, — но что на это ответить, она не знает, — Чтобы что? Чтобы я выбрала сторону? — Я привёз тебя сюда не затем, чтобы ты выбрала сторону, Хару. А затем, чтобы ты поняла: стороны давно выбрали за нас. Ветер поднимает пыль. Где-то вдалеке скрипит металл, будто город всё ещё пытается дышать. Глаза начинают болеть, как от яркого света. Как будто если смотреть достаточно упорно, знак исчезнет. Сотрётся. Окажется не тем. — Это могло попасть сюда потом, — говорит она наконец. Голос сухой. Чужой. — После. Когда всё уже… закончилось. Баррикада отрицания из слов. — Могло, — соглашается он легко. Слишком легко. — Тогда зачем мы здесь? — Хару поднимается резко. Пыль с коленей летит в воздух. — Чтобы копаться в обломках? Вырезать себе удобную версию? — Ты не хочешь верить, — говорит он. — Я не хочу, чтобы это было правдой, — вырывается у неё. И сразу становится тише. Слова падают между ними, как осколок стекла. Хару отводит взгляд. Смотрит на город. На пустые окна, похожие на глазницы. Ей вдруг кажется, что если признать это — придётся признать всё сразу. Что не было правильной стороны. Что защищали не людей, а удобство. Что патриотичные лозунги писали те же руки, что потом считали жертвы допустимыми. — Ты хочешь, чтобы я поверила тебе, а не всему, что знала раньше. — Я хочу, чтобы ты поверила себе, — отвечает он. — Тому, что ты сейчас чувствуешь. Она сжимает пальцы. Холод пробирается под кожу. — Я ничего не чувствую, — врёт. Хару оглядывается вокруг и вдруг ясно чувствует: Пусан — не руины. Пусан — доказательство. И если всё, что говорит Чонгук — правда… Значит, защищать больше нечего. Чонгук смотрит на её руки. На то, как они дрожат. — Тогда давай уйдём, — говорит он спокойно, — Нам нужно ещё кое-куда заехать. Эти слова бьют сильнее, чем доказательства. Потому что он не настаивает. Не убеждает. Он даёт ей выбор. А город остаётся за спиной — молчаливый, терпеливый. Он никуда не денется. Ведь он — уже давно мертв.***
Оказавшись в теплом салоне, Хару не может сдержать слез: те льются потоками по замерзшим щекам. Легкие всё ещё ощущают копоть и ржавчину, и всё выходит вместе с выдохами. Хару плачет — вот так внезапно и уязвимо, молча, отвернув голову к окну. Чонгук и Хосок тактично делают вид, что не не видят: ей нужно время, чтобы принять ещё один ужас войны. Машина трогается дальше. Куда — Хару все равно. Лишь бы подальше отсюда. Городская антиутопия сменяется чуть более устоявшей окраиной. Останавливаются у последнего дома на краю деревни. Доски скрипят под колёсами, ветер заскакивает внутрь через щели. Чонгук выходит первым, глядя на море и разрушенные дома. Снег почти перестал падать, но ветер всё ещё бьёт в лицо и волосы. Старые рыбацкие домики стоят скрипя и глядя на море, словно старики, уставшие от всего мира. Заборчики покосились, вывески трещат от ветра, а морская вода вползает в трещины причалов, оставляя блестящие полосы соли на деревянных досках. Хару слишком хорошо знает это место. Помнит, как они с Чонгуком и Чимином гуляли здесь в прошлом, как смеялись, убежав от верной смерти, фотографировались, ловили солнце на пирсе. Тогда все было живое, шумное, мягкое. Сейчас — пустота, только ветер и соль. — Он ждёт нас, — говорит Чонгук, не поднимая глаз. Сердце екает. Чимин? Он самый выходит из укрытия старой хижины: знакомая фигура, правда уже не школьник, а военный хирург, с уверенным спокойствием. В пальто по фигуре и с сигаретой в зубах. — Сколько лет, … — Чимин оценивает Чонгука взглядом, который режет насквозь. Даже без скальпеля всё ещё хирург. — Всего-то пара. — Чонгук замер, как статуя. Хару — невольный свидетель встречи старых друзей. Или нового знакомства? — Ты изменился. — Чимин слегка вздергивает подбородок, решив держать дистанцию. Для Хару же он открывает объятия — все-таки, месяц не виделись. А Хару попав в них, будто мгновенно оказывается «дома». — А ты ни капли. — Глухо за спиной парирует Гук. — Чё стоим-то? Холодно. Извольте войти. Хару делает шаг за порог, обхватывая себя руками, словно защищаясь от ветра и от того, что сейчас прозвучит. Чонгук идёт рядом. Хижина кажется даже меньше, чем в прошлый раз. Слишком маленькая для трех человек. В прошлый раз тут ещё был старик, которого Чимин называл «Док». Он же и приютил рыжего беспризорника. — Давно Док умер? — Чонгук помнит. Неожиданно. Они устроились на стульях за кривеньким столом. Чимин какое-то время их ждал и успел затопить печку. Поэтому внутри значительно теплее. — В тот год, когда мы ушли в армию. Чимин с Чонгуком оказываются друг напротив друга. Непривычно холодные. Лица — каменные. Разве так встречаются старые друзья? Дома тепло, но Хару от повисшего между ними холода ежится. — Ясно. — Слишком сухо. Хотя, уже не для Чонгука. — Меня ты тоже забыл? — Чимин выдает после непродолжительной паузой, — Как и Хару? — Я хорошо помню наше детство. И плохо то, что было до контузии. — А, ты называешь это «контузия». Хару такой язвительный сарказм настораживает. Да и по Чимину видно, что он на взводе. Что странно. — Я забыл корейское слово? Или у тебя есть этому другое название? — Да, есть. Как насчет «почти угробили, но потом подобрали, промыли мозги, накачали стероидами и отправили убивать своих»? Опасения Чимина понятны. Хару и сама… все ещё цепляется за ту же мысль. Что всё это какой-то хитрый обман. — А как насчет «спасли и открыли глаза на правду»? — Чонгук непоколебим. Он сейчас будто всем своим существом заполняет эту жалкую хижину. — Правду? Это какую? — Ту, в которой правительство гробит своих же людей. Забирает детей со школ, кидает шестнадцатилетних сопляков на фронт. Саботирует нападения под видом врага. Пусан, думаешь, японцы взорвали? Бомбы не сверху падали. Весь город в минных установках. Когда бы японцы успели его ими напичкать? Атака шла изнутри. Хару сегодня своими глазами видела тому доказательства. Чимин принимает эту правду хладнокровно, сжав челюсти и почти не моргая. Или просто не верит. Обращается за подтверждением к Хару, а она лишь опускает глаза. — Это правда. — А в горле ком, — Там везде корейские серийные номера. — Японцы могли использовать наше оружие. — Точно не верит. Но Чонгук давит любые сомнения. — Тогда скажи, каким таким чудом моих родителей перевели на другой военный объект ровно за сутки до взрыва? Почему мы так внезапно сорвались, сложили все вещи впопыхах и покинули город? Ты думаешь это счастливая случайность? — Чонгук режет похлеще, чем Чимин скальпелем, — Они все знали. Оглушительная правда. — Они знали. Чимин медленно выдыхает через нос. Сигарета дрожит между пальцами, пепел сыплется на пол — он даже не смотрит. — Тогда почему мои — нет? — Потому что повезло не всем. И снова долгая тишина. Чимину нужно время переварить. — Ладно, — выдыхает. — Допустим. Будь он помладше, возможно, быстро бы впал в отрицание, неверие или шок. Но он уже это прожил и прошлое оставил в прошлом. Он всё ещё смотрит на старого друга иначе. Уже не как на сумасшедшего, но все ещё не как на мальчишку из прошлого. — А таблетки? — бросает вскользь, будто между делом. — Что «таблетки»? — Чонгук напрягается. Почти незаметно. — Это ведь не витамины, Гук. — Я и не говорил, что это витамины. — Это экспериментальная дрянь, — Чимин говорит быстро, без эмоций. — Смешанная схема. Ни одного нормального клинического протокола. Побочки — списком. Ещё и непредсказуемые и бог знает, сколько их вообще. Ты хотя бы знаешь, чем тебя пичкают? — Меня больше интересует, откуда об этом знаешь ты. — Один короткий и холодный взгляд на Хару. В нем нет обвинений, а все равно не по себе. Чонгук и так уже понял, что она приложила к этому руку. — Я бы сказал «сядь», да ты и так уже сидишь. Читай, смотри. — Чимин давит ботинком сигарету и достает из внутреннего кармана пальто свернутые в рулон бумаги. Они падают на стол и тут же разворачиваются. — Я знаю больше, чем ты думаешь. — А Чонгук даже и не притронулся. Лишь скользнул взглядом, — Проект назвали «Арес». Хару напрягается, ведь знает, что сейчас Чонгук расскажет то, что не понравится никому. — Бог войны. Я хоть и не силен в формулах, но ясно как день, что это наркотический допинг. Сначала он снимал боль. Практически мгновенно. Я понял, что что-то не так, только когда пару часов проходил с пулей внутри, не ощущая ничего. Понял, когда несколько суток подряд прекрасно обходился без сна. Мне казалось, я могу что угодно. Будто стал сверхчеловеком. Чимин слушает внимательно. Хару почти не дышит. — А вместе с тем, будто ничего и не чувствовал. Ни грусти, ни тоски, ни единого переживания. Задавался вопросом «что со мной не так» и думал, что это последствия смерти и воскрешения. Не осталось ни хорошего, ни плохого. В голове появилась трезвость и способность на всё смотреть здраво. — Что-то слабо верится мне в эту чудесную «трезвость ума». — Трезвость не длилась долго. Вскоре я перестал контролировать свою агрессию. Быстро выходил из себя и не сдерживал ярость. Она была слепой. — Все потому что нейромодулятор агрессии подавляет центры сочувствия и страха. Из тебя делали бесчувственную машину убийств, Гук. — Разве это плохо? Из меня сделали совершенного солдата. Я не знаю усталости, сна, боли. Один такой заменяет пять боевых единиц. Или десять. Япония всего лишь хочет ускорить конец этой бесконечной бойни. — Именно поэтому она в подземных лабораториях проводит экспериментальные опыты на солдатах, выходящие за все рамки этики. Пичкает их опиоидами, стимуляторами и героином. Очень даже хорошо. Что в этом плохого? Ты почитай, почитай. Много интересного узнаешь. Гук хоть и бегает глазами по строчкам и цифрам, все равно хмурит брови, — И что из этого я должен понять? — Что это смертельная отрава. Героин, помноженный на десять. Он сожжет тебя изнутри: повреждения центральной нервной системы, сердечно-сосудистой, иммунной. Гормональные сбои. Твои печень и почки скоро откажут. Чимин смотрит не в лицо, его глаза бегают по всему, что доступно — шее, кистям рук, коже. Как врач. Как тот, кто уже всё понял и поставил диагноз. — Набухшие шейные вены, склеры мутные, солеобразный налёт на коже, цианоз пальецв. Первые признаки органной недостаточности и внутренних повреждений на лицо. Ты умираешь, Гук. Диагноз страшный. В этот момент и Хару умирает. Чонгук усмехается. — Я пока хожу. — Пока, — сразу же. — Пока сердце или печень не решит, что хватит. В конечной стадии — полиорганная недостаточность и смерть. Неужели все так плохо, как описывает Чимин? Чимин не щадит никого. Слова выдает безжалостно, как есть. По-докторски, а не по-человечески. — И дай угадаю, в силу экспериментальности, противоядий и лекарств они ещё не придумали. А может, даже не планировали. Хару не может выдавить из себя ни слова. Только слезы катятся по щекам. Лекарства нет. — Тебя не спасли, как ты мог подумать. Тебя используют как расходник, а потом утилизируют. Вот и все. — Сколько? Чонгук не впадает в эмоции. Кто-то будто крутанул тумблер внутри и их выключил. Или убил. — Сколько у меня времени? Хару слышит этот вопрос — «сколько?» — будто из-под воды. Он повисает в хижине, цепляется за потолок, за щели в стенах, за чужие вдохи. — Недели, месяцы. Может, год, если сильно повезёт, — наконец говорит он. Не глядя. — Я не знаю. Нужно проводить обследования, брать анализы, и уже только потом делать точные расчеты. Этого не может быть. Они только нашли друг друга. Чонгук подарил кольцо. Обещал мирную жизнь на другой стороне. На горизонте мелькнуло «долго и счастливо». А у него, оказывается, слишком короткий срок. Так не бывает! — А если… если… — Слезы капают крупными бусинами на сухой пол, — Если ты бросишь их пить? Прямо сейчас? — Без них будет ещё хуже. — Чонгук мрачнее тучи. Чимин усмехается — коротко, без веселья. — «Арес» живёт, пока воюет. Хару наконец делает вдох. Резкий, рваный, будто до этого держала лёгкие пустыми. — Значит, выхода нет? — голос у неё чужой. Сломанный. — Есть, — говорит он тихо. — Просто он очень хреновый. Чонгук смотрит на него впервые по-настоящему внимательно. — Какой? — Бежать. — Чимин пожимает плечами. — Прятаться. Искать тех, кто не под погонами. Кто может помочь. Или хотя бы не добить. — Я не бегу, — наконец говорит Чонгук. — Не сейчас. Хару знает этот тон. Знает, что спорить бесполезно. — Тогда ты тупо умрёшь, — спокойно отвечает Чимин. Без нажима и злости. — Не сегодня. Но очень скоро. Чонгук переводит взгляд на Хару. Слишком долго. Слишком внимательно. — Зато не зря, — говорит он. И вот тут у неё внутри что-то рвётся окончательно. — Нет, — тихо. — Нет, Чонгук. Это не «зато». Это просто смерть. Он ничего не отвечает. Только сжимает её пальцы. Крепко. Как в тот день, когда просил не уходить, сам не зная, услышит ли она. И все те дни в зеленом Чхондоне. А Чимин смотрит на них обоих и знает, что все они обречены. — Но знаешь, что ещё хуже? Я тут целый месяц наводил справки и узнал, что не ты один такой: убитый, похищенный и чудом воскресший. Какая удача, что у меня есть связка ключей от многих дверей части. Хотя, в засекреченный архив влезть было практически невозможно, но сколько же интересных разведданных я там увидел. Например, что для японцев это целая операция. По переманиванию и перепрограммированию солдат. Ты называешь это «спасением» и «прозрением», а на самом деле тебя, как и многих других, на эту наркоту подсаживали ещё в школе. — Что? Слишком много грязных деталей и подробностей за один день. Хару не готова к ещё одному удару. — Помнишь того типочка в старом пальто, который толкал наркоту в Чхондоне? Ким Сокджин? С ним и Ким Намджун — мой давний приятель. Откуда, думаешь, у них наркота? Поставщик японец-химик. Загадочный Химик оказался пешкой японцев. — И зачем им этом? — По улицам Чхондона и школе текла наркота: подростков подсаживали, чтобы сделать их более восприимчивыми к военному препарату. Они пустили корни ещё тогда. Понимаешь ты это или нет? Ты — всего лишь ещё одна пешка в их схеме. А не спасатель-деверсионист. Очнись. Не паника — хуже. Трезвость. Та самая, после которой уже нельзя отмахнуться и сказать «бред». — Ты уверен? — спрашивает Хару наконец. Тихо. Это не защита Чонгука и не нападение на Чимина — это попытка удержаться за край реальности. — Я бы не пришёл к вам с этим, если бы не был уверен, — говорит он ровно. — Я своей шкурой рисковал, когда сунулся в архив. И своими глазами видел данные. Он переводит взгляд обратно на Чонгука. — Тебя не вытащили из-под обстрела по доброте душевной. Тебя подобрали, потому что ты уже подходил. По возрасту. По физике. По реакции. Остальное — дело техники и химии. Чонгук медленно выдыхает. — Если они начали ещё тогда… — Он запинается, хмурится. — Значит, половина тех, с кем я учился… — Либо мертвы, либо там же, где и ты, — без пафоса отвечает Чимин. — Либо станут. Вопрос времени. Тишина снова наваливается, тяжёлая, как мокрая ткань. Снаружи хлопает дверь хижины — ветер. Море глухо ворочается где-то внизу, не вмешиваясь. — И что дальше? Чимин пожимает плечами. — Дальше — решать, на чьей ты стороне. И сколько ещё таблеток ты готов проглотить, делая вид, что это твой выбор. Он встаёт, подходит к окну. — Я своё сказал. Думать — тебе. Жить с этим — вам обоим. Я бы посоветовал бежать. Далеко и надолго. Навсегда. Хару смотрит на Чонгука и впервые за день понимает: самое страшное уже случилось. И даже не слова Чимина. А то, что внутри больше не получается сказать себе: этого не может быть. — Нам тут долго светиться нельзя, — бросает он уже без прежней резкости. Скорее сухо. — Особенно тебе. В части неспокойно. Всем нутром чувствую, что что-то они готовоят… Он кивает в сторону Чонгука. И по закону подлости, снаружи раздаётся звук. Глухой. Не ветер. Будто кто-то наступил на прогнившую доску. Хару вздрагивает первой. — Вы слышали?.. Чонгук поднимает голову. Его взгляд сразу меняется — собирается, холодеет, становится тем самым, фронтовым. Он медленно встаёт, дверь хижины дёргается — раз, второй — и в третий её выбивают плечом. Доски жалобно трещат, петли визжат, будто их режут. В проёме — тёмная фигура, занесённая снегом и солью, с резким запахом холода и металла. — Ну здравствуй, — раздаётся знакомый голос. Насмешливый. Чужой и слишком свой одновременно. — А я-то думаю, куда вас всех так ветром сдуло. Тэхён. Лицо прикрыто черной маской. Он в форме, с винтовкой в руках, что наводится мгновенно прямиком в грудь… врага. Но смотрит первым делом именно на неё. Всего лишь одну десятую секунды. А будто и вечность. Хару хочет, чтобы это был мираж. Её безумная иллюзия. Надышалась чем-нибудь в разбомбленном городе. И голова теперь кругом… Но почему-то самые страшные вещи перестали быть иллюзиями или ночными кошмарами. Это теперь — реальность. За плечом Тэхёна знакомое лицо — с ним Юнги, который обычно обитает в архивах. Выбрался на передовую. И ведь они здесь не одни. Взгляды всех пятерых пересекаются, словно лазерные лучи. Тэхён наклоняет голову, разглядывая Чонгука долго, мучительно, будто проверяет — тот ли это мальчишка, которого он когда-то ненавидел. Чонгук ни капельки не напуган и не взволнован. Он будто за пуленепробиваемом стеклом. Пустой взгляд Чимина застыл на бледном лице Мина. Его застукали за военной изменой. Хару хаотично разглядывает всех сразу. Все на этот бесконечный миг замирают, как изваяния. Тэхён стрелять не торопится. Он не из тех, кто быстро избавиться от цели. Он ведь любит сначала помучить свою жертву. Все это прекрасно знают. Ещё со школы. Он стягивает с лица балаклаву, высвобождая дыхание. — Хотите анекдот? Заходят как-то в бар предатель, снайпер, медик и капитан, — Капитан не сводит горящих глаз со своей цели. Чонгук не шелохнулся. Без тени улыбки он спрашивает, — — И кто платит за выпивку? — Тот, кто давно должен расплатиться. — Мне одному не смешно? — Чимин застыл на месте, будто если дернется — умрет. Но голос его прорезает напряженный воздух. Юнги скользит по нему взглядом — быстрым, режущим, почти презрительным, всё ещё из-за плеча Тэхёна. Всё ещё держащий ствол, — — А тебе и не должно быть смешно. — Тон сухой, как выстрел патрона без пороха. Хару перехватывает краткий взгляд Чонгука на стол. Точнее, пистолет. И не он один. — Не двигайся. — Тэхён предвосхищает мысль противника, — Шутки кончились. Это больше не Чхондон. Не школа. Не старые детские угрозы. Они уже игрались с оружием. И будто знали, что до смертей не дойдет. Но теперь всё по-настоящему. Игры кончились. И шутки тоже. Тэхён сам так сказал. — Ты должен был умереть. Тэхён сейчас торжествует — он с самого начала знал, что тогда, на базе в Мокпо был Чонгук. А теперь разглядывает его, как живого мертвеца, — Ты обязан был. Пальцы так и застыли на спусковом крючке. Чонгук чуть дергает плечом: — Прости, что разочаровал. Что дальше? Тишина превращается в молчаливое испытание. Ни выстрелов, ни криков, ни шороха — только напряжение, густое и плотное, которое висит между ними, будто воздух замёрз. — Вы окружены. Территория оцеплена. Твоя охрана и снайперы устранены. — Так чего же ты не стреляешь? Ждешь чего-то? — У Чонгука прекрасно выходит сохранять холодность и рациональность. У Хару они разбились на осколки ещё пару минут назад. — Действительно ли мы окружены? Тогда где целый батальон солдат, который нас всех положит? Что-то их не видно, опаздывают? Тэхёна обходят в его же игре? Хару никогда не думала, что такое возможно. Когда лед встречает пламя — случается зрелищная схватка. Но когда лед встречает лед… битва заходит в тупик. — Ни одного звука борьбы. Ни выстрела. Никто не сигналил. А усиленную охрану убрали снайперы. Такое можно было провернуть лишь при условии, что их тут ждали. Так много вопросов. И так мало ответов. — Как ты узнал, что мы будем здесь? — Хару застывает. Сердце бешено колотится. Вопрос сам срывается с языка. Тэхён медленно обводит взглядом Хару, наслаждаясь каждой секундой её растерянности. Голос становится мягким, почти интимным, но ледяным: — Видишь ли, когда к одной маленькой девочке в приют приходит капитан в выходной форме… Он делает паузу, наблюдая, как ком подступает к её горлу, — — Маленькая девочка разболтает что угодно капитану, да ещё и командиру своей сестры. А ком уже размером с лампочку. Концовку она уже знает. Тэхён умеет убеждать. Особенно маленьких девочек. Этот фокус у него вышел ещё в тот самый день, когда всех мальчишек Чхондона забрал поезд. И тогда Саюри без раздумий впустила его в их дом. Хару хочет закричать, но язык не слушается. Тэхён с наслаждением добавляет: — Стоило только сказать, что её драгоценной сестре грозит опасность… И весь страх, вина и бессилие Хару собираются в одно слово, — — Ты не… ты не смел! Она подскакивает мгновенно, хватается за дуло винтовки, опускает его вниз. Тэхён тоже реагирует мгновенно, словно ощущает её дрожь, поднимает её, отшвыривает в сторону, и его голос, как стальной хлыст: — Молчи! Или хочешь, чтобы я прямо сейчас его пристрелил?! У Хару срабатывает автопилот — хорошо заученный механизм, выкованный ещё в школьные годы. Вбитый в тело. Вызубренный, как параграф по физике. Она снова вскакивает с места и делает к нему шаг, почти задыхаясь от подступающих слез, — Тэхён, пожалуйста… Нельзя потерять Чонгука. Нельзя терять его снова и снова. Сколько будет ещё этих потерь? — «Тэхён, пожалуйста!» — Он мгновенно передразнивает — голосом тонким, мерзко‑звенящим, — Что-то мне это напоминает. Дежавю не ловите? Прицел медленно ползет на неё. — Или мне начать с тебя? Мы так долго бегали друг за другом. Вот и набегались. Ты — всегда сбегала первой. Первой и сдохнешь. Время ломается. Воздух становится густым, как смола. Хару кажется, что пол рушится под ногами — почти физически, будто кто-то выдёргивает землю, как ковёр. Этой доли секунды хватает. За её спиной тихий лязг — это Чонгук. Он перехватывает лежащий на кривом столе пистолет. Щёлк — характерный звук отвода курка. Хару дёргается, вскидывает взгляд. Но выстрела нет. Вместо него звучит ровный, ледяной, пугающе спокойный голос, — — Умрёт она — умрёт и он. На прицеле — Чимин. Зажатый, дышащий тяжело, пытающийся хоть как-то вывернуться из стальной хватки Чонгука. Абсурд. Немыслимо. Нелепо. Тэхён замирает на долю секунды… а затем низко, в груди, почти по-настоящему смеётся: — А мне-то что? Плевать мне на твоего дружка. Ещё один курок щёлкнул назад, обнажая намерение. Хару не видела, что было за спиной. Не видела Чонгука, держащего пушку у головы Чимина. Зато прекрасно видела, что происходит за спиной Тэхёна. Юнги скосил взгляд, едва заметно, почти лениво, но в этом движении читался моментальный страх: — А мне нет. Тишина падает в комнату, как пепел. Секунда. Две. Три. И первому голос возвращается Чимину. Сдавленный, хрипловатый — но дерзкий до последнего нервного волокна: — То есть… ты не помнишь своего лучшего друга, но отлично помнишь, с кем он якшался?! Чонгук практически не моргает. Но его пальцы на оружии чуть дрогнули. Тэхён замечает это. — Вот как. Значит, так и играем. Что ж… поляжем все вместе? Воздух дрожит. Юнги не отводит мушку от спины Тэхёна. Чонгук держит Чимина так, будто тот — последняя соломинка. Хару стоит между ними всеми, словно дичь, попавшая в силки. Тэхён произносит, — — Стреляем на счёт три? И никто не знает — начнёт ли он считать. Или откроет огонь сразу. Но нет ни огня, ни пороха. Вместо этого — знакомая хрипотца, которой в этих стенах не ожидали. И вот их уже не пятеро. В «бар» тихо входит шестой. Лицо Хосока наполовину залито кровью — ссадины, порезы, засохшая кровь. Глаза холодные, пустые, как у зверя, который прошёл сквозь ад. Светлого, доброго школьного клоуна тут нет. Он движется тихо, уверенно, будто вывернул воздух наизнанку. Пистолет уже приставлен к затылку Юнги. — Ты задал неправильный вопрос, — голос ровный, с ледяной интонацией, и чуть хриплый, как будто с каждой фразой уходит часть человека. Он обращается к Чонгуку, — Про бар. Ты должен был спросить: кто выходит. — И ответ бы был…? — Тэхён не скрывает напряжения. — Не все. В комнате снова виснет дежавю. — Мы уже это проходили… Треугольник превратился в многогранник. Или ещё лучше — круг. И круг замкнулся. Юнги сжимает зубы, лишь от одного только хриплого голоса. Внутри всё горит: первая любовь, старые раны, скорбь. Он помнит всё: школьные годы, невозможность быть с Хосоком, ночи с Чимином, чтобы заглушить тоску. В глазах Хосока плещется старая привязанность и новая, жестокая отчуждённость. Внутри что-то ещё тлеет от старой дружбы и чувств, но внешне он — холодное оружие. А Чимин… Чимин столкнулся со своим самым большим страхом. Ведь все трое, наконец, встретились. «— Если бы Чон был всё ещё жив… Ты был бы со мной? Или с ним? — Что за вопросы?! Толку-то об этом думать, если он в могиле. — Просто ответь. — Ты ведь знаешь, я вообще не люблю все эти «если бы», да «кабы»… Чимин уже знал ответ. И очень этого боялся. Все они мишени друг для друга. Цепь напряжённых стволов: Тэхён на Хару, Чонгук на Чимине, Юнги на Тэхёна, а Хосок — на Юнги. Сердца бьются слишком громко, пальцы дрожат на спусковых крючках, зрачки сужены, мышцы напряжены. Один неверный взгляд — и круг точно замкнется. А потом как из-за глухой стены раздаются звуки шагов, выкрики — слишком хорошо знакомый звук. Подкрепление. И по взгляду Чонгука видно — не с его стороны. Тэхён просто тянул время, и никто этого не понял. И он не собирался стрелять. Их всех возьмут живыми. Именно поэтому он бьет прикладом Хару в челюсть, удар резкий, почти музыкальный — звук стучащего дерева рвёт тишину. Хару падает. Цепочка ударов запускается мгновенно. Чонгук ринулся на Тэхёна, и предсказуемо — пистолет выбит из его рук. Он не успел схватиться за Хару, только споткнулся, балансируя между яростью и защитой. Хосок бросается на помощь своему капитану, но Юнги успевает — твёрдая рука, хватка, силовое противостояние. В глазах Хосока вспыхивает удивление, смешанное с раздражением: «Ты вырос… но всё равно стоишь на моём пути.» Чимин цепляется за Тэхёна, стараясь удержать его от дальнейших ударов. Его пальцы скользят по форме, хватка железная, но он значительно уступает Тэхёну. А у Хару… мир сжимается в черноту. Удар в челюсть выбил дыхание, колени подкашиваются, голова кружится. Она видит только движение — смазанное, рваное, как будто всё пространство превратилось в один комок тел: Тэхён, Чонгук, Хосок, Юнги, Чимин. И вдруг — резкий звук, скрежет сапог по полу, крики, команда — подкрепление ворвалось в хижину. Хару слышит глухой гул, ощущает толчки вокруг, и всё сразу меняется: цепь ударов прерывается, кулаки разжимаются, стволы опускаются. Сквозь глухую темноту доходит звук — командный голос Тэхёна: — В машину их. Она падает на колени, глаза закрыты, дыхание рваное. Комок тел медленно размывается, но понятно одно: Это лишь начало.