Но не тем холодным сном могилы...
Я б желал навеки так заснуть...
***
Сигма сидит за письменным столом уже который час. Слезы не вытекают, нет, они не то, чтобы иссякли, они пока и вырваться наружу не желают. Парочка капель, конечно, могла образоваться в глазницах, но аристократ не придавал этому особого значения, ведь они появлялись от банального зева, а порой, если и от печали и камне на душе, то быстро были оправданы пылинкой в глаз собственно-подсознательно. Листок уже исписан, перечеркнуто много слов, даже насчитано парочку перечеркнутых абзацев. Русские символы по нескольку раз переписаны, и плевать, что данная писанина больше похожа на черновик, где какой-то уж до беспредела необразованный человек пытается понять чертов язык. Почерк все такой же каллиграфический, аккуратный, профессиональный, но местами на концах русской рукописи были заостренные и чересчур резкие линии. Сигма волнуется. Волнуется за паренька, который его понял, который словно умеет читать тебя насквозь, похлеще Фёдора. И сейчас этот мальчик, — умный, смелый, задорный, жизнерадостный и обнадеживающий, освещающий пусть из мглы своим лишь появлением — на грани чертовой смерти от голода и холода. Проходят минуты, получасы, часы.. Сигма сидит сгорбившись над деревянным сооружением, подперев кулаками две щеки и щурив глаза на исписанном листке. Смотрит на окно, глядит на лес, опустошенный, туда только суицидники, решившие закончить свою жизнедеятельность, и пойдут. Пойдут на погибель без сомнений и без остановок, конечно, если не повстречают Николая. Гоголь одарит своим остатком света на ней грешной душе любого, кого только познает, увидит, доверится, слепо надеясь, что поможет. А он то все опустошается, иссыхает, оставаясь на позиции погруженного во тьму. И аристократ это понимает, ему стыдно. Но Сигма бесконечно благодарен последнему белобрысому за то, что теперь речи о самовыпиле со стороны Осаму заканчиваются, или же, оказываются лишь несерьезными шутками. Диалог в библиотеке с Дазаем, сверк янтарных глаз, а Сигма гуляет средь пустых коридоров, словно в закулисье. И возвращается обладатель кудряво-каштановых волос в слезах, но с невзрачной улыбкой. И двуколор понял сразу же: Гоголь подарил ему новый свет.♡♤♧◇
В ту ночь младший аристократ слабовато понимал происходящее. Разум затуманило неугомонным желанием смерти, ноги сами зашагали сквозь ступени. Усталость, осознание отстраненности и неполноценности по соотношению ко сему миру. Вот он, стоит на крыше собственного дворца, точнее, на верхушке одной из башен. Плевать на то, что Гоголь, Сигма и Достоевский прямо сейчас находятся в здании, Осаму уже не видит смысла в их приезде, не видит смысла откладывать собственные горечи на потом, решает закончить собственные мучения и наполнить себя чувством полета, чувством свободы, о которой так часто повествовал Николай. Дазай плачет. Хрустальные слезы стекают по щекам, скрывая их источник, — карие глаза, — накрывая тенью от волнистой челки каштанового цвета. А прямо сейчас на горизонте вечереет, небо окрасилось в прекрасные разводы и контраст красок от фиолетового до ярко-желтого. Яркие облака, теперь освещенные уходящим за горы солнцем, медленно движутся. Ни тучки, абсолютно ничего. Сама природа подсказывает, насколько же сегодня прекрасный день для совершения самопожертвования самой смерти. Сакура цветет, время года — весна. Оттаивающая покрытие льда на сердце, показывающая наружу проклятые почки розовых цветов, что являются теми желаниями и причинами жить. У Дазая их значительно мало, и настолько уж аристократ запутался в себе, что более не видит этих скрытых домыслов. Не видит, не слышит, не чувствует. Не думает даже дождаться своего найденного смысла жизни, и скрывается от этих почек куда подальше. Смотрит пустым взглядом карих очей, то на прекрасное небо, то вниз с огромной высоты дворца. И Осаму вздыхает, всхлипнув два раза подряд. Тихо и неслышно. Оставляет записку рядом, и подходит к краю башни. Смеется, задорно и неискренне, скорее, нервные смешки. А после делает шаг вперед... Какого же удивление в карих глазах, когда за руку вцепились окровавленные от неуклюжести собственной персоны пальцы, что, судя по волдырям и кровавым потекам от ожогов, принадлежали Николаю. Свету. Свету даже в еще не зашедшем небе, освещенным фальшивыми бликами жизни солнца. Янтарный глаз, да, именно один, глядит на Осаму. А второй прикрыт дурацкой повязкой, что являлась как защитной личностью «клоуна», так и неким путеводом от шрама. Хотя красная полоска все никак не пропадет. Образ, но Гоголь волнуется, внутренне просто разрывается от собственной паники, но молчит, расцветая, словно соцветие сакуры, в поддерживающей улыбке. И Осаму молчит, но руку не отпускает, даже невольно сжимает ее сильнее. Цепляется за останки жизни и желание ее продолжать в себе, находя в лейкоцитах Николая, в генах его спасителя, в его крови, в его теле, тепле плоти. Гоголь подтягивает юношу на себя, на что тот молча утыкается ему в плечо и продолжает издавать звуки, шорохи, всхлипывания и похныкивания, что характерны рыданиям. И беглец молчит. Минуту, две, все слыша эти всхлипы и чувствуя крепкую хватку пальцев за и без того тонкую ткань рубашки. Порвет. Ну и плевать. Белобрысый выдыхает, отстраняя плечо от чужих мокрых щек, так же молча и бесшумно, подобно немому, вздыхая и показывая свободной рукой в сторону покидания этого места. И Дазай соглашается. Никого не было в коридорах, слуги, наверняка, в гостинной играли в «Дурака», будучи заскучавшими в однообразных стенах дворца японского аристократического рода. Федор с Сигмой наверняка занимаются науками или спорят по поводу прочитанных книг, и, что неудивительно, в подобных битвах всегда побеждал Достоевский. А Николай все молчит, несерьезно, образно, но молчит, не смея прямо сейчас валить Осаму с ног и заставлять терять равновесие от распросов и аналитики. А после и проходит в библиотеку, ставя канделябр подальше на край стола, дабы Дазаю не светило яркое пламя на карие глаза, дабы капилляры не воспалились и Осаму даже после попытки самовыпила оставался в «своей тарелке». В спокойствии. И Гоголь наконец раскрывает собственные уста, ради собственной речи. Ради речи, после которой, даже такой профессиональный жизнерадостный актер, как Осаму, расплакался. Разрыдался, цепляясь пальцами, сжатыми в кулаки за ткань рубашки пепельного. А дитя света замолкло. И оно ведь понимает. Дазаю больно. Больно осознавать, где же он находится и что только что чуть не совершил. Осознание человеческого разума приходит не сразу, а как только приходит, сразу же начинается паника, и Осаму начинает рефлекционно бояться. Обычный адреналин и ментальное отклонение, щелчок и человек неосознанно делает абсолютно все свои действия, выполняет по приказу собственных оков и сумасшествий, креаторы сами тобой управляют, когда создал их ты сам. Осаму осознает, что он бы вот так бросил родственную душу Гоголя, любимца-старшего брата Сигму, ворчливого заучку-книжного червя Фёдора. Японец мог все потерять.. Абсолютно все. Собственную жизнь, доверившись сладким грезам и дремам, что гласили, что только после смерти сама жизнь сжалится, подарит крылья и раскроет оковы подсознания и постоянного чувства вины. Дазай плакал, потому что повелся на манипуляции собственного подсознания. А Гоголь лишь поддержал, погладил по голове и предоставил возможность выплакаться ему в плечо. В молчании. И, о, господи, как же Сигма благодарен судьбе за то, что Достоевскому пригляделся этот беглец. Способный на все, на поддержку, на шутки, на умственные способности, да даже на рукоделие и помощь с подделыванием почерка. Сигма тоже был жертвой поддержки Николая, но после слов из уст пепельного даже чувство вины, как ветром сдуло. Теплым, весенним, прекрасным. Но парень не раз задавался вопросом по поводу состояния самого Николая. «Все в порядке» — один и тот же ответ на абсолютно все разновидности вопросов про самочувствие. Все хорошо. Когда порезал кисть и перематывал и без того в клочья обожженное запястье бинтом. Все хорошо. Когда его облили ледяной водой преподаватели, за то, что не спавший третьи сутки бедняга вел себя устало, вяло и сонно. Веки сами слипались, но беглецу феерически наплевать. И Сигма задается двумя вопросами.Первый гласит:
Что же с Николаем? Нет, не на данный момент, а как на человека. Человека, что, похоже, даже Достоевскому не исповедывал своих проблем. Говоря, что все нормально, прекрасно, превосходно. Что ему не больно, что это не слезы от физической боли, а в глаз что-то попало. Почему он такой? Такой.. Фальшивый. Даже для Федора, что не стал исключением, касаемо поддержки. Отзывчивости, получения результата в своих речах. А Гоголь улыбался. Ему плевать на себя, эта чертова маска, которая всем так нравится и жива. А какой сам Гоголь?Второй же гласит:
Кто же такой Сигма? Не упоминалось ли о его потерянности, о его некровном родстве с аристократами японского сословия? Да, именно, Сигма — приёмный. Не родной, ни Осаму, ни самому себе, никому. Как же его смогла найти сама мать Дазая младшего, прекрасная девушка-аристократ, что одарила его пустоту улыбкой? Почему пригляделся? Почему не наплевала? Это было давно. И Сигма все еще не понимал.♡♤♧◇
Мальчик, что был окрашен в разные цвета своими прошлыми хозяевами, молча сидел на земле. На холодной, на давно не плодородной, на черствой и проморозившийся земле. Мальчик плакал. Он ничего не помнил, абсолютно, кроме уродливого лица человека, имя которого в голове отпечаталось как «Хозяин». Крепостное право это ужасно, это страшно, это то, чем маленький ребенок уже был нажит и подвергался абсолютно всем видам пыток. Он промерз, не чувствовал ног, рук, носа, шеи, ничего абсолютно из своего тела, кроме заледеневших капель слез, стекающим по щекам до подбородка и благополучно застывающим. Волосы уже превратились в самый настоящий белоснежный оттенок, на руках чуть ли не красовались узоры проделок мороза, словно на окнах. Особняк там, вдали, справа, слева деревушка, что уже находится за границей Японии. Мальчишка молчит, дрожит, но перемещает взгляд на деревню. Резвятся два подростка, да, прямо в лесу, точнее, на входе во скопление деревьев. Обычные мальчишки, подростки - слишком смелое выражение. Дети, которые наслаждаются своей свободой действия, жития и прекрасными временами жизни. Нездоровая худоба у каждого, но ведь это неважно! Свобода, чувство воли, чувство нужности и непринужденности. И плевать на голод, худобу, хоть на чуму, черт подери. Жизнерадостные мальчишки, кидающие друг в друга снежки и трепающие друг друга по голове заледеневшими пальцами. Один мальчик рыжий, лохматый и с короткими патлами на голове. Одет в черные скопления ткани, что наверное называется одеждой, хотя судя по ее количеству и размеру это... Одеяло. Другой же с волосами уже практически по грудь, пепельными и волнистыми. Распущенными, что отморозистого ветерка прямо падают неопрятной челкой последнему на глаза, на что тот что-то ворчит. Пленник их не слышит, и лица не разглядит. И, почему-то, рыжик через чур часто крутит прядки пепла на пальце. А промерзший лишь улыбается, спокойно подставляя свою шевелюру в похолодевшие запястья мальчишки. Крепостной молчит, давно потонув в омуте собственной незначительности и не задуманным существованием в сием мире. Наблюдает, как обычные дети резвятся, не хотят и не желают даже банально знать о проблемах взрослой жизни. Вот рыжик виснет на шее пепельного, крепко-крепко зажав руки на шее, от чего блондин возмущается, хоть слуховой аппарат плененного уже не в рабочем состоянии. Ругань ребяческая, по типу «Ты жопа! Слезь с меня!», да и всё. Мальчик улыбается, а после веки сами начинают смыкаться. Парниша уже собирается повалиться на землю, потеряв сознание навсегда, но чужая, теплая и согретая рука, с ароматом нежного персика, придерживает его за щеку. Юноша вздрагивает, и приоткрывает серебристые глаза, глядя на девушку: милую, с изящными и эстетичным чертами лица, длинными каштановыми волосами с легкой волной и одетую в раскраску бежево-коричневых оттенков. После пленник чувствует у себя на плечах теплую накидку на плечи, а затем и подобие «пальто», подметив, что сама девушка осталась только в кружевной рубашке с коричневым галстуком, касаемо грудной клетки. Низ парень уже не смел смотреть. Мальчика берут на руки, на что он рефлекционно скрещивает руки на шее спасительницы. Та мило усмехается, сверкнув взглядом изумрудных глаз, а после и дитя ничего не помнит. Но проснулся он в кровати, а после наблюдал за креслом все ту же девушку, которая, похоже, играет в шахматы сама с собой. Юноша поднимается на локтях, осознавая, что находится он уже в теплой кровати, будучи накрытым двумя одеялами и пригретым горячим, даже обжигающим теплом языков пламени на канделябре, что расположился на тумбе рядом. Спасительница, подметив движения от мальчишки, поворачивает голову на него, и мило улыбается, приметив до его пробуждения, что у неизвестного огромнейшее количество шрамов и синяков с открытыми ранами на теле. А после сам мальчик краснеет, подмечая, что его подобрали и согрели, так еще и в одежду достойную одели. Просторную, удобную рубашку белого цвета, да штаны такие же. Девушка вздыхает, устало зевнув и вставая с кресла. После подходит к мальчику, прислоняя свою ладонь к его лбу. По телу пробегает предательский холодок. Ну уж очень холодные у нее руки для данной ситуации... Облегченно вздохнув, неизвестная потягивается. Одета она так же в длинную и широкую рубашку, что прикрывает ее бедра. А, такое, вроде бы, ночнушкой называется... Но оно укороченное явно. Изумрудные глаза сверкают от света свечей на канделябре, а после спасительница присаживается на край кровати рядом с ребенком. — Я подобрала тебя на улице. Не представляю, как ты смог оказаться на границе с Российской Империей, ведь этот дворец расположен уж очень далеко от государства Японии, дитя, — слышится в полголоса комментарий девушки. Бархатный голос, теплый и успокаивающий. Спасительница пару минут молчит, даже начав сомневаться, что маленький мальчик, подобранный ею, вообще японскую речь то понимает. Может на английский перейти..? — Зачем... Подобрали? Россия? Империя? Япония? — спросил, как отрезал мальчик, чувствуя стыд, растекающий по всему телу за заданный вопрос. Говорил на японском, но сам же не помнил, что это такое. Российская Империя? Это еще что? Сама судьба только что смиловалась над ним, подарила шанс на оставание в тепле и житие в прекрасном свете без проблем и голоданий, а он прямиком не понимает, что такого сделал для этого. Ну и плевал бы, черт подери! Теперь его выставят за дверь, прекрасно. Только стыд не пропадет. — Ой.. Извините, это... Не оскорбление, правда! Я, в общем, ну, я... Извините. — Я понимаю, мальчик, — улыбается владелица сверкающих изумрудных глаз, перебирая в руках черного коня с доски, что так и осталась стоять на столе. Девушка и вправду комфортная, по речи начитанная, и довольно-таки понимающая. Мальчик неловко улыбается, показывая собственное облегчение от услышанного перед этим. — Подобрала-то зачем? Хм... Жалость, наверняка, — хмыкает она, после ставя несчастную игровую фигуру на тумбу около кровати и попутно вздыхая, сплетая пальцы собственных запястий. — Не люблю наблюдать за смертями невинных детей. Судя по всему, ты продажный? — Продажный... — огорченно вздыхает мальчик, теперь приняв вертикальное положение и обвив собственные колени руками. А после и вскинув запястьями на секунду и вопросительно приподняв плечи, склонив голову к плечу и безжизненно одаривая пол взглядом серых очей. — Я.. Не помню ничего. Абсолютно. Ни о ком, ни о чем, ни о себе... Словно жизнь оборвали. — Потеря памяти, — девушка поджимает губы, опечаленно глянув на пленника. — Твои документы об усыновлении скоро будут приготовлены дворецким. Считай это новой жизнью. — У-усыновлению...? — мальчик тревожно вздрагивает, накрыв плечи одеялами. Девушка мило улыбается и кивает, глянув на часы, что ритмично тикали все это время. Глаза высверкивают искоркой, и наконец болотный серый взгляд переходит во что-то металлически-серебристое. Процесс небыстрый, а искр жизни заметить почти и невозможно, но он есть. — С... Спасибо! Я не знаю, как Вас отблагодарить! — Мне не нужны благодарности, мой мальчик, — улыбается девушка, после вздохнув и опустив руки себе на колени. — У меня уже есть сын. Тебе придется с ним пообщаться. Может, твоей благодарностью послужит нормально общение с ним. — Конечно! — мальчик кивает, а после замолкает. А как ему представиться ее сыну..? Как общаться с человеком? Как сказать свое происхождение? Что его подобрали? А не выбросит ли это агрессию и презир в его сторону? — Стоит тебя назвать. Придумаем тебе имя? — словно прочитав мальчика спрашивает девушка, после потянувшись. Из мыслей вытягивает она, похоже, профессионально, а мысли двуколора прям уж обрываются. — Нужно бы... — мальчик прикрывает веки, олицетворяя собственную задумчивость. Имя... — Сигма, — утверждает девушка, потрепав мальчишку по голове тонкими пальцами. Мальчик краснеет, и тяжело взглотнув, кивает и расцветает в теплой улыбке.Значит, Сигма.
♡♤♧◇
Да, уветать в воспоминания это как ежедневная рутина для Сигмы. Но после японский аристократ дергается и подрывается с места, помолившись о том, чтобы данное движение не разбудило спящего Осаму на его постели. Сигму осенило, пришло осознание, пришло мгновение понимания того, что случилось в прошлом. Словно пазл сложился, хотя, разгадкой или какой-либо зацепкой на сохранение жизни Николая это назвать трудно. Та деревня находилась неподалеку от дворца японских аристократов, а там же и граница меж Российской Империей. Как это связано с Николаем? Да никак! Но в том лесу уж давно никто и дышать не смеет лишний раз, ведь именно там находится небольшая компания воров. Что-то по типу кружку идиотов, которые выживают и наживаются за счет воровства. Аристократ и сам не понял, почему подскочил и обострил на этом внимание. И ступать туда тем более не мог. «Достоевский, я понимаю. Я знаю, что тебе сейчас нелегко. Я думаю, что с Николаем все в порядке, и он узнает, как из данной ситуации выбраться. Осаму паникует и нервничает, даже местами выдернул свои волосы. Завтра утром мы ступим к Вам, возможно, в этот момент Вам и передадут письмо. Мне нужно с вами поговорить, и хотя обычно это делал Гоголь, завтра я постараюсь его заменить... Я обязательно что-нибудь придумаю, в случае Вашего продвижения со стратегией, я попрошу поделиться! У меня есть несколько версий по поводу поведения и действий Николая. Вроде как, он был в уважительных взаимоотношениях с старушкой с рынка. Она могла его пригреть.»Перечеркнуто.
Тоже перечеркнуто, но обильнее и старательнее предыдущего абзаца выражения потока мыслей. Нет, Достоевского нервировать нельзя. Это однозначно.
«Извините, сон меня уже настигает. Осаму спит, Николая не встретил в своем лабиринте подсознания. Придумаем. Вместе, придумаем. Спокойной ночи, а вот судя по доставке данного письма, наверное, доброго утра.»Сигма Д.
Почерк у Сигмы, конечно, не сахар для коренного русского, но что уж тут поделать. Он, вроде как, японцами воспитывался, а не русскими. Так что, быть может, Федор и не поймет каких-либо слов и фраз, хотя прописи каллиграфии родного языка последнего японский аристократ разглядывал. И довольно часто. И прямо сейчас. Все же, невечна батарейка Сигмы. Молча покинув комнату, пред этого задув распламенившиеся огоньки свечей на канделябре, парень бесшумно вздыхает и направляется к комнате Осаму. Ну, а где ему еще спать, собственно?.. Правильно, только в комнате брата. Вот и все, вопросов нет. Его кровать уже заняли.***
— Фу-уку-удза-а-ава-а-а! — доносится ворчливое нытье подростка за рабочим столом. На столе обычное перо, да чернильница, ну, и, конечно же, горе луковое - горсть чертовых незаполненных отчётов. Рядом, на этом же столе лежит горсть грецких орехов на блюдце, к которым ноющий мальчуган потихоньку пристраивался, внимательно взирая и реагируя на пристальную сосредоточенность старшего, касаемо его рук. Еще и в еде ограничивать будет, беспредел! — Давай в шашки! На роль заполнителя отчетов! — парниша достает из тумбы деревянную настольную игру, покрытую в клеткообразной расцветке бежевого и коричневого цветов. После из деревянной «упаковки» валятся игровые шашки, собственно говоря. Хотя, и дымовые в этой тумбе завалялись.. — Ладненько-ладненько! Вижу тебя насквозь, тебе надоело. Поэтому-у... предлагаю добавить в победе еще и желание! — Рампо, хватит лениться и заполняй отчеты. Твоя должность такова, как и участь. Но от партии не откажусь. Правда вот мое согласие еа игру действительно при условии отсутствия твоих ребяческих условий и призов. Мне твои отчеты азарта не добавляют, — мужчина, явно в возрасте, с седыми волосами и мешками под глазами наскучливо и удрученно выдыхает, упираясь локтями о деревянный стол, за которым, так сказать, «работал» брюнет с неаккуратными, лохматыми волосами. После мальчишка ставит ноги на стол, откинувшись на спинку кресла и раздраженно цокает. Ну вот, и как же теперь с этим стариком чудо-юдо спорить то на отчеты? Всегда бубнит, как бабка старая. Или дедка. К слову, ставить коричневую обувь с белыми носками на стол, не очень то и культурно.. Учитывая, что рядом расположились очки, которые также являлись имуществом брюнета. Криво пострижен мальчишка, к слову. Тишину и отдающее холодным ветром ворчание юноши нарушает небольшой шум из комнаты по соседству. Скорее, как приглушенный удар локтем о какую-то поверхность, скорее всего, стену, позже ворчливое но ох-какое-больное шипение сквозь зубы и раздраженно-агрессивные шарканья о коробок спичек. Сколько попыток там насчиталось? 6. Слышится приглушенный звук воспламенения, а после и рваный вздох, доносящийся из этой же комнаты, а после и неуклюжие шаги к главному коридору некого деревянного построения, где прямо сейчас и спорили предыдущие личности. Деревянная пригородка меж комнатами чуть отваривается, из дверного проема поглядывают небесно-голубые глаза, посверкивающие неописуемо прекрасным оттенком сквозь ту темноту комнаты, что находилась за дверью. Само же помещение, откуда глядит этот небесный свет чуть озарилась светом пламени свечей на канделябре. После из комнаты показывается парниша, лет 16, с растрепанными рыжими лохмами на голове, вместо чего-то, что хоть как-то можно было бы назвать «волосами». Брюнет довольно быстро меняет цель своих приставаний, и вот взгляд изумрудных глаз направлен прямо на рыжика, а после же эти хитро сощуренные глаза подмигивают бедному, явно только покинувшему царство Морфея, юноше. Тот равнодушно скидывает бровь, взглядом задавая вопрос: «Что тебе нужно?», а после небесные глаза прикрываются и парень потягивается. Поднимает руки вверх, от чего краешек белоснежной полупрозрачной ткани спадает и на свет двум людям сразу же высвечиваются темные, огромные, колоссальные в своих размерах и уж очень выделяющиеся в количестве синяки. Обычные, от ударов, от всего, что угодно. А на левом локте еще покраснение от удара о стену. Одет, собственно, неизвестный в одну лишь рубашку до бедер, да нижнее белье. Но, кого это волнует? В этой деревянной постройке и голым ходить — не предел. Все как семья, это уж не удивление ни для кого. Тем более, подросток даже по неопрятному виду давал понять, что к чертовым чистюлям и порядочным людям он пока не относится. — Мой любимый Топаз, — стебется брюнет, не отрывая хитрого взгляда от рыжика. Ноги моментально улетучиваются со стола, руки сплетаются в замок и парень упирается локтями в деревянный стол, и без того загруженный бумагами. — Сыграем в шашки на роль заполнителя отчетов? — глаза хитро щурятся, но довольно быстро расширяются от слабого подзатыльника со стороны седого. Беспредел! Парень скрещивает руки на груди, ворчливо надув нижнюю губу и убийственно смотря на старика. Тот слегка скорчил подобие улыбки, так же загадочно и хитро, после чего даже и нахмурился, напоминая о нынешнем состоянии бедной жертвы и расслабленно перенаправляет взгляд на рыжика. — Великим стратегам и детективам, вообще-то, подзатыльники не дают! — Великие стратеги и детективы заполнять отчеты других не просят, кстати, — подкалывает его Фукудзава, все так же расслабленно глядя на обладателя прекрасных небесно-голубых очей. Мальчик только вскидывает плечами, вопросительно глядя на обоих. Не проснулся еще. Седой устало зевает, все же, час поздний, а он с детьми все возится. После аккуратно встает с деревянного стула подходя к Топазу и доставая из кармана какой-то черной сшитой ткани в форме халата ленту, и, потрепав рукой рыжие волосы, аккуратно чуть пригладил их пальцами, якобы то поможет их хоть чуть-чуть расчесать. А после аккуратно завязывает лохматую и лезущую в глаза челку юноши лентой, чуть заведя на затылок, дабы некий Топаз не ослеп вовсе. — Господин Юкичи, я же через пару минут обратно спать.. — комментирует парниша, так и откидываясь на спину мужчины, ибо, ну, собственно говоря, недавно он же проиграл в шашки тому же Рампо. Потому и пришлось заполнять абсолютно все накопившиеся его товарищем бумажки, оставляя сон явно на последний план. Ну, вот он и отсыпается за две бессонные ночи. И с Рампо больше играть он не будет. — Поспишь не с лохматой челкой, — комментирует Фукудзава, отстраняя руки от шевелюры Топаза и рассматривая, дабы челка не пала на крестообразный шрам на правой щеке. Топаз тому лишь слабовато улыбается, все еще метая глаза из стороны в сторону, будучи сонным. Да прямо сейчас и упадет на мужчину да заснет прям вот так. А проснулся он от шума за окном. Двери резко отпираются, в помещение плюхается Пушкин, благополучно грохнувшись на живот, споткнувшись о порог. Следом показываются короткие седые волосы и раздраженный взгляд Готорна, который буквально пинает его в помещение. Потому что, для начала, один рыжий подросток с и без того слабым здоровьем, явно не в уличной одежде, чтобы холодный ветер с улицы прямо так его и продул. А Топаз то полезен, болеть ему как ни к стати. Наконец протолкнув Александра в помещение и заперев помещение на деревянную затворку он подходит ко столу с отчетами, и, слегка улыбнувшись, проталкивает Николая за спину ко столу. И Топаз, и Фукудзава, и Рампо замирают. В небесно-голубые глаза теперь настойчиво оглядывались пепельного с макушки до пят. — Смотрите, какого мальца я нашел! — гордится Пушкин, будучи уже поднявшимся с пола и потиравшим свой ушиб на заде, благополучно полученным каблуком Натаниэля. После же парень снимает капюшон, подходя ко столу. И подмечает, что подросток, и самый младший член их «компании» уж чересчур шокирован. — Молодец-молодец, — словно рычит Готорн, произнося на такой интонации, что любой бы уже подумал, что сегодня без молитв и крещения ему не заснуть. А Натаниэль то запросто.. — Николай Гоголь. Беглец. Попросил бы принять его в нашу скромную компанию. С остальными под утро познакомится. — Рампо Эдогава, — подмигивают сощуренные изумрудные глаза, а после черное перо записывает новое имя на какой-то бумажке, где скопились и другие. На столе так же красуются два чехла от очков. Одни, собственно, на самом новом знакомом для Николая, а вторые, похоже, принадлежали мужчине, что стоял неподалеку, рядом с рыжим парнишей. А вот парнишу Гоголь ответно заприметил, как и сам тот, подробно разглядывающий его. — Фукудзава Юкичи, — произносит седой, довольно быстро приловчившись к шевелюре Николая. Ни просьбы, ни привета, ни ответа, но холодные, хоть и расчесанные волосы Гоголя быстро были поделены на три пряди и довольно скоро начали сплетаться. Пепельный стоял неподвижно, по телу пробежало приятное тепло седого. Юкичи, значит... Теперь взгляд янтарных глаз перенаправился на рыжего парня в стороне. Тот так же вопросительно смотрел на него, после потянувшись и спрятав ладони за голову, в позе зевка. Спать все еще хотелось, но небесно-голубые глаза просто не смели менять свое направление. После, все же, подросток закрывает глаза, потирая, в попытке проснуться и переосмыслить происходящее. — Карма, — спокойно прохрипывает рыжик, тепло улыбнувшись пепельному. Николай в ответ точно так же улыбается, чувствуя как с его запястья сматывают черную ленту и завязывают на довольно-таки плотной и аккуратной косе. — Теперь ты с нами, Николай! — восклицает Рампо, перекинув ногу на ногу. — Воровать умеешь? — Воровать..? — переспрашивает пепельный, вспоминая те самые времена из жизни крестьянина, что всеми силами выпрашивал у людей деньги, на что те отказывались. А потом и заучилась привычка разговаривать их, а после и незаметно вытягивать кошельки. Так что, придется припомнить былые грехи.. Вариантов мало. А полезным своим спасителями, будь то и грабители, Николай всегда будет должен. — Умею. — Прекрасно, — хвалит юношу Натаниэль, похлопав по макушке. Юкичи же уже перевязал конец прически и подробно рассматривал собственное творение, разглядывая на наличие петухов или слишком тугих затяжен для столь хрупкого сорта волос. Но, ничего подобного он, похоже, не приметил, потому молча присел на свое место ранее, сверля уже ворчливым взглядом Рампо. Николай вопросительно смотрел на обоих. — К слову.. Поживешь с Кармой. У нас тут, можно сказать, целый сбор. Некое общественное житие. Уж прости. — Мне не привыкать по отдельности, — смеется Николай, глянув на рыжика еще раз. Небесно-голубые глаза чуть застывают слегка изумленно от данного заявления, но перечить парень не стал. Махнул рукой, грациозно поклонился Натаниэлю и «стрельнув» жестом пальцев на комнату махает и заходит в помещение. Гоголь не сразу понял, что от него требуется, но заприметив на себе взгляды новых союзников быстро юркнул в комнату, закрыв деревянную постройку. Николай проходит по небольшому коридору, после заметив небольшую, так называемую «кровать» из газет и одеял. Трех одеял. После во взор попадает и рыжик, стелящий вторую газету и залезавший на цыпочках в шкаф, в поисках одеял. Нашел. Но ударился о стену шкафа, болезненно прошипев и слезая с проклятой деревяшки. Пепельный проходит в комнату, и заприметив болезненные потирания покалеченной рукой макушку со стороны рыжика довольно ловким движением проскользнул к нему, подробно разглядывая новое покраснение, вызванное банальной неудачей. Николай впервые видит Карму. Хотя выглядит он вполне себе знакомо и приветливо. Ну, что уж поделать, даже если и были знакомы, до неких оков и тюрьмы, под названием дворец, Гоголь свободу действий и воспоминаний уже не имел настолько отчетливо. Поэтому, погрузившись в собственные забвения и расслоение личности он предпочел перекреститься себя и поставить крест прошлому себе, отдавшись в традиции бедных аристократов, что ежедневно так страдали от переизбытка или бескультурья профессоров. Но одному Гоголь был точно рад. Фёдора он от этих противных личностей спас, ценой своей плоти. — Ты, это... Если во сне говорить начну, или пинаться - разбуди. Не впервой такое, — огорченно нашептывает Карма, перематывая какую-то ленту между стопкой книг и записей, намертво завязав рыболовским узлом. Николай хихикает. Какой же знакомый, черт возьми, узел. Рыжик вопросительно оборачивается, удивленно сверкнув небесами собственных очей и вопросительно сжав плечами. — Что-то смешное..? — Нет-нет, — с крайним смешком выдыхает Гоголь, просто намотав себе на запястье вторую, оставшуюся белую ленту точно таким же узлом. Теперь уже смеется рыжик, быстро прильнув к запястью Николая и развязывая ленту. Любому крестьянину известно - такие узлы одной рукой не развязать. — Я тоже крестьянин отроду. В деревушке спаленной проживал. — Деревушке? — Карма вопросительно вскидывает бровями, уже намечая на подсознательном уровне количество красных следов от розг, что там любезно и параллельно расположились по телу Николая. Так и ожоги были. Спаленная деревушка... — Знакомая ситуация, — констатирует мальчишка, направляясь к канделябру и ставя его неподалеку от них. Неизвестна причина столь нелогичного действия, хотя, в случае Топаза тут можно абсолютно все снести на никтофобию, словно как груз с плеч на что-то другое. И на чувство стыда с виной. — Мою.. Спалила организация какая-то. Не помню названия. — Какое совпадение, — комментирует в ответ Николай, заправив прядь волос за ухо и сдув лохматую челку с лица. — Вот же удача. Ищейки, — Гоголь смело потягивается, располагаясь на газетах с одеялами и накрываясь одеялом с головой. И зачем только... — Они спалили мою деревню к чертям. — Знакомо-знакомо. Действительно удача, — Карма присаживается на собственные газеты, замолчав. А пепельный и не думает диалог продолжать, он уже в настрое погружаться во всея царство Морфея, да не возвращаться. И обладатель небесно-голубых глаз понимает. Потому и молчит, не продолжая и не желая вытягивать наверняка и без того уставшего парня расспросами.***
— Фёдор Михайлович, наденьте шапку! — сребровласый подбегает к собственному господину, тут де останавливаясь и кланясь на одном колени, резким движением приняв прошлое положение и протянув вязаную ткань в руки юноши. Взгляд аметистовых глазниц перенаправляется потухшим отблеском черноты то на дворецкого, то на одежду. Ледяные пальцы равнодушно ухватываются за край ткани, но после все же любезно и аккуратно сворачивают объект, что должен прикрывать шею от холода, далее кладя на тумбу около выхода. Иван лишь разочарованно вздыхает, поворачиваясь на каблуках в пол оборота. Нет, Достоевского пересилить или уж тем более переосмыслить во взглядах невозможно. Не хочет - не будет. Это всегда. — У меня есть воротник, — равнодушно и нечетко произносит наследник, глянув затуманенным взглядом давно уж почерневших очей на прислугу. Сребровласый останавливается, все еще стоя спиной к Достоевскому младшему, внимательно прислушиваясь к количеству хрипов кадыка последнего, полностью погружаясь в кряхтения, что издает Фёдор. Гончаров волновался за своего господина больше, чем за собственную жизнь деятельность. За его здоровье, за его психику, за его диагнозы. На что Достоевский всегда молчал или недовольно-равнодушно смотрел на него. И почему же на Гоголя он так не смотрел? — Ступай. Я вернусь к полуночи. — Господин, прошу, выслушайте, — молит Иван, поворачиваясь к брюнету. Снова убитый взгляд пронизает его, а в зрачках чуть ли не виднеется пар от внутреннего холода, контрастирующим с теплыми ударами сердца. И голубоглазый не смеет больше и слова вымолвить. Его глаза, словно василек посредь весны, быстро тускнеют, на что Достоевский лишь делает жест-мах рукой и вновь направляется к своей изначальной цели, а тобеж — выходу из дворца. Как же Гончаров боялся. Он уже опасался собственного господина, отдавшийся во воли собственной худобы и став непозволительно худым и мрачным. Синяки под глазами, синяки по всему телу, что могут появится от обычного прикосновения. Вены, что струятся уже давно отравленной горечью жидкостью, так и светятся синевой сквозь эту бледную кожу. Достоевский неузнаваем. Он потерял себя, потерял смысл и потерял цели. Из-за единственного своего света в жизни — Николая Гоголя. И Гончаров чертовски хорошо это осознавал, осознавал почему, как, и зачем, но черт же, он не знал как помочь. Господин отрекается от него, отказывается от помощи, отказывается от высказываний. Против собственного удаления камня на душе, против выговора о своем состоянии. Этот Федор уже никогда не будет тем, кого знал Гончаров когда-то и кого видел Гоголь каждый божий день. Даже сам Осаму начал его опасаться, отрекаясь от диалога с ним куда подальше. Сигма предпочел позицию Гончарова, но в итоге был выгнан за дверь. Федор никого не слышит, стал абсолютно точно каким-то ребенком. Капризным, требовательным, но одновременно и с наклонностями мазохиста. Человеком, который отказывается от чужой помощи, своим жалким видом показывая далеко обратное. Эти померкшие глаза чуть ли не молят о помощи, каждый вечер эти окровавленные губы задуваю свечу настолько близко, что пламя может докоснуться до пересохшей корочки на открытых ранах от кусаний их хозяина. Этот Достоевский уже никогда не будет похож на себя. Лишь безжизненная фигура, ставшая пешкой для какого-то отвратительного, ужасного, неадекватного кукловода, что решил, что заполучив такую власть он стал богом. Возомнил себя им, стал срывать все ниточки нервов на собственной жертве-кукле — Федоре Михайловиче Достоевском. В итоге поставив в позу мольбы на коленях, да так, чтобы локти брюнета разбились в кровь, распространяя отравленную горечью красную жидкость во каждому уголку дворца. Оставив за собой шрамы, болезненные и неизлечимые шрамы воспоминаний. И что же сейчас можно сказать, если такой преданный, благоразумный Достоевский на нервном пике просто взял... И забыл? Никто не стал напоминать, Гончаров не позволил. Не позволил напоминать своему господину о его главное причине горечи, причину смерти, причине желания покончить с собой и причине желания жить в прошлом. Федор устал. На одно утро его начало жутко тошнить. Он потерял сознание довольно быстро, даже не успев дойти до кабинета лекций. Это было переутомление и переусердствование в погружение объятий нездоровой худобы. Он забыл. Забыл Николая, и никто не посмел напомнить. Ноги шаркают, под ногами уже не хрустит снег, хрустит чертова грязь. Весенняя грязь, да хоть револьвер к виску подноси и стреляй в тромбы, разрывая собственную грань жизни со смертью, конец мая черт дери, а никакого тепла, да солнца! Проливные дожди и слякоть с пасмурностью слепо посчитали это прекрасной заменой солнечных дней, что могли отогреть покрывшуюся корочку льда на внутреннем органе человека, как сердце, и озарить теплом солнечных просветов. Но, что уж поделать... Время уже близится к 9 вечера, небо озарилось розово-желтоватыми разводами, а облака стали лишь темно-фиолетовыми оборванными кусками ваты. Жаль, что закат не греет сердце. Достоевскому бы пригодилась такая функция для обогрева собственной плоти, что теперь стала походить на труп как и по предсмертному виду, так и по температуре. Ноги уставше, но довольно в быстром заданном ритме «три-четверти» хлюпают о слякоть темно-коричневого оттенка под ногами. Аристократ давно уж занялся вечерними прогулками по рынку. Сам уже и не помнил, зачем ступил на такую зону привычки, но и не собирался интересоваться такой чепухой. Банальное развлечение и попытка разнообразия одинаковых серых дней, где у тебя абсолютно нет никого в годные собеседники. Даже Сигма стал таким... Скучным. Таким назойливым, таким навязчивым. Осаму и говорить не станет с тобой, он впервые начал тебя бояться, и господь-то, какой же рай без его подколов. Каштановая макушка даже и ноги в библиотеку или комнату русского уже не ступает, а двуколор, что удивительно и жалко, сдался. Прекратил попытки вразумить Федора, не упоминая о Николае. И диалог их вечерний закончился ударом кулака о стол со стороны Достоевского, а после и приглушенный, но требовательный тон, высказанный четко, чуть ли не по буквам: «П-р-о-в-а-л-и-в-а-й». Как же японец испугался. Федор отчетливо слышал постукивания его сердца из грудной клетки, быстрые-быстрые, ровные-ровные, и такие напуганные. В тот вечер к брюнету больше никто не ступал ногой в кабинет, даже шорохов или шепотов не было слышно за дверью. И сам Достоевский спал просто отвратительно, просто не спал, практически. Только и всплывают в голове эти напуганные серебристые глаза, блики которых быстро наполняют абсолютно все глазное яблоко, после стекающие хрустальные слезы на щеках старшего аристократа японского сословия блестят на краях мокрой дорожки соленой жидкости, будучи свернувшимися в капли на подбородке, и резкий, нервированный кивок, всхлип, и тихое прикрывание двери. В тот вечер такие глубокие, сверкающие загадочностью и умиротворением радужки брюнета погрузились в последние километры марианской впадины. А Достоевский молчал. Не смел не плакать, не смеяться, не предпринимать что либо. Лишь смирился.Он стал похожим на своего ненавистного отца.
Наконец ботинки ступают на зону рынка, «движуха» которого в самом разгаре. Там вдали видится, как у мужчины из заднего кармана уже вытягивают кошелек местные жалкие представители грешного человечества, что зовутся ворами. На прилавках красуются первый собранный урожай фруктов, кто-то разливает чай посреди рынка за какие-то копейки. Кто-то вообще уже явно не в трезвом состоянии чеканет в ритм музыкантам. Хотя, как истинный профессиональный виолончелист, Достоевский бы такую дьявольскую вещь, как «баян» не назвал музыкальным инструментом вовсе. Но не суть. Люди резвятся. Через пару дней лето, вот и отмечают по полной собственную радость наступающего месяца тепла и счастья, радости и лучезария. Но брюнет лишь веет холодом каждого, кого одарит взглядом, случайным прикосновением, или проходом рядом вовсе. Вот он прошел мимо пляшущего пьяного мужчины, что распевал нелепые частушки, и тот замолкает. Замолкает к чертям собачьим, замолкает и не смеет двинуться больше. Словно сердце его заморозилось, и на секунду действие алкогольного опьянения прошло, теперь мужчина переосмысливает происходящее. Но как только Федор уже находится на достаточном расстоянии от бедного крестьянина, тот вновь заливается краской света, что дарит алкоголь, и лучезарной улыбкой внушенного счастья и жизнерадостности. Вот рядом, прямо перед наследником пробегают две девчушки, лет 7-8, задевающие его в локтях, будучи играющим в такую жалкую ребячесть, как «догонялки». Тут же, словно окоченевшие останавливаются, но Достоевский лишь хмыкает, чуть одобрительно, и кивнув проходит дальше. Ох, да, каким же развлечением является наблюдение за жизнью простых крестьян, что не зреют каждый день перед собой головы людей, отрубленные и вырубленные сердца жертв отца. Как же они живут... Нормально. И каким же монстром растет Федор Михайлович. Мимо проходят мужчины, трезвые и смеющиеся, держащие в руках обычные горсти зерен. После подкидывают их у себя над головами, так же задевая некоторых крестьян, но те в ответ отзывчиво резвятся, давая дружеский подзатыльник. И этим людям остается молиться, дабы сама тьма не среагировала на эти подкидывания и опрометчивые действия. Ведь, если не одобрит — заморозит сердце во льдах тьмы во века. Наконец, некое путешествие Достоевского меж крестьянского народу заканчивается, и вот он вновь беседует с милой старушкой у прилавка с яблоками. Свежими, и ярко-красными. — Милок, а как же ты поживаешь в последние времена то? — спрашивает женщина, подбирая наиболее «удачные» фрукты с корзины, погружая в такую же картину, дабы протянуть некому «внуку», имя которого она и сама не знает. Аметистовые глаза щурятся на ней, все так же равнодушно о холодно, но вот старушку это уже вовсе не тревожит. Настолько уж часто парень одаривает ее таким холодком по телу, что она уже и не чувствует всего этого тщеславия, высокомерия и хладнокровия мальца. Лишь мило улыбается, продолжая подбирать нужные товары. — Мне плевать, как я себя чувствую. Ответа не существует, — сухо и безразлично произносит русский, поправляя шапку-ушанку на макушке, внимательно следя за действиями запястьев женщины. Всегда ответ такой грубый и будто вырванный, но седая никогда не возмущалась и даже не затрагивала данную тему. — К чему данный вопрос? — Ох, внучок, поговаривают, преступник наш, что в розыске был пол года назад, выглядывался наружу неподалеку, — вздыхает старуха, погружая в корзину последние свежие груши и аккуратно вытряхивая корзину, дабы не развалилась вся некая «композиция» фруктов и ягод. После женщина протягивает объект наследнику. — С тебя как обычно. — Понятия не имею о ком Вы, — Достоевский вскидывает бровями, не меняя позиции собственного взгляда, после вскидывая кистями и пожимая плечами. Не помнит, боже упаси. На протянутую корзину аристократ протягивает монеты валюты, получая одобрительную улыбку старушки, а после и подбирает собственно-купленные продукты. — Да и неинтересно вовсе. — Имя бы вспомнить, да память уж подводит, — хрипит женщина, присаживаясь на дряхлый стул около прилавка. Парень лишь вздыхает, и помахав рукой, не двинув ни единой мышцей своего лица, отходит от прилавка, направляясь к выходу с этого рынка. Конечно, несомненно, тут есть много интересных вещей, что можно было бы и прикупить, но Федор Михайлович смысла в этом не прозревал. Абсолютно ненужные побрякушки, что вскоре будут забыты им самим или откинуты в дальний угол в грохотом. А если это что-то хрупкое — еще и с треском. Настроение сейчас не лучшее, лучше уж позиция нейтральности, нежели данная грань меж раздражением и апатией. Но судьба сегодня распорядилась иначе. Пред ним стоит мужчина в белом плаще и черной накидкой-капюшоном на голове. И, господи, Достоевский, нет бы обойти, но в данной ситуации в данном настрое хочется сделать каждого собственной пешкой и заставить отодвинуться. — Отодвинуться не желаете, сударь? — безразлично отрезает русский аристократ, сжимая корзину в руках и глядя на закат, что скрывается за столь черным обликом неизвестного. Достоевского раздражает ответное молчание, потому, своей заледеневшей рукой он касается чужого плеча, а что парень дергает и в пол оборота глядит на своего пробудителя из мыслей. Федор сдувает темно-аметистовую прядь волос с глаз, повесив на локоть корзину и скрестив руки на груди. — Не желаю, господин, — слышится яркий смешок, а после неизвестный прокручивается на месте и глядит из тени капюшона ярко-янтарным глазом так, словно для него данная просьба или вопрос действительно незначительны. Что вполне ожидаемо от крестьянина. — А что же? Обойти не входит в варианты действий, сия великолепие? — Не входит. Брысь, — фыркает Федор, отталкивая мужчину от себя, а после чувствуя, как из кармана достают купюры. Лучезарный смех, странная улыбка, что наконец заявилась на свет солнца, а после и застывшая реакция Федора. Достоевский не то, чтобы шокирован, да словами не описать. — Воруешь? Смерть в глаза явно тебе давно не поглядывала, подонок. — Мой второй глаз - моя смерть, — смеется парниша, а после Федор подмечает... Чистейшие пепельные пряди волос, что взлохматились из капюшона. — Око за око, сия великолепие, — улыбается ему тот, на что Достоевский остолбенел окончательно. Знакомый. Черт-черт-черт, знакомая фигура, знакомое лицо, знакомый глаз... Но незнакомый смех, ненормальный, нездоровый. После незнакомец снимает со второго глаза непонятную карту дреф, и прислонив ее к правому плечу кланяется по пояс, резко встав и засмеявшись, вновь нацепив карту обратно на кожу лица. А после растворился в толпе крестьян, ведаясь в неизвестность направления. Достоевский смотрит на него напугано, запястья начинают судорожно дрожать, а по щеке течет слеза. Черт, нет, откуда такая слабость? Откуда этот выплеск эмоций в одной чертовой соленой капле?! Но Достоевскому уже более, чем плевать. Протерев рукавом рубашки каплю, что стекла по щеке всхлипывает и смотрит в место, где только что стоял парень. Нет, не незнакомец. Федор понял, Федора ударил поток тока воспоминаний, а после аметистовые глаза загораются искрой жизни. Жалкой, незначительной, поверхностной искрой слепых надежд, что затаились в заледеневшем сердце надолго.Николай жив.
♡♤♧◇
— Ограбить наследника русского сословия аристократов... Ты не прекращаешь меня приятно поражать, Ники, — протягивает священник, поправляя черный воротник легкого пальто, продолжая ежаться в попытках согреться. Да, температура, конечно, далеко не минусовая, но некий холодок, пробегающий по всему телу, присутствовал. Тепло-прохладный поток ветра, который занес вслед за собой микроскопические палочки ветвей цветующих деревьев и различные листки, от клена до сакуры, шорохами и гармонией приземлил на пепельные локоны Николая пару лепестков ромашки, третий благополучно приземлив на бледный кончик носа Гоголя, на что тот тихо издает еле слышно «Апчхи!» и шмыгает, не смея перечить своему, некому «наставнику» воровской банды. — Сумма крупна, — словно продолжая надавливать на ноющее чувство в грудной клетке пепельного, Натаниэль пересчитывает сворованные деньги, шелестя купюрами. — Удивительно, как же так просто. Не поделишься секретом успеха? — Господин Натаниэль, — слегка посмеивается Николая, приставив бледную ладонь в рубашке, что наполовину прикрывает сожженные пальцы, к груди. Тонкие пальцы, бледные, но покрасневшие от ожогов, довольно внушительно сжимают ткань рубашки около предсердия. Так же скрежет издают ногти, вполне себе длинные для привычной длины. — Секрета не существует, не существовало, и не будет существовать. Просто... Удача, а может сама свобода решила услышать мои мольбы, — Гоголь потягивается, придерживая ткань рубашки у себя в запястьях. — На самом деле, описание событий просто. Он почему-то на меня уж очень пристально глядел, даже не среагировал не воровство толком. — Вот как... — Готорн громко глотает, подмечая и сопровождая данное действие с движениями кадыка на шее. Николай ответно издает обыкновенный, даже в какой-то степени комфортный смешок, глядя с улыбкой на наставника. — Вечером зайдешь ко мне в кабинет. — Конечно, — вздыхает Гоголь, почесывая собственный затылок и оборачиваясь на минувший рынок. Достоевский так изменился. Почему такие синяки? Не спит? Почему не спит? Нет, естественно, не из-за него. Быть может, Федор уж давно признал эту симпатию к беглецу лишь детским экспериментом, ребяческой любовью, что ничего не значит? Конечно, Николай уж давно отогнал от себя мысли собственной вины. Больно он ему нужен, как говорится. Наконец, будучи освободившимся от внимательного и наблюдательного взора Натаниэля, Гоголь перескакивает через порог камней, в секунды преодолевая расстояние между своими шагами и в беге направляясь чуть правее от рынка. Николай лишо придерживает в руках часы, подаренные ему Готорном когда-то в качестве польщения за столько усердную проделанную работу. После заворачивает направо, а засяет резкого поворота хватается за полусожженное дерево, приводя в действие некий «поворот» и развернувшись перешагивая все преграды и выдвигаясь к небольшой деревушке. Солнце уже вот-вот зайдет, а главное обещание Гоголя на первое утро времяпровождения в общежитии: «Забирать его, как только небо озарят звезды». И вот, Гоголь перескакивает последние большие камни, забираясь на небольшой чересчур острый на концах деревяшек забор, перепрыгивая его и приземляясь ногами на твердую землю заброшенной деревушки. Ну или, точнее, полузаброшенной. Вот он вновь глядит на стрелку часов, наблюдая за закатом. Снова, считанные минуты, три, два один... Закат завершился. Небо быстро озаряется разводами темно-фиолетового с темно-синим, сопровождая все это мерцанием ярких звезд, что поблескивают в ночном небе настоящими блестками на снегу, которыми когда-то так восхищались Осаму и Николай, будучи детьми, будучи оболтусами, что ничем не хотят заниматься в абсолютной точности. Как же Гоголь бы хотел вернуть те времена, вернуться к Достоевскому, вновь каждый день чувствовать прикосновение чужих губ к виску или незначительное касание тыльной стороны запястья ко лбу по пробуждению. Как же Гоголь хочет вернуться, как же пепельному тошно. Тошно быть пешкой грабителей, избегая слуг Михаила Достоевского. Хочется вернуться, хочется исправить все до единого и вернуть Федора в реальность. Наконец во взор пепельного сквозь мрак ночи попадает рыжая макушка, а сама голова обладателя таковых чуть ли не светящихся локонов наклонена к коленям. Парень сидит на камне, глядя в собственное отражение в воде, что журчит и активно течет вдоль тропы от леса, ведущей ко дворцу русских аристократов. Гоголь облегченно вздыхает и позволяет себе слегка рассмеяться за спиной мальчишки, который, заслышав шорохи и звонкий хохот тут же повернулся, и глядя своими небесно-голубыми глазами, что могут спокойно завлечь своим свечением любой объект на дно, слабовато и искренне улыбнулся. Уголки губ всегда показывали искренность, если на то решились. А само выражение лица парниши всегда напуганное, встревоженное. Но только не рядом со светом, что смог лучезарить и освещать дорогу, словно путеводная звезда, даже самому наследнику. Холодному и непреклонному к переменам своих вглядов, мировоззрения. — Поражаюсь, что ты никогда не забываешь, — Топаз потягивается, свесив покалеченные ноги к воде, погружая пятки, что прикрыты лишь белыми носками, прямо в журчащий поток воды. Прохладный, уже давно сменивший температуру на практически ледяную, за счет мрака ночи. Карма не помнит, как взял с Николая дурное предложение навещать его по вечерам и провожать в общежитие по исходу дня очередных побегов и воровства. Да рыжик мало что в собственной жизни то и помнит. Но образ Гоголя на века запечатан в его голове, как крестьянина, так и беглеца. — Не утруждай себя на подобные придурковатые действия, Ники. — Мне нетрудно. Все равно наша жизнь — скука непроглядная. Дымовая завеса, закулисье-е, — протягивает гласные Николай, в очередной раз пытаясь развеять атмосферу сия спокойствия, чтобы даже во мраке ночи озарить данную местность собственным светом. Что уж сказать, дитя света не может по другому, не может без публики, не может без отсутствия самого себя. Так странно будет услышать, что половину себя он скрывает за некой картой, что для взрослых является лишь очередным всплеском показания своего «синдрома восьмиклассника», или нездоровом состоянии психики. А это маска. Защитная, как от вируса, но нет. — Я хочу сегодня вновь пробежаться под ночным небом всю ночь. — Я пас. Сегодня выспаться надо, пока Эдогава-сан не навалил меня отчетами, — Топаз наблюдает, как Николай присаживается рядом на край между сушей и речушкой, после подмечая, что выражения лица как обычно резко переменилось. Только в обыкновении будних дней вот, оно выражало только эмоции радости и придуривания, а сейчас можно понять, что Гоголь озадачен. И Карма подмечает это, хотя и представить не может причину серьезности Николая. Страх. — Что с тобой? — Задумываюсь, — пепельный выдыхает, глядя янтарным глазом на дворец, к которому ведет та самая беглая речушка под ногами. А у Кармы в ногах. После следует хохот, теплый и яркий, словно очередной луч света, что отражает его дитя. И рыжие лохмы треплят тонкими пальцами, на что рыжик зажмуривается и ворчливо надувает губы, а Николай только рад стараться. Выглядит чертовски мило и по-детски. — Тогда я один. — Ариведерчи, — Карма ворчливо зажмуривает повторно, повторив действия Гоголя с самим инициатором, но вот же облом, попытка провалилась. Какого черта ты такой высокий?! Рыжик агрессивно «пнул» воду, обрызгав прохладными каплями речушки плоть высокой шпалы с мягкими волосами. Злой. — Ахахах! — Николай тут же подхватывает и с помощью собственной свободной ладони капли воды теперь влетают в лицо такому нахмурившемуся Карме, на что тот чихает и забавно кашляет. Топаз лишь наконец сумел дать подзатыльник и отвернулся. Гоголь за те полгода разлуки со своим аристократом не хило так поменялся. Дурацкий образ клоуна без ежедневных неодобрительных взглядов и поддержки Достоевского перекрыл настоящую личность окончательно. Теперь существует не Николай Гоголь, а коварный вор под псевдонимом «Ники» среди своих и кличкой «Пепел» среди обыкновенных жертв. Ему пришлось. Он был вынужден. Людям интересна только твоя оболочка, им не нужны твои проблемы. Гоголя покрывают языки тьмы. Не пламени, а непроглядной тьмы, все тело, все вены теперь не синеватых оттенков проглядываются сквозь бледную кожу, а самым настоящим черным. Черной кровью. Из глаз вытекает не соленая жидкость, отображающая и выплескающая всю боль, накопившуюся за все эти года жизни прикрытий под размазыванием собственной личности, что зовется слезами, а кровь. Такая же мрачная, черная. Каждый день пьет он не воду, а кровь. Каждый день его наполняет не жидкости, не радость, не яркий смех, не нелепые шутки, черная кровь. Это расслоение личности, каждый чертов день ты стоишь в ванной с дрожащими коленями и руками. Локти не стоят на определенной позиции, колени следуют их примеру. Каждый день ты видишь, как этот клоун, что в отражении, закусывает собственную губу до стекающей струи крови изо рта, не чувствуя боль, глотая алую жидкость, что даже без фантазий напоминает черный оттенок. Глубокий, непроглядный, горючий и опасный в выплесках эмоций. И вновь локти дрожат, пальцы до скрежета вцепляются в деревянную поверхность, от чего даже на краях пальцев может начать вытекать эта жидкость. Слезы не текут, этот идиот в отражении улыбается, наблюдая как изо всех щелей собственного организма стекают капли крови. А после брызг водой в бедный предмет с отражением. Лицо расплывается, размазывается, а Гоголь хохочет. Клоун. Никто более. Да кто ты? Да ты никто. Вновь колени подведут, подкосятся, и хохот, тихий, хриплый и отражающийся огромной раной на сердце, продолжится уже на полу с дрожащими частями тела. Вновь окровавленные подушечки пальцев протрут стекающую струю крови по подбородку, еще более окрасившись в этот черный оттенок. У Николая гиперактивность, которую ранее мог угоманивать Достоевский. Своими речами, своими мягкими массированиями по вискам Гоголя, своими вздохами, и на пересечение своей нетактильности, даже объятия. Так аристократ всеми силами пытался оставить личность беглеца в целостности, чтобы вся эта хрупкая многофункциональная часть психического здоровья не расслоилась, не была затменена светом, что был рожден в органе «сердце» пепельного с самого начала вместе с ним, с его путем, со всем Николаем, от тела до крови, до систем в организме. И у Достоевского получалось. На удивление, но это работало, Николай чувствовал хоть какое-то подобие жизни у себя в груди. Чувства, не лживые, не под маской, а то, что он чувствовал. Заботу. И, практически не скрытую. Гоголю хочется зарыдать, но вот Карма, уже давно находящийся в полудреме у него на спине того явно не оценит. Руки мальчишки сведены и скреплены в замок на груди пепельного, рыжая макушка носом расслабленно уткнулась в позвонок на шее беглеца. Топаз спит, Топаз тоже устал. Никогда не слышал он от Николая ничего, что выходит за рамки позитива. Серьезность, и то, максимум, скажет что дважды два не корень из двадцати пяти, а четыре. Хотя Карма то и таблицы умножения, и цифр в лицо не видел до поры, до времени. Рыжик не узрел в нынешнем Николае абсолютно ничего от прошлого, от того, с кем он резвился в детстве за пределами деревни, сбегал в дождливые ночи гулять под звездным небом всю ночь напролет, играл в камень-ножницы-бумага и постоянно гадал на картах о будущем. И постоянно удивленно поражался способностям пепельного, ведь тот абсолютно точно угадывал, что произойдет в будущем. Да, именно, некий «Карма», имеющий звание Топаза был сожильцом-мальчишкой в той самой сожженной к чертям деревни. И с Гоголем подружился за считанные секунды, лишь заслышав какую-то глупую шутку про васильки и яркий смех. Первый смешок, а вот Николай уже вытянул очередного сломленного мальчишку, что еле как стоял на ногах перед ним. И почему только Гоголь называл его васильком? Ребячество, пф. Хотя, ощутить венок из этих соцветий у себя на голове всегда было приятно. Аккуратно сплетенные стебли, и вот, бегущий по одинокой поляне леса пепельный, что ноет, как же ему жарко и скучно. Неусидчивый, нетерпеливый, но как старался... Протянутый головной убор, теплый смех, румяные щеки с легкими намеками на веснушки и яркие янтарные глаза, что светят на тебя со светом драгоценного камня, ведь эти глаза отблескивают свет солнца. Солнечный свет, как он сам. И эта картина — единственная, настолько прекрасно впечатавшаяся во внутрь подсознания рыжика. Далее он не помнит. Помнит крик Николая, что стоял под одинокий дубов, что находился ближе всех растительностей к деревне. Впервые увидел слезу на его глазах, будучи уже практически распрощавшимся с жизнью от клинка какого-то деда. Хрипит, и еле как выкрикивает «Беги!», но Николай то не услышал. Зато услышал его мучитель, быстро откинув рыжика от себя подальше, пред этого пнув и перекатив на земле подальше от себя и изрубленных тел жителей деревни. А Гоголь быстрый. Карма всегда это знал, после игры в догонялки с ним. Просыпается Топаз от слащавых грез и раздумий о своем «напарнике» уже в комнате. Спит, как необычно, на четырех одеялах, а не на двух. И накрыт двумя. И подушки две. Снова Гоголь не собирается возвращаться к утру...♡♤♧◇
Дождливая ночь. Ох, не это ли мечта любителя свободы? Пепельный в восторге, в изумлении. Тяжелые капли ливня стекают по волосам, тяжелыми струями забираясь под одежду и капая с окончаний столь красивых прядок. Это свобода. Ложное чувство самовнушения освобождения от оков каких-либо пределов, контроля. Свобода поможет подробно рассмотреть каждый осколок разбившейся в крах личности, поможет почувствовать себя человеком. Но что же делать, если ты уже не ощущаешь себя в пространстве? Вся жизнь кажется лишь кошмаром с непредсказуемым моментами, переменами, лишениями близких людей и новыми ударами кулаком по груди, оставляя новые открытые раны для свежих шрамов. Прямо сейчас, расположившись в форме звезды на мягкой траве одинокой поляны в лесу, Гоголь с мягкой, спокойной улыбкой вглядывается в каждую звезду на ночном небе. Разглядывает созвездия, проводит арифметические вычисления, и конечно не открывает взгляда от прекрасного спутника Земли. Белоснежного, перед которым он так любил плакать. Но, прямо сейчас и не поймешь, плачет он, или это капли дождя падают с неба на щеки. А вот карта все никак не слетает, прилеплена намертво. Личность то скрыть стоит. Рядом пасуется Альберт, внимательно приглядывающий за своим хозяином. Постоянно что-то фыркает ворчливо, агрессивно топая ногой и глядя на и без того напрочь промокшего Гоголя. Беглец улыбается, на секунду закрыв лицо руками и тихо всхлипнув, а после, протерев нос рукавом рубашки захохотал, хоть и тихо, с хрипотцой, и подбежал к благородному коню. Резвится, запрыгивает на седло, скользя по черной ткани и съезжая вправо, но похоже спутник того не поддерживает, и покачивая бедрами подирает Николая на себя, а не от себя. Пепельный смеется, положив щеку на мягкую, хоть промокшую гриву, после глядя в один фрагмент леса, где деревьев значительно мало. А сквозь опустевшую зону отчетливо видны огни света из особняка-дворца. Достоевский. Гоголь забирает руку в карман, нащупывает собственно-заработанные купюры, ну, точнее, те, что ему так любезно выплатил Натаниэль за активную службу, а после чихает и начинает смеяться даже с этого. Фальшиво, горько, глотая соленые слезы и всхлипывая. Но зато свободен. Молча пнув в бедра своего коня уздечко направляется не в привычное «право», где находится, якобы «дом Николая», а «лево», и вот уж там Гоголь точно не может гарантировать теплое приветствие. Но плевать. Это свобода.♡♤♧◇
Вот как начинается Ваш приход по возвращению в свою каюту жития? Если Вы не заходите во дворец, громко хлопая дверью и не бежите сломя голову в свою комнату, отбросив все лишние вещи к чертям и кинув корзину с фруктами в стену, ну ладно, просто поставив около нее, и не начинаете водить круги по собственному помещению проживания с задвинутой затворкой на двери, то Достоевский Вам соболезнует. Или наоборот, завидует... Не суть. Жив. Жив-жив-жив. Николай в порядке, Николая жив. Эта мысль, что дарила Достоевскому некие надежды на продолжение жизнедеятельности, так и заела в голове. Стратегия. Ну же, талант, прекрасный ум и использование гениальных способностей наследника, куда же подевались? Где вы, когда так нужны? Вопросов было много. Как он? Сколько он? Почему он? Он в порядке? Он не простыл? Это был он? Он его узнал? Он его вспомнил? Они еще встретятся? Это был он? Ох, нет, это уже было... Николай. Где же ты? Куда тебя занесло? Воруешь? Да плевать уже, так где же ты? Ты мне нужен, прошу господа о нашей новой встрече. Пожалуйста. Вернись. Поговори. Скажи, что помнишь меня. Достоевский сел за стол, пытаясь написать что-то Сигме на листке бумаги. Сигма был в последний раз не очень то и добр с Федором, точнее... Стал, как равнодушность. глядел высокомерно, на Осаму так не глядел. И вот черт, Достоевский пытался, правда пытался что-то написать, но чернила сами по себе обоащовали кляксу от пера. Он лишился всего: Сигмы, Осаму, Николая. И сейчас, как жалкий крепостной, пытается ухватиться за единственный луч света на дне марианской впадины, вновь почувствовать себя нужным, а не брошенным всеми котом на обочине. Старом, ворчливом, тем котом, у которого невольно начали отсыхать нервные клетки, растворяясь во мраке тревожности. И тем животным представителя семейства кошачьих, который пошел гормонами в характер своего ужасного, отвратительного отца. Стал диким, стал шипеть, бросаться на невинных людей, одаривая прохожих негативной энергией и проходясь холодом своей души по каждому первому встречному. Но на дитя света этот лед не влияет. Растопит, улыбнется и не сдастся. Будет даже в крови бороться, защищать других, игнорируя себя, свою личность, свои попытки выжить самостоятельно. Да ему плевать. А аметисту нет. Федор не плачет, он разучился. Слезы не текут, но состояние моральное просто ужасно, просто отдает отеком и не позволяет сдвинуться с места, глотая ком горечи в горле. Брюнет сидит, сгорбившись, не в состоянии двинуться или хотя бы всхлипнуть от собственной безысходности. Они просто встретились. Он может не помнить его. Он может больше никогда не вернуться. Но все эти если прерываются стуком в окно. Три раза. Чертовы птицы! Не вовремя. Достоевский не в состоянии ворчать, лишь одаривает недовольным взглядом проклятое окно. Второй раз, те же самые три стука. Что за птичий цирк...? Брюнет уже вскидывает бровями, и, хрустя ледяным налетом горя на собственном теле проходит вдоль комнаты к окну, подробно щурясь и вглядываясь в тень. Не видно ничего, только отражение от света свечи. Теперь Достоевский открывает окно, а над головой слышится шорох, а после и прикосновение к плечу. В комнате оказывает парень. Нет, не просто неизвестный Федору парень. Николай. — Сия великолепие, решил тут, вот, деньжат Вам вернуть, — улыбается дитя света, доставая из внутреннего кармана собственно-заработанные купюры, и слегка помахав, мол, настоящие, кладет на стол и потягивается. С него стекают струи воды, но его как-то не особо данный факт волнует, в принципе то. Брюнет молчит. Не знает, что сказать, на что Гоголь уже начинает внутренне жалеть о содеянном и задуманном. Убьет? Вряд ли, но посадить в темницу или предоставить живым и здоровым собственному отцу — вполне. Но ничего такого не следует. Просто скрещение холодных рук за спиной, резкое сжатие ткани шинели между бледных пальцев с искусанными подушечками и чужая голова на плече. Достоевский обниматься за пол года научился? Вот это достижение... Удивил, Федор, удивил. — Ты же меня помнишь? — прохрипывает брюнет, сильнее зарываясь лицом в чужое плечо, не желая глядеть в эти глаза со лживым светом. Тактильность? Это не про Достоевского. Но сейчас больно, очень больно в груди, очень ноюще. Ему хочется преодолеть свои черты тактильности, свои ограничения. Ему можно. А Гоголь тихо хихикает, ведь, вряд ли русский аристократ один в данном помещении. А о данном визите мало кто желает знать. — Ну... Вроде как, не забываю своих лунных цветков жизни, олицетворения идеала и симпатии, — шепчет Николай, глядя на открытое окно, что покачивается от ветреной погоды на улице, параллельно запуская холодные капли ливня на подоконник. Неожиданно даже, Достоевский ждал... — А Вы, господин Дос-кун, тактильности у кого учились? — Они отвернулись от меня, — игнорируя вопрос сильнее цепляется за ткань Федор Михайлович, не смея начать рыдать. Нет, этого он не хочет. Он хочет объятий. Только с одним человеком. — Я сам виноват в этом, — невольно и огорченно Достоевский отстраняется, глянув в пол безжизненным взглядом, а после, подойдя к окну закрывает источник ветра в комнате. — Я стал похожим на этого дьявола, который хочет тебя убить. Что делать..? — Не нести бред, — огрызается Николай, подходя сзади и обнимая за плечи. Не сказать бы, что Федор был низким, но в двух-трех сантиметрах Гоголь его превзошел. Пепельный утыкается в чужую шею со спины подбородком, обдумывая, как можно отреагировать на вышесказанное. Никогда Достоевский в подробности не углублялся, но ведь так можно и первый буквы слов будущей речи сказать, и никто ничего не поймет. Кроме Николая, конечно же. — Вы не похожи ни на одного дьявола, сия великолепие. Ангелом, быть может, мало кто посмеет назвать Вас, но уж точно тираном никогда не станете. Это так. Вы не похожи на того, кого боитесь, — Николай громко глотает, после зарываясь пальцами в чужую макушку. — Врядли в данной ситуации есть Ваша вина. — Он заставил меня смотреть на новые смерти людей, — Федор упирается одной дрожащей рукой о подоконник, подробно разглядывая пустоты в своем отражении, и, словно убеждаясь, что Николай - не галлюцинация. Живой, здоровый, прямо сейчас трогает его. — Я не реагирую. Я стараюсь проявлять только безразличие, но я перестарался. Теперь меня боятся, меня боится Осаму, меня боится Сигма. Я стал противным. — Дос-кун, — окликивает Николай, словно стараясь являться кем-то необычайно важным, тем, кто поможет бедному Достоевскому, протянет руку и вытащит из очередной черной полосы жизни. Федор в третий раз за свою жизнь боится. Боится, что сейчас Николай в очередной раз пропадет, а окажется что там, в лесу, давно покоится его могила. — Это исправимо. Вы просто заблудились, как я. — Что с нами стало? Что будет? Ты пропадешь, — Достоевский поворачивается лицом к Николаю, словно стараясь убедить себя в обратном, глядя на эти живые ресницы, яркий свет глаз. — Пропадешь, и вновь потеряешься. — Не пропаду, — Гоголь подмигивает, наблюдая, как брюнет садится на край собственной кровати. Вздыхает, и повторяет за ним, глядя в эти... Оживленные глаза? Они были, они светились чем-то. Но чем? — Обещаю. Завтра я вернусь к 9 вечера в моему покорному хозяину и хранителю моих личностей. — Не уходи. Тогда и возвращаться не придется, — фыркает Достоевский, кладя голову на чужие колени. Плевать, что раньше так делал Гоголь, без разницы, что он себе противоречит, что ведет себя не так, как обычно. Плевать-плевать-плевать. — Куда же оставаться, когда у меня тоже есть начальник, — Гоголь проводит тыльной стороной запястья по темно-аметистовой макушке Достоевского. Чересчур тактильный сегодня Федор Михайлович то. И вправду соскучился. — К сожалению, мне придется прервать нашу встречу, как только я посчитаю то нужным. Но до рассвета вернуться я в обязательстве. — Посиди рядом. Пожалуйста, — не меняя своей позиции, Достоевский сплетает бледные пальцы своего правого запястья с чужой рукой, хмыкнув и глядя вдаль собственной комнаты, которую он, по факту, уже и наизусть заучил. — Конечно. Не учитывая деньги, это можно и назвать целью моего визита, — Гоголь аккуратно поглаживает русского аристократа по голове зацепляя холодными после улицы пальцами темные прядки, на что Достоевский не издает не звука. Приятно даже. — Завтра точно придешь? — Федор поднимает взгляд на Николая, на что тот хмыкает, пожимает плечами и поворачивает чужую голову обратно на бок. Достоевский бубнит что-то ворчливо, но не сопротивляется. — Если никаких технических неполадок не произойдет — я запросто, — Гоголь тепло улыбается, после загадочно глядя на мрак за окном, параллельно слушая ритмичные постукивания капель о стекло на окне, об асфальт, о краи крыши и башни. — Я постараюсь. Постараюсь прийти, господин Дос-кун. — Я верю, — четко произносит Достоевский, прикрывая глаза и продолжая расслабляться от легких, мимолетных и теплых прикосновений рук Николая ко своей макушке. Как же давно он не произносит подобных слов... — И надеюсь, что не зря. — Не подведу, — Гоголь вздыхает, глядя в аметистовые очи и будучи замолчавшим, покорно наблюдает за собственным «хозяином», что с каждой минутой данной атмосферы расслаблялся все сильнее, опуская напряженную до выпирания костяшек руку все ниже с коленей Николая. Рука свисает, слышится умиротворенное сопение и крепкая хватка за рубашку. Чтобы не убежал. «Чуткий сон — не приговор. Если я Вас разбужу, я автоматически бронирован и имею непоколеблимое алиби.» — такую фразу произносит у себя в подсознании Гоголь, улыбаясь собственным мыслям. Спящий Достоевский — нечто особенное, ни за что и никогда не повидавшееся внешним миром. Черные ресницы подрагивают сквозь закрытые веки, щека опирается либо на обыкновенную подушку, либо на книгу, либо на чужое колено. Руки, точнее, пальцы на запястьях каждый день то сжимаются, то разжимаются. Темно-аметистовые пряди волос раскинулись на коленях, а парень полностью погружается в царство Морфея. И, порой это неожиданно, быть может странно и страшно, но ведь у Гоголя всегда было место с интересными и внушительными приоритетами. Но время подрезает. Вот, Достоевский лежит, накрытый собственными одеялами для попытки спрятаться в тепле от вечной мерзлоты. Пряди волос раскинулись на подушке, грудь спокойно и постепенно вздымается, тихие вдохи и выдохи гармонично слышатся в ритм с настенными часами. Николай долго, для своего то состояния ориентированности во времени, разглядывает спящего аристократа. После вздыхает, метнув мимолетный взгляд на закрытое окно. Набирает в легкие воздух, задерживает дыхание и молча прикасается губами к виску русского, на что тот во сне даже и не реагирует. А в повседневности убили бы? После вновь огорченно смотрит себе в ноги, пусто и бессмысленно, довольно скоро уже открыв дверцы окна, и, точно фокуснику, якобы «испаряется», даже закрыв двери окон за собой. А Альберт покорно ждал своего хозяина в кустах.♡♤♧◇
Время позднее, все общежитие уже давно спит. Гоголь проходит в коридор того заветного дома. За центральным столом никого нет, значит, все уже спят. Перед этим, конечно же, блондин благополучно отправил своего заветного коня в загон, высушив и похвалив. Даже поблагодарив «за службу». Стоит только Николаю коснуться ручки их совместной комнаты с Кармой, как его окликают. — Дорогой Николай, пройдем ко мне в кабинет? Не бойся, это не отчеты и не отчитывания, — задает вопрос Натаниэль, застав беглеца врасплох прямо в коридоре. Голос спокойный и бархатистый, как всегда. Наставник всегда оставляет при себе черту начитанности и проявителем инициативы в диалоге. Гоголь молча кивает, ну, голос давать, пока, не собирается. — О чем же Вы хотели поговорить, господин Натаниэль? — задает вопрос беглец, глядя на наставника недоумевающим взглядом и смотря на темные стены кабинета. Единственный источник света здесь — канделябр посредь стола, за которым находятся два кресла. В которых, собственно, и расположились два собеседника. Гоголь склоняет голову в бок по старой доброй привычке, на что седой слегка приподнимает уголки губ. — О дополнительном продумывании стратегии восстания, — как ни в чем не бывало произносит Готорн, наблюдая за реакцией Гоголя. Тот лишь посмотрел более настороженно. — Восстания..? — переспрашивает невзначай Николай, вернув голову в исходное положение, без элементов дурачества. — Да. Семью Достоевских убить не составит труда, — Натаниэль привстает с кресла, после вздыхая и глядя на беглеца. Спокойно. Доверчиво. — Завтра поедешь со мной к нашему главному стратегу.Николай лишь промолчал.
***