Глава 2
11 февраля 2022 г., 15:33
За 10 дней до январских календ, год 822 от основания Рима
(20 Декабря 69 года нашей эры)
Марк
Бейтар сдался на удивление быстро и при минимальных потерях. Тут мне повезло — воевать в Иудее зимой ещё гаже, чем летом. В июне я просто корчился на коне от желания почесаться. Тело свербело от пота и укусов мошкары. Помню, провожая в Рим одержавшего победу над Авлом Вителлием Веспасиана, я больше всего боялся, что не выдержу и залезу всей пятернёй прямо под панцирь. Интересно, что подумал бы Двенадцатый легион, если б его новоиспечённый легат начал скрестись прямо на плацу, на манер больной чесоткой обезьяны. Тит, знавший меня с детских лет, даже поинтересовался тогда за ужином, всё ли в порядке. По его словам, он никогда не видел, чтобы кто-либо, получая в столь раннем возрасте такое высокое назначение, выглядел настолько озлобленным.
— Можно подумать, тебя отдают под суд или, да простят меня боги, ты сожалеешь о неудачах Вителлия! Во имя Геркулеса, твоего предка, Марк, отец всё дивился на твои ужимки. Какая муха тебя укусила?
— Если бы только одна! — От жары я с трудом ворочал языком. — В этой стране только люди ещё упорней мошкары. Их давишь, а они, умирая, всё норовят укусить.
Тит покачал головой и, отвернувшись, заговорил с сестрой здешнего царька, самолично приглашённой им на проводы отца. Меня всегда удивляла его способность выглядеть свежим, как полевой цветок на рассвете, и после попойки, и после ночи любви, и после боя. Одним словом, всегда и везде. Он был моим военачальником уже почти три года, и я, как и вся армия, давно оценил и любил в нём эту способность. Если бы только наш новый правитель Иудеи не требовал того же от своих командиров! Он-то во время получения полномочий от своего отца стоял как каменный, не шелохнувшись. Теперь же Тит явно выказывал недовольство утерянным мной стоицизмом, но Муций Сцеволла никогда не был моим героем. К счастью, во всём остальном я вполне соответствовал высоким требованиям сына давнего друга нашей семьи — об этом говорило полученное в двадцать пять лет звание легата и отданный мне, в обход опытным командирам, Двенадцатый легион. Двенадцатый, прозванный Молниеносным, созданный и обожаемый Великим Августом; легион, побеждавший ещё в Германии и в Египте. Разгромленный под стенами Иерусалима и рвущийся отомстить за свой позор. Первый из легионов, присягнувший Веспасиану и заслуживший право очистить от мятежников юг восставшей провинции. Получить такое назначение — честь и знак особого доверия. И я собирался сделать всё, чтобы его оправдать. Я уже умел, хотя не слишком любил, воевать. И за три года войны показал себя, я был хорошим помощником Титу в Гамале и Иотапате. Долги нужно возвращать, учил меня дядя. А моих долгов Титу и всей семье Флавиев накопилось порядочно.
Старая знать в Сабине всегда держалась друг друга. Веспасиан, потомок сборщика налогов, не был желанным гостем в большинстве домов, но дядя его привечал. Имения наши находились по соседству, а Флавии, как и наш род, жили в Сабине веками. Дядя однажды даже высказал Веспасиану, что схожесть наших фамилий доказывает родство. Веспасиан рассмеялся так, что тётка поморщилась, и заявил, мол, глиняный горшок — такой же родственник серебряному кувшину. Впрочем, добавил он, из обоих можно напиться, так что, кто знает, может, мы и вправду родня. Тётя увела меня из триклиния, а дядя и наш будущий цезарь остались проверять на деле это высказывание и к утру очень в этом преуспели. В молодости они вместе воевали. Дядя, наверное, единственный во всей империи, признавал таланты Веспасиана, полководца-неудачника, ссылаемого в своё имение всеми императорами подряд, начиная со времён Калигулы. Дядю же своего я любил и верил в него с детства. С тех самых пор, когда услышал его голос в опустевшем доме моего отца.
Мне было, наверное, года четыре, но я хорошо запомнил отца, вокруг которого суетились рабы, возившиеся с его парадной тогой, и мать, застёгивающую ожерелье перед большим — в мой нынешний рост — серебряным зеркалом. Меня привели попрощаться с ними перед сном. Отец несколько раз подбросил меня высоко в воздух и пообещал вернуться пораньше. Я просился с ними, но, щёлкнув меня по носу, отец прошептал мне на ухо, что сам бы рад остаться дома. Они идут в скучное место, и мне там не понравится. Я всё равно обиделся, изводил капризами няню, а, получив шлепок, долго плакал в подушку. Утром, хотя это было мне запрещено, протопал в родительскую спальню и задремал там, прижавшись к матери. Заметил ли я сразу, уже тогда, или понял это намного позже, но родители пришли из гостей взволнованными, и мне даже показалось, что у матери покраснели глаза, как бывает от слёз. Через несколько дней родителей арестовали по обвинению в заговоре Гая Силия. Дядя разыскал меня, в одиночестве прячущегося в самом тёмном углу нашего дома, посадил на колени, и я прижался к его груди, пахнущей конским потом и железом доспеха. В тот день он загнал свою лошадь, доскакав без остановки из Сабины в замерший от ужаса Рим. Квинт Фабий Максим, воевавший в Египте, Галлии и Евфрате, несколько растерялся, поняв, что на его бездетную голову свалился ребёнок. Но с первой минуты отвечал на мои вопросы правдиво, стараясь только подладиться под возраст допросчика. От него я узнал, что родители не возвратятся никогда. Их обманул подлый Силий, показав подложный указ императора. Изменник уже заплатил за свою вину, и наша семья сделает всё, чтобы вернуть моему отцу честное имя. А пока что я поживу с ним и тётей в родовом поместье.
В тот же день мы уехали в имение. Потом, уже взрослому, он пересказывал мне ходившие по городу слухи о решении Клавдия казнить не только свидетелей святотатственной свадьбы, но и их семьи. А тогда… Дядя вошёл в атрий, шикнул на зарыдавшую надо мной жену. И, не спуская с рук, потащил к портретам предков — благодарить за избавление от опасности и спасение следующего поколения Фабиев в моём лице. Тётя выхватила от него ребёнка, притиснула к груди и пообещала Юноне вырастить мальчика как своего сына. Что ж, она сдержала слово, и даже больше.
Я привык к сосновым лесам и холодным озёрам Сабины, полюбил огромный потрескивающий от старости дом. Перестал путать родовые портреты, твёрдо запомнив, что вон тот, толстый, трижды был консулом, а этот, с кривым носом, истребил в округе всех этрусков, за что и получил прозвище защитник Кремеры, по имени речушки, тёкшей неподалеку. Дядя нагнал полный дом учителей, отбирая их даже тщательней, чем свой племенной скот. Сам научил меня плавать, скакать верхом, владеть оружием. Тётка баловала меня безудержно. Я быстро понял: стоит только улыбнуться, назвать её «родненькой», и я смогу затащить к себе постель любого щенка, присвоить какого угодно жеребёнка из наших конюшен. Объедаться сладостями, забыв про истинно римскую умеренность. И уж конечно, достаточно было только упомянуть про новую одежду соседских детей, как все рабыни усаживались шить и вышивать мои обновы.
Я мог бы вырасти окончательно избалованным роднёй — поросёнком или настоящим патрицием, что часто одно и то же, — если бы не учение. И не Тит. Мне исполнилось пять лет, когда мы впервые встретились. В свои десять, он показался мне ужасно взрослым. Веспасиан привёз его познакомиться со мной в первый день лета, сразу же по приезде из Рима. Меня представили, точнее, мной похвались, как хвастаются драгоценной вазой. Веспасиан хлопнул меня по плечу, почти прибив к полу, а взрослый мальчик осмотрел с ног до головы своими серьёзными, холодноватыми голубыми глазами. Видно было — он что-то решает для себя, и я замер. К тому времени я уже привык быть любимым и обожаемым роднёй и редкими дядиными друзьями, не говоря уж про рабов, которые соревновались в желании угодить мальчишке, зная, что заслужат за это похвалу от хозяйки и кусок послаще. Новый мальчик явно не спешил мной восторгаться, и тогда я подумал, что приложу все усилия, но заставлю его со мной подружиться. И мне это удалось. Я стал верным сподвижником его игр, таскал за ним оружие; не скуля, ходил с ним в дальние походы; выслушивал, стараясь не ляпнуть глупость, его истории и наставления. Держал лук, как показывал мне Тит. Бегал, безбожно отставая, с ним по утрам. К концу лета я добился своего. Прощаясь перед отъездом, Тит назвал меня другом, и я гордился этим именем больше, чем всеми прозвищами, какими льстиво награждали меня дядины клиенты. Следующим летом Тит вернулся в Сабину, уже основательно позабыв привязчивого малыша, но я снова добился его дружбы и гордился ей. Меня не расстроили даже подслушанные слова тёти — она не очень одобряла дружбу наследника Фабиев со слишком взрослым для него плебеем, но… мальчик всё же неплохо воспитан, да и подходящую компанию для обоих тут не сыскать. А другие дети ещё меньше годятся в друзья «нашему Марку» — по возрасту или по воспитанию. Я же находил Тита богоподобным, а тётя, ну, просто как и все женщины, не могла понять мужскую дружбу. Или, как изредка восклицал дядя, женщины вообще не понимают мужчин и их нужды. Обычно он говорил это в те дни, когда очередной дядин «особый секретарь» выводил вполне благодушную Квинту Фабию из себя.
Особых секретарей, по одному или по двое, дядя держал рядом с собой всегда. Ребёнком я всё пытался понять, чем заняты эти надменные красавцы. Во всяком случае, я ни разу не видел, чтобы кто-то из этих сирийских или египетских рабов хоть раз выполнял для дяди секретарскую работу, если не считать таковой возлежание на ложе в дядином таблине и томное пощипывание винограда. К тринадцати годам я уже соображал, что между появлением в доме нового раба, в надушенных сандалиях и золотой сетке на чёрных кудрях, и приступами плохого настроения тёти есть прямая связь. Приступы обычно заканчивались хлопаньем дверей и изгнанием супруга из общей спальни. Подражая прямоте Брутов, книгу о которых прислал мне осенью Тит, я спросил дядю о «трудах» секретарей. Он задумался, и когда я решил, что ответа уже не будет, он всё-таки прозвучал. А заодно я получил урок про женщин, мужчин и разницу, существующую между любовью, страстью и желанием. Я далеко не всё понял тогда, но вынес из разговора, что дядя тётю любит и не сменяет её ни на каких секретарей. Даже на самых «особых». Успокоившись насчёт тётки, я как-то перестал переживать из-за её обид, зато стал всё больше присматриваться к секретарям. Судя по всему, я делал это достаточно внимательно, потому что дядя заметил и предложил мне воспользоваться одним из них. Меня это почему-то смутило, я сбежал из дядиной комнаты и до ночи прятался в лесу. Мне показалось, это похоже на то, как будто он предложил бы мне возлечь с тётей. Дядя удивился, но предложения больше не повторял. Я же, краснея и злясь на себя, всю зиму днями продолжал тайком любоваться дядиным секретарём, а вечерами вздыхать при луне о красоте очередного Адониса, не забывая пользоваться своей правой рукой.
А ранней весной, едва только просохла земля и зацвели анемоны, вернулся Тит. Ему уже исполнилось восемнадцать, и я впервые заметил, насколько он хорош в короткой тунике. Так что лето я провел, позабыв про секретарей и томясь по нему. Наплевав на «разницу между любовью и желанием», я думал, что влюбился по уши, особенно когда он наклонялся поправить сандалии. Я попытался перенять у дядиных любовников несколько самых, на мой взгляд, удачных ужимок, на что Тит не обратил ни малейшего внимания. Если не считать вниманием вопроса, не заболела ли у меня нога. Лето кончалось, и я перешёл к крайним мерам. Попросту пригласил его в лес и предложил себя. Я очень удивился, но Тит, взъерошив мне волосы, ответил вполне решительным отказом: «Я не сплю с мальчишками». Я разозлился, пнул его в голень и гордо удалился домой, стараясь не всхлипывать слишком громко. Забившись в постель, я отказался отвечать на вопросы испуганной тётки и долго пытался осознать, что мне — впервые за много лет — в чём-то отказали. Тогда я и понял, что если мне чего-то не дают, хотеться этого начинает просто нестерпимо.
Веспасиан получил должность легата в Германии, потом наместника в Африке. Он взял с собой семью, и года четыре я не мог видеться со своим другом. Все это время я провёл в учёбе и занятиях спортом. Мне так хотелось, чтоб Тит приехал, увидел и... На этом «и» воображение у меня отказывало. Главное было заставить упрямого внука сборщика налогов пасть к моим ногам и признать совершенство моего ума — и красоту тела. Когда, наконец, Тит вернулся, я замучил рабов, готовясь к своему первому настоящему бою с упорным противником. Позже тётка, ругаясь с Флавией Домициллой, матерью Тита, кричала, что этот плебей, сынок соседки, обольстил невинного ягнёночка, её племянника. Если бы только она знала! Это я его обольстил. Тем летом я приложил все усилия, не брезгуя ничем, и через месяц, показавшийся мне вечностью, Тит признал своё поражение. Ерзая по траве, закусив от боли кулак, я праздновал победу. Наконец-то! Тит целовал мне плечи, стонал, шептал что-то, кусая за шею. Он хотел меня, я победил. По ночам мы убегали из дома, мчались к реке, находили местечко поукромней. Тит валил меня на траву, раздвигал ноги, и я кричал — не только от желания, скорей от радости, что смог заставить его сделать то, чего мне хотелось. А когда однажды, разнежившись на тёплом песке, Тит сам перевернулся на живот, то победа моя стала полной и окончательной. К сожалению, вот тогда-то мне и сделалось скучно.
Мы продолжали встречаться, хотя всё реже. Когда его младший братишка, обиженный на наше невнимание, выследил нас и наябедничал моей тёте, я даже обрадовался. Особенно тому, что, устав вопить и выгнав из дому извиняющихся родителей моего любовника, тётка убедила дядю убрать меня подальше от «источника разврата». Меня отправили в Рим и поселили в городском доме. Для окончания учебы — это звучало достаточно прилично для всех соседей.
Несколько лет в Риме прошли как один день. Боюсь, я редко посещал философов, под предлогом обучения у которых покинул виллу и переселился в столицу. Зато побывал в таких местах, о каких и представления не имел, встречался с людьми, о которых не мог раньше даже мечтать. Я побеждал в любительских скачках, посещал игорные дома, рукоплескал императору во время его декламаций, хотя, должен признаться, его пение мне совсем не понравилось. Я спал с женщинами и с мужчинами, получая удовольствие от охоты на новую «дичь», но снова и снова охладевая после победы.
В Сабину я вернулся, только когда пришлось хоронить родных. Дядя скончался от желудочной хвори, а тётка заразилась, ухаживая за ним. На похоронах Тит обнял меня, выражая соболезнования. Со времени опалы — его отец умудрился заснуть под пение императора — Тит стал ещё серьёзней. Он предложил возобновить нашу дружбу, «стать моим братом», по его же собственным словам. У меня хватило остатков ума согласиться. Мы даже не поссорились, когда, уже на правах брата и друга, он высказал огорчение моим поведением в Риме, а попытки оправдаться тут же прервал, напомнив, что слухи не затронут человека достойного, что дыма без огня не бывает и что мы живём в опасные времена. К сожалению, я отмахнулся от его нравоучений, но слова Тита оказались пророческими. Введённый в круг знаменитого Арбитра Изящества, я чуть не повторил судьбу моих родителей, присутствуя на чтении его прощального письма.
Сбежав из Рима, я прятался в доме Флавиев, не испугавшихся принять у себя человека, за чью голову могла быть назначена награда. Пожалуй, именно тогда я понял, что с глупостями пора заканчивать. Научился ценить солдатский юмор Веспасиана и грубоватую опеку Флавии Домициллы, неизменно сующую мне в руки дымящуюся кружку с вином, как только я начинал клацать зубами от страха. Настоящую дружбу моего названого брата, не побоявшегося, в отличие от моих столичных друзей, гнева всемогущего Нерона. Тит и придумал услать меня подальше, пока император немного не остынет. Веспасиан списался с друзьями, те обратились к Гессию Флору. Отцу и сыну не слишком нравился наместник Иудеи, как и сама далёкая провинция, но, как сказала Флавия Домицилла, лучше в захолустье с головой на плечах, чем в Риме без головы. Так я сделал первый шаг, приведший меня к назначению легатом в той войне, которую вёл мой друг и бывший любовник. И, глядя, как старый хитрый сабинский крестьянин, провозглашённый своими легионами новым цезарем, сидит во главе пиршественного стола, я не мог надивиться тому, как крутится колесо Фортуны. Утром Веспасиан отплывал завоевывать Рим. И, продолжая почёсываться и страдая от летней жары, я от души желал ему удачи.
Полгода спустя после отплытия Веспасиана, шагая по колено в красной жиже, которую здесь именуют землёй, я уже тосковал по летней жаре. Дожди начались рано, в октябре, обозы тонули в непролазной грязи. От Яффы до Бейтара мы не шли — тащились, больше напоминая не славных воинов империи, а какое-то сборище грязных варваров. На моё счастье, приказ, полученный мной при отъезде из ставки, позволял не торопиться. К Иерусалиму мы должны были подойти к следующему лету, а пока что от нас требовалось только усмирять население в этих малолюдных краях. Бейтар был первым большим городом, встреченным нами по пути. От проводников я наслышался историй об этом чуде мятежной провинции. Говорили: в нём здания до небес, там больше пяти сотен школ, а в самой малой из них — больше пятисот учеников. Рассказывали о широких площадях, огромных базарах и о гордости города, библиотеке, будто бы не уступавшей Александрийской. За эту войну я научился делить на десять всё услышанное про здешние чудеса цивилизации. Но, увидев низкие серые стены и жёлтые мокнущие под дождём одноэтажные строения, понял, что делить надо было на сто.
Наверное, мы могли бы занять город с налёта, но мне самому нравился приказ Тита жалеть и своих легионеров, и местное население. Поэтому, окружив Бейтар и став лагерем у ворот, я послал на переговоры. Споры по местному обычаю затянулись надолго. Магистрат — или, как его здесь называют, Совет мужей — заседал до бесконечности, оговаривая каждый пункт сдачи. Пришлось, как писали древние, бряцать перед ними оружием, грозя, что при штурме Бейтара школы сей «великой метрополии» опустеют, Иудея оплачет своих сыновей, и пожалеют те, кто останутся в живых, и местные шакалы запоют свои песни на площадях. Хорошо хоть до этой глухомани не донеслись слухи о моей — в чём порой упрекал меня Веспасиан — «чрезмерной мягкости» к сему богатому ослиным упрямством народу. Я всегда считал, что мужчины воюют с мужчинами, а женщины и дети тут ни при чём. Благо Тит был со мной согласен и сам старался не проявлять особой жестокости.
Город ждал нас с утра. На центральной площади первая и вторая когорта окружили обезоруженный гарнизон, Совет мужей и всех мужчин от шестнадцати и до шестидесяти лет, которых мои легионеры успели похватать по дороге. Я же, увязая в грязи, вошёл в город вместе с оставшимся войском ближе к обеду, дав им время хорошенько поразмышлять о своей участи под холодным дождём. После Бейтара наш путь лежал на Хеврон, и там мне не слишком-то хотелось затягивать осаду. В январе в Хевроне мог выпасть уже снег. Население этого крупного города сочувствовало зелотам и клялось доказать римским захватчикам всё, что положено в таких случаях доказывать. Участь защитников Бейтара могла послужить уроком соседям из Хеврона, а при особом везении дошла бы и до Иродиона. Я не сомневался, что с этой хорошо защищённой крепостью, парящей на высоком холме, нам придётся повозиться.
Пройдясь по городу, я в который раз удивился умению здешних считать своё место под солнцем центром вселенной. Жалкие кирпичные коробки зданий — ни изящества колонн, ни зелёных садов. Хотя какой город красит захват врага? Тишина на пустых улицах, лишь лай собак нёсся нам вслед — и мерная поступь легионеров на марше. Дома казались вымершими, но я знал, чувствовал: из каждого дома нас провожают недобрым взглядом. Шедший рядом Тавр Целий, старший трибун и мой заместитель, храбрый человек, хорошо показавший себя в боях, ёжился. Два месяца тому назад в очередном взятом нами городке, в ста шагах от Целия, вот из такого же окна вылетела стрела и убила его брата.
Площадь встретила нас молчанием, насторожёнными взглядами. Почти тысяча человек сидела на раскисшей земле — связанные за спиной руки, поникшие плечи. Я обходил их ряд за рядом, почти не всматриваясь в простоволосые скорчившиеся фигуры. Горе побеждённым! Хотя и победители вымокли до нитки и основательно замёрзли. Больше всего мне хотелось закончить этот показательный обход, распорядиться о разделе трофеев, вернуться в палатку — и греться, греться у походных жаровен. Еще пять рядов, четыре… Один из пленных дёрнулся, приподнял голову… Я остановился, стараясь понять, откуда мне знаком этот взгляд, большие карие глаза, напомнившие о тёплой осени сабинской виллы, о листопаде и спелых орехах. Он был очень молод, совсем мальчишка — не знавший бритвы подбородок, посиневшие от холода губы, мокрые пряди волос… Рука сама потянулась убрать скрывавшие лицо завитки. Мальчишка отпрянул, уставился на меня. И, глядя на потоки воды, струящиеся по его лицу, я вспомнил небольшой приморский городок, плачущего в захолустных термах юнца, краденую одежду, статую флейтиста и мой злополучный венок.
Он повзрослел. Загорел, вытянулся. Липнувшая к телу хламида не скрывала — подчёркивала ставшие широкими плечи под всё ещё юношеской шеей, длинные ноги... Лицо потеряло детскую округлость. Высокие скулы, нос с горбинкой — в Кесарии он был похож на любопытного стрижа, а теперь напоминал нахохлившегося степного ястребка. От того мальчишки, в поисках которого, задыхаясь и матеря Гессия Флора, я пробегал всю ночь погрома по горящему еврейскому кварталу, остались только глазища в пол-лица и брови вразлёт.
Эти глаза так и не научились прятать свои чувства. Вот в них мелькнуло любопытство… узнавание… Смотри-ка, помнит. Он взглянул на солдат за моим плечом, снова поглядел на меня — я давно привык к ненависти побеждённых, но столько холодного гнева было в этих глазах, что я отшатнулся. Охрана насторожилась, сдвинулась за моей спиной. Я скорей почувствовал, чем увидел, как Тавр потянулся к мечу. Гидеон! Гидеон бен-Ами — я вспомнил его имя — отвернулся и снова опустил голову. А у меня аж чресла свело от желания. Мне надо было… я хотел… хотел, чтоб он опять глядел на меня с тем же обожанием, как тогда, почти три года назад, в садах их царька.
— Моя доля пятьдесят человек. Этот… и те, что рядом, — слова вырвались у меня прежде, чем я успел подумать, и я не удивился, услышав перешёптывания в строю. Мальчишка не тянул на предводителя зелотов, а за всю войну я в первый раз потребовал себе трофеи. Семейного богатства мне хватало, даже по римским меркам; Веспасиан хорошо платил своим легатам, а Тит ещё увеличил моё жалование. Двенадцатый же просидел большую часть войны в Рафанеях, так что легионеры с большим удовольствием делили мою часть между собой. Я топнул ногой, шёпот стих. В наступившей тишине я вновь услышал, как мой голос, будто помимо меня, приказывает Целию:
— Проследить! Этих накормить, вымыть, запереть. Этого — ко мне, связанного по рукам и ногам, под усиленную охрану. — И в ответ на изумлённый взгляд Тавра тихо добавил: — Смотрите, чтоб с собой не покончил. Он мне нужен.
Остаток дня я трудился, не покладая рук. Освободил магистрат. Принял от них присягу на верность цезарю. Приказал начать обыски и запретил грабежи. Распорядился о раздаче пленных. Произнёс под поспешно водружённым навесом успокоительную речь, упирая на то, что новый император любит всех своих поданных. «Не трогайте нас, и мы вас не тронем!» Навестил легионеров, раненных в нескольких мелких стычках с горожанами. Опять произносил речи, отпуская виновных в этих столкновениях юнцов к рыдающей родне и заново повторяя изрядно набившие оскомину слова. Вечером я собрал совет. Выслушивал, ругал, хвалил. Довёл всех, и самого себя, до изнеможения. И всё это время помнил: отказавшийся меня поцеловать мальчишка — тут, в моей палатке. В моих руках. И ждёт меня. Что же ещё ему оставалось делать, как не ждать?
К себе я вернулся только после заката. Ветер разогнал тучи, потеплело. Полная луна светила среди чужих, так и не ставших привычными за три года, звёзд. Оборванные встречи, ипподром, венок на его голове, взбесившаяся толпа, бунт и долгая разлука… Шагая к палатке, я размышлял, каким будет наш первый разговор. Отогнал сунувшегося было со счетами Целия, застыл у входа под удивлёнными взглядами часовых. Постоял, слушая хор цикад и вой шакалов из пустыни. Поняв, что ни шакалы, ни, тем более, цикады, ни блаженно квакающие в сырой южной ночи лягушки не помогут мне сообразить, с чего начать беседу, я положился на Фортуну и дёрнул полог, едва не своротив палатку.
Мальчишка затаился в углу. Он сидел, поджав под себя ноги и отвернувшись к стене, почти что скрытый от меня охранником. Не поднял голову, услышав мои шаги, да я и не ожидал от него другого. Но зато скорей уловил, чем увидел в полутьме, как непроизвольно дёрнулись его плечи. Отпустив часового, я потянулся, сбросил плащ на руки подбежавшего раба и позволил стянуть с себя доспехи, одёрнул тунику и, приказав приготовить ванну, блаженно вздохнул, подвигаясь к жаровне. Грелся, привычно вдыхая запах горячего масла, шкур и нагретой бронзы. И ещё — пахло Гидеоном. Я вспомнил этот запах — загорелой под южным солнцем кожи, ветра пустыни, корицы… А вот мокрой одеждой от пленника не тянуло. Похоже, моя добыча уже успела обсохнуть. О! И даже напиться — я покатал ногой валявшийся рядом с мальчишкой пустой кубок. Стянутые верёвками лопатки сдвинулись. Сообразительный охранник — напоил пленника; не забыть бы его завтра наградить. Да, завтра… Всё можно отложить на потом. А пока что — выгнать рабов, скинуть с себя пропылённую тунику и смыть всю грязь сегодняшнего дня. И посмотреть, не надоест ли непреклонному бунтовщику пялиться на стены.
Я не ошибся. Не спеша растираясь, я несколько раз ловил на себе внимательные взгляды из-под длинных ресниц. Смотри, смотри, Гидеон бен-Ами, помню, Тит очень любил меня разглядывать, когда я вот так нагибался. И вот так — тоже… хотя, кажется, Флавий глядел на меня дружелюбней. Впрочем, всему своё время. Окатившись в последний раз водой, я потянулся к простыне и, перехватив очередной взгляд ореховых глаз, улыбнулся:
— Хочешь помыться?
От неожиданности он резко мотнул головой:
— Нет!
— А жаль. После такого дня нет ничего приятней ванны. — Я неторопливо обвязал вокруг бёдер простыню, любуясь его спутанными кудрями. Упрямец, верно, предпочитал мне мою же собственную тень на стене.
— Скажи-ка мне, есть ли у евреев клятва, которую вы не сможете нарушить перед нами, язычниками, как вы нас называете? — Не слишком рассчитывая на ответ, я даже удивился, увидев вместо упрямого затылка повёрнутое ко мне озадаченное лицо.
— Нет.
— А я слышал: есть. Так мне рассказывал один ваш военнопленный. Он спасся после Йутфатты.
— Йодфата! Иотапаты, если тебе проще по-гречески.
— У вас сложный язык. Так вот, этот военнопленный дал такую клятву Веспасиану. И цезарь поверил. Интересно, солгал ваш полководец или нет?
Мальчишка, кажется, понял, о ком речь. Брови сошлись на переносице, рот искривился. Не знаю, что он там пробормотал на своём языке, но Иосифу Флавию в далёкой ставке Тита явно икнулось.
— Отступник солгал. В Судный день, во время Кол Нидрей, Господь освобождает нас от клятв иноверцам.
Я предпочёл не продолжать теологический спор. Мне это и не нужно.
— А у нас такая клятва есть. Ненарушимая, древняя клятва. Впрочем, ты изучал наши обычаи. Знаешь, как редко клянутся Юпитером Ляписом? Да, вижу, ты слышал, про Юпитера на камне.
Всё-таки не зря любопытство первым выпрыгнуло из ларца Пандоры. Я понял, что выиграл разведку боем. Гидеон был готов к угрозам, пыткам, даже насилию, но совершенно не ожидал разговора о клятвах и богах. Молодой воин исчез, растворился в том юном мальчике с круглыми глазами. Тогда, в кесарийских термах, эти глазища заставили меня рвануть к бортику бассейна. Я и сейчас с трудом сдерживался, чтоб не схватить... не удержать… Но торопливый охотник вернётся домой с пустой сумкой, это я выучил накрепко. Я не торопился. Куда он, связанный, денется?
— Так вот, оставим пока что в стороне наших богов. Да простят они нам такое богохульство! Ваш полководец, или отступник, как тебе угодно, человек разговорчивый. И мы многое узнали о ваших верованиях. Понимаешь, нужно понять своего противника, если хочешь держать империю в узде. А он немало болтал о том, как важно для вас спасать своих.
— Кто спасёт одну жизнь, спасает целый мир.
— Да он цитировал именно эти строки. Он же и сообщил нам: убийство для вас — преступление, следующее сразу после отрицания вашего бога. Ты бы не хотел стать убийцей, Гидеон? Если бы у тебя в руках был меч, ты не пошел бы убивать своих соотечественников?
Я замолчал, ожидая, пока сказанное дойдёт до моего невольного собеседника. Он не мог понять, к чему я веду, я видел это по его лицу. Он путался, вяз в моих словах. Растерялся. Но слушал меня внимательно — ещё одна маленькая победа. А сколько меня ждёт впереди подобных приятных завоеваний! Закрепляя за собой уже захваченную территорию, я шагнул вперёд и приподнял его подбородок, заставляя глядеть мне прямо в глаза.
— Так вот, клянусь Геркулесом, моим предком, клянусь своим родом и домом! Приношу клятву Светоносному Юпитеру Ляпису, что в тот день, когда ты попытаешься убежать, умереть, принести вред — себе, мне, моему войску, то пятьдесят евреев, моих пленников, будут распяты вдоль отвратительных дорог твоей страны. Им же, Кормильцем на камне, клянусь, что не сделаю тебе ничего, чего ты сам не позволишь. Да погубит меня сияющий отец, если я нарушу свою клятву!
Я опустил руку, но не отвёл взгляда. Пусть видит, пусть уразумеет хорошенько: я говорю правду. Такими клятвами не бросаются. Сам не знаю, что заставило меня призвать Великого на помощь мелкой — как я тогда думал — интрижке с замызганным мальчиком. Но я уже понимал, чувствовал: я сделаю всё, чтобы не отпустить его. А ещё я помнил, как пахли мёртвые тела, там, в Иотапате. Пять тысяч человек покончили с собою в день, когда мы взяли в плен того самого полководца — Иосифа бен-Матитьягу, получившего от цезаря свободу и родовое имя Флавиев. Я хорошо понимал: одна моя ошибка — и число еврейских мертвецов прирастёт на одного. Не держать же мне мальчишку всё время связанным?
У него расширились зрачки, пульс на виске забился, уголок губ задёргался. Он не боялся смерти — но испугался за своих. Ради них он был готов пожертвовать собой, и я ощутил прилив гордости за этого юношу, почти ребенка. Я помнил, как сам метался по улицам после самоубийства Петрония. Как гнали меня прочь от своего порога бывшие друзья и любовники. Хотя… среди пленных у Гидеона мог оказаться близкий человек. Так что, дождавшись его кивка, я склонился к нему — разрезать веревки — и поинтересовался, не передать ли весточку кому-либо из заложников. Гидеон отказался, я же, к своему удивлению, настолько обрадовался его лаконичному ответу, что чуть было не порезался.
Позвав рабов, я приказал принести свежую воду, ужин и развалился в кресле, глупо довольный. Я ощущал себя Атлантом, с плеч которого сняли земную твердь, и искоса посматривал на своё новое приобретение, как раз сейчас старательно пытавшееся растереть затёкшие от верёвок руки. Смотреть было приятно, хотя и опасно — мне вовсе не хотелось напугать Гидеона своей реакцией на его красоту, а моя туника была слишком коротка. Его детская порывистость сменилась юношеской грацией. Его движения, даже в жалком положении пленника, были настолько красивы, что я невольно произнёс про себя несколько строф о «нежной мужественности юнцов», ну, раз уж мне вспомнился Арбитр Изящества… Мне так хотелось самому погладить эти тонкие запястья, стирая с них красные рубцы, а потом — предложить мальчишке руку и помочь подняться. Но он точно не дал бы мне разрешения — оставалось только любоваться издали. Но даже этой радости меня скоро лишили. Гидеон заметил моё бесцеремонное внимание, на его щеках тут же проступил румянец, так что мне пришлось перестать на него пялиться.
Чуть позже я смог легко отомстить за отобранное удовольствие. Ванну наконец помыли, наполнили свежей водой, и рабы вежливо подступили к сыну пустыни, немедленно раскрасневшемуся ещё ярче, предлагая ему помощь в раздевании и купании. Вспомнив, как он сам только что подсматривал за мной во время омовения — этого глубоко интимного действа для здешних, если судить по его реакции, — я невинно поинтересовался: чем считается купание для евреев? Делом сугубо личным или с определённого возраста мужчины могут мыться вместе и не стесняться этого? Видел же я его в термах! За этот вопрос меня вознаградили достаточно злобным взглядом. Видно, мальчишка припомнил нашу первую встречу — красные пятна заалели у него даже на шее.
Оскорблённый моим намёком, он вырвался из услужливых рук рабов и плюхнулся в ванну самостоятельно, умудрившись устроится так глубоко, что мне на обозрение досталась одна макушка, да и та быстро исчезла. Вытереться он изловчился с неимоверной скоростью, я только и успел рассмотреть стройные ноги и облизнуться на округлые крепкие полушария, на мгновенье обтянутые промокшей простынёй. Моя туника оказалась ему велика, и за ужином он сидел, стараясь не слишком набрасываться на пищу, и всё поправлял сползавший со смуглого плеча рукав. От взгляда на эти плечи у меня полностью пропал аппетит, хотелось только одного… именно того, чего сегодня я вовсе не мог себе позволить. Ел он, несмотря на явный голод, только фрукты и хлеб. Я взял себе это на заметку, решив завтра же разузнать о еврейских пристрастиях в еде. Их царёк со своей сестрой, да и прочие, пусть и немногочисленные, евреи в ставке Флора и в лагере Веспасиана охотно ели всё подряд, не особо разбирая, что подают на стол. В нашем же лагере еда была, конечно, не самой изысканной, но вовсе не настолько плоха, чтобы от неё отказываться.
Насытившись, мальчишка что-то пробормотал — молитву, наверное? — и вдруг совершенно по-детски зевнул. Усталость взяла своё. Он тёр кулаками глаза, и я, посоветовав ему продержаться ещё немного, распорядился постелить в дальнем углу палатки. Глазища распахнулись, Гидеон даже рот открыл — задать вопрос, но передумал. И только в темноте, закутавшись поглубже в одеяло, как в броню от моих предполагаемых притязаний, он спросил:
— Зачем я здесь?
— Ты мой гость, — ответить было не трудно, я ждал этого вопроса целый вечер.
— Гость? — из удивленного голоса пропал даже сон.
— Почти. Давай назовем это так: ты мой почётный пленник. Спи, утром поговорим.
Поговорить утром мы не успели.
Спал я плохо. Ночью мне снился Гидеон — он выходил из ванны, я протягивал ему полотенце и отшатывался, глядя, как вода стекает с него и превращается в кровь. Кровь лилась и впитывалась в утоптанную землю. Просыпаясь, я прислушивался к спокойному дыханию в углу, снова засыпал и видел уже не своего еврея, а лежащие вповалку трупы в Иотапате. Тысячи трупов. Я носился по городу, ища между ними кого-то — одного-единственного, а в ушах гремела команда: Рой глубже! И я не понимал, кто отдал этот приказ: я или сам Тит.
Ближе к утру я совсем по-детски прошептал заклинание против лемуров и всё-таки умудрился задремать. Мне снова привиделся мой пленник. На этот раз его глаза горели, он улыбался и звал меня всё громче и громче, да так, что я проснулся и соскочил с постели. Светало, в лагере трубили побудку, но меня подняла не она. Около восточной стены, накинув на голову салфетку, молился мой еврей, раскачиваясь так самозабвенно, что даже не обернулся на вырвавшееся у меня проклятье. Не зная, плакать или смеяться из-за столь странно проведённой любовной ночи, я оделся сам — не хватало только пугать рабов его диковинными завываниями. Фыркнув про себя — что за нелепые движения! — я всё же постарался извлечь из этого зрелища пользу и принялся любоваться на округлые полушария, отлично проступавшие во время особенно низких поклонов. Что ж, ягодицы мальчика, конечно, хороши, но ещё накануне вечером я рассчитывал на несколько более приятное утро.
Из палатки я выбрался в дурном настроении, которое ничуть не улучшилось, так как прямо у входа меня поймал Тавр. Я сам, будучи трибуном ещё у Флора, всегда полагал, что любой командир глуп как баран. Правда, мне тогдашний прокуратор Иудеи скорее напоминал тухлую рыбу. И вот теперь мой собственный трибун, кажется, тоже не придерживается слишком высокого мнения о моём уме. Во всяком случае, я вполне внятно уловил сарказм в его голосе, когда Целий вежливо поинтересовался, достаточно ли выспался доблестный легат и не соблаговолит ли он сегодня заняться счетами, а, главное, не забыл ли распорядиться насчёт нового раба. Не оставлять же чужака без присмотра — среди карт и донесений — в командирской палатке!
Возразить на это было нечего, но и согласиться отправить Гидеона в клетку к другим рабам я не мог. Даже в ответ на предложение Целия — самолично проследить, чтобы еврея хорошенько отмыли вечером, когда его приведут ко мне «на забаву». Возможность оставить пленника связанным в течение дня мне понравилась гораздо больше, особенно если всунуть ему в рот кляп, чтоб не молился спозаранку. Но вряд ли это могло укрепить нашу дружбу. Так что, поразмыслив, я распорядился приставить к моему, гхм... почётному гостю вчерашнего охранника, а также одного из своих рабов. Запретил выпускать Гидеона из палатки и потащился вслед за безжалостным Тавром Целием считать казну.
Часто говорят: как утро началось, так и день пройдет. Начало было неудачным, а день и того хуже. Счета никак не сходились, мы потеряли расписку на закупку кормов для лошадей. Когда наконец пропажа нашлась, явился гонец от Тита с приказом задержаться около взятого нами города недели на три и прочесать окрестности. Созвав трибунов на совет, я выяснил, что во второй и в пятой центурии третьей когорты половина состава мучается животами, объевшись какими-то растущими здесь повсюду плодами, напоминавшими по виду коричневый член. Лекарь, правда, постарался меня утешить, мол, не пройдет и шести-семи дней, как страждущие, не покидавшие отхожего рва, сумеют вернуться в свои палатки, чем раздражил меня ещё больше. Я пообещал накормить его теми же зловредными «членами», если через два дня мои легионеры не будут в строю, но ученик Эскулапа лишь воздел руки к небу.
Потом пришлось разбираться с местным жрецом, или, как их тут называют, раввином. Бородатый старец стенал, подобно потерявшему Гектора Приаму, прижимая к себе толстенную кривоногую дочку. Из льющегося на меня потока испорченной латыни я с трудом уловил, что на сию иудейскую розу, кажется, покусилась моя солдатня. Удивившись вкусам пусть даже вконец оголодавших легионеров, я приказал найти виновных и заставить заплатить несчастной за обиду. Может, с приданым ей хоть удастся мужа себе поймать? А самих провинившихся велел примерно наказать у столба. Выслушивая велеречивую благодарность старика, я вдруг сообразил: как раз жрец и может объяснить мне все тонкости здешних запретов на еду.
Из всего сказанного — а наговорил он много — я уловил только одно: местный народ считает нечистыми даже мидии. Хотя что может быть чище живущего в солёной воде? Учёный старец предложил от имени города присылать пищу своим соотечественникам. Я радостно согласился, прибавив на приданое его дочери десять монет и от себя лично. Жрец немедленно воспользовался счастливым обстоятельством и заодно выговорил бунтовщикам воду для омовений и часы для их богослужений. Я представил себе утреннею молитву, помноженную на тысячу пленных глоток, и моя радость несколько улеглась... Попытавшись исправить настроение, я стал размышлять о сытом Гидеоне — о Гидеоне, отдыхающем на моем ложе после хорошего обеда... Лучше бы я этого не делал, поскольку мои мысли тут же соскользнули на всё, что я мог бы сотворить с разнеженным на моём одеяле пленнике. Мечтал я, верно, долго и обстоятельно, так как очнулся, только услышав покашливание трибуна. Ощутил крайнее неудобство — и узрел почтенного раввина, тщетно пытавшегося скрыть от меня дочку за своим тщедушным телом. Мне пришлось извиниться за рассеянность. А поскольку возможности облегчить свои страдания не наблюдалось, я тут же разозлился. Во время вечерней проверки наорал на Квинта Анния, самого заслуженного центуриона в легионе, уловил обиду в его глазах, и к моей злости прибавилось крайнее недовольство собой. Я кричал на своих, потому что утром пленный мальчишка не обратил на меня внимания, предпочтя молитву моей заспанной персоне. Зачем же я всё-таки поклялся Юпитером?
В палатку к себе я не вошел, а ворвался, готовый спорить, настаивать, требовать. Всё что угодно. С ходу содрал доспех и замер. Гидеон спал прямо за столом, уютно устроив голову среди разбросанных свитков, написанных на здешнем языке. Щёки у него раскраснелись от тепла. В руке он сжимал кусок недоеденной лепёшки. Он был таким юным и беззащитным, что все мысли, самая приличная из которых была «отдеру так, что мало не покажется», немедленно испарились. Раб прошептал мне, что молодой господин утром долго бродил из угла в угол. Очень обрадовался присланной еде и книгам. Читал даже за едой и как-то незаметно заснул.
Я выгнал всех из палатки. Тяжело вздохнул. Осторожно перетащил спящего мальчишку на его подстилку. Подоткнул одеяло. Вздохнул во второй раз. И отправился мыться в общую купальню. После начальники когорт собрались на пирушку, ночью я пил вместе с ними и всё никак не мог опьянеть. Утром же заявил, что заболел, поставил Целия за главного и сбежал с попойки, стараясь не слушать смеха и шуток мне вслед. Тавр догнал меня у выхода, ухватился, плюнув на все уставы, за рукав и прошептал: «Командир, хороший еврей — мёртвый еврей. Вспомни моего брата».
Я высвободил руку, но трибуна это не остановило.
— Командир, прости, но понимаешь ли ты, что делаешь? У них такое… плохо. Совсем плохо. Они другие. Им нельзя, и они могут отомстить. Вернёмся в ставку, потерпи. А если не можешь, есть же свои…
— Ты, например?
Тавр опустил голову. Только этого мне не хватало. Пришлось вытащить пьяного заместителя на свежий воздух и дать ему немного прийти в себя. Наверное, я всё же был изрядно пьян, потому и ответил то, что думал:
— Не могу, друг. Это… это слишком просто…
Следующую ночь я спал без сновидений, как в детстве. Проснулся до побудки, улыбнулся тихой возне в углу. Я знал, как поступлю сегодня.
Мальчишка заспался так, что не услышал даже сигнала к построению. Это дало мне время подготовиться к атаке. Я окунул голову в бочку с водой, соскрёб с щёк щетину. Надел самую короткую тунику прямо на голое тело. Подошёл к его подстилке в углу, разыскал среди вороха подушек и одеял тёплое ухо и осторожно дунул. Погладил встрёпанные со сна кудри. Гидеон заворочался, уткнулся лицом в подушку. Я скинул с него одеяло и провёл рукой по плечам, коснулся поясницы. Результат не заставил себя ждать. Одеяла и подушки разлетелись, будто подхваченные вихрем, голова взвилась, а на мои более чем голые колени уставилась пара возмущенных круглых со сна глаз.
— Ты обещал!
Таких воплей я не слышал даже в бою. В ответ я беззаботно поцокал языком:
— Прости, римский обычай по утрам. Спроси моих солдат. Я каждое утро бужу их именно так. Кстати, если уж упоминать об обычаях, разве тебе не надо молиться на рассвете?
Гидеон вскочил, откинул полог, взглянул на восток и только тогда успокоился. Как видно, время для молитвы ещё не закончилось. Он бросился к столу, нашаривая свиток и салфетку, устроился в своём любимом углу, прикрыл глаза, сосредоточился и... Я вопросительно кашлянул, а когда он гневно обернулся, стёр со своего лица любой намек на улыбку.
— Я тебе мешаю? Мне выйти?
Мальчишка задумался. На мгновенье я даже испугался, представив себе перспективу — легата, разгуливающего по лагерю в одеянии, подобающем разве что лупанарию. Но хорошее воспитание не подвело моего гостя. Не мог же он выставить хозяина из собственной палатки? Он вновь оборотился к стене. В отличие от вчерашнего утра молился тихо, не раскачиваясь, а лишь слегка наклоняясь вперед. Я честно молчал. А уловив повторяющееся слова и ритм, в конце его молитвы я настолько благочестиво провозгласил вслед за ним «аминь», что почтеннейший наследник рода Бен-Ами не выдержал и прыснул. За завтраком я старался смешить его как можно больше и наконец добился своего. Насторожённое выражение исчезло с его лица, мой пленник расслабился. Я выждал подходящее время и поинтересовался, как относятся в Иудее к пристрастиям, подобным моим — и его. Улыбку как ветром сдуло. Гидеон сжался.
— У нас… — продолжил я, не дожидаясь ответа, любовь к мужчине, конечно, не приветствуется, как было среди греков в старые времена. Но, если учесть, что сами цезари достаточно много лет давали тому пример… Говорят, императора Клавдия считали ущербным, поскольку он знал одних лишь женщин. Но времена меняются. Мы стараемся не судить других исходя из их предпочтений…
— Любовь! — меня перебили, забыв о вежливости. — Любовь к мужчине — мерзость. Это… Это…
Он явно забыл слово.
— Извращение, — пришлось подсказать, постаравшись, чтобы голос звучал как можно слаще. — Да, так считают в некоторых странах. Но в Греции, Египте, даже в Парфии… Там, где цвела и цветёт культура…. Поэты восхваляют любовь. Скульпторы… впрочем, ты помнишь Кесарию? Там рядом с ипподромом стояла копия Меркурия Праксителя. Разве мужское тело не красиво? Боги — или твой бог — сотворили красоту, чтобы ей любовались. — Я наклонился к нему и осторожно коснулся скулы. — Чтобы дотрагивались… ощущали…
— Не смей! — Юный «ястреб» расправил крылья. — Ты обещал!
Мне пришлось убрать руку. А жаль.
— Прости, мы всего лишь беседуем об обычаях. Разных обычаях в разные времена. Я слышал однажды, как ваша царевна, Береника, кажется, пела одну из еврейских старинных песен, переложенную на латынь. Там говорилось о молодом царе Давиде, потерявшем своего друга и возлюбленного. Я видел слёзы в глазах Веспасиана. Да благословят боги нашего нового цезаря, он-то всю жизнь спал только с женщинами. Но и он не назвал любовь между двумя древними иудеями извращением.
Мальчишка зажмурился и замотал головой. Пришлось сменить тему разговора — поинтересоваться судьбой его семьи, посочувствовать, узнав, что они остались в осаждённом Иерусалиме. Вспомнить про голод в столице. Я спросил, не знает ли он причину, почему в самом начале осады зелоты сожгли в городе склады, обрекая его обитателей на умирание, а в ответ на предположение, будто склады сожгли римские разведчики, высмеял подобную ложь. Осторожно расспросил о службе самого Гидеона, с радостью убедившись, что никаких особо бунтарских дел за моим евреем не числилось.
Его отец, узнав о решении сына взять в руки меч, не сказав худого слова, велел матери собирать сына на войну, а утром молча вышел из дома. Куда он ходил и с кем говорил, Гидеон не знал. Но моего еврея направили вовсе не к записавшему его в своё войско бунтовщику Бен-Матитьягу — на героическую защиту Галилеи, а в городишко Бейтар, забытый и Марсом, и остальными богами. И даже там моему ястребёнку не довелось оборонять городские хлипкие стены. Ведь сын купца Бен-Ами владел языками, и его мудро отправили — сослали, как горестно посетовал Гидеон, ¬— переводчиком в местный совет. Судьбоносных донесений на латыни, греческом или других наречиях в город приходило мало, так что за неполных три года службы Гидеон успел прочесть почти все свитки местной библиотеки и хорошо овладел искусством стрельбы из лука. Благо лучники на стенах изнывали от скуки. Потом пришло сообщение о приближении моего легиона… Эли Бар-Маком, командир местного гарнизона, за которым я давно охотился, собрал тайный совет. О чём там говорили, молодой переводчик понятия не имел, но проснувшись утром, жители Бейтара обнаружили: защитников в городе осталось мало, лучшие воины и командиры скрылись. В письме, оставленном магистрату, Бар-Маком ссылался на полученный им тайный приказ покинуть город вместе с войском. Пока старейшины спорили, не зная, на что решиться, и пытались собрать ополчение, мы окружили город, опоздав захватить Бар-Макома всего на один день. Пересчитав рыдающих женщин, стариков и детей, местное самоуправление приняло решение о сдаче. Вот и всё.
— А ты? — юношеский голос предательски дрогнул.
Я знал, что придётся отвечать на этот вопрос, но, выслушав его бесхитростную историю, мне расхотелось рассказывать о себе. Я не стыдился моей службы. Римлянин значит солдат, говорили наши предки. Мы завоевали свою империю, залив весь мир чужой и собственной кровью. Но почему-то здесь, в этой палатке среди холмов, рядом со сдавшимся Риму городом, который мы и осаждали-то всего несколько дней, было неприятно хвалиться своими подвигами.
— Я исполнял свой долг. Дрался с воинами. Старался не трогать женщин, детей. Пытался щадить стариков. Не всегда получалось. Видят боги, я предпочел бы сейчас воевать в Парфии или Британии. Вы… как-то не так воюете.
Снова перед глазами встали разрушенные стены Иотапаты. В ушах жужжали мухи, каркало вороньё. Я поморщился, вспоминая неотвязный запах смерти. Они же убили себя сами, их души не спросят ответа с меня за свою смерть. Почему я чувствую себя виноватым?
— А как воюют «так»?
Я не нашелся, что ему ответить. Закрыл руками лицо. Каждый раз, вспоминая тот день, меня трясло. Как мог их командир, получивший потом свободу и имя от Веспасиана и гордо именовавшийся теперь Иосифом Флавием, позволить им совершить самоубийство, а самому уползти к римским палаткам?
Его рука коснулась моей. Погладила, отвела руки от лица. Он дотронулся до меня в первый раз за эти дни — сам. Коснулся — в ответ на мое пропавшее красноречие. В ответ на слабость, которой я так стыдился. Я старался, но не мог этого понять. Я… мы все привыкли восхищаться силой. Тёплые пальцы погладили меня по щеке.
— Давай… — Через всю империю, провинцию, небесную твердь, вражду и ненависть. Тихим голосом, но я услыхал бы его и на краю земли. — Давай не будем сегодня о войне…
Больше в тот вечер о войне мы не говорили. Да и в прочие дни старались избегать подобных разговоров. Нашлось достаточно других тем, особенно у меня. Я рассказывал ему о Риме, о мутных водах Тибра. Описывал красоту дворцов, бесконечных садов Лукулла. Гордился матерью волчицей, вскормившей своим молоком много народов, и его в том числе.
— Мы жестоки, — сказал я, — но только к поднявшим на нас меч. Разве твой народ в Риме, Александрии, в других городах империи не благоденствует? Разве мешает им Рим жить своей жизнью, молиться своему богу? Разве здесь, до бунта, вы не были римскими гражданами? Мы пришли сюда по вашей просьбе! Мы защищали вас от врагов! Сам Помпей Великий очистил ваши морские пути от пиратов, еврейский первосвященник пригласил его посетить ваш Храм. Флор?.. Флор — это не Рим. Мразь, негодяй, присланный хранить мир в Иудее и принёсший беду. Он мёртв, ты знаешь? Казнён Веспасианом. Кто прислал его? Нерон, Поппея. Они тоже мертвы, слава богам. Погибли в гражданской войне. Вам было тяжело, но нам не меньше. Тёмные времена. А у вас не было тёмных времен? Даже сейчас…
Мы спорили. Спорили много, почти беспрерывно. Пререкались, говорили о цезарях и стратегах, упоминая разграбленные бунтовщиками виллы соотечественников и сожжённые зелотами продуктовые склады в Иерусалиме; о потомках еврейских отпущенников на высших должностях в Риме; о семьях сенаторов, вырезанных Нероном. Растоптанный отцом Гидеона венок, моё бегство в Сабину… О, евреи умели спорить! Во всяком случае, этот еврей умел. Он не нашелся лишь раз. Замолк, сжав зубы, и промолчал. Глаза потухли. Наверное, не надо было мне кричать, что, мы, римлянине, не скрываем того, кто мы есть. Живем, наслаждаясь — не существуем. «Спускаясь в Аид или дожидаясь вашего мессию в могиле, — сказал я ему, — нам не приходится жалеть о том, что в короткие дни жизни мы отрекались от самих себя». Может, это и не было правдой — или полной правдой. Но я верил в это во время спора. Поверил и Гидеон.
К службе пришлось вернуться на третий день. И так я пару раз вышвыривал лекаря из своей палатки и отбивался от предложенных мазей и настоек. По вечерам Тавр Целий справлялся о моём здоровье. Показалось мне или нет, но его голос сочился лицемерием. Закрепляя доспех в первое утро после своей мнимой болезни, я позволил пленнику покидать палатку и даже уходить в город. Разумеется, под охраной. О моей клятве напоминать не пришлось, я и так видел: он о ней помнил. Сопровождавший его раб рассказывал — Гидеон носит в клетку к военнопленным еду и книги, передаёт письма. Он стоял там, слушая, что кричат ему соплеменники, стоял, понурившись, не поднимая головы. Один раз я подслушал тайком. Конечно, я не понимал их языка, но эти резкие вопли мало походили на благодарность за поддержку. На мой прямой вопрос о смысле истошных выкриков мальчишка ответил коротко:
— Меня считают твоей шлюхой.
Я потянулся — обнять, утешить, но вовремя остановился. Не хватало ещё, чтоб он сам начал так считать.
Мои тоже болтали о наших отношениях. Двоих легионеров пришлось высечь, а десятника третьей когорты даже отправить под арест. Наказание прекратило громкое обсуждение статей моего предполагаемого любовника, но шептаться продолжали. Обсуждали не меня, такое легко было бы пресечь. Говорили о нём. Не заткнешь же каждый рот в легионе, чешущий языки про зад моего «наложника». Командиры делали вид, что ничего не происходит. Взял легат себе нового раба, значит, так и надо. А что он ночью творит с мальчишкой — его дело. Может, красавчик господину там песни поёт, чтоб заснуть было легче? Показное равнодушие получалось у них плохо. До сих пор я не давал причин для сплетен, а свободного времени, пока мы стояли лагерем, обыскивая пустынные холмы, хватало. Скука разжигала их интерес. А Тавр Целий подкидывал ветки в огонь, никак не мог успокоиться, не проходило дня, чтоб он не разносил про Гидеона новый слух. Подгорела каша в котле, волновались полковые авгуры из-за плохих знамений — во всём оказывался виноват «мой еврей».
Я несколько раз огрызнулся на Целия прилюдно, не помогло. Будь мы равны, я бы пригласил его прогуляться в ближайший лесок, выясняя, прав ли он, полагая, что «мой еврей» — лазутчик и мы ещё за это поплатимся. У меня руки чесались пересчитать ему зубы. А приходилось делать вид, будто я не понимаю половину намёков, а вторую половину считаю более или менее неудачной шуткой. Я начал чаще отправлять трибуна в объезды, но этим добился только того, что тот стал шипеть вслед Гидеону уже не просто с неприязнью, но с ненавистью.
Надо было решать, что делать дальше, а никаких идей в голове не появлялось. Избавляться от мальчишки мне не хотелось. Я привык к нему в палатке, привык к тому, как внимательно он слушает, как яростно спорит, как смеётся моим шуткам, как отшучивается в ответ. Мне даже его молитвы уже не мешали. Я просто не мог всего этого лишиться. Не мог представить, как вернусь к себе, а его там нет. Нет — никакого, ни весёлого, ни грустного, нет любого. Я слишком быстро привык к нему. Но хуже всего то, что мне уже расхотелось его совращать. Я желал, стыдясь признаться в этом самому себе, чтобы он смотрел на меня влюблёнными глазами, как тогда, в Кесарии. Чтобы хотел меня. Чтоб пришел ко мне сам. Только теперь я понял, насколько мне одиноко среди огромной толпы, в которой я нахожусь всю мою жизнь. Как мало у меня настоящих друзей. Разве что один Тит? И как редко хотелось, чтобы та или тот, с кем я делил ложе, остались бы со мной дольше, чем на одну ночь. А ведь я со своим евреем даже не спал.
В Хеврон, куда мы направлялись, пленных за собой не потащишь. Ещё несколько дней, и обоз с трофеями и живой добычей придётся отправить в Кесарию, куда Тит перёнес свою ставку. Там они и будут дожидаться нашего возвращения перед отправкой в Рим. Стоять под Бейтаром больше причин не было. По приказу Тита мы обыскали все окрестности и не нашли мятежников. Бежавшие из города давно укрылись в Хевроне или, что ещё хуже, в неприступном Иродионе. Вот к этим двум крепостям нам и следовало поторопиться, если я намеревался успеть к концу лета присоединиться к Титу под Иерусалимом.
Легионеры проверяли оружие и упряжь, центурионы проводили учения. В командирской палатке слушали разведчиков, внося последние уточнения на карты. Времени совсем не оставалось, а я всё ещё не мог ничего придумать. Помогли мне, если такое можно назвать помощью, вести из осаждённого Иерусалима. Я вернулся к себе, вымокший под дождём до нитки, но довольный удачно купленным табуном для кавалерии и поимкой трёх лазутчиков. Ворвался в палатку, уже привычно окликая Гидеона у входа, и застыл. Гидеон сгорбился у стола, сжимая в руках какой-то свиток. Он был бледен, как дух из преисподней. Местный священник — как его там? — раввин, папаша давешней толстухи, склонился над ним, тихо шепча на ухо. Рука их жреца лежала у моего еврея на плече, и мне немедленно захотелось её сбросить.
Я подошёл к ним. Раввин пробормотал что-то, наверное, извинения, принялся низко кланяться и, слава богам, убрался. Я долго упрашивал Гидеона рассказать, что случилось. Наконец мне прочитали письмо. Брат его отца, чье имя я даже не пытался запомнить, сообщал, пылая «праведным гневом», что Иегуда бен-Ами, отец моего Гидеона, арестован за попытку скрыть продовольствие. Его ждал суд зелотов, и надежды на милостивый приговор мало.
«Хорошо, — писал дядя, — что твой отец ещё не знает о твоём позорном пленении, племянник. Ему было бы легче умереть на месте, — впрочем, смерть и так стоит рядом с ним, — чем услышать, что ты, его сын, стал рабом, если не хуже, у язычника. Почему тебя отделили от остальных пленных? Чего желает от тебя римский легат? Почему ходят слухи о твоем непотребстве? А если они правдивы, почему ты ещё жив? Неужели нам, вашим родичам, мало стыда за старшего в роду, забывшего, что пища нужней воинам на стенах. Так ещё и сын и наследник главы нашей семьи предпочёл…»
На этих словах у Гидеона дрогнул голос, видно, горло сдавило. Он стиснул ворот туники и отвернулся. Я бессильно сжимал кулаки. Мне хотелось сказать ему что-то, но я не умел утешать. Обычно всегда утешали меня самого. Минуты тишины показались мне часами. Он выпрямился, убрал волосы с лица. Его глаза были сухи. Как я гордился им в этот момент! Я подал ему кубок с пойлом, которое здесь именуют вином, но он даже не пригубил его.
— Я... Нет, мой отец и я, мы не сделали ничего плохого, — его губы едва шевелились. Лоб пересекла складка. — Отец думал накормить семью, я же... я просто хотел спасти хотя бы пятьдесят человек… Разве их жизни не стоят?..
Я молча кивнул.
— Если бы ты… потребовал от меня… Но ты меня не принуждал. Только помог мне увидеть, что есть и другой путь. Я знаю, верю: ты не убил бы заложников. Наверно, не убил бы... И ты разрешил мне, нет, научил меня быть собой. Я… я могу быть евреем и быть собой. Сейчас и всегда. Мы... можем быть с вами, под вашей империей — и оставаться собой. Здесь или в Риме, везде. И я, если я буду твоим другом… это не непотребство! Отпусти пленных, я останусь с тобой по доброй воле!
Мне хотелось провалиться сквозь землю от стыда — за себя, свои мысли, за его веру в меня. И всё же, боги, как я был рад!
— Я отпущу их. Оставайся. — На большее у меня не хватило слов.
— И ещё, я хочу помочь… помочь остальным понять то, что понял я сам.
Да будут Меркурий и Венера всегда со мной! Я сам не ожидал такой удачи.
— Ты поможешь мне им объяснить, переведёшь то, что я им скажу. Добавишь своё. Оставайся! У Тита есть Иосиф, у меня Гидеон. Может, хоть кто-то поймет? Не все же у вас зелоты, есть и умные люди.
Мальчишка улыбнулся и тут же нахмурился. Только тогда я сообразил, что смогу ему помочь.
— Я напишу Титу. Он предложит выкуп из моих средств за твоего отца, постарается вытащить из города его и твою мать. Я сделаю всё, что смогу…
Гидеон долго молчал, и только уже перестав ждать ответа, я услышал тихое: «Я тебе верю».
Я положил руки ему на плечи, стирая прикосновения сбежавшего от меня раввина. Крепко сжал, дав про себя обет подарить Юпитеру сто голубей, если сумею спасти его семью. И ещё сто, если Гидеон не сбросит сейчас моих рук. У Юпитера будет большая жертва. Гидеон потёрся щекой о мою руку и накрыл её своей. Что ж, если в этой забытой богами стране закончатся голуби, можно будет перейти на овец. Их здесь много.
…Мы выступили на рассвете. Холодное январское солнце слепило глаза. Дороги подсохли, и переход в один день от Бейтара до Хеврона обещал быть лёгким. Я пропустил шеренги моих легионеров вперёд, вплоть до обоза. Перехватил улыбку ореховых глаз — мой новый переводчик удобно устроился в повозке рядом с хорошо охраняемой казной. Я не выдержал и улыбнулся в ответ, вспоминая нашу вчерашнюю ночную прогулку к затерянному в ущелье источнику.
От ледяной воды кожа покрывалась пупырышками и ломило зубы. Гидеон выскочил на берег как ошпаренный, утащил свою одежду в кустарник и так зашипел, что мне пришлось выбираться из воды самому. Я извлёк крайне недовольного мальчишку из колючих кустов и долго дул на исцарапанные смуглые ладони, стараясь унять боль. Кто бы знал, что этот горожанин не привык к ночным походам и не разглядит в темноте заросли ежевики. Мы ели перезрелые чёрные ягоды, по-братски разделив их поровну. Не удержавшись, я обнял его и слизнул стекающий по подбородку сок. Гидеон не отпрянул. Он дрожал, всё больше напоминая мне степного ястребёнка. Я слышал, как быстро застучало его сердце. Медленно, не спуская с меня глаз, он поднёс ко рту крупную ягоду, прикусил и предложил её мне. Я снял ягоду губами. Прижал его к себе и поцеловал. Он долго не мог понять, что делать дальше. Тыкался сжатыми губами, крутил головой, пытаясь пристроиться поудобней, сталкивался со мной носом. Потом расслабился, затих, и мы целовались под зимними, колючими звездами. Это был совсем неопытный поцелуй, неумелый, почти наивный, но почему-то в этот миг я забыл о всей своей искушённости. Ни одна «волчица» в Риме не доставляла мне такое удовольствие, как этот юноша, почти ребёнок, с подламывающимися от испуга и желания ногами. Может быть, потому что до меня он не целовался ни с кем. Вдали хрустнула ветка, Гидеон отскочил, вздохнул совсем по-детски, оправляя тунику. Отвернулся и схватился за горячие от смущенья щёки. Я успокаивающе погладил его по спине и отодвинулся. Мы возвращались, спотыкаясь на гладких камнях, поддерживая друг друга. Шум воды и пенье цикад стихали за спиной. Быть может, впервые я понял, что не нужна — нет, не всегда нужна — неистовая ночь наслаждений с неважным тебе человеком. Не заменит она доверчивой теплоты его руки в моей.
За такую ночь стоило пережить и яростный спор на совете. Обвинения Тавра — он кричал, что непременно доложит Титу о негодном командовании. И «лазутчике», которому я доверился. Недовольный шёпот солдат за моей спиной вслед освобождённым пятидесяти пленникам. Надеюсь, моему еврею обмен тоже показался равным — один поцелуй за осуждающе качающего головой раввина и мерзкие ухмылки соотечественников, отпущенных мной по его просьбе под крайне ненадёжную клятву не поднимать больше оружия против империи.
Я тронул лошадь коленом и занял место во главе колонны, пообещав себе пока не думать обо всём этом. Ну, хотя бы до взятия Хеврона.
Через три дня я торжествовал — Хеврон пал, открыл ворота, сдался почти без спора. Не знаю, что такого наговорил Гидеон хмурым бородачам на стенах, через минуту я уже не мог ничего разобрать в их гортанных криках. Интересно общаются эти люди! Все яростно машут руками и говорят одновременно, вроде бы даже не слушая, но как-то всё же понимая друг друга. Я произнёс-то всего три фразы, а переводили меня добрый час. Наконец вопли затихли. Главный бородач поморщился и что-то крикнул своим воинам внизу. Ворота открылись. Я победил. Мы победили. Но я не увидел радости на лицах своих командиров и только позднее понял: такая победа лишила их лавров, а солдат — трофеев. Грабить в городе я запретил. При взгляде на беженцев, уходящих из Хеврона с тюками своего добра, у многих солдат, наверно, свербели руки — остановить и отобрать, но, по мне, уж лучше так, чем мертвая тишина и вонь трупов, как там, в Иотапате. Я понадеялся только, что и Тит думает так же. Сам не раз слышал, как он говорил о жалости к местным, к своей еврейской царевне и клялся пощадить Храм.
Впрочем, мнение Тита мне предстояло узнать достаточно быстро. Письмо с просьбой помочь семье Бен-Ами я отправил еще под Бейтаром, оставалось только дождаться ответа. А пока что я отпраздновал победу разума и переговоров над ослиным упорством любителей Беллоны — с единственным человеком в лагере, который разделил её со мной.
Мы пили липкий сироп, что здесь именуют вином. Привычно спорили о ценностях наших цивилизаций. Я доказывал красоту прямоты и чёткости определений нашей литературы, которая гораздо приятней слуху, чем обилие намёков, метафор и груда извилистых оборотов в еврейских свитках. Мне явно не хватало знаний, но я заменил их воодушевлением и обычным римским напором. В ответ на приводимые Гидеоном бесконечные строки, уподобляющие возлюбленных то вспаханной борозде, то отаре овец, то еще чему-то сельскому, я процитировал бессмертное:
— Если мои поцелуи уж так для тебя неприятны –
Сам меня поцелуй, мерой за меру воздав.
И сорвал-таки несколько, хотя Гидеон краснел и отбивался. Он ещё больше смутился, пусть и смеялся до коликов, когда я рассказал ему историю ментора из Пергама, пристававшего к своему ученику. Ученик получал огромное удовольствие и от приставаний, и, главное, от утренних подарков, при этом усердно притворяясь спящим. Помню, я сам хохотал в голос, когда Петроний, с крайне серьёзным лицом, читал нам этот отрывок у себя на вилле. Слушатели отбили себе все ладони, когда фальшиво храпящий мальчик «не проснулся» во вторую ночь, даже во время соития, а поутру спросил: «Учитель, а где же обещанный скакун?»
Отсмеявшись, мой юный советник задумался. Взглянул на меня своими глазищами, в которых мне уже привычно захотелось утонуть, и поинтересовался, не про меня ли написан сей великий текст. Такую дерзость стоило наказать — с Петронием я действительно как-то провёл ночку, но я никогда не был жадным на подарки, да и великий писатель предпочёл со мной быть снизу. Так что я не стал углубляться в историю своих любовных завоеваний, а вежливо спросил, не хочет ли мой глубокоуважаемый собеседник узнать, а чем это занимался ментор в первую ночь, ещё до того, как добился от спящего «счастья полного и желанного». Заодно припомнив, что обещал не делать того, на что мой гость не согласится сам, и подлил мальчишке ещё вина.
Кажется, Гидеон извлёк нечто полезное из моего рассказа. Он не стал притворяться спящим, зато изобразить, что напился, ему вполне удалось. Я даже приостановился на мгновенье, не желая портить нашу первую близость опьянением. Но глаза из-под длинных ресниц блеснули так трезво, что все мои сомнения — можно ли так набраться двумя-тремя бокалами сладкого вина? — исчезли. Я исследовал его тело медленно, не торопясь, поглаживал кончиками пальцев вперемешку с поцелуями, наслаждался тяжёлым дыханием. Он сжимал кулаки, закусывал губы. Я гладил хорошо очерченные мышцы груди, любуясь пробегавшими по ним волнами. Долго ласкал пупок, добился наконец стонов, просьб и приказов на его гортанном языке. Потянул вниз набедренную повязку — и очнулся, получив вполне чувствительный пинок ногой. Проклиная всё разом — их бога и своих богов, — я отдёрнул руку и устыдился, только всмотревшись в уже совершенно трезвое испуганное лицо. «Я… я что, у тебя первый?» Болван, можно подумать, я сам прежде не понял?! Я и раньше это знал. Мальчишка не заигрывал со мной, он даже не умел этого делать — был естествен, как озера Сабины, и так же чист. Он хотел, даже сквозь набедренную повязку я чувствовал, как хотел, но боялся — и себя, и меня. Боялся — из-за всего того, что заложили в него учителя, их жрецы и вся его родня. Наверно, впервые я оказался на ложе с девственником. И, как ни странно, мне это понравилось. Пришлось нежно поцеловать ему веки, легонько шлёпнуть и предложить убираться к себе в постель — «а то я не готов за себя ручаться». Дождаться, пока он не затихнет, и удовлетвориться со своей правой рукой — вместо его горячего тела. Засыпал я, с улыбкой вспоминая поспешное бегство и разочарованные сонные вздохи Гидеона. Он первым затих у себя в уголке, значит, сам себя даже потрогать не решился. Маленькая, но месть.
После недели подготовки к следующему переходу мы двинулись к Иродиону. Гидеон сказал мне, что эту огромную гору камней возвели по приказу их царя Ирода. Царь предпочитал ночевать в этой крепости, почти парящей в воздухе. Он боялся, как бы его не зарезали во сне, и построил много таких «спальных» крепостей, каждый день выбирая для своего ночлега новую твердыню. Я знавал немало римских матрон, по несколько раз в году обновлявших всю обстановку дома, но размах этого восточного царька покорил даже меня. Крепость казалась неприступной, и получить её в целости и сохранности после переговоров было бы очень заманчиво.
Наш совет начался с очередной перебранки. Трибуны и начальники когорт поддержали Тавра, потребовавшего дождаться указаний от командующего. Я возразил — Иродион не Бейтар и не Хеврон. Крепость стоит на почти отвесной горе. Высоченные стены, за которыми защитники могли бы прятаться месяцами, множество подземных пещер и ходов. Осаждаемые способны выпрыгнуть на нас прямо из-под земли — где угодно, даже посреди лагеря. Про тайные проходы мне рассказал Гидеон, а разведка донесла: жители крепости не горят желанием впустить в свои стены покорителей вселенной. Сюда, под защиту этих стен, и сбежал бывший командир моего еврея, зелот Эли Бар-Маком, упущенный нами у Бейтара. Мне сообщили, что Бар-Маком умело подогревал в крепости страсти — враньём о наших бесчинствах в Бейтаре и Хевроне. Зелоты клялись защищать крепость до последней капли крови. Застряв под Иродионом, я рисковал не выполнить план Тита и не успеть вовремя встать «вторым крылом» возле Иерусалима. Не то чтобы мы боялись проиграть, но мне хотелось закончить войну без лишних потерь. Я проспорил на совете до темноты и наконец просто отдал приказ послать в крепость гонца с предложением переговоров. Мне покорились, но было видно: я так никого и не убедил.
Решения Иродиона мы прождали дня два. По вечерам Гидеон прятал от меня тревожные глаза. Он тоже ждал — ответа о судьбе своей семьи, но его всё не было, и беспокойство за отца терзало его всё сильней. Я пытался его подбодрить, но он только огрызался. Нас как будто отбросило на недели назад, и снова я видел перед собой не почти что влюбленного юношу, протягивающего мне губами дикую ежевику, а того, прежнего, полного печали и гнева пленника. Мы молча ужинали. Молча заваливались каждый на свою постель. Я снова и снова видел во сне Иотапату. На вторую ночь я чуть не скатился с ложа, рванувшись куда-то, и очнулся только от собственного крика. Я задыхался, хватая ртом воздух. И успокоился, лишь когда смуглые руки прикрыли мне плечи одеялом и легли на мои колени. Мы переплели пальцы и так и сидели молча до рассвета, даже не глядя друг на друга.
Утром гонец вернулся из крепости, живым, на что я, признаться, уже не рассчитывал. Зелоты проиграли, умеренные согласились на переговоры. Я представил себе спор на их совете и впервые за эти дни улыбнулся, посочувствовав их командиру. Уж я-то знал, как это неприятно. Нас согласились выслушать, уже хорошо. Но оказалось, это была моя последняя улыбка в тот день. Я как раз диктовал Гидеону мои аргументы мятежникам, а он сосредоточенно записывал перевод, когда разгневанный трибун ворвался в мою палатку. Он попросил — даже потребовал! — принять дополнительные меры безопасности.
— Я не пойду под трибунал и не подвергну легион опасности, — шумел Тавр. — Не желаю оправдываться перед сыном императора в гибели его друга, легата Двенадцатого.
Я вышвырнул Целия вон, однако согласился спрятать в дубовой роще неподалёку пятёрку вооруженных всадников и десяток пехотинцев во главе с неотвязным трибуном. Для безопасности этого достаточно, иначе разведка евреев может донести о крупной засаде и сорвать переговоры. Тавра же полезно занять делом подальше от намечающегося договора, лишь бы под ногами не болтался. Евреи обычно держат слово, мне нет причин опасаться нападения.
Ворота крепости распахнулись. Внушительный отряд, человек в шестьдесят, вышел за стены. Это мне сразу не понравилось, мы договаривались, что с каждой стороны будет не больше десятка. И я взял с собой ровно десятерых, не считая Гидеона. Евреев вёл воин в римском — трофейном, похоже — шлеме. Он на голову возвышался над своими соотечественниками, чёрная борода падала на доспех кольцами. Я заметил, как побледнел Гидеон, и понял: это и есть Эли Бар-Маком, его бывший военачальник. Пожалуй, я сразу должен был заподозрить неладное, развернуться и уехать. Но я этого не сделал. Тронул пяткой коня и медленным шагом двинулся им навстречу. Подъехав ближе, протянул руки вперед, показывая — в них нет оружия — в надежде доказать наши мирные намеренья.
Но переговоры с самого начала не заладились. С первых же слов меня прервали, и Гидеон даже не пытался перевести враждебные выкрики, и так понятно: не доброго утра они нам желают. Ясно, Бар-Маком решил не спорить с умеренными на совете. Он просто спровоцировал стычку! Его люди выкрикивали проклятья, а на стенах застыли две шеренги зелотов с луками в руках… Я всё же попробовал сказать несколько слов. Их предводитель немедленно перебил меня на хорошей латыни:
— Римский пёс! — Ноздри его раздувались, поток красноречия не иссякал, но не отличался своеобразием — ругался он, как десятник на плацу. Я дёрнул повод — встреча бессмысленна, пора возвращаться в лагерь, — когда не выдержали уже мои люди. Над полем понеслась брань на всех языках. Стрелки на стенах натянули луки. Прокляв про себя Бар-Макома, свою мысль о переговорах, а заодно и весь мир, я воспользовался всеобщим гвалтом и медленно, шаг за шагом, двинулся в сторону бунтовщиков, косясь на стены. Шаг, остановка, шаг. За мной подтянулись остальные. Теперь любой выстрел со стен мог задеть и евреев.
— Я пришёл сюда предложить тебе почётную сдачу! Возможность твоим людям сложить оружие и уйти, — я не стал повышать голос. Бунтовщик слушал, это было заметно. Бар-Маком поднял руку, и его люди притихли.
— Говори. — Мятежник был умен. Такое предложение стоило выслушать. Почётная сдача означала, что евреи выйдут из крепости живыми. Умные разойдутся по домам. Ну а прочие?.. Что ж, мы продолжим воевать, пока они все не поумнеют. Не каждая крепость неприступна, как Иродион.
Я продолжал. Говорил медленно, чётко, короткими фразами. Важно, чтобы меня слышало как можно больше людей. В полшаге за моей спиной стоял Гидеон. Я чувствовал: сегодня он переводит, не добавляя от себя. Да это и не нужно, ко мне прислушивались. Я мог... мог убедить их! Почти убедил…
Какая-то возня, шум позади меня, сдавленные проклятья, крики. Я махнул рукой, пытаясь успокоить своих. И тут из дубовой рощи прожужжала стела. Бар-Маком схватился за плечо, застонал коротко, яростно вырвал из раны наконечник. Его соратники сомкнулись, прикрывая его с мечами в руках. Лучники на стенах прицелились, выстрелили. Римляне, евреи — все заметались, прикрываясь щитами. Попадали убитые. Лошадь подо мной зашаталась. Я едва успел соскочить, выхватывая меч и приказывая сплотиться и отступать. А из рощицы, где в ожидании моего успеха должен был скучать Целий, гремя на бегу железом, уже стремительно вытягивались легионеры и, опережая их, мчались всадники.
— Тавр! — Что это он задумал? Он целился на скаку, только не в сторону крепостных стен, где сбился в кучу отряд бунтовщиков, а прямо мне в лицо. На мгновенье мне даже показалось, что он пытается убить меня. Я поднял щит, и тут до меня дошло: Тавр метил в Гидеона. Тщательно, расчётливо, так, чтоб попасть наверняка. Не оборачиваясь, я закричал мальчишке: «Пригнись!»
Отбросил мешающий щит и швырнул кинжал. Не рассуждая. И даже не сразу понял, почему Тавр завалился в седле, прижимая руку к горлу, почему его руки покраснели от крови. И почему кровь всё продолжает течь, заливая доспех.
— Ко мне! Кольцо! — Как я не сорвал голос в тот день? Оставшиеся в живых легионеры построились, выставив мечи перед собой. Бар-Маком повелительно крикнул своим. Евреи опустили оружие, стычка закончилась.
— Римлянин! — Мятежники отступали к воротам, но их предводитель обернулся: — Переговоры окончены. Война. — Он посмотрел мне за спину и что-то прибавил на их языке, так презрительно, что Гидеон охнул за моим плечом. Ворота захлопнулись.
Я огляделся. Половина моего отряда валялась у этих стен. Некоторые катались по земле, крича от боли, но я насчитал не меньше трёх трупов. Мы подобрали убитых, раненых и двинулись в лагерь. Я слушал стоны и проклятья, а в голове у меня крутилась только одна мысль: мы проиграли... я проиграл.
В лагере к нам кинулись лекари. Тавр хрипел, но был ещё жив. Только мне вдруг стало не до него — мой легион застыл в парадном строю. Кто мог отдать такой приказ? Я двинулся вдоль неподвижных, провожавших меня неприязненным взглядом шеренг. А навстречу мне торопил коня всадник. Я разглядел красное от жары и загара сосредоточенное, строгое лицо — такие лица привычны в окруженье Тита, отметил начищенные доспехи, шлем с командирским гребнем и блестящий на солнце, до боли в глазах, значок трибуна ставки. Вспомнил, что видел его ещё в Яффе, нас как-то знакомили, но, прежде чем успел сообразить, как всё-таки его зовут, услышал:
— Публий Спуринна, трибун Тита Веспасиана Флавия. Прибыл с письмами, донесениями и проверкой. Что тут у вас происходит?
_________________________________________________
1. Авл Вителлий (24 сентября 15 — 22 декабря 69) — древнеримский император, правивший с 17 апреля 69 года вплоть до 22 декабря этого же года, когда был убит. Был одним из императоров 69 года, «года четырёх императоров», когда на римском престоле сменилось четыре правителя: Гальба, Отон, Вителлий и Веспасиан.
2. Тит Флавий Веспасиан (старший). Годы жизни: 17 ноября 9 года — 24 июня 79 года. Вошёл в историю под своим когноменом Веспасиан, римский император с 20 декабря 69 года (провозглашён войсками 1 июля) по 79 год, основатель династии Флавиев, один из наиболее деятельных и успешных принцепсов в Римской истории I века.
3. Тит Флавий Веспасиан, в отличие от отца-императора, своего полного тёзки (Веспасиана), известен под личным именем Тит — римский император из династии Флавиев, правивший с 79 по 81 год. Стал первым императором, унаследовавшим власть у родного отца. Ещё при жизни отца в течение десяти лет был его соправителем, самостоятельно управлял империей всего два года.
4. Гамала (Гамла), Иотапата (Йодфат) — города в Галилее.
5. Триклиний — гостиная, столовая в римском доме.
6. Знаменитый заговор Мессалины, жены императора Клавдия, и её любовника Гая Силия (48 г.н.э.), о котором писали Тацит и Светоний: «…узнав, что в заключение всех своих беспутств и непристойностей она (Валерия Мессалина) даже вступила в брак с Гаем Силием и при свидетелях подписала договор, он (Клавдий) казнил её смертью…» (Светоний. Бож. Клавд. 26, 2).
7. Таблин — рабочая комната, кабинет.
8. Имеется в виду император Нерон (15 декабря 37 — 9 июня 68 гг. н.э.), выступавший как актёр, что считалось неприличным для римского гражданина. Имя при рождении — Луций Домиций Агенобарб, с 50 по 54 год — Нерон Клавдий Цезарь Друз Германик, наиболее известен под именем Нерон. Стал императором c 13 октября 54 года, последний из династии Юлиев-Клавдиев.
9. Речь идёт о Гае Петронии, знаменитом писателе, одном из приближённых Нерона, который, попав в немилость к императору, собрал круг друзей и покончил с собой, предварительно зачитав на последнем пиру оскорбительное письмо, адресованное Нерону.
10. «Кол нидрей» (букв. на арамейском: «Все обеты») — молитва, читаемая в синагоге в начале вечерней службы Йом-Кипур (Судного дня). Провозглашение отказа от обетов, зароков и клятв, относящихся только к давшему их. Называется она так по первым двум словам, которыми начинается.
11. Иотапата — город в Нижней Галилее, укрепленный в 66 г. н. э. Иосифом Флавием, который выдержал 47-дневную осаду легионеров Веспасиана и пал 20 июля 67 г. (Иосиф Флавий, «Иудейская война», гл. 7). В числе 1200 пленников, захваченных римлянами, был и сам Иосиф Флавий (Иосиф бен-Матитьягу, или в русской традиции: Иосиф, сын Маттафии). Еврейское название города — Йодфат.
12. Лемуры — тут: злые духи. Римляне полагали, что души некоторых людей после смерти блуждают по земле, смущая покой её обитателей. Добрых духов они называли Lares familiares (семейными ларами), а злые носили название Lemures (лемуры). Злые духи устрашали людей добродетельных и неустанно терзали порочных и нечестивых.
Волчица — здесь: римская проститутка, лупа. Отсюда же: лупанар в значении «публичный дом».
13. Беллона — римская богиня войны.
14. Стратон из Сард (перевод М. Гаспарова).